home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



VII

Этаж второй, третий.

Жак шагал тяжело, держась за перила и не оборачиваясь. Антуан, шедший за ним, уже полностью овладел собой; овладел в такой мере, что даже внутренне подивился, как мало он взволнован этой минутой. Он и раньше десятки раз с беспокойством допытывался у себя самого: «Как расценивать это хладнокровие, дающееся мне без труда? Что это — присутствие духа или отсутствие чувствительности, обычная холодность?»

На площадку третьего этажа выходила только одна дверь, и Жак открыл её. Когда они очутились в комнате, Жак запер дверь на ключ и впервые поднял на брата глаза.

— Чего тебе от меня надо? — прошептал он хрипло.

Но его настороженный взгляд наткнулся на сердечную улыбку Антуана, который под маской благодушия украдкой следил за братом, решив оттянуть время, но готовый на всё.

Жак опустил голову.

— Ну? Ну, что вам от меня надо? — повторил он. В дрогнувшем от страха голосе, ещё звучавшем злобой, послышались жалобные нотки, но Антуан, чувствуя какой-то удивительный холод в сердце, с наигранным волнением произнёс:

— Жак! — и шагнул вперёд. Не выходя из раз взятой на себя роли, он следил за ним ясным живым взглядом и изумлялся, что буквально всё — фигура, черты лица, глаза Жака совсем другие, чем прежде, совсем другие, чем рисовал он себе в воображении.

Брови Жака сошлись к переносью, он тщетно пытался овладеть собой, сжал губы, чтобы удержать рыдание; потом глубоко вздохнул, и вместе с этим вздохом ушла вся его злоба; вдруг весь обмякнув, словно обескураженный собственной слабостью, он прижался лбом к плечу Антуана и повторил сквозь сжатые зубы:

— Ну что вам от меня надо? Что вам от меня надо?

Антуан интуитивно понял, что мешкать с ответом нельзя, и ударил наотмашь:

— Отец очень болен. Отец при смерти. — Он помолчал и добавил: — Я приехал за тобой, малыш.

Жак не шелохнулся. Отец? Неужели они считают, что весть о смертельной болезни отца может хоть что-то значить для него, живущего совсем новой жизнью, какую сам себе создал, может выкурить из его убежища, может повлиять на те мотивы, которые побудили его бежать из дома? Единственно что до глубины души потрясло Жака — это слово «малыш», которого он не слышал столько лет.

Молчание становилось столь тягостным, что Антуан снова заговорил:

— Я ведь совсем один… — Его подхватило вдохновение. — Мадемуазель не в счёт, — пояснил он, — а Жиз в Англии.

Жак поднял голову:

— В Англии?

— Да, она готовится к диплому в монастыре, неподалёку от Лондона и не может приехать. Я совсем один. Ты мне просто нужен.

Что-то дрогнуло в душе Жака, поддалось его упорство, хотя сам он этого ещё не осознал; мысль о возвращении домой, ещё не приняв конкретной формы, тем не менее перестала быть столь окончательно неприемлемой. Он отодвинулся от брата, неуверенно шагнул в сторону, а затем, словно решив погрузиться с головой в свои муки, рухнул на стул, стоявший у письменного стола. Он не почувствовал руки Антуана, коснувшейся его плеча. Закрывши лицо ладонями, он рыдал. Ему чудилось, будто на его глазах рассыпается в прах убежище, которое он в течение целых трёх лет возводил камень за камнем, возводил собственными руками, в трудах, в гордыне, в одиночестве. Даже в минуту смятения ему хватило прозорливости взглянуть в лицо року и понять: любое сопротивление обречено на провал, рано или поздно они добьются его возвращения, чудесному его одиночеству, а быть может, и свободе, пришёл конец, и разумнее пойти на мировую с неотвратимым; однако при мысли о собственном бессилии он задыхался от боли и досады.

Стоявший рядом Антуан не переставал наблюдать, размышлять, ничем не стеснённый, так, словно бы его любовь к брату была отодвинута временно на задний план. Он смотрел на этот вздрагивающий от рыданий затылок, вспоминал приступы отчаяния, охватывавшие Жака-ребёнка, а в душе спокойно подсчитывал все шансы «за» и «против». Чем дольше тянулся этот приступ, тем больше Антуан проникался уверенностью, что Жак сдастся.

Он снял руку с плеча брата. Обвёл взглядом комнату, и сотни мыслей разом пронеслись у него в голове. Комната была не только очень чистая, больше того — комфортабельная. Правда, потолок низковат, зато просторно, светло, выдержано в приятных глазу светлых тонах. Паркет цвета воска, натёртый до блеска, потрескивал сам собой, очевидно, от жара; в белой фаянсовой печурке гудели горящие поленья. Два кресла, обитые кретоном в цветочек; несколько столиков, заваленных бумагами, газетами. Книг мало: около полусотни на этажерке, подвешенной над ещё не застланной кроватью. И ни одной фотографии; ни одного воспоминания о прошлом. Свободный, одинокий, недосягаемый даже для воспоминаний! Капелька зависти просочилась в суровое суждение Антуана о брате.

Тут он заметил, что Жак затих. Значит, дело выиграно? Удастся ли увезти его в Париж? В глубине души Антуан ни минуты не сомневался в успехе своего предприятия. И сразу же его захлестнула волна нежности, душу переполнила любовь, жалость; ему так хотелось заключить в объятия этого беднягу. Он нагнулся над склонённым затылком, окликнул еле слышно:

— Жак…

Но тот гибким движением вскочил на ноги. Яростно вытер мокрые глаза и смерил Антуана взглядом.

— Ты на меня сердишься, — сказал Антуан.

Ответа не последовало.

— Отец скоро умрёт, — проговорил Антуан, как бы в виде извинения.

Жак отвёл глаза, но тут же повернулся к брату.

— Когда? — спросил он. Спросил рассеянно, резким голосом, с искажённым лицом. И, только поймав взгляд Антуана, понял неловкость своего вопроса. Он потупился и уточнил:

— Когда… когда ты собираешься ехать?

— Как можно скорее. Всё может случиться…

— Завтра?

Антуан ответил не сразу:

— Если можно, лучше сегодня вечером.

С минуту они смотрели друг на друга. Жак еле заметно пожал плечами. Нынче вечером, завтра — какое это имеет теперь значение?

— Скорый поезд идёт ночью, — глухо бросил он.

Антуан понял, что час их отъезда назначен. Он уверенно ждал: всё, чего он до сих пор энергично добивался, всегда сбывалось, и поэтому не испытывал ни удивления, ни радости.

Так они и стояли посреди комнаты. С улицы не долетало городского шума, можно было подумать, что они в деревне. По скату крыши, тихонько журча, стекала дождевая вода, да временами ветер с рёвом врывался под черепичную крышу. С каждой минутой росло их смущение.

Антуан решил, что Жаку хочется остаться одному.

— У тебя, должно быть, много дела, — сказал он, — я пойду.

Лицо Жака вспыхнуло:

— У меня? Да нет. Почему ты так думаешь? — И он быстро опустился на стул.

— Нет, правда?

Жак кивнул.

— Тогда я присяду, — проговорил Антуан, стараясь придать своему голосу сердечность, но прозвучал он фальшиво… — Нам о стольком нужно поговорить.

На самом же деле ему хотелось не так говорить, как задавать вопросы. Но он не посмел. Желая выиграть время, он пустился в подробный рассказ о различных фазах болезни отца, невольно уснащая его медицинскими терминами. Все эти подробности были связаны для него не только с неким безнадёжным случаем заболевания, они вызывали в памяти спальню отца, постель, мертвенно-бледное, отёчное, страдающее тело, искажённые черты, крики боли, которую с трудом удавалось успокоить. И теперь дрожал уже его голос, а Жак сидел съёжившись в кресле, повернув к печурке злобно хмурившееся лицо, на котором явно читалось: «Отец скоро умрёт, ты меня отсюда вытащишь, ну и ладно, я поеду, но уж большего от меня не ждите!» Только раз Антуану почудилось, будто дрогнуло что-то в этом бесчувственном лице, когда он рассказал брату о том, как больной вместе с Мадемуазель пели дуэтом старинную песенку. Жак, очевидно, вспомнил припев, потому что, не отводя глаз от огня, улыбнулся. Вымученной, смутной улыбкой… Совсем так же улыбался Жак в детстве!

Но тут же, когда Антуан заключил:

— Он так настрадался, что смерть будет избавлением, — Жак, до сих пор упорно молчавший, жёстко произнёс:

— Для нас, во всяком случае.

Антуан обиженно замолчал. Конечно, в этом циничном замечании была немалая доля вызова, но в нём прозвучала также ещё не сложившая оружия ненависть, и этот злобный выпад по адресу больного, по адресу умирающего был ему непереносимо тяжёл. И, по его мнению, несправедлив. Неприязнь эта, во всяком случае, запоздала. Антуан вспомнил вечер, когда отец рыдал о том, что довёл сына до самоубийства. Не мог Антуан забыть и того, какое действие оказало исчезновение Жака на состояние отца: горе, раскаяние привели к возникновению нервной депрессии, которая благоприятствовала началу заболевания, и, возможно, даже теперешняя его болезнь не прогрессировала бы так быстро.

А Жак словно того и ждал, когда брат его кончит говорить, как бешеный вскочил с кресла и задал вопрос:

— Откуда ты узнал, где я?

Вряд ли имело смысл скрывать.

— От… Жаликура.

— Жаликура? — Казалось, ни одно имя не могло бы сильнее удивить Жака, чем это. И он повторил по слогам: — От Жа-ли-кура?

Антуан вынул бумажник. Достал распечатанное ещё тогда письмо Жаликура и протянул брату. Так оно было проще: избавляло от ненужных объяснений.

Жак схватил письмо, пробежал его глазами, потом подошёл к окну и снова стал читать уже медленно, опустив веки, плотно сжав губы, — непроницаемый Жак.

А Антуан тем временем разглядывал его. Лицо это, ещё три года назад по-юношески неопределённое, сейчас, свеже выбритое, казалось, не слишком отличается от того, прежнего, но всё-таки оно поразило Антуана, хотя он и сам вряд ли мог объяснить, что он открыл в нём для себя нового: больше внутренней силы, меньше надменности, а также и беспокойства; возможно, меньше и упрямства и уж наверняка больше твёрдости. Бесспорно, Жак утратил своё юношеское обаяние, но зато стал много крепче. Теперь он казался даже коренастым. Голова тоже как будто стала больше, сидела почти вплотную на широко развёрнутых плечах, и Жак приобрёл привычку откидывать её назад, что придавало ему чуть дерзкий или, во всяком случае, задиристый вид. Нижняя челюсть грозно выпячивалась, рот энергичный, твёрдый, но линия рта скорее скорбная. Особенно резко изменилось выражение губ. Кожа лица по-прежнему очень белая, на скулах выступало с десяток веснушек. А волосы всё такие же густые, только из прежних рыжих стали скорее каштановыми; это мужественное лицо казалось шире из-за непокорной путаницы волос, и по-прежнему спадала на висок, прикрывая часть лба, более тёмная прядь с золотистым оттенком, которую то и дело нетерпеливо отбрасывала рука.

Антуан увидел, как по коже лба прошла лёгкая дрожь и между бровями резко обозначились две складки. Он догадывался, какой взрыв противоречивых мыслей вызвало у Жака чтение этого письма, и потому вопрос брата, бессильно уронившего руку с листком и повернувшегося к нему, не застал Антуана врасплох.

— Значит, ты тоже, ты… ты прочёл мою новеллу?

Ничего не ответив, Антуан молча опустил веки, потом поднял их. Он улыбнулся одними глазами, губы лишь слегка тронула улыбка, под этим любящим взглядом остыла досада Жака, и он добавил уже менее напористо:

— А… кто ещё читал?

— Никто.

Жак всё так же недоверчиво смотрел на брата.

— Даю слово, — поспешно проговорил Антуан.

Засунув руки в карманы, Жак молчал. Откровенно говоря, его не так уж коробила мысль, что брат прочёл «Сестрёнку». Было даже интересно узнать его мнение. Сам-то он достаточно строго оценивал это произведение, написанное хоть и со страстью, но уже давно — полтора года назад. Он считал, что с той поры сделал значительный шаг вперёд, и сейчас ему казались просто несносными эти искания, эта поэтичность, все эти юношеские преувеличения. Но, странное дело, Жак меньше всего думал о сюжетной линии новеллы, о её связи с собственной своей историей; с тех пор как он дал прошлому жизнь в искусстве, он искренне считал, что отрубил от себя это прошлое; и если он случайно вспоминал пережитую боль, то лишь для того, чтобы поскорее уверить самого себя: «Я исцелился от всего этого!» Поэтому, когда Антуан сказал ему: «Я приехал за тобой», — первой мыслью Жака, почти рефлекторной, было: «Во всяком случае, я исцелился». А затем чуть позже он добавил про себя: «А главное, Жиз в Англии». (На худой конец он мог ещё снести, чтобы в его присутствии говорили о Жиз, называли её имя, но яростно запрещал даже беглый намёк на Женни.)

С минуту оба молчали, Жак неподвижно стоял у окна, всматриваясь куда-то в даль, потом снова повернулся к брату:

— Кто-нибудь знает, что ты здесь?

— Никто не знает.

На сей раз Жак не отставал:

— А Отец?

— Да нет же.

— А Жиз?

— Нет, никто не знает. — Антуан запнулся, но, желая окончательно успокоить брата, добавил: — После того, что произошло, лучше, чтобы Жиз пока вообще ничего не знала, тем более что она сейчас в Лондоне.

Жак не сводил взгляда со старшего брата: в глазах его вспыхнул вопрос, но тут же угас.

Снова воцарилось молчание.

Антуан боялся этого молчания, но чем сильнее хотелось ему прервать его, тем труднее было найти подходящий предлог. Разумеется, десятки вопросов готовы были сорваться с его губ, но задавать их он всё же опасался. Искал какую-нибудь безобидную тему, попроще, ему хотелось сказать что-то такое, что приблизило бы их друг к другу, но ничего не приходило на ум.

Положение становилось воистину критическим, как вдруг Жак быстро открыл окно, а сам отступил в глубь комнаты. Великолепный сиамский кот с густой серой шерстью и с угольно-чёрной мордочкой мягко спрыгнул на паркет.

— Гость? — спросил Антуан, обрадовавшись, что наконец-то можно переменить тему разговора.

Жак улыбнулся:

— Друг. — И добавил: — Причём самый ценный вид друга, так сказать, друг приходящий.

— А откуда он?

— Никто не мог мне ничего сказать, я всех расспрашивал. Очевидно, откуда-то издалека: в нашем квартале его не знают.

Великолепный котище важно обошёл комнату, урча, как волчок.

— А твой друг здорово вымок, — заметил Антуан, чувствуя, что молчание, подобно коту, кружит вокруг них.

— Именно в дождливую погоду он обычно и наносит мне визит, — подхватил Жак. — Иногда совсем поздно, в полночь. Поцарапается в окно, войдёт, усядется перед печкой, вылижет всю шёрстку, а когда обсохнет, требует, чтобы я его выпустил. Ни разу не дал себя погладить и ни разу не удостоил взять, что бы я ему ни предлагал.

Окончив осмотр комнаты, кот направился к полуоткрытому окну.

— Смотри-ка, — почти весело проговорил Жак, — он никак не ожидал встретить здесь тебя; видишь, собирается удирать.

И в самом деле, кот прыгнул на край цинковой крыши и ушёл, даже не обернувшись.

— Да, он дал мне довольно жестоко понять, что я здесь непрошеный гость, — полушутливо заметил Антуан.

Жак как раз закрывал окно и воспользовался этим, чтобы не ответить на слова брата. Но когда он обернулся, Антуан заметил, что лицо его покраснело. Жак стал неслышно ходить из угла в угол.

И опять нависло грозное молчание.

Тут Антуан, не найдя иной темы, в надежде, очевидно, воздействовать на чувства брата, а ещё и потому, что был просто одержим мыслью о больном, — снова заговорил об отце; особенно он упирал на то, что после операции характер отца стал совсем другим, и даже рискнул заметить:

— Возможно, ты сам иначе судил бы о нём, если бы в течение этих трёх лет наблюдал, как он стареет у тебя на глазах, я наблюдаю…

— Возможно, — уклончиво бросил Жак.

Но Антуан был не из тех, кто легко сдаётся.

— Впрочем, — продолжал он, — я вот о чём думал: знали ли мы его по-настоящему, знали ли, в сущности, какой он был?.. — И, уцепившись за эту тему, он решил рассказать брату о пустяковом факте, о котором и сам узнал лишь недавно: — Помнишь, — проговорил он, — Фобуа, парикмахера, что напротив нашего дома, рядом с краснодеревцем, почти на углу улицы Пре-о-Клер…

Жак, шагавший взад и вперёд по комнате с опущенной головой, резко остановился. Фобуа… улица Пре-о-Клер… Назвать её значило высветить в намеренно созданном им мраке уединения целый мир, который, как ему казалось, уже забыт начисто. Он воочию увидел каждую мелочь, каждую плитку тротуара, каждую вывеску, старика краснодеревца, его пальцы цвета ореховой скорлупы, мертвенно-бледного антиквара и его дочку, потом «дом», куда, как в раму, было заключено всё его прошлое, «дом», полуоткрытые ворота, каморку консьержа, их квартирку на нижнем этаже и Лизбет, а за всем этим своё детство, то, от которого он добровольно отрёкся… Лизбет, первый его опыт… В Вене случай свёл его с другой Лизбет, муж её покончил с собой из ревности. Вдруг он подумал, что следовало бы сообщить о своём отъезде Софии, дочери старика Каммерцинна…

А старший брат продолжал говорить.

Итак, в один прекрасный день, когда он очень торопился, он зашёл в парикмахерскую к Фобуа, хотя они с Жаком упорно отказывались пользоваться его услугами, так как вышеупомянутый брадобрей каждую субботу подстригал бородку отца. Старик, оказывается, знал в лицо Антуана и сразу же заговорил о г-не Тибо. И, праздно сидя с полотенцем, накинутым на плечи, Антуан, к немалому своему удивлению, должен был признать, что болтливый парикмахер нарисовал ему образ отца, совсем для него неожиданный.

— Оказывается, — уточнил он, — Отец без конца говорил о нас с этим самым Фобуа. Особенно о тебе… До сих пор Фобуа помнит тот день, когда «малыш» господина Тибо, то есть ты, выдержал экзамен на бакалавра, и Отец, проходя мимо, приоткрыл дверь парикмахерской нарочно, чтобы сообщить: «Господин Фобуа, малыш прошёл». И Фобуа сказал мне: «Знаете, ваш добрый папочка так гордился, что любо было смотреть!» Деталь, правда, весьма неожиданная?.. Но уже совсем сбило меня с толку то… что происходило последние три года…

Жак слегка нахмурился, и Антуану подумалось, уж не совершит ли он промаха и стоит ли продолжать.

Но его уже понесло:

— Так вот. Я имею в виду твой отъезд. Из слов Фобуа я понял, что Отец ни разу ни словом не обмолвился… о том, что произошло на самом деле, а сочинил целый роман, чтобы успокоить умы в нашем квартале. К примеру, Фобуа сказал мне вот что: «Путешествие, — это же самое что ни на есть полезное! Раз ваш папочка может позволить себе оплачивать учение сынка за границей, правильно он сделал, что отправил его туда. Во-первых, сейчас везде есть почтовые отделения, значит, отовсюду можно посылать письма; кстати, он мне сообщил, что каждую неделю малыш ему пишет…»

Антуан старался не глядеть на Жака и, желая уйти от этой слишком конкретной темы, добавил:

— Отец и обо мне рассказывал: «Мой старший рано или поздно станет профессором Медицинского факультета.» И о Мадемуазель рассказывал, и о слугах. Фобуа всех нас, оказывается, отлично знает. И о Жиз тоже. Кстати, тоже весьма любопытная подробность: оказывается, Отец очень часто говорил о Жиз. (У Фобуа была дочка, ровесница Жиз, насколько я понял из его слов, она умерла.) Он говорил Отцу: «Моя делает то-то и то-то». А Отец отвечал: «А моя — то-то и то-то». Ну, что скажешь? Фобуа напомнил мне множество наших ребяческих шалостей, передавал наши детские словечки, — всё это он узнал от Отца, сам-то я о них забыл. Кто бы мог подумать, что в те времена Отец замечал все наши ребяческие проказы? Так вот, Фобуа сказал мне буквально следующее: «Очень ваш папочка жалел, что у него не было дочки». Зато часто говаривал: «Теперь, господин Фобуа, когда у нас живёт эта малютка, у меня словно бы родная дочка появилась». Цитирую дословно. Поверь, я сам ужасно удивился. Такая чувствительность, пусть, в сущности, угрюмая, возможно, даже робкая, вымученная, и никто об этом даже не подозревал!

Не подняв головы, не промолвив ни слова, Жак продолжал шагать из угла в угол. Хотя, казалось, он не глядит в сторону Антуана, он замечал каждое его движение. Взволнован он не был, скорее был до глубины души потрясён самыми бурными и противоречивыми ощущениями. А главное, — именно главное, — ему было мучительно чувствовать, что прошлое силком ли, добровольно ли, врывается в его жизнь.

Молчание Жака обескуражило Антуана, невозможно завязать хотя бы пустяковый разговор. Он тоже следил за Жаком краем глаза, стараясь уловить хоть какое-то отражение мысли на этом лице, выражавшем лишь угрюмую решимость равнодушия. И всё-таки Антуан не мог сердиться на брата. Он с любовью вглядывался в пусть застывшее, безразличное, пусть отворачивающееся лицо, но ведь это лицо найденного Жака. Никогда в жизни ни одно человеческое лицо не было ему так дорого. И снова волна нежности притекла к его сердцу, хотя он не посмел выдать себя ни словом, ни жестом.

Тем временем между братьями, как по уговору, вновь воцарилось молчание — победительное, гнетущее. Слышно было лишь журчание капель в водосточной трубе, негромкое жужжание огня да порою скрип под ногой Жака квадратиков паркета.

Вдруг Жак подошёл к печке, открыл дверцу, низко нагнувшись, бросил в огонь два полешка и, не меняя позы, с колен обернулся к следившему за ним взглядом брату и надменно пробормотал:

— Ты судишь меня слишком сурово. Мне это всё равно. Но я этого не заслуживаю.

— Конечно, нет, — поспешил подтвердить Антуан.

— Я имею право быть счастливым так, как я понимаю счастье, — продолжал Жак. Он в запальчивости поднялся с колен, помолчал, потом процедил сквозь стиснутые зубы: — Здесь я был полностью счастлив.

Антуан нагнулся:

— Правда?

— Полностью.

В паузах между этими фразами братья пристально смотрели друг на друга, серьёзно и с любопытством, с какой-то прямодушной мечтательной сдержанностью.

— Я тебе верю, — ответил Антуан. — Впрочем, твой отъезд… И всё же столько в нём есть ещё того, что я с трудом себе объясняю. Ox! — воскликнул он, спохватившись, — не затем же я приехал сюда, чтобы хоть в чём-то тебя, малыш, упрекать.

Тут только Жак заметил, что брат улыбается. В его памяти остался иной образ Антуана — подобранного, энергичного до резкости, — и улыбка эта была для него волнующим открытием. Испугался ли он, что вдруг расчувствуется? Сжав кулаки, он потряс руками:

— Замолчи, Антуан, довольно об этом! — И добавил, словно желая смягчить свои слова: — Сейчас не надо. — Выражение муки прошло по его чертам, он отвернулся так, что лицо его очутилось в тени, прикрыл глаза и пробормотал: — Тебе не понять!

Снова нависло молчание. Однако его воздухом уже можно было дышать.


Антуан встал и заговорил самым натуральным тоном.

— Не куришь? — спросил он. — А я вот не прочь выкурить сигарету, разрешаешь? — Он считал, что, главное, ничего не драматизировать, напротив, надо силою сердечной непринуждённости постепенно одолеть эту дикость.

Он затянулся раз, другой, подошёл к окну. Все старинные кровли Лозанны клонились в сторону озера, словно кто-то нагромоздил в беспорядке почерневшие от времени вьючные седла с обглоданными туманом контурами; и эти изъеденные мхом черепицы, казалось, впитывают в себя воду, как войлок. Небосвод вдали был замкнут цепью гор, тёмных на светлом фоне. На вершинах белые пятна снега словно бы подбирались к самому небу, ровно-серому, без просветов, а вдоль склонов светлые потёки снежных пластов цеплялись за свинцовые прогалины. Будто из угрюмых млечных вулканов бьют лавой сливки.

К нему подошёл Жак.

— Это Дан-Дош, — пояснил он, указывая в сторону гор.

Спускающиеся уступами дома скрывали ближайший берег озера, а противоположный под сеткой дождя казался призрачным утёсом.

— Твоё хвалёное озеро нынче всё в пене, как разгулявшееся море, — заметил Антуан.

Жак из любезности улыбнулся. Он всё стоял у окна, не в силах отвести глаз от того берега, где он различал, вернее, дорисовывал в воображении купы деревьев, и селенья, и целую флотилию, стоявшую на причале у пристани, и извилистые тропки, ведущие к горным харчевням… Настоящая декорация, словно нарочно созданная для бродяжничества и приключений, и вот приходится покидать её, и надолго ли?

Антуан попытался отвлечь внимание Жака.

— Нынче утром у тебя, должно быть, много дела, — начал он. — Особенно, если… — Он хотел добавить, но не добавил: «Особенно, если мы уезжаем сегодня вечером».

Жак сердито помотал головой:

— Да нет же. Я сам себе хозяин. И вообще, какие могут быть сложности, когда человек живёт один, когда он сохранил… свободу. — Это слово почти прозвенело в тишине. Потом Жак добавил совсем иным, печальным тоном и, пристально посмотрев на Антуана, вздохнул: — Тебе этого не понять.

«Какое он ведёт здесь существование? — думал Антуан. — Ну, работает, конечно… Но на что он живёт?» Он построил несколько различных гипотез и, отдавшись течению своих мыслей, вполголоса произнёс:

— Раз ты уже достиг совершеннолетия, то вполне мог взять свою часть из маминого наследства.

В глазах Жака вспыхнуло почти смешливое выражение. С губ его чуть не сорвался вопрос. Но сразу же ему стало грустно, — подумалось, что можно было не браться, как приходилось временами, за кое-какие работы… Доки в Тунисе… Подвал «Адриатики» в Триесте… «Deutsche Buchdruckerei» [62] в Инсбруке. Но длилось это не дольше секунды, и даже не пришла ему в голову мысль, что смерть отца окончательно разрешит все его материальные проблемы. «Нет уж! Без их денег и без них тоже. Самому, только самому!»

— А как же ты выкручиваешься? — рискнул спросить Антуан. — Легко на жизнь зарабатываешь?

Жак обвёл взглядом комнату.

— Сам видишь.

Но Антуан уже не мог удержаться:

— Но чем? Что ты делаешь?

Лицо Жака снова приняло упрямое, замкнутое выражение. На лбу взбухла и тут же исчезла складка.

— Я не потому спрашиваю, чтобы лезть в твои дела, — поспешил заверить брата Антуан. — Я, малыш, хочу только одного, чтобы ты как можно лучше устроил свою жизнь, чтобы ты был счастлив!

— Ну!.. — глухо бросил Жак. И по его тону Антуан догадался, что должно было означать это «ну»: «Ну, счастлив-то я быть не могу. Это исключено!» И Жак тут же устало добавил, пожав плечами: — Брось, Антуан, брось… Всё равно ты меня не поймёшь. — Он попытался улыбнуться. Потом нерешительно шагнул в сторону, снова подошёл к окну и, глядя рассеянно куда-то, ещё раз подтвердил, словно бы не замечая противоречия в своих словах: — Я был здесь полностью счастлив… Полностью.

Потом, взглянув на часы, повернулся к Антуану и начал первым, чтобы помешать тому заговорить:

— Сейчас я представлю тебя дядюшке Каммерцинну. И его дочке, если только она дома. А потом пойдём позавтракаем. Нет, не здесь, где-нибудь в городе. — Он снова открыл дверцу печки и, продолжая говорить, подбросил новую порцию дров: — Бывший портной… А теперь муниципальный советник… Пламенный синдикалист к тому же… Основал еженедельную газетку и один делает её почти всю… Вот увидишь, очень славный человек…


Старик Каммерцинн, сидя без пиджака в жарко натопленной конторе, правил гранки; на носу у него красовались какие-то необыкновенные очки с квадратными стёклами, а золотые их дужки не толще волоска закручивались вокруг его мясистых маленьких ушей. Сквозь ребяческое выражение лица проглядывало лукавство, говорил он наставительно, но держался не по возрасту проказливо, смеялся кстати и некстати и в упор смотрел поверх очков в глаза собеседнику. Он велел принести пива. Поначалу он именовал Антуана: «Сударь», — но уже через несколько минут обращался к нему без чинов: «Дорогой мой мальчик».

Жак холодно объявил, что в связи с болезнью отца он принуждён отлучиться «на некоторое время», что уезжает он нынче вечером, но комнату сохранит за собой, даже заплатит за месяц вперёд и оставит здесь «все свои вещи».

Антуан и бровью не повёл.

Старичок, взмахивая лежавшими перед ним листками, вдохновенно и многословно пустился излагать свой проект создания кооперативной типографии для выпуска газет «партии». Жак, по-видимому, заинтересованный его словами, поддержал разговор.

Антуан слушал. Чувствовалось, что Жак не слишком торопится вновь очутиться с глазу на глаз с братом. А может быть, просто ждал кого-то, кто не показывался?

Наконец, махнув Антуану рукой, он направился к двери.


предыдущая глава | Семья Тибо. Том 1 | cледующая глава