home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



II

На этой безлюдной улице, в квартале Оперы, вдоль тротуара стояло несколько машин — только они и привлекали внимание к фасаду кабаре без вывески, с опущенными занавесками. Грум толкнул вращающуюся дверь, и Даниэль, который чувствовал себя здесь как дома, посторонился, пропуская вперёд Жака и Батенкура.

Появление Даниэля было встречено негромкими возгласами. Его тут называли «Пророком», и только кое-кто из завсегдатаев знал его настоящее имя. Да и народу было мало. Из-за стойки — из ниши, откуда белая винтовая лесенка с позолоченными перилами под стать позолоте на деревянной отделке стен вела на антресоли, в покои мадам Пакмель, — неслись звуки рояля, скрипки и виолончели, исполнявших модные вальсы. Столы были придвинуты к серым плюшевым диванчикам, и несколько пар танцевали бостон на алом ковре в неярких лучах заходящего солнца, притушенных гипюровыми занавесками. Под потолком беспрерывно жужжали винты вентиляторов; раскачивались подвески на люстрах и ветви пальм, а вокруг танцующих то и дело взвевались концы муслиновых шарфов.

Новая обстановка сначала всегда как-то опьяняюще действовала на Жака, и он послушно шёл вслед за Даниэлем к столику, — отсюда видны были два зала, расположенные в ряд; в дальнем Батенкур уже танцевал, попав в окружение молодых женщин.

— Тебя всюду приходится силком тянуть, — заметил Даниэль. — Ну, а раз уж ты пришёл, я уверен, что ты повеселишься. Ну, признайся же, кабачок уютный и милый.

— Закажи для меня коктейль, — буркнул Жак. — Сам знаешь какой, — с молоком, смородиной и лимонной цедрой.

Прислуживали юные girls[32] в беленьких полотняных передниках и наколках, прозванные здесь «сиделками».

— Дай-ка я тебя хоть издали познакомлю с некоторыми из завсегдатаев, — предложил Даниэль, пересев поближе к Жаку. — Начнём вон с той, в синем, с хозяйки. Зовут её «мамаша Пакмель», хотя сам видишь, она ещё довольно соблазнительная блондинка. Право, соблазнительная! Весь вечер снуёт среди своих постоянных молоденьких посетительниц с этой своей дежурной улыбкой: прямо как модная портниха, показывающая манекенщиц. Обрати внимание вон на того смуглого субъекта, вот он с ней поздоровался, а сейчас разговаривает с бледной девицей, которая только что танцевала с Батенкуром, да нет, поближе к нам, — это Поль, вон та блондинка с лицом ангела, правда, ангела чуточку распутного… Смотри-ка, она сейчас потягивает какое-то странное зелье: это, верно, зелёное кюрассо… Так вот, субъект, который стоя с ней разговаривает, — художник Нивольский, фрукт, каких мало: врун, жулик, но держится иногда по-рыцарски, прямо мушкетёр. Стоит ему опоздать на свидание, и он уже уверяет, что у него была дуэль; и сам начинает в это верить. У всех он занимает деньги, всегда сидит без единого су, но таланта он не лишён, расплачивается своими картинами; и знаешь, какую штуку он придумал, чтобы было поменьше хлопот? Летом отправляется на природу, пишет на рулоне холста в пятьдесят метров длиной дорогу — самую обыкновенную дорогу с деревьями, повозками, велосипедистами, закатом солнца, ну а зимой сбывает эту дорогу по кускам, соответственно вкусу кредитора и размеру долга. Всех уверяет, будто он русский, будто бы владеет несметным числом «душ». Поэтому во время русско-японской войны все, разумеется, над ним трунили — вот, мол, торчит на Монмартре, разглагольствует о патриотизме в ресторанах. И знаешь, что он выкинул? Уехал. Целый год о нём не было слышно. И появился он только после падения Порт-Артура. Привёз целую кучу военных фотографий, — вечно у него были набиты ими карманы, — и говорил: «Видите, голубчик, батарею на передовой? А за ней высоченный утёс? А из-за утёса чуть-чуть высовывается дуло винтовки — это, голубчик, я и есть». Но только вот что, он привёз также и несколько ящиков с этюдами и в следующие два года расплатился за все долги… сицилийскими пейзажами. Постой-ка, он почуял, что я говорю о нём, ужасно доволен и сейчас надуется, как индюк.

Жак сидел, полуоблокотившись на столик, и молчал. В иные минуты лицо у него становилось каким-то тупым: полуоткрытый рот, тусклые глаза, бессмысленный взгляд, недовольный и сонный. Слушая рассказ друга, он наблюдал за этой парой — за Нивольским и Поль, ещё совсем молоденькой. Она держала в руке губную помаду; вот она округлила рот, приложила к нему алый карандаш, стала обводить губы мелкими резкими мазками, словно пробуравливала отверстие; художник смотрел на молодую женщину, вертя на пальце её сумочку. По всему было видно, что у них чисто приятельские отношения — ресторанное знакомство, однако она то и дело притрагивалась к его рукам, к колену, поправляла ему галстук; вот он наклонился к ней, о чём-то рассказывает, и она шутливо отталкивает его, прижимает к его лицу ладошкой вниз свою узенькую бледную руку… Жак был в смятении.

Неподалёку от неё в одиночестве сидела, свернувшись в клубок, на диване темноволосая женщина, она зябко куталась в чёрную атласную пелерину и пожирала глазами Поль, которая, быть может, этого и не замечала.

Жак переводил свой тяжёлый взгляд с одного лица на другое. Наблюдал ли он, фантазировал ли? Стоило ему посмотреть на кого-нибудь, и он тотчас же приписывал этому человеку сложные душевные переживания. Впрочем, он и не пытался анализировать то, что, как ему казалось, угадывал; да и не мог бы выразить словами всё, что постигал как бы наитием, — зрелище увлекло его, и он неспособен был раздвоиться и хладнокровно осмыслять что бы то ни было. Но такое общение с людьми — воображаемое или действительное — доставляло ему неизъяснимое наслаждение.

— А это что за дылда? Вот она говорит что-то буфетчику, — спросил он.

— В голубом переливчатом платье с ожерельем до колен?

— Да. Вид у неё суровый!

— Это Марин-Жозефа. Недурна. Имя под стать императрице. Презабавная история у её жемчужного ожерелья. Ты слушаешь меня? — говорил, улыбаясь, Даниэль. — Она была любовницей Рейвиля, сына парфюмерного фабриканта. Ну, а законная супруга Рейвиля изменяла ему с Жоссом — банкиром. Да ты слушаешь?

— Ещё как слушаю!

— Вид у тебя сонный… Однажды Жоссу, а он здорово богат, вздумалось подарить своей любовнице, госпоже Рейвиль жемчуга. Но как быть, чтобы не навести на подозрение Рейвиля? Так вот, Жосс, слава богу, не ребёнок: затеял лотерею в пользу раскаявшихся девиц лёгкого поведения, всучил Рейвилю-мужу десять билетов по двадцать су и всё так подстроил, что тот выиграл ожерелье, предназначенное его жене. Вот тут-то всё и осложняется: Рейвиль пишет Жоссу благодарственное письмо, но в постскриптуме просит ни словом не обмолвиться госпоже Рейвиль о лотерее, ибо только что отослал ожерелье своей любовнице — Марии-Жозефе. Постой, самое интересное под конец… Жосс в ярости, в голове у него засела одна мысль, — вновь завладеть колье или, по крайней мере, овладеть женщиной, которая его носит. Спустя три месяца он бросил госпожу Рейвиль, оттягал Марию-Жозефу у своего приятеля Рейвиля — иначе говоря променял его жену без жемчугов на любовницу с ожерельем. И доблестный Рейвиль, вчистую запамятав, что колье обошлось ему в десять монет по двадцать су, вопит направо и налево о неслыханной подлости куртизанок!.. А, здравствуйте Верф, — произнёс он, пожимая руку красивому молодому человеку — он только что вошёл, и его уже окликали с другого конца зала: «Абрикос!» — Вы ведь знакомы? — спросил он Жака, который нехотя протянул руку Верфу. — Здравствуйте, красавица, — сказал Даниэль, наклоняясь и целуя руку Поль, проходившей мимо, — Поль, худосочной приятельнице русского художника. — Разрешите вам представить моего друга Жака Тибо.

Жак поднялся.

Молодая женщина скользнула по его лицу каким-то истомлённым взглядом, потом более внимательно посмотрела на Даниэля, казалось, она хотела что-то сказать, но промолчала и прошла мимо.

— Часто здесь бываешь? — спросил Жак.

— Нет. Впрочем, да. Несколько раз в неделю. Привычка. А ведь обычно мне быстро приедаются и одни и те же места, и одни и те же люди; люблю ощущать течение жизни…

«Я принят», — вдруг подумал Жак. Он глубоко вздохнул. И тут его осенила одна мысль:

— Не знаешь, когда закрывается телеграф в Мезон-Лаффите?

— Уже закрыт. Но если ты сегодня вечером пошлёшь телеграмму, твой отец получит её завтра спозаранок.

Жак знаком подозвал грума.

— Принесите бумагу и чернила.

И он стал писать своим неразборчивым почерком с лихорадочной поспешностью, и запоздалое это стремление сообщить о своём успехе было так ему свойственно, что Даниэль, склонившись через его плечо, улыбнулся. Но он тотчас же отступил, он был удивлён. Но ещё больше он был раздосадован тем, что невольно допустил бестактность; вот что он прочёл вместо адреса г-на Тибо: «Мезон-Лаффит, Лесная дорога, госпоже де Фонтанен».


Все с любопытством подались вперёд, когда появилась пожилая дама, постоянная посетительница здешних мест, в сопровождении прехорошенькой брюнетки, которая держалась без всякой робости, но несколько натянуто, а это говорило о том, что пришла она сюда впервые.

— Эге, что-то свеженькое, — вполголоса заметил Даниэль.

Верф, проходивший мимо, усмехнулся.

— А вы и не знали? Мамаша Жюжю выводит в люди новенькую.

— Девчонка чертовски хороша, — чуть помолчав, с видом знатока заявил Даниэль.

Жак обернулся. И в самом деле она была прелестна: ясные глаза, никаких румян; вся манера держаться говорила о том, что она не принадлежит к числу постоянных посетительниц этого заведения. Одета она была в бледно-розовое кисейное платье — ни отделки, ни украшений. Рядом с ней все женщины словно поблекли — даже самые молодые.

Даниэль снова уселся возле Жака.

— Тебе надо присмотреться к мамаше Жюжю, — сказал он, — я-то с ней знаком. Своеобразная фигура. Теперь она добилась определённого положения в обществе: у неё сносная квартира, свой приёмный день, она устраивает вечеринки, печётся о начинающих девицах. Примечательно в ней то, что никогда она не хотела жить на содержании: смирная дешёвенькая проституточка никогда не стремилась быть на виду. Тридцать лет жила по билету, выданному полицией, топталась на панели между церковью Мадлен и улицей Друо. Но жизнь свою она разделила на две части: с девяти утра до пяти вечера именовалась госпожой Барбен и вела образ жизни скромной мещаночки: снимала квартирку на антресолях, на улице Рише, была у неё висячая лампа, служанка и точно такие же заботы, как у всех обывательниц, даже тетрадь для записи расходов и биржевой бюллетень, чтобы следить за тем, как обстоит дело со сбережениями; были домашние хлопоты, родственные связи — племянники Барбены, племянницы Барбены, дни рождений, и даже раз в году она устраивала полдник для детей с танцами вокруг рождественской ёлки. Честное слово, всё именно так и было. Ну а в пять часов вечера, в любую погоду, она сбрасывала бумазейный халатик, надевала шикарный костюм и, не испытывая никакой брезгливости, отправлялась на свой промысел. И это уже была не госпожа Барбен, а душечка Жюжю — всегда весёлая, добросовестная, неутомимая, — которую знали и ценили во всех меблирашках на Бульварах.

Жак не сводил глаз с мамаши Жюжю. У неё было славное лицо, напоминавшее лицо сельского священника, — решительное, весёлое, не без лукавства; на короткие седые волосы надета была соломенная шляпка, похожая на шляпу рыбака, сидящего с удочкой.

Жак, раздумывая о чём-то, повторил:

— Не испытывая никакой брезгливости…

— Именно так, — подхватил Даниэль.

И хитро, чуть вызывающе посмотрев на Жака, негромко процитировал две строчки из Уитмена:

You prostitutes flaunting over the trottoirs or obscene in your rooms,

Who am I that I should call you more obscene than myself? [33]{48}

Даниэль знал, что задевает строгие нравственные устои Жака. И делал это умышленно, с досадой видя, что Жак, — быть может, в противовес его собственному распутству, — ведёт почти совсем целомудренный образ жизни. Даниэль даже искренне тревожился по этому поводу; и знал, что иногда сам Жак бывает немного озабочен тем, как легко сносит он воздержание, хотя прежде всё предвещало, что темперамент у него будет страстным. Только один раз друзья затронули этот щепетильный вопрос — дело было нынешней зимой, когда они, возвращаясь из театра, шли по Большим бульварам, где теснились влюблённые пары. Даниэля удивила отрешённость Жака.

— А ведь я вполне здоров, — заметил Жак, — удостоверился на комиссии по осмотру новобранцев, что попал в разряд сильнейших…

И Даниэлю вспомнилось, как от невысказанной тревоги осёкся его голос.

От этого воспоминания его отвлёк Фаври, которого он увидел ещё издали, — тот кивнул им, с преднамеренной небрежностью отдал по очереди шляпу, трость и перчатки девице, приставленной к гардеробной, и спросил Жака, заранее посмеиваясь:

— Твой брат так и не пришёл?

Каждый вечер Фабри надевал чуть-чуть высоковатый пристежной воротничок, новенький костюм, словно с чужого плеча, и его свежевыбритый подбородок так ретиво выдавался вперёд, что Верф говорил:

— Эколь Нормаль двинулась на завоевание Вавилона.

«Я принят», — подумал Жак. И ему захотелось сейчас же незаметно уйти и нынче же вечером уехать в Мезон. Но останавливала мысль об Антуане, — ведь он обещал прийти сюда и с минуты на минуту явится. «Останусь — но завтра поеду с первым же поездом», — рассудил он. И словно ощутил, как его омывает свежесть — утреннее солнце всасывает ночную росу с дорожек… Заведение Пакмель исчезло…

Зажглись все люстры сразу, и ослепительный свет вывел его из душевной оцепенелости. «Я принят», — подумал он ещё раз, словно торопясь подтвердить, что пришёл в соприкосновение с действительностью. Он поискал глазами своего друга и увидел, что Даниэль сидит в уголке и негромко разговаривает с мамашей Жюжю. Даниэль сидел боком на качалке, и его оживлённая речь и поза подчёркивали грациозную посадку головы, выразительность умного лица, глаз, улыбки, изящество приподнятых рук; руки, улыбка и взгляд говорили так же убедительно, как и губы. Жак любовался им. «До чего же хорош! — думал он, не отдавая ясного отчёта своим мыслям. — Как чудесно, когда вот так, без остатка, настоящее может захватить молодое существо, полное жизни! Как естественны его манеры! Он и не подозревает, что я смотрю на него, и не думает об этом, да он и не боится никакого наблюдения. Застичь врасплох человека, не знающего, что его видят, в тот миг, когда обнажается вся его подноготная! Так, значит, есть люди, которые и в общественном месте могут забыть обо всём, что их окружает? Вот он говорит и весь отдаётся тому, о чём говорит. А я никогда естественным не бываю. Никогда я не смог бы забыться до такой степени, — да нет, пожалуй, смог бы, но только в запертой комнате, чтобы меня никто не видел. И то вряд ли!» После недолгого раздумья он решил: «Даниэль не склонен к созерцательности. Поэтому всё, что он видит, не захватывает его, как меня; он остаётся самим собою. — Он подумал ещё немного. — А меня внешний мир поглощает». И, сделав такое заключение, встал с места.

— Ну нет, красавец Пророк, и не настаивай, девочка не для тебя, — говорила тем временем мамаша Жюжю Даниэлю; в его взгляде сверкнула такая ярость, что она рассмеялась. — Полюбуйтесь-ка! Садись, малыш, всё у тебя и пройдёт.

(То была одна из тех набивших оскомину фраз вроде: «Дитя, ты мой кумир», или «Кому какое дело», или «Всё на свете ерунда, было бы здоровье», — тех нелепых фраз-штампов, менявшихся каждый сезон, которыми завсегдатаи обменивались кстати и некстати, усмехаясь при этом, как люди, посвящённые в некую тайну.)

— Как же ты с ней познакомилась? — упрямо выспрашивал Даниэль.

— Ну нет, красавчик мой, повторяю, не для тебя она. Эта девчонка не чета другим. Славная она, без выкрутас, прямо клад.

— И всё-таки скажи, как ты с ней познакомилась.

— А ты её не тронешь?

— Не трону.

— Ну так вот, дело было, когда я плевритом болела. Помнишь? Узнала она об этом и является ко мне без спроса. И, заметь, знакома-то с ней я по-настоящему и не была: помогла ей разок-другой, да и то по пустякам. (Надо тебе сказать, что перед тем девчонка уже горя нахлебалась. Был у неё серьёзный роман: господин из высшего общества, как я поняла, любила она его и ребёнка прижила. Вот уж не скажешь, верно? Малыш сразу умер, и с ней о детях слова теперь сказать нельзя, тут же нюни распускает.) Так вот, когда, значит, ко мне плеврит привязался, она пришла и поселилась у меня, как милосердная сестра, выхаживала меня день и ночь, ласковее родной дочери, полтора месяца с гаком, ставила по сотне банок в сутки, да, красавец мой, она просто-напросто спасла мне жизнь; и притом в расход не ввела. Прямо клад. Тут-то я и дала себе зарок вызволить её из беды. Ведь сама-то ещё молода, только о своих любовных делах и думает. Я взялась вывести её на дорогу, — а ты ведь знаешь, легко ли на дорогу вывести! (И ты бы мог мне помочь, я растолкую тебе как). Вот уже три месяца я с ней вожусь. Перво-наперво надо было найти ей имя. Звалась она Викторина. Викторина Ле Га, Ле Га в два слова, — это ещё куда ни шло. Но Викторина — немыслимо! Вот я и сделала из неё Ринетту. Неплохо, верно? И за все остальное принялась таким же манером. Колен занялся с ней произношением, — у неё был бретонский выговор, и все над ней потешались; кое-что от него осталось — так, изюминка, выговаривает чуточку не по-нашему, пикантно, чуть-чуть слышится english[34],— прелесть. За две недели она и бостон научилась танцевать — лёгонькая такая, прямо пух. И притом неглупа. Поёт звонко, с огоньком, с эдаким задором, а это я просто обожаю. И вот теперь она оснащена, и нынче вечером я спускаю её на воду; всё дело теперь за попутным ветром. Да ты не смейся! Как раз тут ты мне и можешь помочь. Толковала я о ней с Людвигсоном, — ведь с того дня, как Берта его бросила, он себе места не находит. Пообещал прийти сегодня взглянуть на девчонку. Ты только намекни ему, что она тебе нравится, тут он и закусит удила. Сам понимаешь, такой вот Людвигсон ей и нужен. В голове одно у неё засело — скопить капиталец и вернуться в Бретань. Ничего не поделаешь, так уж ей хочется. Все бретонки такие. Им бы только хибарку на рыночной площади, белый чепец да церковные процессии — вот тебе и вся их Бретань! Несметных богатств ей не нужно, да она и сама быстро разбогатеет, если будет соблюдать порядок и слушаться дельных советов. Хочется мне, чтобы она сразу после почина припрятала бы ассигнаций двадцать, а я-то уж знаю, куда их вложить. Ты-то сам в денежных делах разбираешься?

— Все за стол, — раздались громкие возгласы.

Даниэль присоединился к Жаку.

— Твой брат так и не пришёл? Что ж, займём места.

Все толпились вокруг длинного стола, накрытого человек на двадцать. Даниэль устроил всё так, что Жак оказался слева от Ринетты; мамаша Жюжю не отпускала её от себя ни на шаг и притиснулась к ней с правой стороны. Но в ту минуту, когда все стали занимать места и Жак уже собирался сесть, Даниэль толкнул его в бок.

— Поменяемся местами, — сказал он и, не дожидаясь ответа, так крепко потянул его за руку, что Жак, почувствовав, как пальцы Даниэля впились ему в запястье, чуть было ни вскрикнул.

Но Даниэль и не подумал извиниться.

— Мамаша Жюжю, — сказал он, — по-моему, приличия ради вам следует представить меня моей соседке.

— Ах, вот ты как, — буркнула старуха, поняв манёвр Даниэля. Затем, обращаясь к компании, собравшейся за столом, она возгласила: — Представляю вам всем мадемуазель Ринетту. — И добавила предостерегающим тоном — Я ей покровительствую.

— Нас тоже представьте! Нас тоже представьте! — раздались голоса.

— Не было печали, — вздохнула мамаша Жюжю. Она нехотя поднялась, сняла шляпу и швырнула её одной из «сиделок», прислуживавших за столом.

— Это Пророк, — начала она с Даниэля. — Человек достойный.

— Привет вам, сударь, — учтиво сказала девушка. Даниэль поцеловал ей руку.

— Дальше!

— Его друг, как звать, не знаю, — продолжала мамаша Жюжю, показывая рукой на Жака.

— Привет вам, — проговорила Ринетта.

— Затем по порядку: Поль, Сильвия, госпожа Долорес, а с ней рядом никому не ведомый мальчишка по прозванию «Дитя Чуда». Верф, по кличке «Абрикос», Габи, «Фляга»…

— Благодарю, — прервал насмешливый голос, — предпочитаю фамилию предков: Фаври, мадемуазель, один из ваших страстных воздыхателей.

— «Дитя, ты мой кумир!» — язвительно произнёс кто-то.

— Лили и Гармоника, иначе «Неразлучные», — никого не слушая, продолжала мамаша Жюжю. — Полковник, красавица Мод. Господин, которого я не знаю, с двумя дамами, которых я хорошо знаю, но как их звать — забыла. Пустое место. Рядом idem[35]. Батенкур, по прозвищу «Малыш Бат». Мария-Жозефа со своими жемчугами и напоследок госпожа Пакмель, — сделав реверанс, закончила мамаша Жюжю.

— Привет вам, сударь, привет вам, мадемуазель, привет вам, сударыня, — звонким голоском повторяла Ринетта и улыбалась без тени смущения.

— Называть её надо не мадемуазель Ринетта, — заметил Фаври, — а мадемуазель Привет!

— Пожалуйста, называйте, — ответила она.

— Ура, мадемуазель Привет!

Она смеялась и, как видно, была в восторге оттого, что в её честь подняли столько шума.

— А теперь приступим к супу, — предложила г-жа Пакмель.

Жак локтем подтолкнул Даниэля и, показав ему на красный след на своём запястье, спросил:

— Какая муха тебя сейчас укусила?

Даниэль взглянул на него смеющимися глазами, без всякого раскаяния, — взгляд у него был горящий и чуть диковатый.

I am he that aches with amorous love[36]{49},— произнёс он вполголоса.

Жак наклонил голову, чтобы получше рассмотреть Ринетту, — она как раз обернулась к нему, и он увидел её глаза: зелёные, ясные и влажные, как устрицы.

Даниэль продолжал:

Does the earth gravitate? does not all matter aching, attract all matter?

So the body of me to all I meet or know[37].

Жак нахмурил брови. He в первый раз довелось ему быть свидетелем того, как Даниэль загорался страстью, охваченный такой жаждой наслаждения, что удержать его уже было невозможно. И всякий раз дружеское чувство независимо от воли Жака теряло свою силу. Забавная мелочь вдруг отвлекла его от этой мысли: он заметил, что ноздри Даниэля обросли густым чёрным пушком и от этого похожи на прорези маски; он отыскал глазами руки Пророка, красивые и тонкие руки, тоже покрытые тёмным пушком. «Vir pilosus»[38]. Подумал и почувствовал искушение улыбнуться. А Даниэль снова наклонился к нему и тем же тоном, словно заканчивая цитату из Уитмена, сказал:

— Fill up your neighbour’s glass, my dear[39].

— Госпожа Пакмель, сегодня меню написано неразборчиво, — прошепелявил кто-то на другом конце стола.

— Госпоже Пакмель два нуля, — заявил Фаври.

— «Всё это ерунда, было бы здоровье», — глубокомысленно отвечала прекрасная блондинка.

Жак сидел рядом с Поль — этим бледнолицым падшим ангелом. За нею молча восседала девица с пышным бюстом, которая за всё время не произнесла ни слова и утирала рот после каждого глотка. Подальше, почти напротив Жака, возле брюнетки с кудряшками, закрывавшими лоб, той самой, которую мамаша Жюжю назвала госпожой Долорес, мальчуган лет семи-восьми в довольно убогом чёрном костюмчике следил смышленными глазками за жестами сотрапезников, и на его лице то и дело мелькала улыбка.

— Вам супа не подали? — спросил Жак свою соседку.

— Благодарю, я суп не ем.

Глаза её были опущены, и когда она их поднимала, то смотрела только на Даниэля. Она сделала всё, что могла, только бы сидеть за столом с ним рядом, и в последнюю минуту заметила, как он поменялся местом с Жаком, и рассердилась за это на Жака. И откуда только появился этот малый с угреватым лицом и чирьем на затылке? Она терпеть не могла рыжих, а этот чернявый смахивал на рыжеватого. Уж не говоря о заросшем лбе, оттопыренных ушах, тяжёлой челюсти, — всё это придавало ему какой-то животный вид.

— Послушай, ты почему салфетку не надеваешь? — громко сказала г-жа Долорес, дёрнув к себе мальчика, чтобы потуже завязать вокруг его шеи накрахмаленную салфетку, в складках которой он почти потонул.

— Если женщина не скрывает своего возраста, — кричал Фаври, споривший с Марией-Жозефой, — значит, она уже выдохлась. — Говорю вам, что она поступила в консерваторию уже перезрелой, как раз сорок пять лет тому назад, по свидетельству о рождении своей младшей сестры, омолодившись на два года. Таким образом…

— «Кому какое дело?» — сказала в сторону мамаша Жюжю.

— Фаври один из тех людей с положительным умом, которые, ввязавшись в любой разговор, сразу же доложат вам, что ускорение силы тяжести в Париже равно девяти метрам восьмидесяти сантиметрам, — заметил Верф, который когда-то собирался поступить в Училище гражданских инженеров. Прозвали его «Абрикосом» потому, что кожа у него, благодаря каждодневным спортивным упражнениям на открытом воздухе, стала золотистой и покрылась веснушками. А вообще — это был настоящий мужчина с сильными плечами, крепкими скулами и чувственными губами; по вечерам всё его мускулистое тело, натренированное за день, испытывало радость жизни, и она отражалась и в его голубых глазах, и на глянцевитых щеках.

— Кто знает, отчего он умер, — произнёс кто-то.

— А ты знаешь, чем он жил? — прозвучал чей-то насмешливый голос.

— Да поторапливайся же, — сказала г-жа Долорес мальчугану. — Знаешь, будет сладкое. А ты его не получишь.

— Почему? — спросил мальчик, вскидывая на неё свои лучистые глаза.

— Не получишь, и всё тут — воля моя. Будь послушным. Поторапливайся.

Она заметила, что Жак внимательно смотрит на них, и улыбнулась ему с заговорщическим видом.

— Он, знаете ли, у меня с капризами, боится всего непривычного. Тебе дадут рагу из жареных голубей. Ел-то он чаще тушёную капусту в сале, чем голубей! Но вообще его совсем избаловали. Лелеяли да ласкали, — так всегда бывает с единственным ребёнком. Да и мать у него долго хворала! Да, да, — продолжала она, погладив его по круглой, коротко остриженной головке. — Балованный мальчишка. Никуда это не годится. Зато у тётки всё будет иначе. Наш барчук, видите ли, хотел по-прежнему носить локоны, как девчонка. Да уж нет, хватит капризничать да привередничать. Тебе говорят, ешь. Вон тот господин всё смотрит на тебя, поживей! — Она была очень довольна, что её слушают, и снова улыбнулась Жаку и Поль. — Малыш осиротел, — сообщила она безмятежным тоном. — Потерял мать на этой неделе. Мне-то она приходилась золовкой. От чахотки умерла у себя в деревне, в Лотарингии. Бедный малыш, — добавила она. — Ему ещё повезло, что я пожелала взять его на своё иждивение; у него нет никакой родни ни с отцовской, ни с материнской стороны — я у него одна. Да, забот у меня будет по горло.

Мальчуган перестал есть; он не сводил глаз с тётки. Всё ли он понимал?

Он спросил каким-то странным тоном:

— Это моя мама умерла?

— Не лезь не в своё дело. Ешь, говорят.

— Не хочу больше.

— Сами видите, какой неслух, — подхватила г-жа Долорес. — Ну да, да, умерла твоя мама. Ну, а теперь слушаться — ешь. Иначе мороженого не получишь.

В эту минуту Поль обернулась, и Жак, встретившись с ней взглядом, как ему показалось, понял, что она испытывает такое же неприятное чувство, как и он сам. Её тонкая гибкая шея была, пожалуй, ещё бледнее, чем щёки, и вся она была такая слабенькая, что хотелось окружить её нежными заботами. Жак смотрел на её шею, на тонкую кожу с нежным пушком, и ему вдруг почудилось, будто он прикоснулся губами к чему-то сладкому. Ему хотелось что-то сказать ей, но ничего не шло на ум, и он просто улыбнулся. Она поглядывала на него украдкой и нашла, что он не так уж некрасив. И вдруг она почувствовала такую щемящую боль в сердце, что вся побелела. Она вытянула руки, положила их на край стола и, чуть откинув голову, прикусила язык, борясь с дурнотой.

Жак всё видел. Она была похожа на птицу, залетевшую сюда, чтобы умереть на скатерти. Он спросил шёпотом:

— Что случилось?

Веки её были полусомкнуты, виднелись белки закатившихся глаз. Она сделала над собой усилие и, не двигаясь, тихо сказала:

— Никому не говорите.

У него так перехватило горло, что он и не смог бы позвать на помощь. Впрочем, никто не обращал на них внимания. Он посмотрел на руки Поль: застывшие пальчики, прозрачные, как тоненькие восковые свечи, были мертвенно бледны, и ногти казались лиловыми пятнами.

— Мой будильник звонит в половине седьмого, он поставлен на блюдце, а блюдце стоит на стакане… — самодовольно ворковал Фаври, обращаясь к своей соседке.

Но вот у Поль появились краски в лице, она открыла глаза; вот она повернула голову и слабо улыбнулась, словно благодаря Жака за то, что он молчал.

— Всё прошло, — сказала она, вздохнув. — Бывают у меня эти приступы: колет сердце. — И, с трудом шевеля губами, ещё сведёнными судорогой, она добавила не без печали: «Садись, малыш, всё у тебя и пройдёт».

И ему захотелось взять её на руки, унести прочь из этого злачного места; он уже мечтал посвятить ей жизнь, исцелить её. Ах, какой любовью он окружил бы всякое слабое существо, если бы его только попросили или хотя бы согласились, чтобы он оказал поддержку!

Он готов был доверительно рассказать Даниэлю о своём несбыточном замысле, но Даниэль позабыл о Жаке.

Даниэль вёл беседу с мамашей Жюжю. Между ними сидела Ринетта, и он мог то и дело поворачиваться к ней и чувствовал тепло её тела. С самого начала трапезы он вёл себя по отношению к ней предупредительно и скромно, но по тактическим соображениям разговора с ней не поддерживал, казалось, он о ней и не думает. Не раз она перехватывала его взгляд, и ей самой было непонятно, отчего этот восхищённый взгляд не льстил ей, а вызывал в душе какую-то неприязнь; его мужественное лицо было так обаятельно, оно нравилось ей, но и раздражало.

На другом конце стола довольно бурно пререкались:

— Фат, — крикнул Абрикос, обернувшись к Фаври.

Тот подтвердил:

— Э, да я и сам частенько об этом себе твержу.

— Наверняка вполголоса.

Послышался смех. Верф одержал победу.

— Милейший Фаври, — произнёс он нарочито громким голосом, — с вашего позволения, замечу: вы только что говорили о женщинах так, словно вам никогда не удавалось… поговорить с ними!

Даниэль посмотрел на Фаври, который заливался смехом, и ему показалось, что бывший питомец Эколь Нормаль бросил такой взгляд в сторону Ринетты, как будто из-за неё именно и началась перепалка; в этом взгляде было что-то наглое и плотское, и Даниэль вдруг ещё больше невзлюбил Фаври. Он знал о Фаври множество историй, которые могли уронить его во мнении других. И Даниэлю непреодолимо захотелось позлословить о нём перед Ринеттой. С искушениями такого рода он никогда не боролся. Он понизил голос, чтобы никто другой, кроме обеих женщин, не услышал его слов, наклонился к мамаше Жюжю, таким образом вовлекая в разговор третьего собеседника — Ринетту, и небрежно спросил:

— А ты слышала историю про Фаври и про жену-прелюбодейку?

— Да нет, — воскликнула старуха, поддавшись на приманку. — Рассказывай. И дай-ка мне папиросу, — обеду сегодня конца не будет.

— В один прекрасный день — она уже давным-давно была его любовницей — является она к нему с чемоданом: «С меня довольно. Я хочу жить вместе с тобой и так далее». — «Ну а твой муж?» — «Мой муж? Я ему сейчас вот что написала: „Дорогой… Эжен. Моя жизнь круто изменилась и так далее. Я жажду, и я вправе отдать всю свою нежность любящему сердцу и так далее… И такое сердце я обрела и ухожу…“»

— Что до сердца, то, по правде говоря…

— Ну это её дело. Послушай-ка, что было дальше. Мой приятель Фаври струсил, у него на шее женщина, и, что ещё хуже, женщина, которая вот-вот получит развод, свободу, потребует, чтобы он женился на ней… И вот его осенила мысль, по его выражению, мысль гениальная. И он пишет мужу: «Сударь, признаюсь вам, что жена ваша оставила супружеский очаг ради меня. С приветом. Фаври».

— Вот здорово, — прошептала Ринетта.

— Да не очень, — возразил Даниэль с недоброй усмешкой. — Увидите сами. Фаври — хитрая бестия — просто-напросто принял меры предосторожности на будущее; он знал, что муж на суде сошлётся на это письмо, а законом запрещается любовнику жениться на своей сообщнице. «Знать кодекс — дело хорошее», — замечает он, когда рассказывает об этом похождении.

Ринетта подумала и, наконец поняв, в чём дело, воскликнула:

— Вот подлость!

Даниэль склонился к ней лицом, её дыхание овеяло ему щёки, губы. Он глубоко вздохнул и полузакрыл глаза.

— Он её бросил? — осведомилась старуха.

Даниэль не отвечал. Ринетта вскинула на него глаза. Он сидел, так и не поднимая веки, не в силах скрыть желания. Она увидела вблизи его гладкую кожу, жестокий склад губ, вздрагивающие ресницы; и вдруг, словно давно уже ей были ведомы обманчивые тайны этого лица, что-то необоримое, как инстинкт, восстало в её душе против него.

— Так что же случилось потом с этой женщиной? — допытывалась мамаша Жюжю.

Даниэль овладел собой, но голос его ещё слегка дрожал; он ответил:

— Прошёл слух, что она покончила с собой. Он же утверждает, что она была больна чахоткой. — Даниэль деланно засмеялся и провёл рукой по лбу.

Ринетта сидела прямо, прижавшись к спинке стула, стараясь держаться как можно дальше от Даниэля. Отчего душу её охватило такое смятение? Охватило сразу, как только она увидела его лицо, улыбку, взгляд. Всё в этом красивом юноше её отталкивало — и его манера склоняться, и его изящные движения, особенно его руки, выразительные руки с длинными пальцами… Никогда в жизни она бы не подумала, что в ней затаилась, так сказать, сидит настороже такая неприязнь к незнакомому человеку.

— Значит, попросту говоря, я кокетка? — вскричала Мария-Жозефа, призывая в свидетели всех сидевших за столом.

Батенкур бесхитростно улыбнулся.

— Да я, право, не виноват. Во французском языке есть только одно слово для обозначения того, что пленительнее всего на свете: стремления нравиться.

— Этого ещё не хватало! — выкрикнула г-жа Долорес.

Все обернулись. Но дело касалось мальчугана, он уронил полную ложку мороженого на свою чёрную курточку, и тётка потащила его к умывальнику.

Жак воспользовался тем, что она ушла, и спросил Поль, радуясь, что поближе с ней познакомится:

— Вы её знаете?

— Немного знаю.

Говорить ей не хотелось, она вообще не была болтливой, да и вдобавок настроение у неё было невесёлое. Но Жак только что с такой чуткостью к ней отнёсся. И она продолжала:

— Представьте, ведь она женщина не злая. И к тому же богатая. Она долго жила с одним сочинителем, который всё для театров пишет. А после вышла замуж за аптекаря, а тот умер. Она каждый год до сих пор большие доходы получает за его патентованные лекарства. Наверное, знаете, «средство от мозолей Долорес»? Неужели не знаете? Она молодец, ничего не скажешь: у неё в сумочке всегда есть образцы на пробу. Средство — прямо блеск, можете убедиться. Сама-то она со странностями. Дома держит с дюжину кошек, тащит их отовсюду. И рыбок разводит, у неё в спальне стоит большой аквариум. Животных обожает. А вот детей не любит. — Поль покачала головой. — Чудная какая-то, — сказала она в заключение.

Ей трудно было дышать, когда она разговаривала. И Жак это заметил. Но всё же он старался поддержать беседу. У него мелькнула мысль, что у неё больное сердце, и с губ сорвалось весьма некстати:

— «У сердца есть свои сужденья, неведомые рассудку».

Она призадумалась.

— «Они неведомы рассудку», — поправила она, ударяя пальцами по столу, словно по клавишам. — Иначе стих корявый.

Его тянуло к ней, несмотря ни на что. Однако уже меньше хотелось посвятить ей жизнь. «Стоит мне чуть-чуть проникнуть в душу человека, и я уже готов полюбить его», — подумал он. Ему вспомнилось, как однажды на прогулке он заметил это своё свойство впервые: прошлым летом в лесу Вирофле, куда он отправился вместе с товарищами Антуана и студенткой медицинского факультета, шведкой, которая вдруг опёрлась о его руку и стала делиться воспоминаниями о своём детстве.

И тут внезапно до его сознания дошло, что Антуан не пришёл. Уже половина десятого!

Вне себя от нервной тревоги, забыв обо всём на свете, он стал трясти Даниэля за плечо:

— Уверяю тебя, что-то случилось!

— Да с кем?

— С Антуаном!

В это время все уже стали подниматься из-за стола. Жак вскочил. Даниэль стоял, держась поближе к Ринетте, и пытался его разуверить.

— Да ты просто спятил! Ведь ты знаешь, как бывает с врачами — задержали у больного…

Но Жака уже и след простыл. Он не мог рассуждать, не мог перебороть страшного предчувствия и сломя голову бросился к гардеробу; ни с кем не попрощавшись, забыв о Поль, ринулся он на улицу. «Я накликал на Антуана беду! — в ужасе твердил он. — Да я, я… Возмечтал о чёрном костюме, который увидел на том субъекте, пересекавшем площадь Медичи!..»


Трио музыкантов принялось за вальс. Несколько пар уже кружились в зале бара. Даниэль заметил, как Фаври, выдвинув вперёд подбородок, словно что-то вынюхивал и, моргая, уставился на Ринетту. И Даниэль стремительно подошёл к ней, опередив его.

— Можно вас пригласить на бостон?

Она видела, что он направляется к ней, не спускала с него враждебного взгляда и, подождав, пока он не отвесит ей лёгкий поклон, сказала:

— Нет.

Он скрыл удивление, улыбнулся.

— Отчего же нет? — спросил он, подражая её интонации. И был так уверен в её согласии, что добавил: — Ну, пойдёмте же. — И подошёл совсем близко.

Его самоуверенность вывела её из себя.

— С вами нет! — жёстко ответила она.

— Значит, нет? — повторил он. А его чёрные глаза вызывающе глядели на неё, словно говорили: «Стоит мне захотеть!»

Она отвернулась и, заметив Фаври, который не решался приблизиться, сама подошла к нему, как будто он её уже пригласил, и молча стала танцевать с ним.

Приехал Людвигсон. Он был в смокинге и, не снимая соломенной шляпы, разговаривал у стойки с тётушкой Пакмель и с Марией-Жозефой, непринуждённо играя её жемчужным ожерельем. Но неприметно для окружающих он зорко осматривал зал: его сонный взгляд из-под тяжёлых черепашьих век то и дело нацеливался на что-нибудь или на кого-нибудь и словно наносил удар свинцовой дубинкой.

Мамаша Жюжю сновала среди танцующих в поисках Ринетты. Вот она поймала её, схватила за локоть:

— Живее. И всё делай так, как я тебе говорила.

Даниэль, которого Поль затащила в уголок, слушал молодую женщину, рассеянно улыбаясь. Он видел, что мамаша Жюжю как ни в чём не бывало примкнула к гостям, окружавшим Марию-Жозефу, а Ринетта после танца прошла без провожатых в дальнюю комнату и села к столику. И почти тут же Людвигсон и мамаша Жюжю тоже перешли во второй зал и направились к ней. Людвигсон, особенно в тех случаях, когда замечал, что на него смотрят, держался очень прямо, расправив плечи, совсем как кучер в былые времена; для него не составляло тайны, что природа наделила его бёдрами, предназначенными для гурии, и что они покачиваются, как только он ускоряет шаг; поэтому он тщательно следил за своей осанкой. Ринетта протянула ему руку, и он прильнул к этой ручке своими толстыми губами. Когда он склонил голову, Даниэлю бросилось в глаза, что сквозь чёрные волосы, словно приклеенные к коже и старательно приглаженные, просвечивает чуть скошенный череп. «И всё же вид у него внушительный, — подумал Даниэль, — есть в этом левантинском паяце что-то от грузчика, но и от великого визиря тоже».

Людвигсон неторопливо стягивал перчатки, оценивая Ринетту взглядом знатока, затем он сел напротив неё, а мамаша Жюжю уселась рядом с ним. Им уже несли напитки, хотя Людвигсон ничего не заказывал; тут все знали его привычки: он никогда не пил шампанского, а только одно асти, причём не игристое, не замороженное, даже не холодное, а скорее комнатной температуры: «Тёпленькое, — говорил он, — как сок плодов, согретых солнцем».

Даниэль оставил Поль, закурил папиросу, прошёлся по бару, пожимая руки знакомым, и сел за столик во втором зале.

Людвигсон и мамаша Жюжю сидели к нему спиной, а он Устроился как раз напротив Ринетты, правда, на другом конце комнаты. За бокалами, наполненными асти, сразу завязалась оживлённая беседа. Ринетта улыбалась остротам Людвигсона, а он наклонился к ней и, явно увлечённый, расточал комплименты. Когда она заметила, что Даниэль наблюдает за ними, то повеселела ещё больше.

За аркой, разделявшей оба зала, видны были танцующие пары. Позади стойки невысокая нарумяненная девица, словно сошедшая с полотна Лоуренса{50}, стоя лицом к публике, на ступеньках лесенки, выкрашенной в белое, ухватилась руками за перила, всем телом опёрлась на одну ногу, раскачивая другой, и визгливо вторила оркестру, повторяя бессмысленный припев, который в то лето у всех был на языке:

Тимелу-ламелу, пан-пан, тимела!..

Зажав в зубах папиросу, Даниэль облокотился о стол и неотрывно смотрел на Ринетту. Он уже не улыбался. Лицо его застыло, губы были плотно сжаты. «Где же я его видела?» — спрашивала себя молодая женщина; она безудержно хохотала и всё старалась не встречаться глазами с Даниэлем. Но это становилось для неё всё труднее и труднее, и, как жаворонка, которого манит зеркальце, её всё чаще чаще притягивал неотступный взгляд этих глаз — глаз с поволокой, но зорких и как будто устремлённых вдаль, пристально смотревших на что-то позади Ринетты; взгляд пронзительный и напряжённый, взгляд горящий, притягивающий, как магнит, от которого ей пока удавалось отвести глаза, но приходилось прилагать к этому всё больше и больше усилий.

И вдруг почти рядом с Даниэлем что-то зашевелилось. Его нервы были до того натянуты, что он невольно вздрогнул. Это оказался мальчуган-сирота, — он заснул среди диванных подушек, закутанный в шёлковую накидку Долорес, с пальцем во рту и не просохшими от слёз ресницами.

Оркестр умолк. Скрипач собирал деньги, переходя от столика к столику. Когда он подошёл к Даниэлю, тот подложил под салфетку купюру и негромко сказал:

— Бостон, четверть часа, без пауз.

Тёмные веки музыканта чуть дрогнули — в знак согласия.

Даниэль почувствовал, что Ринетта следит за ним. Тогда он вскинул голову, стал властно смотреть ей в глаза. И понял, что сейчас уже он господин положения; раза два, ради забавы, чтобы доставить себе удовольствие, он ловил её взгляд и тут же отводил глаза, словно испытывая свою власть над нею. А потом уже не стал отводить от неё своего взгляда.

Людвигсон был очень возбуждён и стал любезнее вдвое. А Ринетта держалась всё принужденнее, становилась всё рассеяннее. Когда скрипка снова заиграла вальс, она с первого удара смычка почувствовала дрожь и, взглянув на напряжённое лицо Даниэля, поняла, что наступает решительная минута. И в самом деле, Даниэль поднялся с хладнокровным видом, не спуская взгляда со своей жертвы, пересёк зал и направился прямо к ней. Он ещё успел подумать: «Я ставлю на карту место у Людвигсона», — но эта мысль только подстегнула его, разожгла вожделение. Он подходил всё ближе и ближе. Ринетта смотрела на него, и выражение её глаз стало таким странным, что Людвигсон и мамаша Жюжю, не сговариваясь, обернулись одновременно. Людвигсон решил, что Даниэль хочет поздороваться с ним, и совсем было собрался жестом пригласить его к столу, но Даниэль даже вида не показал, что узнаёт его. Он склонил голову, и взгляд его утонул в зелёных глазах, с готовностью и со страхом смотревших на него. Она покорно поднялась. Он молча обнял её за талию, прижал к себе и увлёк в тот зал, где находился оркестр.

Людвигсон и мамаша Жюжю так и остались сидеть, следя глазами за парой. И только немного погодя они переглянулись.

— Какая наглость! — прошипела мамаша Жюжю. Её двойной подбородок вздрагивал от волнения и гнева.

Людвигсон поднял брови и промолчал. Землистый цвет лица скрадывал его бледность. Он протянул к бокалу, стоящему перед ним, свою огромную руку с тёмными ногтями, напоминающими сердолик, и омочил губы в вине.

Мамаша Жюжю всё не могла отдышаться, словно только что откуда-то прибежала.

— Больше этому молокососу у вас работать не придётся, надеюсь! — заметила она, ехидно посмеиваясь с мстительным видом.

Он, казалось, был удивлён.

— Господину де Фонтанену? Помилуйте, отчего же?

И он усмехнулся, разыгрывая из себя важного барина, который выше всех этих мелочей, и, проявив превосходную выдержку, натянул перчатки. А может быть, его и в самом деле забавляла вся эта история? Он вытащил бумажник, швырнул на стол банкнот и, встав, на прощание вежливо поклонился мамаше Жюжю. У входа в танцевальный зал он остановился на пороге, подождал, пока не покажутся Даниэль и Ринетта. Даниэль перехватил его сонный взгляд — в нём были и злость, и зависть, и восхищение; а вскоре увидел, как Людвигсон быстро пошёл к выходу, лавируя вдоль диванов, и скрылся в застеклённом дверном тамбуре, который будто втянул его и вышвырнул на улицу.

Даниэль танцевал бостон медленно, не делая лишних движений, вскинув голову, танцевал неутомимо, с каким-то равнодушным и в то же время непринуждённым видом; ноги его скользили, не отрываясь от паркета. А она, оглушённая, опьянённая, не могла понять, что с ней творится, — то ли её охватил восторг, то ли отчаяние, — и послушно следовала каждому его движению; казалось, она слилась с ним и ни с кем, кроме него, никогда не танцевала. Прошло десять минут; они уже танцевали одни, — другие пары, давно утомившись, окружили их кольцом. Минуло ещё пять минут. Они всё ещё танцевали. Наконец оркестр в последний раз проиграл мелодию и умолк.

Они танцевали до последнего аккорда; она, чуть не теряя сознания, прильнула к его плечу; он, торжественно-спокойный, опустив глаза, словно пряча их, порой обдавал её горящим взглядом, и она вздрагивала не то от ненависти, не то от страсти.

Раздались аплодисменты.

Даниэль отвёл Ринетту к столику Людвигсона и сел как ни в чём не бывало на освободившееся место; он велел подать четвёртый бокал, наполнил его асти и весело поднял, приветствуя мамашу Жюжю, а потом выпил до дна.

— Ну и пойло, — заметил он.

Ринетта закатилась нервным смехом, и на её глаза навернулись слёзы.

Мамаша Жюжю с восхищением смотрела на Даниэля — ярости её как не бывало. Она поднялась, повела плечами и, вздохнув, шутливо сказала:

— «Всё это ерунда, было бы здоровье».


Спустя полчаса Ринетта и Даниэль вышли вместе из заведения тётушки Пакмель.

Недавно прошёл дождь.

— Прикажете автомобиль? — спросил грум.

— Пройдёмся немного, — предложила Ринетта. В её голосе послышались мягкие нотки, что с радостью отметил Даниэль.

Несмотря на ливень, недавно омывший улицу, стояла духота, как перед грозой. Вокруг было безлюдно и довольно темно. Они медленно шли по мокрому блестящему тротуару.

Навстречу им попался солдат-пехотинец. Он вёл двух женщин, обняв их за талию, и, забавы ради, заставлял их идти в ногу, покрикивая:

— Раз, два! Да не так! Подскок на левой ноге: раз, два!

И смех ещё долго звучал на улице между безмолвными домами.

Выходя из бара, она всё ждала, что он сейчас же возьмёт её под руку, но Даниэль так упивался ожиданием, что, испытывал острое наслаждение, продлевая его, доводя себя до нервозного состояния. Но вот вдали сверкнула молния, и Ринетта первая приблизилась к нему.

— Гроза ещё не прошла, сейчас опять начнётся дождь.

— Это будет дивно, — произнёс он нежным тоном, говорящим о многом. Но для неё это было чересчур тонко, да и сдержанность Даниэля её стесняла. Она произнесла:

— Знаете, наверняка я вас где-то видела.

Он улыбнулся в темноте; был ей благодарен за эти избитые приёмы. Он не подозревал, что она и в самом деле уверена, что где-то встречала его прежде. Из озорства он был готов ответить: «И я тоже». И тут они стали бы делать всякие предположения. Но гораздо забавнее было возбуждать её любопытство, храня молчание.

— Почему вас зовут Пророком?{51} — спросила она после паузы.

— Потому что моё имя Даниэль.

— Даниэль, а по фамилии?

Он немного поколебался — не любил разоблачать себя даже в пустяках. Впрочем, ничего подлого, ничего хитрого в любопытстве Ринетты он не почувствовал, и ему было как-то неловко назвать себя вымышленной фамилией. Он произнёс:

— Даниэль де Фонтанен.

Она ничего не сказала, только вдруг подалась вперёд. Решив, что она оступилась, он хотел её поддержать, но она резко отстранилась. Из духа противоречия он решил её обуздать, приблизился к ней, хотел было взять её под руку, но она увернулась, отскочила в сторону и бросилась бежать совсем в другом направлении, свернув в какой-то переулок. Он решил, что это игра, и с готовностью принял в ней участие. Впрочем, ему показалось, что она и в самом деле убегает от него, бежит всё быстрее и быстрее, и ему нелегко было за ней угнаться, даже идя быстрым шагом. Он забавлялся: стремительно шагать по пустынному кварталу — да это просто настоящая охота. Однако он немного устал, и когда она свернула в тёмный переулок, который, сделав колено, вывел их на прежнее место, хотел было остановить её, в третий раз схватил за руку. Но она снова вырвалась.

— Ну это уж просто глупо, — рассердился он. — Довольно, остановитесь.

Но она ускорила шаг, стараясь держаться в темноте и беспрерывно петляя с тротуара на тротуар, словно и вправду хотела, чтобы он потерял её след. И вдруг побежала со всех ног. В несколько прыжков он нагнал её, силой затащил в какой-то подъезд. И тут увидел на её лице печать такого ужаса, что понял — она не притворяется.

— Что с вами?

Она не могла перевести дыхание, прижалась к сырой стене, устремив на него обезумевшие глаза. Он быстро всё взвесил. Нет, понять ничего невозможно, но ясно, что случилось что-то серьёзное. Он хотел обнять её, но она вырвалась с такой стремительностью, что порвала оборку на платье.

— Да что с вами? — повторил он, отступая на шаг. — Вы меня боитесь? Или вам нехорошо?

Её била нервная дрожь, она не могла произнести ни слова и по-прежнему не сводила с него глаз.

Он всё ещё ничего не понимал, но ему стало жаль её.

— Вы хотите, чтобы я ушёл? — спросил он.

Знаком она дала понять, что да. Он почувствовал, что становится просто смешным.

— Правда хотите? Значит, мне уйти? — повторил он с такой нежностью, словно старался приманить ребёнка, бежавшего из дома.

— Уходите! — негромко, но резко ответила она.

Да, комедии она не разыгрывала.

Он понял, что поступит некрасиво, если будет настаивать, и сразу отступил от неё, решив, что будет вести себя, как подобает человеку воспитанному.

— Что ж, ничего не поделаешь… Но не могу же я бросить вас ночью в этом глухом подъезде! Пойдём же, поищем таксомотор, а когда найдём — я вас оставлю… Согласны?

Они молча направились к проспекту Оперы, ещё издали блиставшей огнями. Ещё не дойдя до неё, они увидели свободное такси, и по знаку Даниэля шофёр остановил машину у самого тротуара. Ринетта упорно не поднимала глаз. Даниэль открыл дверцу. Стоя на подножке, она несмело обернулась к нему, взглянула ему в лицо так, словно была не в силах удержаться, чтобы ещё раз не посмотреть на него. Он насильно улыбнулся и, сняв шляпу, сделал вид, что прощается с ней как добрый друг. Когда она убедилась, что он не намерен с ней ехать, с лица её исчезло напряжённое выражение. Она дала свой адрес шофёру. Потом обернулась к Даниэлю и сказала негромко, извиняющимся тоном:

— Простите. Сегодня вы уж оставьте меня, господин Даниэль. А завтра я вам всё объясню.

— Хорошо, до завтра, — сказал он, поклонившись. — Но где мы встретимся?

— Да, правда, где… — повторила она как-то простодушно.

— У госпожи Жюжю, если хотите? Да, да, у госпожи Жюжю. До встречи — завтра в три.

— Завтра в три.

Он протянул руку, она подала ему свою ручку, затянутую в перчатку. И он коснулся губами её пальцев.

Машина тронулась с места.

И тут Даниэлем овладела ярость. Но он сейчас же взял себя в руки, когда увидел, что молодая женщина высунулась из машины, увидел её плечи, обтянутые светлым платьем, понял, что она просит шофёра остановиться.

Даниэль одним прыжком оказался у дверцы таксомотора. Ринетта уже открыла её. Он заметил, что она подвинулась, освобождая ему место; в темноте глаза её были широко раскрыты. Он понял и бросился на сиденье рядом с ней. Когда он обнял её, она впилась губами в его губы, и он ясно почувствовал, что она уступает не из душевной слабости или от страха, она вся без остатка отдавалась ему. Она рыдала — словно от отчаяния — и невнятно шептала:

— Я бы хотела… я хотела бы…

И Даниэль был потрясён, услышав:

— Я бы хотела… иметь ребёнка… от тебя!


— Ну как, адрес прежний? — осведомился шофёр.


предыдущая глава | Семья Тибо. Том 1 | cледующая глава