home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Часть первая

Ее не раз предупреждали, что рип – это серьезно. Когда она впервые услышала это слово, то не поняла его значения. Аббревиатуру RIP она знала лишь в одном ключе: «Rest in peace», что означает «Покойся с миром», и какое отношение эти скорбные слова имеют к одному из лучших пляжей мира, взять в толк никак не могла. Пока Денис, их гид, худой, гладко выбритый и совершенно свежий в этой невыносимой жаре (Марина видела – подмышки его форменной рубашки-поло сухие, или, может, это местный хваленый кристаллический дезодорант так справляется?), не пояснил:

– Рипом называют отбойное течение. Оно образуется из-за особенностей пляжа и нередко захватывает купающихся. Так что, пожалуйста, не заплывайте далеко от берега и не купайтесь ночью. Если поднимается волнение на море, лучше отправиться на соседний пляж, благо в транспорте тут нехватки не наблюдается. А теперь, друзья, давайте я расскажу вам о…

Уже потом, после экскурсии, Марина обратила внимание на щиты, установленные у каждого входа на пляж. На них изображалась крупная схема течения, уходящего прочь от берега и несущего с собой в открытое море пловца. Это было предупреждение – и все равно беда случалась здесь уже не единожды.

Отбойное течение. Во время отлива песчаная коса, скрытая под водой, мешает быстрому отходу воды от берега, и в месте, где невидимый лиман соединяется с остальным морем, образуется протока с очень большим водяным давлением. Вода затягивается морем, и вместе с нею там могут оказаться незадачливые купальщики. Не имеет значения, насколько хорош пловец – он может быть олимпийским чемпионом, плещущимся на мелководье ребенком или кумушкой, прыгающей по плечи в воде и обсуждающей с подругой личную жизнь соседки, – течение справится с любым. И неправда, что в море тонут только пьяные, – в море тонут обессилевшие, а сопротивляться ему бессмысленно, человек всегда проиграет стихии. Выберется из течения лишь тот, кто знает выход: плыть не к берегу, а в сторону. Чем больше стараться противостоять рипу, тем вернее можно выбиться из сил и поддаться панике, а паника – это вообще последнее дело. Если же плыть параллельно берегу, то через несколько метров течение отпустит, и только так можно выбраться из его упрямого потока… Это справедливо для тех, кто действительно хочет выплыть из рипа. Доплыть до берега, рухнуть на полотенце, рассказать ничего не подозревавшим спутникам, что только благодаря собственным знаниям ему удалось избежать гибели, а потом вечером поднимать стаканы за второе рождение. По истечении отпуска вернуться домой, в какую-нибудь холодную страну (ведь любая из стран по сравнению с этой – холодная), и зажить как прежде, лишь изредка припоминая, что, кажется, однажды был на волосок от смерти, но – пронесло.


Марина хотела попасть в рип и не выплыть.

Собственно, чего греха таить, не выплыла она уже давно. Просто выяснилось это только три недели назад. Так бывает, вроде ходит человек под Богом, жив-здоров, доволен собой и не знает, что про него уже всё решили…

Стоя у кромки отступившей воды, она постаралась было по привычке отмахнуться от этих навязчивых сожалений, как пыталась отмахнуться все последние дни, но вдруг почувствовала себя измотанной до предела. Все, это конец. Ничего дальше уже не будет. Сегодня последний день ее жизни. Эту мысль она попробовала на все лады, покрутила, повертела, ощутила горлом и кожей. Как будто в детстве, когда языком трогала прореху от выпавшего молочного зуба: неприятно, чуть больно, но удержаться нет никакой возможности. Она устала бороться, держаться, крепиться и не видела в этом ровно никакого смысла. Лучше закончить все прямо сейчас, чем ждать, когда… Все, хватит.

На твердой, влажной еще полосе песка осталось лежать ее махровое полотенце, рядом были аккуратно сложены шорты и майка с фиолетовыми пальмами, а плетенная из белой соломки шляпа придавлена полупустой бутылкой воды, чтобы ветер не утащил. Рядом сновали люди. Как же много людей – больших, маленьких, черных, белых, красных от ожогов, худых как жерди, пухлых… Два темнокожих француза перебрасывали друг другу мяч и гортанно переговаривались; молодой отец нес прочь от воды голопопого сына, тот отчаянно ревел и размазывал сопли по лицу. Китаянка в черной шляпе с огромными полями пыталась сфотографировать саму себя, держа фотоаппарат на специальной палке… Как же она называется? А впрочем, уже неважно.

Марина зашла в воду. Песок под ступнями немного оползал. Сильная волна чуть не сбила с ног, и Марина решила, что плыть лучше, чем идти, даже несмотря на то, что во время отлива глубина тут на многие метры всего по пояс. Она погрузилась в воду, стараясь не признаваться самой себе, что это приятно – вот так ощущать разгоряченной кожей теплую воду Андаманского моря, разгребать ее руками, отталкиваться ногами от упругой толщи. Солнце затянуло пепельной дымкой, и поблескивающая гладь моря стала металлической. Марина плыла среди расплавленного свинца. Все дальше и дальше.

Она искала рип. Ей бы хотелось быть подхваченной течением и отдаться на его волю, перестать решать. Ей так надоело решать! Пусть хоть раз ее захватит стихия, возьмет в плен и поступит так, как и полагается поступать стихии: разрушительно и жестоко. Перестав грести, она взглянула влево и вправо, на края вытянувшейся полумесяцем бухты. Нет, не было никакого непреодолимого движения, никакой тяги. Ну вот. Она даже утонуть толком не может… Марина принялась грести дальше. Черт с ним, с рипом. Если плыть от берега достаточно долго, пока не оставят силы, то потом выхода уже не будет… Может быть, ядовитая медуза или акула, в крайнем случае судороги. Ведь Вампилов, кажется, так умер? Впрочем, там был Байкал, а на Байкале холодно… Единственный, кто может помешать, – спасатели, но их за все две недели пребывания Марина не видела ни разу. Только катера, которые катают отдыхающих на парашютах и «бананах», да арендованные гидроциклы, один из которых чуть было не пронесся сейчас прямо у нее по голове. Мужчина гаркнул что-то, но слов Марина не разобрала.

А это даже поэтично. Течение, название которого велит покоиться с миром. Волны должны подхватить, унести, укрыть зеленоватым одеялом тропического моря, упокоить. Навсегда. Навсегда. Чтобы больше ни волнений, ни сожалений, ни утомительного в своей справедливости безысходного вопроса «почему это со мной»…

Вскоре Марина запыхалась. Она хотела остановиться и немного отдохнуть, лежа на спине, как делала всегда. Но сегодня не тот случай. Сегодня надо не перевести дух, а устать, устать до изнеможения, до полного неподчинения тела разуму.

Приближался катер. За ним на длинном тросе высоко-высоко над бухтой парил красный парашют с нарисованными на внутреннем куполе глазами и улыбочкой. Люди под парашютом превратились в две закорючки. Марина в который раз отметила про себя поразительную разношерстность земного мира. Она вот решила покончить с собой, потому что загнанных лошадей пристреливают, а кто-то прямо над ней летит на развеселом парашюте, и жизнь его в этот момент как никогда пикантна и наполнена ощущением пронзительно острого «здесь и сейчас». Все это до того абсурдно… Но идущий полным ходом катер вызывал ее беспокойство. Как бы паренек, сидящий на носу, не заприметил ее. Она не знала, что хуже – попасть под винт катера или быть спасенной и выуженной из воды его командой. Не желая решать даже этого, она просто поглубже нырнула. Мир искаженных таинственных звуков, где главный, все более усиливающийся – двигателя катера. Глаза здесь открыть невозможно, уж очень соленая вода. Марина плыла наугад, погружаясь все сильнее. Грохот достиг своего пика и пошел на спад, удалялся, катер явно промчался мимо. На уши давило, воздух в легких заканчивался. Надо же, какое нестерпимое желание вдохнуть. Можно помедлить еще секундочку, и еще, и вот посчитать до раз, два, три, четыре… Ее тело вопреки приказам изменило траекторию движения. Как человек, запутавшийся в паутине, стремится поскорее отряхнуть ее, отвести от лица и плеч, так и Марина заработала руками, отгребая воду от себя. В груди жгло огнем. Плотная толща воды покорно вытолкнула ее наверх, и Марина с хрипом втянула в себя воздух. Во рту горчило от морской соли, глаза слезились, сердце больно застревало в самом горле.

Она все-таки откинулась на спину.

За время ее заплыва небо успело зардеться. Дымка вокруг закатного солнца рассеялась. Теперь, когда в мыслях была гремящая пустота, Марина могла бы до скончания веков лежать вот так на спине, отдавшись на волю волн, и смотреть в розовый пепел опрокинутого неба. На какое-то время она отключилась, или ей это показалось. Полностью придя в себя, Марина подняла голову. Ее не существовало. В мышцах и затылке тяжело переливался тот же свинец, что был повсюду. Но что-то все же было не так. Марина пригляделась. Да. Движение. Неторопливое, но неуклонное движение от берега в море. Она нашла рип – или рип нашел ее. Покоиться с миром? Марина сделала несколько пробных гребков. Она не знала, что собирается делать, ею руководила растерянность, а она плохой советчик.

Нет-нет, напомнила Марина себе. Все кончено, все решено, ее смешные попытки остаться в мире живых лучше пресечь на корню. Марина откинулась на спину. Усталое оцепенение исчезло, на смену ему пришли тревога, беспокойство, так что живот свело, скрутило, и Марина на секунду скорчилась.

Ее относило все дальше. Берег затягивало влажным туманом. Еще несколько минут, и на набережной начнут вспыхивать огоньки. Марина почувствовала студенистую дрожь. Ей захотелось избавиться от этой воды вокруг нее, захотелось почувствовать под ногами твердую землю, идти, ощущая свое тело, твердость асфальта, сыпучесть песка, а не эту упругую гладкость соленой невесомости. Ей захотелось вернуться туда, в мир живых, где пахнет едой с макашниц[1], которые вот-вот уже приедут на главные улочки, где загорелая дородная аргентинка обмахивается расписным веером, а китаянка придерживает шляпу с огромными полями. И может быть, в кафе с клубнично-розовыми стенами Марина украдкой еще взглянет на того скандинавского мужчину, что всегда сидит за крайним столиком… Здесь ли он еще, не уехал ли куда?.. Ей захотелось прожить сегодняшний вечер. Только сегодняшний.

Она резко заработала руками, стараясь превозмочь усталость. Плечи отяжелели, руки слушались с трудом. Несколько рывков на пределе сил – и Марина поняла, что никуда не движется. Ей не совладать с течением. Она почувствовала, что задыхается, накатил душный бестолковый страх. Господи, что же делать?.. Только не сейчас. Ей казалось, что ноги тянут ее на дно, и она впервые задумалась: а сколько же тут до дна? Десять метров? Больше? Она и понятия не имела, даже приблизительно, но поняла, что вся эта огромная масса воды тащит ее на своем теле, как кит прицепившегося к спине моллюска. Что делать? Что делать? Вдоль берега. Что – вдоль берега?

Плыть вдоль берега, вспомнила она наконец. Выбраться из рипа можно, не сопротивляясь ему, а направляясь параллельно берегу и перпендикулярно направлению течения. С трудом понимая смысл, Марина все же поплыла. Она гребла руками и ногами, суставы ныли, почти скрипели, будто она стала ржавой шарнирной куклой, ребра резали легкие. Она закашлялась и нахлебалась воды, безрассудно замолотила ладонями по воде, нырнула, всплыла, хватая ртом воздух. Марина боялась взглянуть на берег. Если он еще дальше… Тогда ей уже не выбраться.


Ее отнесло на камни, и, вылезая, Марина изранила ногу и сильно ушибла бок. Пальцы, не подчиняясь больше ничему, кроме инстинкта, так сильно схватились за каменную поверхность, покрытую слизью и коричневым водорослевым налетом, что несколько ногтей ободрались до мяса. Потекла кровь, защипало, и это немного отрезвило Марину. Она распласталась по бурому камню, чувствуя его горячую скользкую твердость щекой, ладонями, грудью, животом. Горячий. Устойчивый. Он не качается на волнах. Какая радость.

Однако у нее не было сил радоваться. У нее вообще не осталось сил. Марина хотела приподняться на локте и оглядеться, но вместо этого закрыла глаза. Через мгновение она уже спала.

Проснувшись в темноте, Марина испугалась и подскочила, тут же поскользнулась и чуть не улетела вниз тормашками в воду. Схватившись рукой за камень, она почувствовала резкую боль в пальцах, и в голове окончательно прояснилось. Она вспомнила и свой заплыв, и неудавшееся утопление, и рип, и сорванные ногти. Оставалось только догадываться, насколько плачевно она выглядит и как долго провела в отключке: на здешних широтах ночь обрушивается стремительно и сразу после заката все заволакивает тьмой. Это так не похоже на долгие летние вечера средней полосы, когда сиреневые сумерки стоят по нескольку часов, постепенно густея, как черничный кисель.

С грехом пополам Марина доковыляла до песчаного берега, то прыгая по огромным валунам, очертания и размеры которых только предполагала, то забираясь на них почти ползком. На песке она немного передохнула, потом зашла по щиколотки в воду и стала тереть себя ладонями. Наверняка все ее тело покрыто пятнами слизи, которая наросла на валуны, полдня стоящие под водой во время прилива. Соль прожигала пораненную кожу, и Марина, ощутив разом, в скольких местах ей больно, пришла к выводу, что ее изрядно потрепало. И все же… Все же от этой боли ее охватило удовольствие. Она впервые за долгое время почувствовала хоть что-то, с этими вот саднящими коленями и кончиками пальцев, в которых жгуче пульсировал огонь.

Она медленно прошлась по опустевшему пляжу, лишь изредка встречая людей. Без света фонарей их лиц было не разобрать, одно только присутствие и бесплотность теней. Она так и не смогла найти свои вещи, в такой темноте ничего не стоит пройти в двух шагах и не заметить. А может, за это время для них нашелся другой хозяин.

Марина лихорадочно соображала. Идти по городу в одном купальнике неприлично. Кажется, у дорогого отеля, что стоит у левой оконечности пляжа, несколько бунгало выходят прямо к берегу. Что, если попросить у тамошних постояльцев помощи? Она быстро зашагала по песку. Под ее пятками он похрустывал, словно только что выпавший снег. Знаменитый поющий песок. Марина пнула его посильнее и услышала знакомое «пиуу», похожее на негромкое повизгивание или звон задетой струны. Она засмеялась, чувствуя себя немного пьяной.

Окна ближнего бунгало были темны. Пройдя через калитку, Марина уже хотела разыскивать главный корпус отеля, но тут заприметила рядом с мощеной дорожкой натянутую между пальмами веревку, на которой сушилась пара полотенец и чья-то пляжная туника. Недолго думая, Марина продралась через цветущую бугенвиллею, перегнулась через низенький заборчик и стянула тунику с веревки. Судя по всему, обитатели бунгало не скоро обнаружат пропажу, и, возможно, Марина даже успеет вернуть ее на место. Ей бы только добраться до дома.


Пляжная туника принадлежала Кристине Миттельбаум из Люнебурга, но на бельевой веревке во дворике бунгало оказалась совершенно случайно. Ведь ее хозяйка, сорокалетняя разведенная юристка, приехавшая на курорт с сыном-подростком, занимала номер в отеле «Сентара», а вовсе не здесь. Однако днем раньше, перебрасываясь фрисби со своим сыном, она случайно налетела на проходящую мимо пару. Помогая фрау подняться, рассыпаясь в извинениях с одной стороны и в любезностях – с другой, все четверо разговорились.

Все они владели немецким, что облегчило общение и даже вызвало глубинное взаимопонимание, возникающее лишь между согражданами вдалеке от дома. Сербы Златовичи – стоматолог Милош и его жена Сенка – познакомились в Берлине, где кареглазая фигуристая Сенка слушала лекции по биологии в Гумбольтовском университете, а Милош пломбировал кариес и лечил каналы в небольшой чистенькой клинике в Трептове. Он, сын эмигрантов, вырос в Германии, тогда как Сенка, дочь высокопоставленного сербского чиновника, только-только в то время начинала обживаться на новом месте. На свадьбе в Белграде гости твердили наперебой, что более красивых и влюбленных молодоженов еще не видали, а два прежних воздыхателя Сенки подрались на заднем дворе ресторана, не имея возможности «начистить рыло» счастливчику Милошу.

Обо всем этом супруги поведали фрау Миттельбаум и ее сыну Курту за ужином, поглощая бургеры и жареную картошку, по которым и те, и другие уже успели соскучиться за недолгий отпуск. О чем они умолчали, так это о кипучей ревности Сенки.

Кроме балканского темперамента она располагала и другими, вполне реальными причинами ревновать: Милош был на редкость хорош собой. Большую часть его постоянных пациентов составляли женщины. Это они, лежа в стоматологическом кресле, затаив дыхание следили за его ласковыми глазами над медицинской повязкой.

– Какие у вас длинные ресницы, доктор.

– Это не так удобно, как вам кажется. Цепляются за стекла очков, – ответ был уже заготовлен. Но отбоя от воздыхательниц все равно не было. Пара особо настойчивых раздобыли его телефон и названивали домой, чем доводили Сенку до истерик. Милош мог сколько угодно отпираться и взывать к здравому смыслу жены, однако святым он отнюдь не был, и пару раз, пока Сенка гостила у родителей, умудрился оказаться в постели с собственной ассистенткой. В тот раз все сошло ему с рук, ассистентка вскоре перешла в другую клинику, а Сенка так ни о чем и не узнала.

Кристине Миттельбаум он приглянулся сразу же. Эти медлительные сливовые глаза, волнующая дорожка волос, спускающаяся от пупка вниз, под резинку синих купальных шорт, гортанный смех и легкий бархатистый обертон, слишком незначительный, чтобы быть акцентом, но все же заметный уху коренной немки. Все настраивало ее на опасный лад. Виновато было и море, и солнце, и коктейли, после которых все приобретало игриво-радужный окрас, и сам Милош. Он не дал понять, что категорически против продолжения. Когда пару раз Кристина и Милош встретились глазами, отпивая из бокалов терпкую жидкость, каждый из них со сладким удовольствием прочитал во взгляде другого согласие и почти преступный сговор.

Бдительность Сенки была усыплена, вероятно, наличием у фрау Миттельбаум сына Курта, которого, кстати, вот уже второй день занимала сама Сенка. В свои пятнадцать он впервые получил возможность так долго, близко и безнаказанно разглядывать женское тело, в купальнике или в легком платьице, смуглое, с высокой грудью и дерзко торчащими под мокрой синтетикой купального костюма сосками, крепкими округлыми коленками и подтянутыми ягодицами. К вечеру этого дня он мог уже с закрытыми глазами описать по памяти всю Сенку, и переплетение ее кос, и родимое пятнышко у правой ключицы, и темный пушок над верхней губой, где иногда выступали крохотные микроскопические капельки, от чего у Курта голова шла кругом.

На закате Златовичи и Миттельбаумы перекусили в кафе через дорогу от пляжа и распрощались. Милош проводил Сенку до четырехэтажного сияющего спа-салона у дорожного кольца, Кристина с Куртом отправились в отель. Но в дверях номера фрау Миттельбаум сообщила сыну, что надумала отправиться на массаж:

– Я максимум на полчаса.

Через семь минут Милош прижимал Кристину к прохладной стене бунгало, стремясь едва ли не съесть заживо. Еще через минуту они ввалились в темную комнату. Света так и не зажгли.

После первой ожесточенной схватки Кристина, впервые за долгое время чувствуя приятную ломоту во всем теле, зашла в ванную. Там, при свете, она заметила, что тунику, в которой она пришла и снять которую так и не успела, теперь нужно застирать.

Прополоскав тонкую ткань, она голышом проследовала мимо лежащего на кровати Милоша и во дворе перекинула ее через веревку.

– У нас есть еще несколько минут. Как раз моя туника подсохнет…

– О, Кристина… Неужели ты намекаешь… – промурлыкал Милош, увлекая ее обратно на простыни. Она ответила приглушенным бесстыдным смехом.

Но когда через несколько минут пришла пора приводить себя в порядок, туники на прежнем месте не оказалось.

– Да не могли же ее украсть! – кипятилась фрау Миттельбаум вполголоса. – Кому нужна одежда, тут же жарко!

– Может быть, ветром сдуло? – Милош начинал нервничать: Сенка должна была воротиться вот-вот, а ведь еще поправлять постель и душ принимать. У жены нос, как у хорошо натасканной ищейки.

– Какой еще ветер? Нет никакого ветра!

– И тем не менее! – Мужчина потерял выдержку. Теперь, когда желание было сполна удовлетворено, это белесая и довольно невзрачная женщина стала вызывать у него раздражение. Он выудил из стопки полотенец одно, самое большое, и кинул его Кристине:

– На вот, обернись.

Поймав полотенце на лету, фрау Миттельбаум замерла. Смысл сказанного дошел не сразу.

– Что? Ты предлагаешь мне идти по городу? В этом?! – прошипела она. – Совсем рехнулся?!

– Тут всего две улицы! А что еще? У тебя есть другие идеи? Сенка сейчас вернется.

– Да плевать мне на твою Сенку! Меня тут обокрали!

Они бы еще долго препирались, если бы Милош не услышал пиликанье телефона жены метрах в тридцати от бунгало. Он сотню раз просил ее сделать мелодию потише и теперь возблагодарил небеса за ее упрямство. Сенка уже шла по дорожке, когда ответила на звонок, и до Милоша с Кристиной донесся ее веселый голос. Судя по всему, она решила поговорить на улице, дав любовникам спасительную фору. Не медля ни секунды, Милош вытолкал Кристину Миттельбаум во дворик, а сам закрыл стеклянную дверь и принялся наводить спешный порядок. Он как раз успел застелить постель и побрызгать в ванной и в комнате освежителем для воздуха, когда Сенка отперла входную дверь.

– Это я. Мама звонила, передавала тебе привет.

– Да? – отозвался Милош как ни в чем не бывало. – Как у них дела?

– Все хорошо. Горан выиграл свой конкурс, представляешь?

– Ну и ну! Это здорово. Я в душ, не возражаешь? Что-то душно.

– Конечно, душно, глупенький. И без кондиционера, и дверь во двор закрыл зачем-то. Воров боишься?

Когда Сенка распахнула дверь во внутренний дворик, Милош замер. Но напрасно.

В это время Кристина Миттельбаум, хозяйка исчезнувшей туники, уже гордо шествовала по пешеходной «зебре», единственной в этой части города, обернутая в белое банное полотенце. Ничего хорошего про мужчин в общем и уроженцев Балканского полуострова в частности она сейчас сказать не смогла бы при всем желании.

На освещенной набережной было довольно много народу, из проносящихся мимо тук-туков[2], больше похожих на бумбоксы с неоновым эквалайзером на колесах, гремела нехитрая музыка, недостаток мелодичности компенсируя оглушительной громкостью. Марина смотрела на все с жадностью и узнаванием, будто долго отсутствовала и вот наконец вернулась. Все ее изумляло: и спящая у водостока собака, и высокие каблуки работницы спа-салона на углу, и традиционный домик для духов, стоящий возле входа в отель «Golden Sand», как раз между двумя каменными драконами с потемневшими от времени лапами. Этим вечером все здесь было очень резким и ярким, но при этом каким-то ирреальным, будто в запредельно красочном сне или галлюцинации. Вывески искрились разноцветными огоньками, у лотка сувениров пахло мылом, на открытой витрине рыбного ресторана таял серый лед, на котором влажно поблескивали рыбьи бока и плавники, тусклые глаза, фиолетовые щупальца, изумрудные раковины мидий и бледные клешни огромных голубых крабов. Глазами Марина различала крошечные подробности окружающей ее действительности, ушами улавливала звуки разных частот и громкостей и все равно не могла отделаться от ощущения, что все происходит во сне. У нее мелькнула шальная мысль: а что, если она умерла, захлебнулась там, в море, и этот мир тайской оживленной улочки – лишь мираж, бред ее угасающего от гипоксии мозга? Всерьез размышляя об этом, она свернула в темный проулок, поднялась по внешней каменной лестнице на второй этаж и остановилась возле своей двери. Только тут она поняла, что у нее нет ключа. Конечно, он остался в кармане шорт, аккуратно сложенных пополам… там, на пляже, пару часов назад.

Растерянно потоптавшись на балкончике, она спустилась вниз, во внутренний дворик, и отправилась на поиски госпожи Рунг.

Двери прачечной были настежь открыты, но самой хозяйки там не оказалось, только ее дочь Санни мурлыкала под нос песенку, наглаживая очередной пододеяльник. Как и всегда при виде Марины, на лице у Санни образовалась улыбка до ушей. Вкупе с бело-желтыми пятнами танаки[3], намазанной на лоб, нос и щеки, она выглядела как самый жизнерадостный в мире мим. Девушка отставила утюг, сложила ладошки в «вай» и склонила голову, нежно мяукнув приветствие.

– Здравствуй, Санни, а где кхун Рунг?

Девушка выпорхнула из душной прачечной, Марина вышла следом и тут же увидела спешащую ей навстречу госпожу Рунг. Дородная, коренастая, она проворно передвигалась на ногах, вид которых сразу наводил на мысль о колесе. Хозяйка на ходу вытерла руки полотенцем, сунула его дочери и, ласково улыбаясь, защебетала что-то, ничуть не смущаясь тем, что Марина не понимает по-тайски.

– Кхун Рунг, я потеряла свой ключ. Ключ от комнаты. Простите, пожалуйста. Я упала на камнях и выронила… – удалось пробормотать Марине. Санни, нахмурив лоб, подумала с секунду и, радостно просияв, перевела матери с английского. Госпожа Рунг всплеснула руками, стала осматривать Марину с ног до головы, спрашивая, не сильно ли она ранена, и уверяя, что ключ – это ничего, не страшно, сейчас она откроет своим.

С госпожой Рунг, а точнее, с ее сыном Чоном Марина познакомилась в первую свою ночь на острове при весьма волнительных обстоятельствах.

Тогда она проснулась в гостиничном номере около трех часов ночи и никак не могла снова уснуть. Из-за долгого перелета и смены часовых поясов в голове образовалась сумятица и мысли путались, не додумываясь до конца. Ступням было жарко, и ей никак не удавалось высунуть ноги из-под одеяла – по привычке тайских отелей оно оказалось заправлено под матрас, образуя конверт. Понимая, что в ближайшее время она уже не уснет, Марина вылезла из постели, натянула сарафан и отправилась гулять. Ночной портье за стойкой встрепенулся и, проводив ее приветливым взглядом до дверей, снова впал в анабиотическое состояние с широко открытыми, но стеклянными от недосыпа глазами.

На улице оказалось пустынно и душно, даже ночь не принесла прохлады. Голубоватым светом мерцал маленький сетевой супермаркет. Мимо промчался тук-тук, уже без музыки, но еще со своей елочной иллюминацией. Марина перешла на другую сторону и побрела мимо вереницы тесно припаркованных у обочины мотобайков в сторону моря.

Сзади приближался звук работающего двигателя. Скутер. Марина покосилась через плечо. Только сейчас ей пришло в голову, что ночная прогулка по незнакомому городу небезопасна.

Скутер притормозил, поравнявшись с ней. Хмурого вида таец сделал характерный жест, будто втягивает в себя дым:

– Смоук?

Марина покачала головой. Таец сощурился, поддал газу и укатил.

У спуска с набережной она скинула босоножки и с удовольствием прошлась босиком до кромки воды. Установился почти штиль, волны лениво набегали и откатывались одна за другой. За холмами только всходила луна. Так поздно, надо же, удивилась Марина. Она сделала еще шаг, споткнулась обо что-то большое вроде мешка и, пискнув от неожиданности, полетела вперед, едва успевая выставить руки. Чертыхнувшись, побарахталась в мокром песке, стараясь выпутаться из длинного подола сарафана, встала на колени и только потом снова оказалась на ногах. Она уже собиралась нащупать в сумочке телефон, чтобы посветить им и рассмотреть, обо что споткнулась, когда мешок у ее ног сдавленно застонал. Марина не на шутку перепугалась.

– Эй, вы в порядке? Что с вами? Что случилось? – спрашивала она по-английски, дрожащими пальцами отыскивая телефон. Наконец подсветка озарила лицо молодого паренька. Его веки подрагивали. Марина легонько встряхнула его за плечи и, не задумываясь, провела рукой по затылку. Ладонь окрасилась кровью.

Марина в ужасе отшатнулась, ее взгляд метнулся к пешеходной набережной, фонарям – если и искать помощь, то только там.

– Я вернусь. Слышите меня? Лежите здесь. Оставайтесь здесь, я скоро вернусь, – пообещала она. Оставалось надеяться, что паренек понял хоть что-то.

Марина помчалась что есть сил. Номера телефона местной «Скорой» она не знала, полиции тоже. Аптека через дорогу оказалась закрыта, и на всей набережной не было ни души. Автоматические двери «Севен-элевен»[4] сработали, когда она пробегала мимо, и со звоном раздвинулись. На Марину пахнуло холодом.

– Мне нужна помощь! Помощь! – кинулась она к кассе.

Сонный продавец затряс головой, недовольно хмурясь. Марина обрисовала ситуацию. Но то ли продавец совершенно не знал английского, то ли знания эти действовали исключительно с семи утра до одиннадцати вечера – ей не удалось добиться от него ничего путного. Когда она схватила его за руку и в отчаянии попыталась вытащить наружу, продавец замахал на нее руками и заголосил так, что Марина растерялась и отступила.

Не зная, что еще предпринять (это уже потом, наутро, ей показалось странным, что она не догадалась добежать до ресепшена любого из отелей), Марина вернулась к раненому тайцу. Он уже пришел в себя и силился встать. Поддерживаемому Мариной, ему это удалось.

– Куда вас довести?

– Домой, – пробормотал он и ткнул пальцем в нужном направлении.

Несмотря на худосочность, он оказался довольно тяжелым, хотя и покорно перебирал ногами. Им понадобилось немало времени, чтобы доковылять до перекрестка и свернуть в проулок. При свете фонарей стало видно темное пятно под черными волосами на затылке, испачканную одежду и кровоподтеки на запястьях, будто кто-то изо всех сил удерживал его руки.

Указав нужную дверь, молодой таец сполз прямо на мостовую и снова отключился. Марина кулаком заколотила в дверь, потом подбежала к окнам и стала стучать в каждое из них. Кажется, тут располагалась прачечная.

На стук выглянула заспанная женщина, полная, крепенькая, в длинной застиранной футболке. Она крикливо оборвала Маринин стук и уже собиралась выдать тираду, как вдруг заметила тайца у стены. В мгновение ока она оказалась на улице, зовя кого-то из глубины дома и тормоша раненого. Она спрашивала что-то у Марины, но та только беспомощно твердила, что подобрала его на пляже.

Дальше была поездка в больницу и изнурительное объяснение с полицейским, вызванным госпожой Рунг. Когда он все же точно уяснил, что не Марина стала причиной столь плачевного состояния раненого тайца, полицейский обрадовался как ребенок. У него уже в печенках сидели фаранги[5] всех сортов и мастей, которые творили на острове непотребства, вечно влипали в разные дурно пахнущие истории и при этом ни слова не могли выдавить на человеческом языке. Цокая и огорченно качая головой, он побеседовал с госпожой Рунг и тут же расплылся в дружелюбной улыбке, снова подходя к Марине.

– Свобода. Вы свобода, – возвестил он и уехал, чрезвычайно довольный тем, как все обернулось. А Марина решила остаться. У приветливой медсестры она выяснила, как чувствует себя молодой человек. Оказалось, что у него сотрясение мозга и трещина в ребре, но завтра его уже выпишут домой.

Чон был в сознании. Когда Марина заглянула в палату, его мать и сестра, сидевшие у кровати, встрепенулись. Санни что-то горячо говорила, госпожа Рунг, сложив руки, кланялась, почти касаясь ладонями носа. Чон слабо улыбнулся:

– Спасибо. Вы спасли меня. Мама говорит, что будет благодарить духов всю жизнь. Они послали вас.

– Я рада, что с вами все в порядке. Поправляйтесь.

– Спасибо.

Через два дня Санни и госпожа Рунг разыскали Марину в отеле и приволокли огромную корзину фруктов. Терпкий запах переспелого тайского манго затопил номер. Женщина требовала у дочери, чтобы та переводила. Санни отчаянно краснела:

– Вы. Жить в нашем месте. Комната. Комната в аренду. Но вам бесплатно. Комната бесплатно.

– Нет-нет, что вы! – отнекивалась Марина, чрезвычайно тронутая их горячей благодарностью. Даже беглого взгляда на их жилище ей хватило, чтобы понять: живут они небогато. – Я остановилась здесь, в отеле…

– Отель дорого. Комната бесплатно.

Да, с таким утверждением трудно поспорить. В итоге они сошлись на том, что Марина будет платить триста бат в сутки – плата чисто символическая, но согласиться на совсем бесплатное проживание ей не позволяла совесть, а на большую сумму, видимо, не соглашалась совесть госпожи Рунг. На следующее утро Марина расплатилась с отелем и перебралась в комнатку над прачечной.

Несколько дней спустя Марина заметила на заднем дворе Чона. Он сидел на хлипком стуле, поджав под себя ногу, и держал тарелку с едой. Свободной рукой он брал с тарелки немного клейкого риса, ловко скатывал в комочек, окунал в рыбный соус и отправлял в рот. Марина поздоровалась.

– Добрый вечер. – Чон отставил тарелку и вытер пальцы. – У нас не было возможности пообщаться после того случая… Спасибо вам еще раз.

Марина заверила, что его семья и так слишком любезна с нею.

– Нет ничего хуже неблагодарности. И при этом невозможно быть благодарным сверх меры, – улыбнулся Чон.

Марина спросила разрешения и примостилась рядом, прямо на бетонной ступеньке. Железное правило «не сидеть на холодном камне», вдолбленное мамой еще в детстве, не действовало просто в силу того, что холодных камней здесь не встречалось в природе.

Чон отлично говорил по-английски. Это оттого, пояснил он, что с детства обожает американское кино. Голливуд? Нет, почему, не только. Джармуш, братья Коэны, Том ДиЧилло. Не слышала о таких? Да, это кино не для всех. Впрочем, блокбастеры тоже хороши, под настроение. Если смотреть по одному американскому фильму в день, то можно легко выучить их язык, он довольно прост. Русский сложнее.

– Как ты себя чувствуешь?

Чон осторожно потрогал голову:

– Хорошо. Завтра пойду на работу.

– Уже? Разве тебе не надо лежать в постели? Кем ты работаешь?

– Сдаю в аренду зонтики на пляже. Это не тяжелый труд, так что все будет о’кей.

– Не расскажешь, что тогда случилось?

Молодой человек помолчал, потом недовольно цокнул языком. Марина поняла, что вспоминать ему неприятно, и извинилась за бестактность. Она знала, что для тайцев важно сохранять лицо, а что может быть неприятнее для мужчины, чем беспомощность…

– Нет, все в порядке. Тем более ты должна знать, в чем именно мне помогла. Это все проклятый Мики.

– Кто?

– Мики. Он с дружками часто шныряет по пляжу и набережной. Пару раз его ловили за то, что украл бумажник у туриста. Теперь он хотя бы поумнел, подъезжает на байке и выхватывает сумки прямо на ходу. Я сам видел.

– Какой ужас. А что же полиция?

– У него дядя работает в местном отделении. Так что…

В этот момент из прачечной во дворик вышла девушка. Невысокая, как все тайки, с открытой дружелюбной улыбкой и очень красивая. Форменная бордовая блузка и черные брюки сидели на ней безукоризненно. На груди белел бейджик с именем, но Марина не смогла его разобрать.

При появлении незнакомки Чон поменялся в лице. Он резко подскочил, зацепил рукой тарелку и опрокинул рис на бетонную дорожку. Девушка звонко засмеялась, Чон смутился еще больше. Гостья поклонилась Марине и быстро заговорила с Чоном, мелодично вытягивая гласные. Поскольку Марина в разговоре не участвовала, у нее было время оглядеть девушку.

Во всем ее облике сквозила некая гордость, если не сказать царственность, притом что девушка, очевидно, являлась всего-навсего служащей какого-то отеля. В ней не было ни капли подобострастия или услужливости, частенько входящих в привычку у гостиничного персонала. В посадке головы, в развороте плеч и очень прямой осанке чувствовалось достоинство, глаза привыкли смотреть быстро. Даже густые волосы, собранные заколкой в высокий хвост на затылке, покачивались по-особенному значительно и веско. На губах влажно мерцала только что освеженная красная помада, и на этом макияж заканчивался: этой девушке было незачем подчеркивать красоту, она и так бросалась в глаза.

Сейчас от рассказа Чона она вся пришла в волнение, парень же, наоборот, всем своим видом показывал, что это пустяки. Когда речь, очевидно, зашла о Марининой помощи, девушка с большим чувством поклонилась ей еще раз. Наконец она бросила беглый взгляд на наручные часики и заторопилась. Чон еще пару мгновений завороженно смотрел на дверь прачечной, через которую удалилась незнакомка.

– Это Лея, – пояснил он Марине, с трудом переводя на нее взгляд. – Пришла узнать, как мои дела. Она только сейчас услыхала, что я был в больнице.

Так и выяснилась истинная причина того, что Мики с дружками избил Чона на пляже. У причины даже было имя. Ее звали Лея, и она работала менеджером в самом дорогом отеле этого пляжа.

Родители Чона и Леи были соседями, так что дети росли вместе. Плескались в лужах во время сезона дождей, раскапывали крабьи норы, потом вместе ходили в школу и на каникулах подрабатывали в ресторанчике. А после школы Лея уехала в Бангкок и поступила в университет. Спустя несколько лет она вернулась, похорошевшая (хотя Чон утверждал, что она и в детстве была красавицей), осмелевшая, «выбившаяся в люди». Ее с отличными рекомендациями сразу взяли в «Хилтон», белеющий своими стенами и колоннами за высоким забором, который отделяет его обитателей от простых смертных, – а еще через год повысили. Все это время Чон искал повода наладить прежнюю дружбу, и наконец ему это удалось. Теперь они частенько встречались, когда у Леи был выходной, чтобы посидеть в кафе или умчаться на скутере в город и сходить там в кино.

А потом появился Мики. Вообще-то его звали иначе, но парень обожал Микки-Мауса. Он носил футболки с Микки-Маусом, рюкзаки с Микки-Маусом, бейсболки с ним же, так что прозвище закрепилось за ним намертво. С Леей он познакомился в баре и, несмотря на то что она его отшила, стал активно ухаживать. Когда же Мики увидел девушку с Чоном, участь последнего была решена. Банда Мики учиняла погром на сервисной точке на пляже, где работал Чон, несколько раз сам Мики предупреждал соперника, что от Леи ему стоит держаться подальше, но тот не реагировал на угрозы. От Леи свое противостояние с Мики Чон скрывал, им и так было о чем поговорить в ее редкие выходные. И вот теперь Мики перешел к физическому внушению…

Все эти воспоминания промелькнули в голове Марины за те несколько секунд, пока госпожа Рунг ходила за своим ключом. Теперь хозяйка отперла комнату и, ласково улыбнувшись, удалилась. Марина огляделась, будто оставила свое жилище много месяцев назад. Все казалось ей необычным и одновременно до боли родным – и бамбуковая перегородка, и чашка из кокосовой скорлупки, и чемодан под окном, и горшочек с орхидеей, и трещина в стене возле двери, из которой временами высовывал вертлявую головку маленький геккон. Она щелкнула выключателем потолочного вентилятора. Тот качнулся, тихо зашелестел и принялся, сперва неохотно, гонять по комнате теплый воздух.

Если уж ее смерть отсрочилась, нечего сидеть дома и тратить время попусту. Марина решительно достала из шкафа любимый сарафан из жемчужно-серой струящейся ткани. Надела, аккуратно завязала бледно-розовый пояс, повертелась перед зеркалом, полюбовалась, как переплетаются лямки на загорелой спине. Быть может, чересчур празднично, но… В конце концов, это ее последняя ночь.


Сейчас она уже предпочитала не ломать голову. Случилось и случилось. Даже не «случилось», а всегда было. Но кто ж знал… А и знал бы – все равно ничего не исправить. Если задаваться вопросами, допытываться до причин, из этого не выйдет ничего путного. Она давно уже бросила бесполезные попытки разобраться, что к чему, как устроен этот мир и на каких законах держится. Хаос – вот, вероятно, все, что можно сказать о мире. Полный беспорядок, круговерть и ворох случайностей. По одной из таких случайностей была зачата родителями и она, Марина Хлынова, а не Вася или, к примеру, Наташа, или и вовсе оба сразу. А по другой – та всклокоченная старая карга у подземного перехода заронила в ней мысль о самоубийстве. Или, скорее, укрепила в намерениях.

Нынче, вспоминая свое детство, Марина без всяких колебаний определяла его как счастливое. Небогатое, но ежедневно наполненное маленькими открытиями и чудесами. И все благодаря маме Оле – так ее звала и сама Марина, и подопечные из младших классов. Когда в читаемой Мариной сказке дело доходило до какой-нибудь феи или доброй волшебницы, у той был непременно мамин облик. Те же апельсиново-рыжие волосы, мягкие короткопалые ручки с золотым ободком кольца на безымянном пальце, пышная белокожая грудь, колышущаяся в вырезе платья при каждом движении, лицо сердечком, задорные ямочки и голубые глаза, всегда удивленно распахнутые. Несмотря на полноту, мама Оля никогда не рядилась в черное и не казалась грузной, наоборот, любила яркие ткани и мастерски их сочетала, умудряясь не выглядеть смешно или вычурно даже в девяностые, когда все заполонил люрекс и леопард. Эта ее любовь к разноцветью и нетривиальности кроя еще больше делала ее похожей на сказочную жительницу.

Кроме того, у мамы Оли не иссякала фантазия. На прогулке с дочерью они искали следы динозавра, запускали письма в небо, пытались установить контакт с травяными человечками и помирить их с одуванчиковыми, с которыми, как известно совершенно доподлинно, у них давняя вражда. Они собирали гербарий, подкармливали дворовых кошек, мастерили кормушки для синиц, изучали жизнь муравейников и однажды полтора часа кряду спасали осу, утонувшую в банке меда, что стояла открытой на кухонном столе, – передали из деревни. Мама Оля умудрялась сделать необычными самые заурядные вещи. Подобно героине фильма «Девчата», она знала миллион разных блюд из картофеля и могла кормить папу и Марину то картофельными шариками, то драниками, то картофельными ежиками, то клецками, то брусочками, то биточками; только спустя много лет Марина осознала, что подобная кулинарная изощренность подстегивалась крайне стесненным положением семьи. А картошку передавали все те же бабушка и дедушка, сажавшие в деревне два огорода.

Но особенно в те времена Марина любила три блюда: канапе, тюрю и растопырки. Тюря, при ближайшем рассмотрении представлявшая собой белый хлеб, до кашицы размоченный в молоке, поглощалась ею в огромных количествах. Канапе мама Оля делала, когда к Марише приходили друзья: она намазывала куски черного и белого хлеба маслом, резала их на квадратики величиной с ноготь большого пальца и в каждый втыкала диковинную зубочистку из разноцветной пластмассы. Зубочистка называлась «шпажка», и место хранения этих самых шпажек Марина так и не обнаружила, как ни старалась разыскать в мамино отсутствие, чтобы потом взять поиграть во двор. Кажется, когда канапе были съедены (а на вкус они были объеденье), мама собирала шпажки обратно и мыла. А уж растопырки означали самое настоящее пиршество – не такое, как на день рождения или Новый год, но все-таки: растопырки бывали редко. И хотя получались они из самых обыкновенных сосисок, поделенных на три части и надрезанных с каждого конца крест-накрест, чтобы растопыриться потом при варке, вкус у них был несравнимо лучше.

Благодаря маминому легкому характеру родители отлично ладили. По крайней мере Марина не могла припомнить ни одной ссоры. Зато замечательно помнила другое: как папа и мама возились с ней, как дурачились друг с другом. Она любила ходить с мамой встречать папу с работы. На автобусной остановке девочка изнывала от нетерпения и все вытягивала голову – когда же из-за поворота в клубах пыли покажется нужный автобус, грязно-оранжевый, с черной гармошкой посередине. Папа выскакивал, как только открывались двери, подхватывал Марину на руки, сажал на шею и так шел всю дорогу до дома, пока мама что-то весело рассказывала о прошедшем дне. А по воскресеньям они втроем ездили в лес или на речку, а когда подходил сезон, то и за ягодами, с ночевкой в палатке.

В то время как все дети любили праздновать Новый год, Мариша обожала Пасху. Религиозностью семья не отличалась, но в субботу накануне мама Оля непременно звала дочку со двора, и они вместе, повязав фартуки, изобретали новые способы покраски яиц. Часть обматывалась кружевом, туго обтягивалась сверху старым чулком и варилась в луковой шелухе, так что на яичных боках пропечатывался темно-медный узор. Несколько яиц Марина обязательно разрисовывала зеленкой и йодом, в то время как мама Оля сажала на клей крохотные бусинки, бисеринки и кусочки фольги. В это время папа вымешивал тесто на куличи. С тестом была целая эпопея, его приходилось долго мять, ждать, пока подойдет, и снова мять. Марина лезла руками в большое эмалированное ведро и успевала выуживать белые клейкие кусочки, запятнанные дробленым орехом и изюмом и крапчатые от маковых зерен. Окна открывать строго запрещалось, чтобы тесто не село, и по душной кухне разливался дразнящий запах сдобы, ванилина и ромовой эссенции. Закончив с тестом для куличей, папа принимался за ромовых баб, и это занимало Маришу еще больше, ведь комочки сдобы плавали прямо в теплой воде, нежные настолько, что плохо бы поднимались в сухой среде. Потом наступал ответственный для девочки момент, когда мама, отмотав от длинного рулона, вручала ей куски тонкой бумаги со смешным названием «калька». На бумаге очерчивались круги, чтобы потом выстелить ими донца кастрюль и кружек, и Марина, высунув язык, старательно вырезала их большими ножницами с синими ручками.

Пока куличи подходили уже в формах, Марина то и дело бегала на кухню и приподнимала край чистого полотенца, чтобы взглянуть, долго ли еще. И уже не отходила от духовки, когда они пеклись, заглядывая через темное стекло внутрь печи. Ее завораживало, как живое тесто все растет и растет, нахохливается, а позже подергивается золотой пленочкой, крепнет и, наконец, зажаривается. В те года, когда по непонятным причинам куличи выходили плохо (а пекли всегда по одному рецепту), мама Оля очень расстраивалась, и тогда папа принимался целовать ее в нос, щекотать под ребрами и утверждать, что это ему надо лить слезы, ведь это он заводил тесто и вымешивал. Папа никогда не унывал.

А на следующее утро сияло солнце – Марине сложно было припомнить Пасху с плохой погодой. Марина восседала во главе стола, нарядная, с разноцветными бантиками на макушке, и торжествовала, когда ее яичко оставалось неразбитым. Она разрабатывала целую систему – как надо бить и куда и где стискивать яйцо всей ладошкой, – откладывала самые крепкие яйца в сторону и съедала их позже остальных. Почему-то самыми твердыми оказывались зеленые, и это невольно наводило ее на мысль, что в рекламе пасты «Колгейт», в той самой, где яйцо обмазывали белой пастой и опускали в кислоту, допущена какая-то неточность. Она отвечала родителям «Воистину воскресе» и заливалась громким восторженным смехом, хотя в то время понятия не имела, кто такой этот Христос и что с ним приключилось. Папа и мама переглядывались и начинали смеяться вслед за ней.

Размышляя о родителях и их браке много лет спустя, Марина допускала мысль, что не все было так радужно. Может быть, присутствовали мелкие придирки или дурное настроение, усталость, раздражение? Все как у живых людей, без этого романтического флера и глянца? По крайней мере, ни у кого другого она такого взаимопонимания не встречала, старшие подруги вечно жаловались ей на мужей, переживая из-за равнодушия, или измен, или грубости, или неладов со свекровью. Она даже старалась припомнить какую-нибудь деталь, которую можно истолковать двояко. Но нет. То ли по прошествии времени воспоминания застыли в розовом камне, то ли родители действительно были очень счастливы в браке и растили дочку в атмосфере добра и согласия. Теперь уже не спросишь.

Оставлять Маришу было не с кем, так что, стоило ей лишь немного вырасти из пеленок, мама Оля стала брать ее с собой на работу. Девочку сажали за последнюю парту, выдавали краски, кисточки и альбом и строго-настрого запрещали подавать голос во время урока. В целом такая тактика увенчивалась успехом, и Марина нарушала спокойствие класса не чаще, чем любой другой ребенок: тихо у младшеклассников просто не бывает. Зато она как-то сама овладела навыками чтения и счета и уже в четыре года была ровней любой первоклашке. Дети свою учительницу обожали, так что иногда Марине приходилось ревновать маму и всячески показывать им, что для них она только учительница, а вот для нее – самая настоящая мама. Вместе они постоянно затевали что-нибудь интересное: то спектакль по мотивам русских сказок, то Масленицу, то птичью экскурсию. Не то чтобы маме Оле было так уж интересно возиться с детворой, скорее, она хотела показать им, как увлекательно все вокруг. Отлично понимая, что увещеваниями и принуждением мало чего добьешься, она старалась заинтересовать каждого из своих подопечных, как заинтересовывала дома свою собственную дочь. Марина хорошо помнит, как страстно мечтала помогать маме убирать в квартире. Она вела себя тише воды, только чтобы после обеда мама улыбнулась одними глазами и сказала серьезно:

– Что ж, сегодня ты вела себя образцово-показательно, умница. Так что сейчас можешь протереть пыль, пока я буду мыть пол.

Все дело в том, что уборкой, как делом очень важным и ответственным, в их доме было позволено заниматься только тому, кто был этого достоин. И потому Марина жаждала этой привилегии.

По вторникам и пятницам после уроков мама Оля вела кружок мягкой игрушки. Среди фетра, шерсти и ватина, среди бусин и стекляруса она помогала детским пальцам покрепче держать иглу, учила, как класть стежки плотнее, один к одному. На ее столе то и дело выстраивались отряды всевозможных млекопитающих, настоящих и выдуманных, все эти оленята Бэмби с каркасом из проволоки, рыбки и далматинцы, шерстяные Чебурашки с плотными картонками в ушах, мышки в шляпах, коты в сапогах, даже однажды появился голубой звездолет. Она умела делать руками фантастические вещи, овладев за свою не очень-то долгую жизнь, кажется, любым видом рукоделия, и стремилась непременно передать максимум своих умений новому поколению.

Но особенно мама Оля любила вязание крючком. Крючок в ее пухлых пальчиках с длинными ногтями вертелся быстро-быстро, отражая свет лампы. На телевизоре то и дело появлялась новая ажурная салфетка, в комнате у Мариши красовались накидка на подушку и целое огромное покрывало с бахромой. Мама Оля вязала скатерти и небольшие скатерки на середину стола, салфетки и подставки под блюда, шапочки, занавески, покрывала, чехлы и накидки для кресел, кофточки и туники, повязки на голову и шали, шарфы, юбки, пледы и однажды даже связала целое пальто – цвета топленого молока, на темно-шоколадной подкладке. Это не говоря уж о мелочах, которыми мама Оля развлекала себя от нечего делать: несколько цветочков из лавандовой пряжи, которые можно было использовать как аппликации, белая бабочка, брошка в виде лилии на тонком зеленом стебельке, красные бусы, поясок, воротнички… Она вычитывала про новые техники, плела то ирландское кружево, то румынское, то брюггское, то что-нибудь в перуанской технике. На все это добро за пару дней находились покупатели, и таким образом семейный бюджет пополнялся, нисколько не утруждая хозяйку: вязание было ей в радость. Мариша садилась у ее ног на ковре и перебирала мотки ниток, пока мама Оля с космической скоростью связывала петельки воедино, выводила цепочку за цепочкой, и к концу вечера получался уже довольно большой участок узорчатой переплетающейся паутины.

– Сказать тебе, что получится в конце? – щурилась мама Оля, глядя на дочку.

– Нет! Нет, подожди, не говори! Это похоже на ленточку для волос. Или шарфик?.. Или галстучек?

– Хм, никогда не думала, что ведь и правда можно связать крючком галстук. Отличная мысль, спасибо! Завтра же приступим.

Так они забавлялись, Марина пыталась отгадать, что за изделие выйдет из маминых рук. Несмотря на то что целый угол в квартире был заставлен стопками журналов «Верена» и «Бурда-Вязание» (самый дорогой сердцу подарок, который только мог преподнести папа, вызывая неизменно восторг супруги), во время самого вязания мама Оля никогда не пользовалась выкройками и не подсматривала узор в журналах. С тех пор как изделие приобрело свой вид у нее в голове, подсказки были больше не нужны.

Половина родительниц в ее классе расхаживали в нарядах, связанных мамой Олей, и на их детках то и дело мелькала то ажурная шапочка, то кофточка. Так слухи дошли до самого верха, и однажды маму Олю вызвала к себе директриса школы. Директриса слыла человеком советской закалки, неизбалованная и суховатая, макияж не признавала, одежду носила неброскую и недорогую, да и было-то у нее всего два костюма, коричневый и синий, которые она надевала попеременно. Она принялась отчитывать учительницу младших классов, напирая на то, что школа не базар и не надо превращать классные комнаты в торговые павильоны. Мама Оля была с нею полностью согласна. Но что делать, если молодые мамочки-модницы буквально осаждают ее, когда приходят забирать своих чад? А зарплату мужа постоянно задерживают, и денег не хватает, но, впрочем, сейчас так почти у всех…

– Это учебное заведение, – отрезала директриса и вдруг осеклась.

В раскрытой сумке мамы Оли лежало нечто лиловое и воздушное. Тонкие переплетения нитей таинственно мерцали. Этому изделию – чем бы оно ни являлось – не нравилось лежать свернутым в учительской сумке.

– Это что там у вас? – отрывисто спросила директриса, тыкая пальцем в лиловый секрет.

– Это шазюбль.

Какое нездешнее, диковинное название… От него так и веет соблазном, шепотом в темном будуаре и удушливым запахом королевских лилий.

– Он наподобие кардигана, только очень тонкий. Вот связала на пробу.

– И… чей он?

– Пока ничей.

Мама Оля отнюдь не была дурой. Она в мгновение ока достала сверток, легонько его тряхнула, и лиловое кружево хлынуло вниз, из бесформенной прелести возникли очертания рукавов и застежки на груди.

– Хотите примерить? Если вам понравится, я дарю его вам.

– Ну что вы… – замешкалась директриса, не сводя хищных глаз с пряжи.

Мама Оля невинно улыбнулась:

– Точно-точно. У вас на той неделе был день рождения, а я на больничном сидела и даже не поздравила.

Директрису не пришлось упрашивать дважды, она уже торопливо расстегнула пуговицы дешевого пиджака и осталась в простенькой белой блузке. Мама Оля помогла надеть шазюбль, аккуратно соединила застежку.

– Вы позволите? – спросила она у директрисы, указав на строгий пучок. И, истолковав пыхтение как согласие, распустила ее волосы.

– Где у вас тут зеркало?

– В шкафу.

Когда створка была распахнута, из зеркальной глубины вынырнуло отражение нестарой еще женщины, с приятным, хотя и утомленным лицом в обрамлении волны каштановых волос, привыкших к тугой прическе. Сквозь переплетение нитей фигура директрисы истончилась и вытянулась, и весь ее облик приобрел безмятежность и женственность.

Директриса порывисто вздохнула. Мама Оля знала, что такая вещица начальнице не по карману.

– Ну все, решено, дарю. С днем рождения, Вера Анатольевна!

Больше к этому вопросу не возвращались. Лиловый шазюбль с тех пор появлялся на плечах директрисы по особым случаям. А остальные учительницы, беря пример с начальства, очень скоро стали забегать к Ольге Васильевне и выведывать, что на этой неделе в ассортименте. Так в глазах дочери мама Оля еще больше стала напоминать фею-крестную, которой стоило только взмахнуть волшебным крючком, как любая замарашка была способна стать красавицей. Даже директор школы.


Чем старше становилась Мариша, тем сильнее сближались они с матерью. Возможно, это было связано с тем, что мама Оля как раз и не стремилась привязать дочь к себе, проконтролировать каждый ее шаг. «Если человек хочет сделать какую-нибудь головокружительную глупость, он найдет время, место и возможность. И никакая мама тут не помеха», – пожимала она плечами, выслушивая упреки подруг в том, что она дает слишком много свободы девочке-подростку. Марина могла идти гулять или остаться с ночевкой у подружки, при условии, что позвонит и в назначенный час предстанет перед родителями. А в школе она и так постоянно бывала на виду.

Подруги завидовали Марине. По вечерам, часов в шесть, пока папа еще не вернулся с работы, они приходили в гости специально, чтобы поболтать с мамой Олей. Она варила кофе в турке, разливала по крохотным, на один глоточек, чашечкам, которыми расплатилась с нею одна клиентка, и выставляла мельхиоровую плетеную вазочку со всякими вкусностями, непременно предостерегая:

– Девчонки, берегите фигуру.

Девчонки хихикали. Глядя на то, как заразительно мама Оля хрустит ванильным сухариком, и помыслить не хотелось о подобных глупостях. И тогда начинались шушуканья о самом сокровенном.

– Счастливая ты, Маринка. Если бы я только заикнулась при маме о Денисе… – Ее любимая подруга Надюша выразительно закатывала глаза и проводила ребром ладони по горлу.

Позже, в девятом классе, вопросы стали настолько животрепещущими и интимными, что подруги приходили советоваться поодиночке, с глазу на глаз, в обход даже Марины. В первый раз это вызвало обиду, особенно когда мама отказалась сообщить, с чем к ней приходила одноклассница дочери.

– Но ты ведь моя мама, – настаивала Марина.

– Хороша бы я была, если б выдавала чужие секреты! Мама я или нет, тайна есть тайна.

Марине пришлось смириться.


Рукоделие мамы Оли меж тем процветало. Слух о ней настолько разошелся, что клиентки буквально осаждали с просьбами принять заказ. И даже медленно ползущие вверх цены не сбавляли их пыла.

– Если бы я могла, я бы открыла магазин и наняла еще мастериц, – вздыхала мама Оля мечтательно.

– Но так умеешь вязать только ты одна, – откликнулся папа. – Авторские вещицы, штучный товар. Ты гениальна, придется жить с этим.

Венцом творения мамы Оли стало свадебное платье, связанное крючком. На работу ушло около месяца, и это получилось действительно произведение искусства. Мама Оля всерьез стала подумывать над тем, чтобы специализироваться только на этом.

И тут жизнь семьи Хлыновых перевернулась. Дождливым июньским днем Марининого папу сбила машина. Как говорили позже очевидцы, он шел по переходу, а темная иномарка не остановилась – ни перед переходом, ни после произошедшего. Прежде чем кто-нибудь сообразил запомнить ее номер, машина скрылась. Через два дня папа умер в больнице, так и не придя в сознание, среди запаха хлорки, дезинфектора и человеческой болезни.

Знакомые затаили дыхание. За сочувствием и сопереживанием, кстати, совершенно искренними, проскальзывало ожидание и даже предвкушение неминуемого краха. Одно прекрасно уживалось с другим в противоречивых сердцах соседок, работниц школы и родительниц. Мама Оля так славилась своей жизнерадостностью, что еще раньше находились завистницы, которые между собой решили: это оттого, что попрыгунья горя не знала. Все у нее ровненько да гладенько, муж не пьет и не гуляет, дочка не лоботрясничает. Вот была бы у нее жизнь так же горька и беспросветна, как у них самих, тогда б они на нее посмотрели. Где бы тогда были ее наряды павлиньих расцветок и вязаные игрушки? Была бы как все, со скорбной гримасой, застывшей на лице, и с ожесточением в сердце. И вот пришла беда, которая, по их мнению, должна была сокрушить и раздавить апельсиноволосую маму Олю.

На похоронах мама и дочка цеплялись друг за друга. Марину била дрожь, ей никак не удавалось согреться, мама Оля прижимала ее к себе и постоянно целовала, то в висок, то в щеку, то в макушку. Во всем ее гардеробе не нашлось черной вещи, и одета она была в синюю юбку и синюю же блузку.

Спустя четыре недели тишины, поселившейся в доме, пришедшая из школы Марина почуяла носом запах цыпленка табака и салата с редиской и свежим укропом. По квартире витало ощущение чистоты, которое появляется после уборки, даже если не ходить босиком по свежевымытому полу и не проводить пальцем по полке, чтобы удостовериться в отсутствии пыли.

Марина, не переодеваясь, настороженно зашла на кухню, поцеловала маму в щеку и примостилась на краешке стула. Мама Оля выставляла на обеденный стол два прибора, миску салата и блюдо с золотистым, еще шкворчащим расплющенным цыпленком.

– Как в школе?

– Хорошо…

Мама Оля кивнула. Какое-то время они ели молча, но Марина чувствовала, что слова уже виснут в воздухе, сейчас их озвучат.

– Мариш… Я много думала… Сейчас у нас очень трудное время. Очень. Но потом станет полегче. Ты понимаешь это?

Марина стиснула зубы. Все, что она понимала, это лишь что она страшно скучает по папе и еще по родительскому хохоту, к которому прежде так часто прислушивалась из другой комнаты.

– Сейчас надо только собраться, вот просто все силы, которые есть, собрать. И не сдаваться. Поняла меня? Наш папуля мне не простит, если я тут разведу сопли. Предъявит мне потом: «Что, Рыжик, скисла, хоть сметану делай!»

Да, папа всегда так говорил. Когда у дочки было плохое настроение, он подкрадывался к ней, щекотал под мышками, чего Марина страшно не любила, и велел не киснуть. Сейчас, когда мама произнесла его коронную фразочку, Марина замерла от боли. И вдруг хрюкнула, не сдержавшись. Уже смеясь, она поняла, что и плачет тоже.

Мама Оля обняла ее за плечи.

Наревевшись вдоволь, они все-таки поужинали. И стало чуточку полегче. Как будто потолок, до этого давивший на темечко, теперь приподнялся и в комнате появилось чем дышать. Марина поняла, что они справятся. Хотя у мамы и дрожат руки.

Следующие несколько месяцев они честно старались жить. Ходили вдвоем гулять, фотографировали, кормили уток, коллекционировали подслушанные у прохожих фразы и даже завели крохотную терьерочку Мусю, которая оглушительно облаивала любого прохожего или гостя, рычала, если ее пытались согнать с кровати, и была не прочь напрудить лужу на линолеуме посреди коридора. Зато мама не так сильно грустила по вечерам, когда Мариша впервые влюбилась.

Васька был, конечно, неотразим. Хулиган и шалопай, да еще и брюнет, с дерзким прямым взглядом и вечно с такими красными губами, словно только что в подворотне пил невинную девичью кровь. Он жил так, будто не ему вскоре сдавать выпускные экзамены. Старшеклассницы не давали ему прохода, атакуя и на переменах, и после занятий, а в особенности на дискотеках, куда парень заглядывал исключительно чтобы поиздеваться над противоположным полом, потому что не танцевал – принципиально. Не мужское, дескать, дело, не по-пацански. Что не мешало ему подпирать стену и хитро рыскать глазами по стайкам девиц. И в такие минуты он, с романтическими смоляными кудрями и лепным профилем, был точь-в-точь негатив Аполлона.

Впервые Васька обратил внимание на Марину, когда та вылила ему на голову стакан компота в школьной столовой за то, что он хамил учительнице химии, пока толкался в очереди за пирожками. Через неделю они уже не могли оторваться друг от друга. Эта парочка взламывала запертые жильцами чердаки и до помутнения в голове целовалась на крышах, уезжала «зайцами» на электричках к черту на кулички и возвращалась обратно автостопом, моталась на рок-концерты в соседние города. Васька набил на предплечье татуировку с буквой М, и Марина тут же пожелала в ответ заиметь тату с английской V. Хитро сощурившись, Васька отвел ее к знакомому мастеру, неулыбчивой даме с черной помадой. Боль Марина выдержала стойко.

С тайным предвкушением Васька вкрадчиво осведомился:

– Маман небось заругает?

Марина в ответ хохотнула. С мамой Олей он был пока не знаком.

Увидев татуировку дочери, мама хмыкнула:

– Стильно. А в случае чего можно говорить, что V означает «победа».

Любовь с Васькой напоминала вулкан, а еще вернее кастрюлю, кипящую на максимальном огне, отчего периодически у нее срывало крышку. Ссорились и мирились они так, что знал весь район. В один из таких дней Марина психанула, примчалась домой и, раскалив на газу нож, приложила его к готической литере на коже. С тех пор на предплечье на месте татуировки остался лишь побледневший со временем шрам с чернильными разводами. А с Васькой они наутро помирились.

В дурмане любовных переживаний Марина многое упустила из виду. Например, что у мамы Оли так и не перестали дрожать руки, хотя папу похоронили уже восемь месяцев назад. Что она частенько сидит в комнате одна, не зажигая света, и так тянутся долгие бесчувственные часы. Что при дочери на нее вдруг нападает веселость, больше похожая на суетливость, бестолковую и неловкую, когда постоянно что-то роняется, задевается, разбивается и выплескивается. Что под утро, едва светлеет небо, часто просыпается, как от щелчка плетью, когда сердце норовит выскочить из груди, и потом долго, тихо и горько плачет в подушку. Она даже не заметила, что мама Оля рассорилась с обеими своими близкими подругами, что было на нее совершенно не похоже, и растеряла большую часть клиентуры. После похорон она почти перестала вязать крючком, и недовязанные вещицы валялись по квартире, как невыделанные шкурки мелкого зверья в хижине скорняка.

Марине было не до того. Ее занимала только любовь. Она была больна любовью. В ту весну у нее в голове сквозил ветерок, журчали ручьи и тренькала капель. Она не могла думать ни о чем больше. Марина шла умываться с мыслями о Ваське, сидела на уроках, мечтая, как зальется звонок и он будет торчать в рекреации на втором этаже, поджидая ее. Засыпала она не раньше, чем созвонится с ним по телефону (шнура едва хватило, чтобы утащить аппарат к себе в комнату), и в душной темноте под одеялом промурлыкает ему пару фраз, за которые при свете стало бы стыдно. Она так была поглощена своими переживаниями, что не сразу заметила перемену в школьной атмосфере: с наступлением апреля коридоры вдруг наполнились слухами и перешептываниями, которые замирали на полуслове, стоило только Марине появиться в зоне слышимости.

А вот маму Олю они стороной не обошли, и одним из вечеров мама преградила Марине путь, когда та уже зашнуровала кроссовки:

– Ты никуда не пойдешь.

Марина опешила.

– В смысле?

– Если ты идешь встречаться с этим мерзавцем Орловым, то ты остаешься дома. Я тебя не пущу.

Такого Марине не могло привидеться даже во сне: чтобы мама выставляла заслоны, чтобы не пускала гулять, чтобы запрещала общаться с тем, с кем хотелось общаться Марине! Без предупреждений, без предостережений, в форме ультиматума – никогда.

Она потребовала объяснений, но мама Оля не взяла на себя такой труд. И Марина залилась слезами. Умчавшись в свою комнату, она подтащила к двери стол, чтобы мать не могла войти – в той семье, где Марина росла, не было принято вламываться без разрешения, и в шпингалете на ее двери не было никакой нужды. До сего дня.

Марина плакала. От обиды, ведь мама так сильно ее оскорбила. Никогда еще они не были так далеки и непонятны одна другой. От тоски по Ваське, который, наверное, весь извелся, сидя на их любимой лавочке в одиночестве. И от страха, иррационального мистического леденящего чувства, потому что за всем этим ей чудилось, предвосхищалось что-то большое и ужасное, что надвигается на нее из тумана грядущего, чему еще нет имени и нет очертаний, но чье существование не поддается никакому сомнению. Оно придет, оно наступит. И оно будет невыносимым.

Понедельник принес слякоть. Марина выскочила из подъезда, чтобы тут же попасть в объятия Васьки. Они целовались как сумасшедшие, между мусоркой и трансформаторной будкой, в единственном месте двора, которое не видно из окон квартиры, и оттого опоздали на первый урок.

А со второго Ваську забрала милиция.

Когда Марина узнала об этом, милицейский «уазик» уже отъехал от здания школы. Марина металась по коридорам, стараясь понять и разузнать хоть что-то. Учителя многозначительно молчали, сумрачно вздыхали и качали головами, одноклассницы усиленно делали вид, что ничего не знают. Малышня, конечно, даже не знала о происходящем в стенах родной школы и беззаботно веселилась с машинками и скакалками: пробегая мимо них, Марина пожалела, что успела вырасти. Как легки они, как радостны, как искренни в смехе и в гневе. Как милы их заботы, крохотные, важные только им, а взрослым кажущиеся не стоящими внимания. Кто-то из них принес из дома флакон мыльных пузырей, и один лопнул, коснувшись ее щеки и брызнув в глаз.

Марина застала маму в ее кабинете. По случаю перемены ее подопечные затеяли чехарду в коридоре и вовсю ползали и гонялись друг за другом по большому ковру, застилавшему рекреационную зону. На этот раз мама Оля не стала отпираться. Когда дочь спросила у нее, что такого натворил Васька, из-за чего ей вчера не было позволено гулять с ним, мама немного замешкалась, но все же ответила, понизив голос:

– Он изнасиловал девочку.

Марина уверена была, что ослышалась. Она зло фыркнула:

– Какую еще девочку? Что за бред?

Мамин голос взвился:

– Не бред. Который день слухи ходят. С неделю уже. Одна ты как оглохшая. Марина! Очнись!

– Мама. Какую именно девочку?

Отвечать мама Оля не хотела, и дочери пришлось настоять. Наконец она призналась:

– Надю. Нашу Надюшу.

Марина поперхнулась липкой слюной и надолго закашлялась. В зеленом уголке с растениями стояла пластмассовая лейка, и она отхлебнула воды прямо оттуда. Неважно, что вода зеленоватая, зацветшая от долгого пребывания на солнце (как там называется эта одноклеточная водоросль? Хлорелла, кажется? Отлично, теперь внутри нее размножится хлорелла… Или того хуже – хламидомонада. Понятия не имею, что это…) и горьковато-теплая. После этого перевела ошалевший взгляд на маму:

– Какая Надюша, мама?! Я ее только что видела на географии. И вчера. И позавчера. Если бы с ней что-то случилось, она бы сразу рассказала мне. Господи, люди! Вы все с ума посходили, что ли?

Хлопнув дверью, Марина помчалась разыскивать свой класс и Надюшу – чтобы призвать ее к ответу и разрешить наконец дурацкую ситуацию.

Но подруги нигде не было, хотя звонок уже прозвенел. Заглянув на алгебру и удостоверившись, что весь класс пялится на нее как на уродца из цирка, а место подруги за третьей партой у окна пустует, она ринулась к классной руководительнице, англичанке. Та подтвердила худшие опасения: Надю забрали родители. Договорить она не успела, так как Марина уже бежала по коридору прочь. У нее не было ни сил, ни времени просить сейчас директрису отпустить ее с уроков, так что пришлось просто заскочить в мужской туалет на втором этаже, открыть там оконную раму, перелезть через подоконник на пожарную лестницу, спуститься вниз и спрыгнуть. Этот путь ей как-то показал Васька, вспомнила она, и в груди вдруг неприятно шевельнулся холодок.

Надю она дома не застала, звонок долго таял внутри пустой квартиры. Тогда Марина отправилась в местное отделение милиции. К Ваське ее не пустили, однако на даче показаний она все же настояла. И сообщила, что все свободное время последнюю неделю Васька проводил с нею – исключая сон. Но поскольку милиция и сама точно не знала, о каком моменте идет речь, показания все же записали. А Марина между делом узнала, что милицию вызвала химичка, случайно услышав в туалете, как Надя рассказывает подругам о произошедшем. Саму Надю или ее родителей милиция пока разыскать не смогла.

Зато смогла Марина. Надина мать только числилась безработной, а на самом деле подвизалась продавщицей в киоске «Союзпечати» на остановке. Туда-то Марина и отправилась и нашла подругу в добром здравии, хорошем настроении и поглощающую пломбир прямо из бумажной полукилограммовой пачки.

– Надь, надо поговорить, – заглянула Марина в ларек. Надя испуганно съежилась, но все же вышла. Плотно прикрыла за собой жестяную дверь.

– Ты можешь сказать, что случилось?

– А с какой это стати я буду тебе что-то рассказывать? – пробурчала Надя, отступая на шаг.

– А с такой, что Васька в ментовке. И тебя милиция тоже ищет, я знаю, потому что только что оттуда. Так что… – Марина развела руками, не сводя с подруги глаз.

Та с отчаяньем принялась грызть ногти. Она, хмуро уставившись в одну точку где-то за бордюром, усиленно обгрызла кожу вокруг ногтя большого пальца, потом заусеницу на безымянном. И вдруг заревела:

– Что теперь делать-то, а?

– Можешь ты мне сказать, что произошло?! – рассердилась Марина.

– Я его люблю-ю-ю, – провыла Надя.

– Кого?

– Васю-ю-ю. А он вечно с тобой и на меня даже не смотрит. А у тебя задница толстая и прыщи на лбу, зачем ты ему такая сдалась, а?! Чем я хуже?

На минуту Марина потеряла способность связно говорить. Ошеломленная, она растеряла вообще все мысли и только осознавала, что от нее еще кое-что требуется. Что надо собраться, а не раскисать, как сметана. Потом сообразила:

– Так ты это придумала? И сама пустила слух?

Надя продолжала реветь и всхлипывать, стремительно переставая быть подругой. На секунду она задержала дыхание, словно ребенок, гадающий, что же дальше – утешение или нагоняй, – и тут же залилась пуще прежнего.

И в этот момент Марина разъярилась. Она схватила одноклассницу за руку и поволокла. Надя едва успевала переставлять ноги, вереща проклятия и требования отпустить. Оборачивались прохожие, но Марине было наплевать. Если надо, она и за волосы приволочет Надю в милицию.

Собственно, почти так и получилось.

Ваську выпустили только к вечеру. Марина настояла, чтобы позвонили в школу и разъяснили ситуацию, и только после этого утихомирилась.

– И у тебя не было соблазна поверить во все эти россказни? – решился спросить Васька, зацеловывая ее на площадке четвертого этажа. Давно пора была расходиться по домам, но сил оторваться друг от друга не находилось.

– Какой уж тут соблазн! У меня на это не было времени. Я носилась как в одно место ужаленная, – улыбнулась Марина, не признаваясь даже ему, что до сих пор внутри все ноет и трясется от ужаса.

Через неделю Надюша забрала документы из школы, и больше они с Мариной не виделись.

А вот на маму Олю эта история с почти счастливым разрешением не произвела впечатления. Марина так надеялась, что мама сядет рядом с ней, поохает, посмеется… Мама Оля лишь пожала плечами, поджав губы:

– Нет дыма без огня, Мариш.

– Что ты имеешь в виду? – похолодела та.

Пальцы у матери снова затряслись, и она отложила ложку, а руки рывком убрала со стола на колени.

– Вот и по телевизору говорили на прошлой неделе… Или вчера, не помню точно. Что участились случаи… Думаешь, станут по телевизору-то врать, а? Надюше не пришло бы в голову придумывать, если бы твой Васька был чист как ангел.

– И это говоришь ты! Да каких только слухов не ходило вокруг тебя. Ты же сама мне говорила, что тебе часто завидуют, сочиняют всякое! Ты что, забыла? Мама, да что ж такое, я совсем тебя не узнаю!

Это была сущая правда. Мама Оля менялась, и Марина не понимала, что ей делать и отчего так происходит. Но полагаться на нее, как прежде, она уже не могла. И от одной этой мысли ей становилось тоскливо и холодно, будто она снова стоит на кладбищенском ветру.


Вскоре Васька с горем пополам сдал выпускные экзамены и огорошил Марину своим решением идти в армию.

– Что? Зачем?! – кричала она, не замечая, как крупные слезы градом катятся по щекам. – Ты же сам говорил, что там одни идиоты! Что ты будешь косить и бегать по всей стране, если придется! А как же институт?

– Потом поступлю. Вернусь и поступлю, делов-то.

– Ты сбегаешь! Ты хочешь меня бросить, я знаю, – пуще прежнего заливалась слезами она. – Лучше сразу убей меня.

Потом она молила, угрожала, даже швырялась в него вещами, для чего пришлось вытряхнуть сумку. Но Васька был упрям, она всегда это знала. И в конце она смирилась, и они вдвоем ползали по детской площадке, на которой и происходила бурная сцена, и собирали по песку ее ручки, тетради и косметичку. Пудра в пудренице разбилась, зеркальце дало трещину, а улетевшие за скамейку тени для глаз раскрошились, запачкав кустик клевера перламутром. Выбрасывая свое добро в облупленную урну, Марина трагически вскинула на Ваську заплаканные глаза:

– То же самое ты делаешь с моим сердцем. Придурок.

– «Оскар» в студию!

Васька со смехом подхватил ее, забросил на спину, как куль с мукой, и поволок прочь под неодобрительными и затаенно-завистливыми взглядами мамаш с колясками. Им такие страсти казались уже не по статусу.

Мама Оля по-прежнему недолюбливала Ваську и на известие, что тот собрался в армию, кивнула:

– Дурь повыбьют, и то хорошо.

– Как ты можешь быть такой злой? Мне ведь плохо без него, – всхлипнула Марина. – Это же целых два года!

Последнее время у нее глаза были на мокром месте. Она искренне не понимала, когда мама успела стать такой черствой. Явно не при папиной жизни… Но ведь сама Марина как-то справилась с их утратой.

Девчонки уже не приходили к ним шушукаться и секретничать, и все чаще мама Оля сидела на кухне одна, растрепанная, оплывшая, в окружении конфетных фантиков и сдобных крошек. И жевала, жевала, жевала… Терьериха Муся скулила рядом, выпрашивая сладенькое.

Пережить первые несколько месяцев Васькиной службы оказалось сложнее всего. Марина постоянно строчила ему письма, иногда даже на уроках. Потом началась усиленная подготовка к экзаменам: в тот год Марина оканчивала школу и поступала в институт. Выбрала она иняз, поскольку классная, преподававшая английский и французский, все уши прожужжала о том, какой небывалый у Марины талант к языкам. Сама она как-то об этом не задумывалась. Но работа переводчика казалась ей не хуже других – да и мир посмотреть можно, что ж плохого? Только бы не учительницей в школе, на это Марининого терпения уж точно не хватило бы.

Город заволакивало тополиным пухом, желтой пылью и летом. Марина дочитывала учебники и зубрила топики то в парке, прислоняясь к стволу тоненькой березки, с которой поминутно падали майские жуки, то у реки, где на нее опасливо косились деловитые чайки, расхаживая по крупной сетке-рабице, с помощью которой был укреплен засыпанный щебенкой берег. Сквозь ячейки сетки давно проросла трава, меж ее зеленых клочков виднелись обертки и сигаретные бычки. Однажды нашлась даже фольга от презерватива, что надолго увело Марину в сторону от ученических мыслей.

В день, когда она сдавала историю Отечества, утром шел дождь, но к обеду распогодилось. Возвращаясь домой, Марина чувствовала, как отпускает волнение и в животе урчит: перед экзаменом позавтракать никогда не получалось. В приподнятом настроении она взбежала по ступенькам крыльца, доехала в тесном вонючем лифте на свой четвертый этаж и отперла ключом дверь.

В прихожей как-то странно пахло. Шагнув в сумрак, она чуть не споткнулась о чей-то чемоданчик с ремонтными инструментами, крышка его была заляпана коричневой краской. Рядом стояли огромные, давно не чищенные ботинки. Ни мамы, ни владельца ботинок видно не было, и Марина заглянула сперва на кухню, а потом и в мамину комнату.

Оба были здесь. Маринин взгляд уперся в мужские ягодицы, очень белые и очень неуместные, в окружении не снятой, а лишь приспущенной и задранной одежды. Ягодицы ритмично двигались, в разные стороны от них торчали голые ноги мамы Оли.

– Ой, – пискнула Марина.

Она была ошарашена и испугана. И совершенно не представляла, что ей делать. Мужчина, не прекращая громко пыхтеть, повернул голову в ее сторону и замер, очевидно, тоже не решившись сразу на дальнейшие действия: и в ту, и в другую сторону двигаться было бы крайне абсурдно. Из-под него выглянула мама Оля. Ее красное лицо блестело от пота и уже начало наливаться злобой.

– Дверь закрой! – рявкнула мама Оля громко.

Марина, вздрогнув, выскочила вон.

Она слышала, как вполголоса переговариваются мужчина и мама Оля, видела сквозь матовое стекло кухонной двери, как торопливо он собирается, укладывает инструменты в чемоданчик, зашнуровывает ботинки. Щелкнул замок. Марина наконец сообразила, кто это. Сантехник. Это чертов сантехник, которого она же сама и вызвала из ЖЭКа еще позавчера, чтобы заменить текущий кран в ванной.

Мама Оля рывком распахнула дверь на кухню. Неприбранная, в запахнутом наскоро халате, с растрепанными волосами и пунцовыми обрюзгшими щеками.

– И что это было? – холодно, с расстановкой спросила Марина. Страх ушел, смущение тоже.

В ответ мама Оля начала заводиться. Она заявила, что Марина не смеет ее отчитывать, что это Оля ее мать, а не наоборот. Что она живая женщина, и сколько можно над ней измываться, и ее контролировать, и попрекать каждый день. И чтобы Марина даже не смела высказывать свое мнение на этот счет. Под конец мать сорвалась на крик.

Марина не верила своим ушам. И глазам тоже. Не сбавляя громкости, мама Оля успела налить себе чашку чая и теперь с феноменальной скоростью поглощала шоколадные конфеты, одну за другой. На подбородке у нее остался темный след, к уголку губ пристал кусочек вафли, но она этого не замечала.

– Не смей мне указывать, молоко еще на губах не обсохло, – твердила она как заведенная, укладывая в рот конфету, жуя и тут же торопливо, будто вот-вот отнимут, подрагивающими пальцами разворачивая новый фантик. В этот момент она была похожа на запойную алкоголичку, пытающуюся распечатать бутылку водки. Это зрелище оказалось так омерзительно, что Марину затошнило. Она не могла поверить, что эта женщина – ее мама, знакомая с детства, апельсиноволосая мама Оля, фея-крестная, которую папа называл не иначе, как Рыжик, и которая вывязывала волшебным крючком облачные ризы и заразительно хохотала по любому поводу.

– Меня от тебя тошнит. Ты отвратительна. Хорошо, что папа не видит…

И прежде чем мать прокричала ответ, Марина выскочила из дома на лестницу.

Нет, Марина была вовсе не против, если бы у матери появился мужчина. Точнее, умом понимала, что так должно случиться, и готовилась принять новость с оптимизмом. Мама еще не стара и до недавнего времени была довольно-таки привлекательна, ее задорные ямочки снискали больше восхищенных взглядов, чем тщательно подведенные стрелки или загадочно приподнятые брови какой-нибудь выверенной красавицы. Но все же… Не так по-животному, не так скоро… Не так. Пусть бы даже этот сантехник встретился маме (как знать, может, замечательный человек?), но он должен был принести ей цветов, ухаживать за нею, грубовато шутить, неловко подавать руку. Он должен был понравиться, потом полюбиться. И уж только после этого… Когда в школе изучали творчество Бунина и его «Солнечный удар», Марине как-то с трудом верилось в большую и чистую любовь главных героев. Откровенное стремление плоти, чистое оттого, что не прикрывается лицемерными оправданиями, – вот о чем рассказ, думала она и не преминула сообщить об этом учителю. Поймать за подобным собственную мать оказалось для нее слишком серьезным ударом, не солнечным, а скорее, молниевым.

…Весь первый курс Марина пропадала в институте, стараясь не появляться дома, пока мать не спит, и до позднего вечера засиживалась у однокурсников в общежитии. Они гоняли пустой чай, ели черный хлеб с луком и солью и – в огромных количествах – дешевые макароны, отчего девчонки полнели прямо на глазах. Отношения у Марины с мамой Олей испортились настолько, что месяц начинался и заканчивался, а мама и дочка могли не переброситься даже парой фраз. Ощущая острую нехватку денег, Марина бралась за любую подработку: переводила статьи, репетиторствовала со школьниками и абитуриентами, три раза в неделю мыла богатую квартиру. Позволить себе скверно учиться она не могла, даже более чем скромная, хоть и повышенная, стипендия составляла значительную часть ее бюджета. С Васькой они по-прежнему переписывались, несколько раз она ездила его навестить и долго обнимала, худого, ушастого, в мешком висящей форме. В письмах он становился все ревнивее и беспокойнее, видно, армейские горестные рассказы о недождавшихся невестах терзали его. Он уже считал дни до дембеля.


В конце апреля Марина вела урок у своей постоянной ученицы Вали, смышленой девятиклассницы, очень переживавшей из-за своей врожденной хромоты. Читали Джерома Клапку Джерома в оригинале, Валя едва успевала выписывать в тетрадку-словарик незнакомые слова, и столбик становился все длиннее. Марина подсказала:

– Здесь дальше перечень болезней, которые будет находить у себя Джей во время чтения медицинского справочника. Если не хочешь, можешь не выписывать. Вряд ли они пригодятся тебе на экзамене.

– Я ведь не для экзамена учу, а для себя, – серьезно заметила Валя, проявляя мудрость не по годам. – А вдруг я поеду отдыхать и там заболею…

Она ткнула пальцем в текст и с запинкой перевела:

– …танцем святого Витта.

– Пляской.

– Вот. Заболею пляской святого Витта. А что это, кстати?

– Этого у тебя точно нет, не волнуйся, – усмехнулась Марина покровительственно, как можно усмехаться только когда твоя ученица младше тебя всего на четыре года. – Продолжим?

Но с того момента мысль о пляске святого Витта почему-то втемяшилась в голову и не давала Марине покоя. В полудреме засыпания или пробуждения ей мерещились мрачные и нервные полотна Брейгеля и Босха, многофигурные, громоздкие, с лицами, полными скорби и безумия, с застывшими навсегда гримасами и оскалами, фантасмагорические, пугающие. Она даже имен художников не знала, вероятно, эти образы засели в подсознании еще в те давние времена, когда папа давал ей листать плохонькие альбомы с репродукциями, чтобы выкроить себе хоть минутку свободы. Теперь ей чудились эти звериные физиономии, дурно хохочущие, кривляющиеся и извивающиеся, дергающиеся в нервном тике слюнявые рты, изломанные линии рук, вывихнутые ноги. Все эти буйнопомешанные, слепцы, нищие с зияющими пустотой глазницами, скелеты в плащах, весь средневековый мрак и ужас выплывал на поверхность ее сна и мучил, мучил, мучил. Ей чудились залитые нечистотами мостовые, грязные обрывки мешковины и полотна, очистки и зловонные выгребные ямы. Поутру она не понимала, почему не может избавиться от этой навязчивой мысли. И наконец она рассердилась: почему какой-то крепко засевший бред портит ей настроение? С какой стати? Она решила разобраться.

Накануне дня рождения матери она раздобыла несколько особо убедительных справочников и в том числе медицинскую энциклопедию. Уселась за стол и принялась штудировать.

Так она узнала, что точного значения и понимания этого феномена не существует и ныне. Известно, что в Средние века на людей нападала неизвестная болезнь и они начинали совершать хаотические дерганые движения, неравномерные, несимметричные и беспричинные. Болезнь будто бы приходила и уходила сама по себе или не излечивалась вовсе, но известны также и случаи избавления от недуга после молитв святому Витусу, или Витту, покровителю актеров и танцоров и мученику, известному своим изгнанием бесов у сына императора Диоклетиана. Что, впрочем, не защитило чудотворца от мученической смерти в римском котле с кипящим маслом. Название болезни предположительно могло происходить от обычая в День святого Витта, 15 июня, безудержно плясать перед его статуей, прося себе здоровья.

Однако сведения, добытые Мариной, были так разрозненны и туманны, что она вконец запуталась. Науке так и не удалось выяснить наверняка, что это была за болезнь, ибо все неврологические расстройства, известные XX веку, имели исключительно индивидуальный характер, если, конечно, не брать во внимание примеры массовой истерии. Сложно представить, думала Марина, чтобы люди, пусть даже дремучие и необразованные, пускались в пляс под воздействием и по примеру других таких же. Это не на футбольном матче шарфиками махать… Для себя самой правдоподобной версией она выбрала отравление спорыньей – грибом, паразитирующим на злаках. Этим объяснялась и массовость (зараженный хлеб ели все вместе, так что и заболевали все тоже сразу), и характерные симптомы, ведь спорынья – галлюциноген и токсин, влияющий на моторику и вызывающий неконтролируемые спазмы и судороги. Даже то, что последние века не знали коллективной пляски святого Витта, говорило в пользу этой версии, ведь и зерно нынче хранят иначе, и спорынья почти перестала поражать рожь и пшеницу. Правда, позже из нее выделили лизергиновую кислоту, более известную как ЛСД, но это уже совсем другая история, хмыкнула Марина.

Она уже и сама удивлялась, зачем принялась так рьяно исследовать пляску святого Витта. Ну, травились люди спорыньей. Ну, ходили по городам и весям целыми толпами, дергаясь, словно под током. Что ей до того? Дело прошлое. Страницы энциклопедии, описывающие современные диагнозы, она уже почти все изучила, но дотошность, ставшая в последние два года привычкой, не позволила бросить вопрос на полпути. Так она узнала, что современный человек, упоминая о пляске святого Витта, скорее всего имеет в виду хорею – конвульсивное подергивание конечностей, связанное с поражениями мозга.

Что ж. Она закрыла энциклопедию и вздохнула: бедные люди, чего только не рушится на их несчастные головы, каких только болезней не придумал изощренный разум кого-то высшего и немилосердного! Только и остается, что молить небеса о доброте, а еще лучше – о слабом зрении, чтобы они проглядели, не заметили крохотного человечка и его маленькой мирной судьбы…

Марина на мгновение исполнилась мистической дрожи, но тут же отогнала ее прочь. Часы показывали половину пятого, а ей предстояло ехать на день рождения матери. Зато завтра, на очередном занятии, она расскажет Вале о заинтересовавшей ее болезни во всех красках. Педагогично ли это – вот вопрос!

Она забежала за тюльпанами, которые так любила мама, и в шесть появилась на пороге родного дома.

На удивление, маму Олю она застала в прекрасном настроении. Аккуратно причесанная, с подкрашенными глазами и в многослойной тунике всех оттенков лазурного, она суетилась на кухне. Поцеловав ее в щеку, Марина почувствовала доносящийся от мамы аромат духов, до боли знакомых. Что-то из детства, из того самого, когда они с папой ходили на майский парад.

– А я сегодня выдала! – делилась мама Оля, помешивая булькающее в чугунной кастрюле жаркое. – Забыла, какой день. Думала, завтра праздновать. А телефон прямо вот разорваться готов, столько народу уже позвонило. Первая была эта… как ее… Антонина! Помнишь, у нее двойняшки?

– Да, конечно.

– Ну вот. Звонит, говорит, поздравляю вас, Ольга Васильевна. А я никак не уясню, о чем она. Ну, потом-то уж сообразила. Смотрю на календарь – батюшки, и правда! Тридцать девять лет, и чуть не пропустила. Смех, да и только. Ну представляешь?

– Честно говоря, нет, – призналась Марина.

Она обвела взглядом кухню. Когда-то праздники у них отмечались в большой комнате. Папа выносил стол, мама доставала парадную скатерть и посеребренные мельхиоровые вилки, которые после праздника, натертые мягкой фланелькой до белого блеска, возвращались в светло-голубую картонку. Теперь те же самые вилки лежали возле тарелок, потемневшие, с подернувшимся патиной узором на рукоятках. Приборов было всего два.

– Мы больше никого не ждем?

– А кто нам еще нужен? – удивилась мама. – Ты, да я, да двое нас.

С некоторых пор она полюбила старые, еще из собственного детства прибаутки.

– А тетя Нина? Тетя Маша? Не придут?

Мама помрачнела:

– Ой, да что с них взять. Клуши. Поссорились мы с ними давно, так и не общаемся больше.

Это признание далось маме Оле нелегко, и краешек ее рта несколько раз нервически дернулся. Чтобы отвлечься, она стала расспрашивать дочь об институте.

Удивленная, Марина все же вздохнула свободнее, когда услышала, что они так и проведут этот вечер вдвоем. Признаться, она опасалась, как бы мама не пригласила кого-нибудь из мужчин. По разным косвенным приметам она замечала, что их в квартире бывает предостаточно, и это не один какой-то определенный мужчина, а всегда или почти всегда – разные. Представить сейчас одного из них за столом ей было мучительно.

Но чем больше она рассказывала о своей учебе, тем больше беспокойства поднималось внутри нее. Сперва это было смутное ощущение, вроде царапающегося ярлычка с внутренней стороны одежды, который портит настроение, пока не осознаешь, в чем причина, и не отрежешь его. Но никакие ярлычки ее не царапали. Она общалась с мамой, в кои-то веки приобретшей почти привычный вид, и не могла отделаться от все нарастающей тревоги.

Мама не в порядке.

Дело было сразу во всем. В пересоленном жарком, которое Марина только попробовала и тут же тихонько отодвинула на край стола, а мама уплетала с жадностью голодающего путника, пачкаясь в соусе. Во всех ее движениях, которые то замедлялись, то убыстрялись до торопливости одержимого. Мама Оля ежеминутно терла руку об руку, хрустела пальцами, вставала, садилась, резко оборачивалась то на окно, то на дверь. Не выдержав, Марина поймала ее за руку:

– Мамуль, присядь. Такое ощущение, что ты постоянно куда-то бежишь…

– Я? Нет, с чего бы… Куда мне бежать… – растерялась мама. Она с покорностью большой и одутловатой мягкой куклы опустилась на стул, но не успел еще закипеть чайник, как она уже снова оказалась на ногах.

– А Надя, Надюшка-то наша как? – вдруг перебила она дочь.

Марина замолкла.

– Ты что-то совсем ее… запропастила. То есть забросила, я хотела сказать «забросила».

И внезапно после этой оговорки Марине стало по-настоящему страшно. То, приближение чего она так боялась и так остро ощущала, наконец встало прямо перед ней. Серое и вязкое. Дыхание беды коснулось ее затылка, и волосы на нем поднялись. Ох, не зря ей мерещился Босх, не зря она листала энциклопедию. Это все имеет к ним отношение.

– Мамуля… Ты что, не помнишь ту историю? Про Надю. Как она оболгала Ваську?

– Кого, Ваську? Ах, Ваську… Ну-ну, помню, конечно, не говори глупостей.

Она не помнила. Понятия не имела, что за история и кто такой Васька. И Марина отчетливо видела это по глазам, которые так и не смогли сфокусироваться на одной точке и все блуждали по кухне и не останавливались.

«Ничего еще не ясно, ничего не доказано», – твердила Марина себе полночи. Наутро она уже была готова убедить себя, что все показалось, почудилось и это только богатое воображение вкупе с излишней эмоциональностью и драматизмом. Не зря же Васька так любит прочить ей «Оскар в студию». Но чтобы полностью разувериться в подозрениях, Марина прогуляла две первые пары и отправилась в школу, где во втором «А» все еще учительствовала мама Оля.

– Хорошо, что ты пришла! – обрадовалась завуч начальных классов, только заметив ее на пороге. – Я уж собиралась звонить, а ты сама…

И одной этой реплики, полной заискивания и облегчения, хватило, чтобы Марина поняла: не почудилось и не показалось.

Коллеги уже давно заметили за мамой Олей странности. Рассеянность, плохую память.

– Я уж грешным делом подумала, может, пьет она, – призналась завуч, понизив голос. – Ну, папа-то у вас… После такого горя всякое бывает, женщине одной остаться тяжко. Да еще тебя растила. Заговаривается, иногда как каша во рту, не сразу понятно. Руки у нее трясутся. А перегаром не пахнет. То все хорошо, а то накричит на учеников, девочку до слез довела, с завхозом на переменке так поругались, что… Словом, не знаю, что и предпринять. Уже и родители начали жаловаться.

Марина схватилась за голову:

– Что ж вы раньше не вызвали меня?

– Да я думала, может, обойдется…

– И сколько должно было пройти времени, чтобы вы поняли, что не обойдется? – горько бросила Марина. И не дожидаясь ответа, вышла.

Убедить маму Олю показаться врачу получилось не сразу. Сначала она отнекивалась и пыталась отвертеться вполне цивилизованно, но Марина не сдавалась.

– Мам, я же не прошу чего-то сверхъестественного, – так и эдак заходила Марина. – Вот скажи, когда ты была у врача? Просто у терапевта. Помнишь, как часто ты меня таскала по врачам, когда я была маленькая?

– Ты часто болела, – возразила мама. – А я-то здорова!

– А диспансеризации? – не сдавалась Марина. – Сама же мне говорила, что у вас они обязательные. Как ты вообще умудрилась их избегать?

– Уметь надо, – подмигнула мама Оля. Она явно не воспринимала Марину всерьез. Когда дочь продолжила настаивать, ситуация стала накаляться.

– Не понимаю, чего ты от меня хочешь, Мариш? – довольно резко спросила мама.

– Я просто хочу, чтобы ты показалась врачам. Хочу убедиться, что с тобой все в порядке. Терапевт, окулист, невропатолог…

– Вот, – ткнула мама Оля пальцем чуть не в глаз Марине. – Вот ты себя и выдала! Невропатолог! Хочешь меня в сумасшедшие прописать? В дурку сдать?

– Да о чем ты говоришь?!

– А вот не дождешься!

И мама Оля прытко, особенно для ее веса, умчалась в комнату и заперлась там.

У Марины голова разрывалась. Еще месяц назад она бы вспылила и дней десять не появлялась бы дома. С другой стороны, еще месяц назад этого разговора бы не случилось.

Затащить мать к врачу ей помог счастливый случай. С общепринятой точки зрения никаким счастливым он, конечно, считаться не мог, но хотя бы сдвинул дело с мертвой точки. Мама Оля сломала указательный палец, прибив его железной дверью подъезда. Сопровождая ее в больницу, Марина радовалась какой-то особой, темной радостью, зная, что уж теперь сделает все от нее зависящее, только бы узнать ответ.

Пока маме Оле делали рентген и гипсовали палец, она успела обо всем договориться. И на обследование маму, успокоенную седативным, отвезли прямо из кабинета травматолога. Три часа спустя, после томографии, всевозможных осмотров и анализов, они вернулась домой. За один день на обследование и анализы мамы Марина потратила все деньги, скопленные отчаянными усилиями за полтора года. А еще спустя неделю, когда пришли результаты анализов, доктор пригласил Марину на прием. Одну.

Она долго прождала в кабинете. Сперва ее колотила дрожь, позже она взяла себя в руки и даже успела заскучать, так что от нечего делать принялась разглядывать все вокруг. На столе стопками громоздились документы и истории болезней, торчали черные листы рентгеновских снимков, груша старенького тонометра свесилась со столешницы. С фотографии в рамке лучисто улыбалась привлекательная молодая женщина, очевидно, жена.

Доктор пару раз заглядывал в кабинет, но его тут же окликали из коридора, и он снова закрывал дверь, бросая Марине:

– Простите.

После второго такого исчезновения она осмелела и перевернула небольшие песочные часы, стоящие на тумбочке возле нее. Песок заструился, увлекая за собой время ее жизни, песчинку за песчинкой. Тогда-то доктор Вершинин и появился на пороге. Он широким шагом пересек кабинет, опустился в кресло и провел пятерней по густым, медового цвета волосам, пропустив их сквозь пальцы. Воззрился на Марину всепрощающими зелеными глазами породистого сенбернара, давая себе время, чтобы вспомнить, кто эта девушка и что ей от него нужно. Потом покосился на текущий в часах песок. Марина могла поклясться, что его губы дрогнули – но так и не улыбнулись. Вместо этого он зашуршал бумажками. Протянул ей снимок головного мозга, кончиком шариковой ручки обведя некоторые участки:

– Вот, видите, здесь и здесь. Очаги повреждения. Атрофия. Это место называется стриатум, или еще – полосатое тело. Отвечает за мышечный тонус, поведенческие реакции…

Марина приподняла бровь, и доктор понуро кивнул:

– В общем-то, все подтвердилось. Мне очень жаль. У вашей мамы хорея Хантингтона.

Хорея. Марину кольнуло. Все-таки хорея. Пляска святого Витта, будь она неладна. Не зря гоголевщина мерещилась…

– Хорея? – переспросила она тихо. – Но отчего? Спорыньей-то ведь никто больше не травится.

Вершинин взглянул на нее внимательнее, несколько обескураженно:

– При чем тут спорынья?

– Ни при чем, извините.

– Так вот. Хорея Хантингтона – это генетическое. И, скажу прямо, обнадеживать вас не имею права, – неизлечимое.

Марина закусила губу и взглянула в окно. Там на узкой подъездной дорожке не могли разъехаться белый седан и черный джип. Водительские стекла опустились, и водители пререкались, ожесточенно жестикулируя и указывая руками направления друг для друга, как реальные, так и метафорические. Дело кончилось тем, что девушка за рулем джипа подняла стекло обратно и крутанула руль. Машина заскочила правым колесом на бордюр и проехала, оставляя на влажном зеленом газоне черную рытвину.

– И какие прогнозы? – вернулась Марина в кабинет. – Только честно. Что будет дальше?

– Ну… – Доктор потер ладонью подбородок, к обеду успевший затянуться рыжеватой щетиной. – В таком состоянии, как у нее… еще лет семь. С постоянным ухудшением. Тремор в конечностях усилится. Мышцы будут сокращаться непроизвольно, повсеместно – на лице, в шее. Координация ухудшится, вплоть до полной потери контроля над телом. Возникнут проблемы с приемом пищи, глотание и жевание тоже требует мышечной активности, как вы понимаете.

– Ей нельзя работать, ведь так? – Марина скорее размышляла вслух, чем поинтересовалась.

– А она кто по профессии?

– Учитель младших классов.

Вершинин покивал с сочувственным лицом:

– Да, нельзя. Когнитивные функции будут утрачиваться наряду с физическими, хотя это все сугубо индивидуально. Но в любом случае инвалидность. И недееспособность. Бабушка и дедушка по материнской линии у вас еще живы?

– Они рано умерли.

Доктор Вершинин чувствовал, что Марина ждет от него всей картины целиком, терпеливо помалкивает, дожидаясь, пока он обрисует масштаб ожидающего ее краха, с легким вздохом продолжил, искренне заглядывая в глаза:

– Я не могу сказать вам, Марина, что именно будет происходить с ней и в каком порядке. У некоторых в первую очередь возникает агрессия, нарушается речь, пропадает память, возникают проблемы с распознаванием лиц. Утрачивается адекватность поведенческой оценки. Вы говорили, что у мамы изменился характер, испортился… Это вам не показалось. У кого-то наступают депрессия, суицидальные наклонности, паника, параноидальные настроения, навязчивые идеи вплоть до галлюцинаций. Здесь нужно внимательно следить за состоянием, чтобы ничего не упустить. Или может возникнуть гиперсексуальность, в смысле активное и раскрепощенное сексуальное поведение, часто бесстыдное по общепринятым меркам. Эта болезнь – большая редкость, скажу честно, ваша мама – первая у меня такая пациентка… А коллеги сталкивались, я уже сделал пару звонков, разузнал. Но в принципе симптомы, связанные с повреждением базальных ганглиев, схожие во многих неврологических заболеваниях. Так что в этом ключе беспокоиться не стоит, поддерживающее лечение существует.

– Но только поддерживающее… – хмыкнула Марина.

Доктор развел руками:

– Говорят, тетрабеназин дает хорошие результаты. От миоклонических судорог есть препараты, от депрессии тоже. Да, болезнь нельзя вылечить, вы должны это понимать. Но можно облегчить симптомы.

– И продлить ее страдания?

Когда Марина бывала чем-то расстроена, ей хотелось кидаться на людей, словно цепная собака. Она уже знала за собой этот недостаток и сейчас усилием воли подавила вспышку гнева. Доктор, сидевший напротив нее, ни в чем не виноват.

Марина постаралась улыбнуться:

– Простите. Не могу сообразить, как теперь… И что… Как так случилось, от чего все это?..

Он, вероятно, принял вопрос на свой счет, потому что с готовностью принялся объяснять, очаровательно стараясь делать это как можно понятнее:

– Вы же знаете про хромосомы и ДНК, правда? В школе вам должны были рассказывать… В общем, если коротко, то пока ученые не разобрались, почему все происходит именно так. Есть ген, картированный на коротком плече четвертой хромосомы… Этот ген кодирует белок хантингтин. Если белок оказывается мутантным, то он становится токсичным, отравляет организм и начинает разрушать нейроны головного мозга. И так протекает эта болезнь. Это не из-за питания и не из-за какого-то неправильного образа жизни, как думают иногда люди. Просто – так случается.

– Просто не повезло, – невпопад засмеялась Марина.

Они на мгновение встретились взглядами. Вершинин растерянно моргнул. И после короткой паузы произнес:

– Извините, что нет хороших новостей.

– По крайней мере, теперь я знаю. Знать ведь лучше, чем не знать! – кивнула Марина.

Ей хотелось сидеть здесь долго-долго. Смотреть на этого приятного врача, слушать его низкий размеренный голос и ощущать себя ничего не знающей девочкой. Он обстоятельно отвечал на ее вопросы, объяснял, подбадривал и даже пару раз улыбнулся, окончательно перестав опасаться какой-нибудь чрезмерно нервной ее реакции на сообщенное известие. Сейчас от нее ничего не требовалось. Не надо ничего решать, не надо идти и делать. За порогом продолжатся проблемы, и они уже не кончатся. Но сейчас, в эти недолгие минуты, когда весь песок лежал на дне песочных часов, создавая иллюзию безвременья, Марине хотелось остаться и замереть. Замереть навсегда, глядя на доктора Вершинина, его рыжеватые ресницы и ладони с длинными пальцами и крупными суставами. Такие же руки были у ее папы.

Когда она встала, чтобы уходить, закатное солнце выглянуло из-за туч и весь кабинет заполнился теплым янтарем. Марина помедлила, прежде чем взяться за дверную ручку.

– Скажите, доктор… Она ведь давно болеет?

– Носитель она с детства. А в активной фазе болезнь длится уже несколько лет, да.

Вот и ответ.

Дождливый день вспыхнул ясным ярким закатом, и горожане всех возрастов высыпали на улицу: на роликах, на велосипедах, пешком, с детьми, с собаками, парочками. Марина шла сквозь их пестрые отряды и словно никого не замечала.

Несколько лет. Мама Оля болела вот уже несколько лет. Наверное, все началось еще при папе, да только они не заметили. Или папина гибель лишь спровоцировала быстрое ухудшение. Мама Оля забросила вязание не просто так, не из лени и не от горя – ей просто стало тяжело держать в руках крючок. И эти ссоры с подругами, склочность, вспыльчивость… И мужиков она водила не по своей воле, ею руководил подлый недуг, уже овладевающий телом и разумом. А Марина только дулась на нее, сердилась. Судила. Презирала. Даже омерзение испытывала! Какая же она после этого дочь? Вместо того чтобы следить за мамой и поддерживать ее, заметить болезнь раньше (а вдруг удалось бы отсрочить?), она с ума сходила по Ваське и видеть ничего кроме него не желала. Какой позор. Она поверила, что ее мама Оля может быть такой по собственной воле. Как же мало веры и как много недомыслия…

Марина грызла костяшки пальцев, сгорая от стыда. Она вдруг осознала себя посреди оживленного сквера. Ей казалось, что все они смотрят на нее и знают ее вину. Она виновата, шепчет белокурая девушка в налобной повязке своему парню-роллеру. Она виновата, шамкает беззубый старик своей немолодой дочери в болониевом плаще.

– Я виновата.


Васька вернулся в следующем месяце. Повзрослевший, но такой же залихватский и дерзкий, что и был, с карамельно-красными губами, которыми он крепко впился в Марину, едва сойдя с поезда. Никогда, подумала она, ей не избавиться от мысли, что он только что где-то в закутке целовал другую.

Очень скоро Васька действительно понял, что Марина его дождалась. Что не ищет подходящего момента, чтобы признаться, что все кончено, Марина действительно никуда не собирается улизнуть. Что она полностью его и готова быть с ним и дальше. Напряжение спало.

Она не собиралась объяснять ему, что ее «подвиг» вообще таковым не является. А правда заключается в том, что она и правда скучала по Ваське – пока не перестала скучать и не занялась насущными проблемами. В круговерти из учебы, недосмотренных снов и слишком коротких ночей, считаных-пересчитаных копеек, голодного урчания в желудке и отчаяния в голове ее любовь отошла на второй, третий, четвертый план. Как выяснилось, она вполне могла прожить без любви, пока бежала от одного ученика к другому с тяжелой сумкой наперевес. Марина всегда знала, что Васька вернется, и любовь откладывалась на те светлые времена. Пока Вершинин не озвучил диагноз для мамы Оли. Теперь сами светлые времена отодвинулись на неопределенный срок.

Ваське хотелось всего и сразу. Как будто внутри у него открутили вентиль и вода, фыркая и булькая, рванула по трубам. Он умудрился с ходу поступить в пединститут и всерьез теперь собирался наверстывать упущенное время. Марина была нужна ему прежней, той растрепанной темноволосой бестией, которая выжигала татуировку раскаленным ножом, кусалась во время ссор и стонала, пока Васька упивался ее грудью, задрав ей свитер прямо на лестничной клетке четвертого этажа.

Он не знал, что той Марины больше нет.

В минуту слабости она вывалила ему все: и про заработки, и про безденежье, и про мамину болезнь. Особенно про мамину болезнь. Она с упорством маленького ребенка перебирала все счастливые картинки из детства, которые давно привыкла нанизывать на нитки сожаления и развешивать внутри памяти, наподобие старомодной новогодней гирлянды из флажков-воспоминаний.

– Ну что ты так расстраиваешься? Это ведь жизнь.

Марина отняла руки от заплаканных глаз. Васька пояснил:

– Родители не молодеют. Бывает.

Бывает с другими, хотела заорать ему Марина. С теми, про кого она ничего не знает. А это ее родная мама, которая теряет человеческий облик, и даже быстрее, чем то обещают учебники по медицине. И тут не может быть никаких «бывает» и «это жизнь», есть только боль и бесконечные вопросы, больше похожие на упреки в адрес Вселенной. И надо просто понять Марину, просто сгрести в охапку и качать на коленях, говоря, что все будет хорошо, целуя и утирая слезы. Потому что иначе она сломается и не удержится на краю.

Марина ничего не ответила. В тот день они отправились на рок-концерт под открытым небом. И, переминаясь на огромном вытоптанном лугу среди одуревшей молодежи и подпевая песням, некогда так любимым, Марина почувствовала, что больше не принадлежит этой толпе. И Ваське тоже не принадлежит. Теперь у нее другая участь и им не по пути.

Вскоре они расстались. Неловко, но почти безболезненно, потому что к этому времени Васька отчетливо осознал, что от отпадной оторвы Марины осталась лишь оболочка. Да, все такая же – нет, даже более привлекательная. Но оболочка. Внутри она стала совсем иной, незнакомой, серьезной и часто до невозможности унылой. А Ваське так хотелось урвать еще свой кусок веселья.


Вырастая, рассуждала Марина, дети оказываются не готовы ко взрослой жизни. Причем каждый из них не готов к чему-то своему. Одного пугают близкое материнство или отцовство, смена семейного статуса и появившиеся в связи с этим новые обязанности. Другой вдруг выясняет, что, оказывается, взрослые люди работают, а он не хочет ходить на работу и гнуть спину с девяти до шести, ведь профессия, выбранная им по малолетству и недомыслию, оказалась совершенно неприменима к конкретно этому человеческому характеру. Третьему не дает покоя осознание, что жизнь, оказывается, уже началась и идет, и все в ней как-то уж слишком по-настоящему, и нет возможности переиграть, начать заново, поднять лапки с воплем «Я пошутил! Брейк!». Кого-то наотмашь бьет понимание того, что большинство мечтаний так и останется в области фантазии. Или в какой-нибудь двадцатилетней голове поселяется мысль о неотвратимости старости, которая, кажется, уже вот-вот замаячит на пороге.

Марину до глубины души изумило, как всеобъемлюще взрослая жизнь связана с бумажками. Выписками, счетами, квитанциями, договорами и расписками. И бог знает с чем еще. Временами ей казалось, что она погребена под ворохом документов и ей не хватает воздуха. Болезнь мамы Оли обязала ее стать в семье главной. Она уже не могла отнекиваться и закатывать глаза, думая о маминой невыносимости. Мама не была невыносима, она была больна. И вынести ее болезнь и вправду тяжело. Особенно с бумажками.

Пенсионные, страховые… Налоговые декларации. А еще не забыть о подаче документов на инвалидность. А еще история болезни, со всеми снимками и выписками. И постоянные счета, которые надо оплатить.

Вытащив с верхних полок папины старые вещи, Марина отвела в шкафу место для бумаг – высоко, чтобы мама не наткнулась и не перепутала, или, чего доброго, не уничтожила. Теперь ей уже нельзя доверять, как прежде: не так давно она чуть не сожгла альбом с семейными фотографиями, подпалив прямо над синеватым огоньком кухонной конфорки. Марина нашла ее, обливающуюся слезами, и едва успела потушить альбом под струей воды.

– Что со мной, Мариша? Почему так? – шептала мама Оля, и глаза у нее были до того испуганные и растерянные, как у котенка, которого суют в пакет, чтобы утопить. Она попыталась вытереть слезы кухонным полотенцем, но руки так тряслись, что пришлось отшвырнуть полотенце прочь.

– Мне кажется, – продолжала шептать она, – что все вокруг осыпается. Мне приснилось сегодня, что я иду по какому-то разбомбленному пригороду. Будто я попала в прошлое, это война, наверное… И вокруг все разрушено. Черные остовы домов торчат, все обгорелое, обугленное. Лестницы уходят прямо в небо, потому что пролеты у них обрушены. И ни души. Я ищу хоть кого-то, но стоит такая тишина… Мне хочется закричать, но тишина даже внутри меня, нет голоса, не могу выдавить из себя ни звука, хотя кричу что есть сил. И я продолжаю бежать по этому городу. А потом вижу фигуру. Это женщина, сидит на стуле спиной ко мне, и над ней черный дверной проем. Я подхожу ближе, и еще ближе, и мне кажется, что это я сама. Не знаю уж точно, я или не я… Но на ней моя кофточка с ажурной пелеринкой, помнишь у меня такую? Из желтого меланжа. Мне твой папа пряжу купил, подарил на годовщину, семь мотков. Помнишь?

– Помню, мамочка.

– И я к ней медленно так подхожу. Боюсь, что она повернется ко мне и это окажусь я. Но я все продолжаю идти и останавливаюсь прямо за спиной у нее. Помню даже, что стул, на котором она сидела, был такой… зеленоватый, с кованой спинкой. Будто французский, что ли. И я тяну руку и касаюсь ее плеча, думая, что она сейчас повернется. Но она не поворачивается! Она просто – пфф – и рассыпается в пепел. В одно мгновение осыпается вниз. Серыми такими хлопьями. Понимаешь?

– Понимаю, – кивнула Марина и быстро отвернулась. Иногда слезы выступают из глаз так больно, будто прорезают себе путь бритвами.

Справившись с собой, она обняла маму за плечи и долго не отпускала.

Поразительно. В последнее время мама не часто отваживалась на такой долгий и связный монолог. Обычно она или ограничивалась короткими репликами, или начинала блуждать в трех соснах, осознавала это и с досадой замолкала. Мама Оля уже разобралась во всем и приняла факт собственной болезни, хотя Марина и боялась, что она станет отрицать это и мнительно обвинять дочь в дурных замыслах, как страдающие маниями безумные старухи, о которых все рассказывают. То, что так долго гнездилось в ней сомнениями и страхами, по крайней мере теперь нашло разумное объяснение. Когда в дом им провели Интернет, несколько дней мама Оля разыскивала в Сети все, что касалось ее состояния и схожих болезней, с трудом попадая курсором на нужные ссылки и поминутно подзывая дочь.

– Когда я стану совсем развалиной… ты меня… пожалуйста, брось.

– Ага. С четвертого этажа.

– А еще лучше удави… подушкой, чтоб не мучилась.

– Ну еще бы, – кивала Марина. – Мам, ну ты совсем уже? Что ты за ерунду несешь?

– Ох. Что-то живот крутит. Кажется… Ой, господи, как же так… – Мама Оля неловко встала и почти бегом бросилась в туалет.

Марина занялась готовкой. Когда через пять минут она проходила мимо ванной, то видела, как уже вышедшая из уборной мама застирывает свои трусики под слабой струей воды. Руки у нее сильно тряслись. Марина поспешно отошла от двери и застыла в коридоре, слушая звук текущей воды. Она не знала, как поступить. Ей хотелось помочь маме и застирать ее белье самой, но при этом было невыносимо смутить или пристыдить ее этим. Совершенно некстати вспомнилось, как на днях мама совершенно по-детски обиделась и расплакалась, утверждая, что дочь положила себе более вкусный кусок курицы, а ее и вовсе морит голодом.

Марина старалась не заглядывать в будущее. О, что за чудное открытие! Ведь будущего нет и все, что Марине было нужно, – это прожить сегодня. Потом прожить еще сегодня и следом за ним другое сегодня. И так – нет, не без конца, а – на сколько хватит сил. Ей припомнилось, как они вдвоем с мамой возвращались обратно к жизни после папиных похорон. Тогда все казалось беспросветным. Они обедали по будильнику и шли гулять по будильнику – только чтобы не мертветь, глядя в одну точку. Правда, тогда ее спасал Васька…

При мысли о нем Марина неизменно улыбалась. У нее в груди еще жило тепло к этому лохматому хулигану. Созванивались они дважды в год, на ее и его день рождения.

Нет, на сей раз она обойдется без любви, решила Марина. С любовью одни хлопоты, а в итоге все закончится вымотанными нервами и операциями на разбитом сердце.

И тогда она вознамерилась заработать денег. Как можно больше денег. Мамино лечение стоило недешево, на одни таблетки уходило сколько… А еще обследования, корректировка лечения. Антидепрессанты, антиконвульсанты, физиотерапия…

– Вы понимаете, что скоро ей понадобится постоянный медицинский уход? – уточнил у нее однажды доктор Вершинин.

– Я работаю над этим, – тряхнула головой Марина. Она не подозревала, какой очаровательно серьезной показалась доктору в эту секунду. У него даже промелькнула мысль, что он не знает возраста этой студенточки, хотя ее мать – его пациентка уже два года. Не подавая виду, он повел широкими бровями:

– В каком смысле?

– Я зарабатываю деньги. Скоро смогу нанять сиделку.

– Может быть, лучше будет специальное учреждение? – Вершинин всегда говорил мягко, но при этом прямолинейно, во избежание двойных толкований.

Марина поджала губы:

– Я не сдам ее в дурдом. Это моя мама.

– Вы так молоды…

Марина хмыкнула. Закусила губу, но все же засмеялась. Ей показалась чрезвычайно забавной и эта фраза, сказанная тоном убеленной сединами мудрости, так не сочетающаяся со львиной гривой и цветущим видом Вершинина, и сам ее смысл. Молодая? Она? Три ха-ха. Ей миллион лет.

Он же в этот момент имел в виду только то, что и раньше встречал людей, которые вздергивали подбородок и бросались высокими словами. Поначалу.

Французский и английский звучал в голове постоянно, языки стали ее хлебом. Марина хваталась за любую работу и запретила себе отказываться, даже если не высыпалась уже неделю подряд или неважно себя чувствовала. А в свободное время – радио на иностранном языке, аудиокниги, старые фильмы, все что угодно, лишь бы выудить и запомнить новое слово, новый оборот. В центре города по воскресеньям она подходила к иностранцам и предлагала услуги экскурсовода, только бы лишний раз пообщаться с носителем языка. Репетиторство не приносило нужных денег, и тогда она стала ходить по собеседованиям в крупные международные компании. Она работала по контракту, поддерживая связь с несколькими работодателями сразу. Пару раз удалось прорваться в переводчики больших фестивалей и государственных мероприятий, где уровень Марины оценили. Вероятно, она привлекала всем сразу – и безупречным знанием языков при отличном владении своим родным, и сообразительными, быстро щелкающими мозгами, и довольно броской внешностью, не вульгарной, а располагающей к общению. Сама Марина, конечно, не питала иллюзий насчет своего облика: он был зауряден. Но шесть занятий на курсах визажистов решили проблемы на всю жизнь вперед – теперь она умела делать свое лицо интересным. А понадобилось-то всего-навсего несколько кистей, консилер, бронзатор, хайлайтер, пудра – и знание. Почти все американцы, с которыми ей доводилось общаться, тут же замечали ее приятную улыбку и сетовали, что обычно русские угрюмы. От француженок она взяла умение причесываться и страсть к чулкам.

Настоящим поворотом в карьере стали переговоры между русской нефтяной компанией и канадско-американским холдингом. Еще до Марининого появления они зашли в тупик. Проходил день за днем, а ситуация никак не могла разрешиться. Большие боссы бегали покурить в кабинет, как подростки за гаражи, и там, не выбирая выражений, обкладывали иноземных партнеров за упертость, бульдожью хватку и при этом нескончаемые отбеленные улыбки. Доставалось даже вполне безобидной американской привычке высоко закидывать ногу на ногу, демонстрируя носки – в атмосфере постоянного раздражения это несказанно выводило из себя. Когда Марина стала разбираться что к чему, она в первую очередь занялась не переводом, а психологическими проблемами сложившейся группы людей. Немало бед наделали ее предшественники, которые пытались угодить обеим сторонам и добавляли отсебятину – немного, пару обертонов, соответствующий оборот, смягчавший или усиливавший впечатление или привносивший в монологи руководителей смыслы, которых раньше не было. Речь человека – структура тонкая, переменчивая и зыбкая, и идти по этому полю Марине теперь приходилось, выверяя каждый шажок.

По вечерам ее голова гудела. Девушке отчаянно не хватало образования психфака, и она засиживалась допоздна, штудируя учебники по корпоративной культуре и технике ведения переговоров. Когда опускались руки, она напоминала себе о легенде, согласно которой Карибский кризис начался из-за ошибки переводчика. И однажды, погасив свет в большой стеклянной будке, которую постоянные обитатели этого офиса именовали второй переговорной, и выстукивая четкое тук-тук-тук по зеркальным плитам пола по пути к лифту, она вдруг поймала себя на мысли, что ей все это нравится. Нравится быть незаменимой, нравится сталкиваться с проблемой, которую действительно можно решить, пусть она и кажется не по зубам. Марина принимала вызов, она почувствовала себя щелкунчиком именно для этого ореха. Так впоследствии и оказалось. Она сумела вывести партнеров из тупика, многомиллионные контракты были подписаны.

Никогда еще Марина не была счастливее. Она казалась себе всемогущей, и это оказалось чертовски приятное ощущение. На вечеринке, которую устроило начальство, она держалась чуть поодаль, взирая на всех с добротой, как на старых друзей, хотя с большинством присутствующих лично не была знакома. Менеджеры, референты, бухгалтеры – все веселились, стремительно напиваясь, и все чаще поглядывали на нее. Кажется, ходили какие-то слухи, но Марина не могла уяснить, какие именно. Ей было невдомек, что ее отстраненный вид, красивое лицо и безупречные коленки, выглядывающие из-под зауженной юбки, – давно уже повод для офисных пересудов. Ее уже записали в любовники боссов и русской, и заокеанской части переговоров. Впрочем, ей это было безразлично. Когда заместитель генерального директора подошел к ней вплотную и попробовал взять с места в карьер, Марина быстро остудила его пыл. Будь он потрезвее, она бы еще подумала, но пьян он был в стельку.

Так или иначе, заключенный контракт наделал шуму, и в кулуарах сверкающих офисов, по счетам которых мигрировали стадами касаток миллионы долларов, временами припоминали и Марину. Работа у нее с тех пор не переводилась, и работа эта оказывалась все более высокооплачиваемой. Марина получила второе высшее, психологическое, – хотя это вряд ли привело девушку к более глубокому пониманию самой себя. В минуты ослепляющей гордости, сладко замирая, Марина называла себя на английский манер «женщиной, которая сделала сама себя», «self-made woman». Игра, позерство. И это нравилось ей чрезвычайно. Будучи переводчиком, мешая два языковых потока, которые иногда приходилось и слышать, и переводить без паузы, синхронно, она ощущала себя на своем месте – это доставляло ей удовольствие. И чем сложнее складывалась ситуация, чем витиеватее говорил ее клиент или его визави, тем большее удовлетворение она испытывала, когда все оканчивалось успешно. Классная руководительница не обманула, у Марины действительно был талант.

Она полюбила хорошее шампанское. Вкус победы, покусывающий за нёбо. По завершении работы она всегда выпивала два бокала, первый залпом, что неизменно вызывало хохот и шуточки и моментально снимало напряжение, переводя отношения в более непринужденное русло. Это была чистейшая игра на публику: если уж строгая точеная умница Марина решила расслабиться, то и все могут, наконец, выдохнуть. Второй бокал она поглощала медленно, крохотными глоточками, уютно устроившись внутри своей рабочей оболочки. Процесс казался ей очень интимным, и она успевала полностью отдохнуть и насытиться, отпивая с краешка бокала бурливое жидкое золото.

И тем страннее оказывалась дорога домой. Из такси она выходила еще деловой, неся на себе невидимую пыль удачливости. На четвертом этаже из провонявшего лифта с обугленными кнопками выходила другая Марина – которая знала, что дома ее ждет мама.

Мама Оля сильно сдала за эти годы. Она уже почти не вставала, а когда все-таки приходилось подняться, ее изломанное кривляющееся тело словно жило своей собственной, чудовищной жизнью, содрогаясь и раскачиваясь невпопад. Времена шаркающей неуверенной походки отошли в прошлое, теперь одна нога едва подволакивалась. Пять дней в неделю приходила сиделка Тамара, обликом напоминавшая бобра: коротконогая, деловитая, с крупными, выдающимися вперед зубами, низкой попой и сильными короткопалыми руками. Сходство было так велико, что Марина не удивилась бы, даже увидев хвост, что болтается сзади поленцем. Тамара готовила еду, следила, чтобы мама приняла все препараты, помогала помыться, если это было нужно. И дожидалась Марину с работы. В выходные Марина справлялась сама.

Дни теперь делились на хорошие и плохие. В хорошие мама Оля старалась улыбаться, хотя лицо уже плохо слушалось и выходили только жалкие гримасы, отрывисто отвечала на немногочисленные вопросы, через раз понимая их смысл, послушно, как тряпичная кукла, позволяла перестелить постель, переодеть, дать лекарства. Марина расчесывала и заплетала ей волосы, иногда даже красила хной – по старому, давно заведенному обыкновению.

– Пельси… – шелестела она, подойдя к зеркалу и дрожащими пальцами перебирая оранжевые пряди. Марина понимала: это мама вспоминает, какой апельсиновой она была когда-то. И не только цветом волос.

В плохие мама Оля плакала, швыряла вещи, выбивала из рук дочери таблетницу, непроизвольно давилась едой, тремор и конвульсии тут же усиливались, словно подкарауливая, когда у их жертвы испортится настроение и ослабеет воля, чтобы накинуться посерьезнее. Она вся напоминала беспорядочно дергающуюся марионетку. Ее лицо скалилось и гримасничало, глаза косили влево или вовсе вращались в орбитах. Говорила она бессвязно, непонятно, иногда по-звериному взвывала, и Марина призывала на помощь всех святых, чтобы выдержать это и самой не чокнуться. Самой себе она не раз признавалась, что вполне понимает средневековых людей, обвинявших подобных больных в одержимости демонами. Она и сама порой почти готова была уверовать в это – в злую волю, заключенную в некогда знакомом теле.

В один из таких дней, выскочив из комнаты под невразумительный бубнеж, облитая гороховым супом, которым пыталась накормить маму, Марина поскользнулась в коридоре на луже мочи. Муся, повиливая обрубочком хвоста, просила есть и путалась под ногами, не признавая очевидной провинности. Не помня себя, Марина схватила собаку и принялась тыкать ее в лужу сперва носом, потом холкой, пока не извозила всю целиком. В довершение всего она, не выпуская Мусю из рук, дотянулась до поводка, висящего на гвозде в прихожей, и хлестанула им собаку. Та взвизгнула, беспорядочно истерично залаяла и забилась под кухонный стол. Марина швырнула поводок на полку для обуви и в этот момент увидела в зеркале свое отражение.

Перекошенное гневом лицо, футболка, запачканная желтоватой массой, на ткани, а не на тарелке смотревшейся до невозможности тошнотворно. Волосы торчат во все стороны змеями горгоны Медузы. Господи… Она ведь и сама ничем не отличается от какой-нибудь выжившей из ума старухи. Марина была омерзительна самой себе. Она сползла на линолеум и долго сидела молча, с сухими глазами и головой, внутри которой было пусто, как в маковой коробочке, из которой ветер уже вытряс все зернышки. Потом, тяжело переставляя ноги, она сходила на кухню, утешила трясущуюся Мусю и понесла ее в душ. Там, под теплыми струями воды, вспенивая в кучерявой шерсти пахучий шампунь, Марина смогла немного расслабиться и поплакать.

Постепенно мама Оля становилась вялой и безучастной ко всему происходящему. Читать она уже давно не могла, так что по многу часов кряду сидела, вздрагивая или качая головой, перед телевизором, в котором одна стосерийная мыльная опера сменяла другую. Много ли она в них понимала, узнавала ли героев и помнила ли перипетии их жизни – об этом дочь предпочитала не задумываться.

Как-то раз в субботу зазвонил телефон. Марина приготовилась отнекиваться от назойливых рекламщиков или очередного соцопроса: на городской телефон давно уже не звонили знакомые. По правде говоря, у мамы Оли знакомых не осталось вовсе, люди предпочли побыстрее забыть ее и ее неудобную, пугающую болезнь.

Она подняла трубку. К телефону попросили Ольгу Васильевну.

– Ее нет, – ответила Марина.

– А вы не могли бы ее попросить мне перезвонить? Дело в том, что я учился у нее, когда был маленьким, с первого по четвертый класс, – зачастил голос в трубке. – Петя Кривцов, может быть, она вспомнит… А теперь у меня уже дочка подрастает, и я хотел узнать, в какой школе сейчас работает Ольга Васильевна. Может быть, если это не слишком далеко… Я таких, как она, больше не встречал. Было бы здорово, если бы она и Иришку учила. Алло? Вы слушаете?

– Да.

– Так вы запишете мой телефон?

Марина обернулась. Сегодня был не лучший день. В кровати у стены лежала всклокоченная, чужая женщина с рыжими волосами, на сантиметр у корней ставшими седыми, отсутствующим взглядом, скачущим влево-вправо, как у копеечных китайских ходиков, и однообразно дергающейся на одеяле рукой. Нижняя челюсть ее безвольно отвисла. Включенный сериал явно не занимал сейчас балансирующее на грани тьмы сознание. Марина, не выпуская телефона, приблизилась к матери и носовом платком вытерла ей рот, потом вышла в коридор и отчеканила:

– К сожалению, Ольги Васильевны нет.

– Как? То есть… Вы имеете в виду – что?.. Совсем?

Скулы у нее свело, и только с большим трудом Марине удалось пробормотать:

– Совсем.


С доктором Вершининым она виделась поначалу только тогда, когда Марина привозила маму на обследование. Ничего нового он сообщить не мог, наблюдалось вполне стабильное ухудшение общего состояния.

Однажды Марина заглянула к нему за новым рецептом. Уже опускался вечер, и, прежде чем приехать, она позвонила с работы, не особенно надеясь, что застанет доктора в больнице.

– Приезжайте, я тут допоздна, – ответил он.

Отделение словно вымерло, даже постовая медсестра где-то пропадала. По коридору стелились мягкие сумерки, какие бывают только в середине лета. После стука никто не ответил, и Марина заглянула в кабинет без разрешения.

Света не было. Вершинин стоял, вписанный в светлый квадрат раскрытого окна, и курил. С улицы тянуло сладостью – цвели липы. Заметив Марину, нерешительно замершую на пороге, доктор жадно затянулся еще раз и затушил сигарету в столовой тарелке, где лежала уже горстка окурков. Марина не могла припомнить, чтобы когда-то прежде видела этого человека курящим, и табаком от него обычно не пахло.

Доктор щелкнул выключателем настольной лампы, и тогда стали видны его невеселые глаза. Вершинин, должно быть, и сам чувствовал, что на лице у него застыла тягостная маска, потому что, прежде чем взять бланк рецепта, с силой растер лоб и брови основанием ладони. Из мусорной корзины выглядывала фотография женщины прямо в рамке – прежде она стояла на столешнице.

– Тяжелый день? – Марина позволила себе вольность.

– Бывали и лучше. С женой развелся.

– Сожалею. Это больно.

Вместо ответа Вершинин протянул ей рецепт. Знакомый, размашистый, но не по-врачебному разборчивый почерк. Марина спрятала бланк в сумочку. Она почувствовала, как его взгляд несколько раз совершенно по-мужски огладил ее плечи, грудь с крохотным кулончиком в вырезе блузки, скользнул на талию, по бедрам, туго натянувшим ткань узкой юбки, снова вернулся на лицо. Марина выдержала и не отвела глаз. Не рассердилась и не смутилась. Это показалось ей даже забавным: вот, сразу видно, человек развелся – почти гротеск. Но несмотря на это, в животе предательски заныло. Он давно ей нравился, теперь можно не скрывать.

– Марина. Вам ведь уже есть шестнадцать?

В ответ на его шутку она не смогла сдержать улыбки:

– Что мне нравится в вас, Олег Павлович… Вы всегда предельно ясно изъясняетесь.

– Пойдемте уже, выпьем чего-нибудь. Пора изменить этот чертов день к лучшему.

Они прогуляли до рассвета. Болтали, прихлебывали каберне-совиньон прямо из бутылки, изредка целовались. Марина успела забыть, что на свете бывают такие ночи. С ней они случались еще в школьный период, и прошедшие годы сумели почти полностью изгладить из памяти эту медовую мягкость воздуха, тепло ветерка, сонное покачивание ветвей и дальний беспечный смех, бренчание на гитаре и сахарно-приторный запах малиновых петуний в бетонных уличных тумбах. К утру похолодало, и Вершинин накинул ей на плечи свой пиджак. Обычный мужской жест, неизменно вызывающий у женщин нежную бурю глубоко внутри.

С ним Марине было очень легко. Оба знали, к чему все идет и как сложится дальше. Не будет большой головокружительной любви, о которой пишут книги и песни, душераздирающих сцен и жарких примирений, не будет слез от разлуки и вскипающей радости от предстоящей встречи – всего этого изнуряющего ажиотажа сердца. Так и вышло. У Марины и Вершинина случился долгий роман, который и романом-то назвать было сложно. Просто оба знали, что вечером четверга их одиночество нарушится, каждый будет не один, но – вместе. С острой приправой флирта, с кокетством или наоборот – просто и нежеманно – как им того захочется. Не влюбленные, они нравились друг другу достаточно сильно, чтобы продолжать встречаться и проводить время с приятностью.

Их связывала не только постель, они довольно быстро насытились телесно. Но Марина и Вершинин никогда не скучали вместе. Когда выдавались длинные выходные, они непременно выбирались за город. Только вдвоем, потому что знакомиться с друзьями или родными в их планы никогда не входило, и это давно обговорилось и принялось за правило. Зато Вершинин отлично мариновал мясо для шашлыка, а Марина жарила, присматривала за огнем, обмахивала его жестянкой или притушивала водой из бутылки, с замиранием сердца припоминая, как училась еще у папы быть «костровым». Вдвоем за несколько лет они объездили область и все соседние и посмотрели все достопримечательности в округе, начиная с монастырей и заканчивая музеями компьютерной мышки и мышки самой настоящей.

Проведя бок о бок столько времени, конечно, они не могли не поделиться своими мыслями – ничего не значащими в своей сиюминутности – или сокровенными. Марина рассказывала Вершинину и о Ваське, и о работе, а иногда, когда становилось совсем невмоготу, даже о маме. Вершинин, наоборот, о работе молчал, до смешного неукоснительно соблюдая врачебную тайну и не имея привычки сплетничать о коллегах. Зато постоянно твердил о дочке. После развода жена увезла ее с собой в Тулу, и Вершинин раз в две недели обязательно ездил туда, проведать. Когда он рассказывал о дочери, его глаза словно подсвечивались изнутри и все лицо приобретало живость и какую-то женскую мягкость. Он демонстрировал новый рисунок Лизоньки, сфотографированный им на телефон, или припоминал забавную историю, выдуманное девочкой новое словечко, или выуживал из кармана стеклянный шарик и веточку, оставшиеся у него с их последней прогулки. От каждой ее царапины он мог переполошиться так, словно был не кандидатом медицинских наук, а суеверной деревенской бабкой.

– Жалеешь… что развелся? – как-то спросила его Марина, когда Вершинин переводил дух после долгого рассказа о выходных в Туле. – Ты ведь отчаянно по ней скучаешь.

– По Лизоньке? Да, ужасно скучаю.

– Да и по Варе, – так звали его бывшую жену. О причинах развода Марина никогда не спрашивала, не ее это дело.

Вершинин нахмурился. Он сорвал травинку, покрутил в пальцах, связал узелком и бросил и только после этого проговорил:

– Даже если и так, что уж теперь.

– Вернуться, – пожала плечами Марина. – Если тебе так плохо, надо что-то менять. Нельзя мириться. Человеку нельзя жить в унынии, он от этого сохнет заживо.

– Варя уже второй раз замуж выскочила. Она всегда умела находить выход из положения. А я дурак. Только и остается теперь, что через забор на них заглядываться.

И Марина, никогда в Туле не бывавшая, отчетливо представила себе некий абстрактно-идиллический деревянный дом с хрестоматийным резным палисадом, через который пробивается календула и космея, и Вершинина, глядящего поверх забора на чужое счастье. За чужим забором ведь всегда счастье.

При посторонних, будь то врачи или медсестры в больнице, Марина и Вершинин свои отношения не афишировали. Незачем. Сразу начнутся домыслы, слухи, а потом и нескромные вопросы: какие планы, когда съедетесь, а почему он не делает предложения, а «часики-то тикают»… Вокруг Вершинина в отделении и так ходили хороводы, у Марины же почти не осталось близких, жаждущих поскорее выдать ее замуж. Только изредка подруги, коих осталось с института всего две, интересовались между делом, понизив голос на посиделках:

– У тебя-то как на личном фронте?

– Все хорошо.

Она не понимала, почему личная жизнь в русском языке имеет такую военизированную окраску. Видно, народ русский привык к вечному бою и покой ему по-прежнему снится и в историческом, и в политическом, и даже в любовном и семейном плане. Особенно в любовном. Надо найти и обезвредить, еще лучше – победить, взять в плен, принять капитуляцию. И тот, другой, возлюбленный – прежде всего поверженный противник.

Марине не хотелось никого повергать. Подруги были уверены, что она кривит душой. Они давно догадались, что у нее есть постоянный мужчина, и все ждали, когда же она познакомит их, похвастается удачным приобретением. А раз не хвастается – значит, приобретение неудачно, с возлюбленным противником явно что-то не так: хромой, косой, женатый. Или просто не берущий замуж, ну ни в какую. Короче, никто лучше женщин не знает, что не так с «этими мужиками». Марине не хотелось никого переубеждать. Потому что бессмысленно.

Тем временем Вершинин попросил у нее разрешения писать диссертацию по случаю хореи Хантингтона у ее мамы. Записей и заметок на этот счет у него к тому моменту скопилось на пару толстых томов.

– Пойми, пациентов с этим заболеванием не так и много. А у меня случай прямо под носом…

– Грех не воспользоваться, – подхватила Марина.

– Ты злишься? – Вершинин настороженно подсел поближе.

Марина, убедившись, что рядом нет знакомых, взъерошила ему волосы, растрепав густую гриву.

– К сожалению, нет. Хотела бы я разозлиться, обвинить тебя в том, что ты воспринимаешь мою маму как медицинский случай. Но… Я все понимаю. Она медицинский случай. Она ведь только для меня – мама. А болезнь и правда редкая. Как знать, может быть, потом, после нее… твоя работа поможет кому-нибудь вылечиться. Медицина ведь стоит на костях.

Вершинин долго вглядывался в ее лицо. Потом вздохнул.

– У тебя поразительное самообладание. Рациональность настолько перевешивает эмоции, что тебя саму впору изучать. Ты напоминаешь мне одну преподавательницу у нас в мединституте. Она проработала всю жизнь патологоанатомом в…

Марина расхохоталась, не дав договорить. В мире и согласии они доели свои стейки и попросили счет. Расплачивались они всегда отдельно.

С тех пор они с Вершининым виделись в больнице чаще. Марина то и дело привозила маму Олю на дополнительные обследования и томографии, иногда оставляла с ночевкой. Во время зарубежных командировок, случавшихся теперь едва ли не каждые два месяца, сиделка Тамара оставалась с мамой на несколько дней. К тому времени мама Оля окончательно утратила связь с реальностью.

Марину грызло чувство вины. Оно накатывало все чаще и в самый неподходящий момент: когда по бульвару Монпарнас в двух от шагах от нее катила бойкая мадам в инвалидном кресле, беспрестанно тараторя с юной спутницей; когда клиент показал своему собеседнику фотографию семьи – с детьми, родителями и дедушкой, – и Марине пришлось переводить все его родственные связи с английского на русский. Когда Марина просто сидела в соседней комнате и уже никак не могла достучаться до мамы, сказать, как она ее любит и как ей больно жить с ускользающей тенью. Накатывала такая дрожь, что приходилось прятать руки, а внутри все колыхалось, словно от ветра.

Она давно собрала по квартире вещи, некогда связанные маминым волшебным крючком, и уложила их в старый коричневый чемодан, пылившийся на антресолях. Но легче не стало. Бывали часы, когда она задумывалась особенно тяжко и отматывала ленту времени вспять. Когда, когда все началось? Когда участковый два раза отрывисто позвонил в дверь, так что звонок захлебнулся трелью, а сердце сошло с оси еще прежде, чем прозвучала новость о папиной аварии? Когда у мамы из рук впервые выскользнул и брызнул осколками стакан? Когда она забыла слово и щелкнула пальцами, стараясь вернуть его из небытия? Что могла сделать и не сделала тогда Марина? Недоглядела… Не была так внимательна, как должна была. Васька совершенно вскружил голову, и она не успела, не заметила, не придала значения. Позволила любви ослепить ее, сбить, отвлечь. Она виновата. И пусть Вершинин говорит, что ничего нельзя было сделать с самого начала, что эта болезнь возникает сама и не лечится никоим образом… Все равно. Она бы что-нибудь придумала. Ведь есть же травы, нетрадиционная медицина, в конце-то концов!

От этих мыслей ею овладевало беспокойство настолько сильное, что она не находила себе места. Сердце колотилось отчаянно, панически, в голове жужжало и щелкало, словно замыкало и коротило поврежденную проводку, и тут же начиналась жесточайшая мигрень, до тошноты, когда больно смотреть на свет.

В один из четвергов Марина лежала в постели с Вершининым, и тот машинально водил по ее плечу кончиками пальцев. Иногда он умел быть невыносимо ласковым.

– Можно спросить? – пробормотал он вполголоса.

– Бить не буду, – усмехнулась Марина. Она поймала его ладонь в свою и стала перебирать узловатые суставы.

– Почему ты не хочешь сдать анализ?

– Не хочу, и все. Не начинай, пожалуйста. Сколько можно? – Она попыталась встать, но Вершинин уложил ее обратно властной рукой. Без одежды он был настоящим гигантом, его тело, кое-где поросшее медной проволокой курчавых волосков, в сумерках казалось необъятным.

– Когда ты пришла ко мне на прием, в первый раз… Я поразился. Ты была совсем маленькой девочкой…

– Мне было девятнадцать.

– Но меня тогда поразило, как спокойно ты отнеслась к плохой новости. Я все не мог сообразить, то ли ты не понимаешь, что я тебе говорю, просто в силу возраста и беспечности, то ли и правда так хорошо держишься…

– И каков теперь твой вывод? – промурлыкала Марина, вдыхая теплый запах его веснушчатой кожи. – Я была глупа как пробка и ничего не соображала? Как подросток, думающий, что смерть – это всего лишь конец игры?

– Нет. Второе. Но мне запомнилось еще вот что. Ты тогда сказала – лучше знать, чем не знать. Знание принесло тебе хоть небольшое облегчение. А теперь что? Ты противоречишь сама себе!

Марина все-таки встала. Быстро накинула на плечи халат, туго запахнула и перевязала поясом. И прежде чем уйти в ванную, наклонилась к Вершинину и проговорила четко и негромко:

– Это мои дела, и ты в них лезть не будешь. Мы с тобой просто встречаемся по четвергам. Больше ничего.

Несмотря на то, что на душе скребли кошки, за свой выпад Марина так и не попросила прощения. Грубо, да, кипятилась она про себя, – но ведь это действительно только ее дело!

Иногда она становилась особенно непреклонной…

Разговор был уже не первый. Она помнила, как много лет назад, на том самом приеме, когда доктор сказал ей, что подозрения на диагноз матери подтвердились, после слов «это генетическое» Вершинин сделал выразительную паузу и взглянул на Марину веско. Она схватила намек на лету. И позже, когда они уже стали близки, периодически напоминал впрямую, что и ей неплохо бы сдать анализ. Существовала вероятность в пятьдесят процентов, что от матери ей передалась хорея. Одно из двух – либо да, либо нет. Ту би ор нот ту би. Вопрос вопросов.

Но она просто не хотела этого знать. Разве обязательно все знать? Разве разгадал человек все загадки Вселенной? И еще – разве знание того, что планета круглая, а не лежит диском на трех китах, так вот, разве это знание разительно переменило жизнь обывателя? Значение знания в современном мире сильно преувеличено… Пусть уж лучше все идет своим чередом, а она будет поутру чистить зубы – тридцать три движения на каждую сторону, – пробегать проворными пальцами по ряду мелких пуговок шелковой блузы, в спешке протыкать острым ногтем чулок, чтобы чертыхнуться и перевернуть шкаф в поисках новой пары, надевать туфли с высоким каблуком, щелкать замком, поправлять прическу уже за порогом и подкрашивать губы, глядясь в тусклое лифтовое зеркало (восемнадцати секунд, чтобы спуститься с четвертого на первый, вполне хватает). Это ее жизнь, она ей нравится. Марина построила ее максимально комфортной, насколько это вообще возможно в предлагаемых обстоятельствах. И она не потерпит, чтобы что-то пошатнуло это крепкое здание или чтобы кто-то уверил ее, что это всего-навсего домик Ниф-Нифа. Достаточно и того, что она профессионально меняет подгузники для взрослых, а внутримышечные и внутривенные уколы ставит лучшие, чем многие медсестры поликлиники. Достаточно того, что радио на французском она слушает под присвист затрудненного дыхания родной матери. Ей не надо напоминать, она и так помнит.

Бывало, по ночам, не замечая сама, каким образом она теряет интерес к работе и внезапно попадает на интернет-форумы, Марина жадно прочитывала там истории других. Как справиться с болезнью близких, что делать… Ей отчаянно хотелось почувствовать, что она не одна. Но облегчения это не приносило. Никакого «чувства локтя», каждый создавал летопись собственных страданий и не мог утолить горечь остальных, хоть она была так схожа. Все их советы были неприменимы к Марине. Большинство тех, о ком шла речь, сгорали от рака, до последнего пребывая в сознании и испытывая ужас перед неотвратимостью накатывающей смерти. Люди советовали проводить с умирающим больше времени, говорить с ним, чтобы узнать его поглубже, запомнить понадежнее и чтобы после уж не корить себя за невнимание. Но Маринины беседы с мамой в лучшем случае напоминали монологи, прерываемые свистом, хрипами и внезапным испражнением. Как бы она хотела увидеть искристый мамин взгляд, каким та награждала, бывало, ее в детстве, встречая с прогулки. Обняться в тишине или вспоминать папу и их поездки за город, купание в мутной речке, пластиковое ведро с маслятами, бродячего кота, которого все трое подкармливали втихую, потому что это было строго-настрого запрещено: у папы начиналась жуткая аллергия на шерсть.

Все это невозможно. От мамы Оли осталась меньше чем тень, лишь бессмысленные выцветшие глаза, худое неповоротливое тело, которое так тяжело переворачивать в одиночку, и иссушенное лицо костяного идола. Марине больше всего на свете хотелось бы отвезти маму в Тулузу, как той всегда мечталось, или накормить свежими бретонскими устрицами с лимонным соком и ледяным игристым. Но в тот момент, когда Марина еще могла это сделать, она думала, что у ее матери ужасно испортился характер. В те дни мама Оля спала с кем ни попадя, Марина презирала и осуждала ее за аморальность, не догадываясь о болезни, и они не встречались неделями. Марина ничего не сделала для мамы. Теперь уже слишком поздно и бессмысленно. Теперь она кричит по утрам, испуганно, бессвязно. Пытается отбиться от рук дочери, словно от нападающего маньяка.

– Хочу вам сказать, что вызвала полицию! – Соседка поймала Марину на площадке, когда та запихивала коробку в мусоропровод. – Таких тварей надо сажать. Которые издеваются над пожилыми родителями.

– Простите? – опешила Марина. Но соседка плюнула в ее сторону и захлопнула дверь. А Марине пришлось демонстрировать действительно заглянувшему участковому выписку из истории болезни матери.

Любовь лечит – спроси любую романтически настроенную барышню. Любовь творит чудеса, еще добавит она. А Марина не смогла вылечить свою любимую апельсиновую маму. Потому что усомнилась. Потому что поверила, что нежная хохотушка с течением времени могла превратиться в склочную бабу просто так, без веской причины, по собственной воле. Как это вообще могло прийти ей в голову? Как она смогла принять, что мама, всегда такая понятливая, мирная и покладистая, может ссориться с подругами и срываться на единственной обожаемой дочке? Папа бы не смирился и не поверил в такое – вот что Марина знала наверняка. В минуты подобных размышлений ей хотелось разбить о штукатурку костяшки пальцев, разбить в кровь. Она едва сдерживалась.


Снова наступил май. В полдень, когда форточки были распахнуты, с улицы несся треск и рев газонокосилок и в комнаты неторопливо вползал удушливый запах бензина.

Марина отчетливо поняла, что конец уже близок, и это наполняло ее странной пустотой, зябким воздухом изнутри, будто кто-то поместил ей меж ребер воздушный шарик. В субботу, в ожидании сиделки Тамары, Марина перестелила под мамой Олей постель и до скрипа вычистила всю квартиру. С детства уборка приносила ей радость и гордость собой, ведь тогда это косвенно означало, что Марина достойна приступить к столь серьезному действу для избранных. Казалось бы, такая мелочь, а накрепко засела в голове… Теперь уборка приносила и успокоение, гул пылесоса и шум бьющейся о край ванны водяной струи заглушал невеселые мысли, которые одолевали Марину по выходным. Запах моющего средства с лимоном ненадолго перебил застарелую вонь квартиры с лежачим больным. Марина несколько раз провела по полированной столешнице мокрой губкой, зачарованно наблюдая, как стремительно улетучивается с поверхности влажный след. Выполоскала тряпки и закрыла тумбочку с хозяйственными принадлежностями.

В комнате стремительно потемнело. Во дворе сделалось серо, захлопал ветер, и на молодую, только что развернувшуюся листву невысоких кленов обрушился дождь – одним сплошным потоком. Не зажигая лампы, Марина с ногами устроилась в кресле напротив кровати, вполоборота к окну, укрывшись пледом. Мглистые тени сгустились по углам. Не хотелось ни читать, ни включать телевизор. Она могла видеть и шумящий за стеклом дождь, и дремлющую мать на кровати, ее руки поверх простыни, более напоминающие куриные лапки, чем некогда ласковые и умелые руки феи-крестной. Обручальное кольцо давно стало велико безымянному пальцу и хранилось теперь в выдвижном ящичке чехословацкого секретера, рядом с папиным, снятым в морге. В полумраке ее лицо вырисовывалось резче, трагичнее, как у актрис немого кино: заостренный нос, крутые изгибы впалых щек, темные пятна глазниц. Глаза под опущенными веками беспрестанно двигались и блуждали, и это будило пугающую мысль о невидимых насекомых, поселившихся там.

На мгновение комнату озарила вспышка, и тут же с треском раскатился гром. Первая майская гроза разбушевалась прямо над их домом. Мама Оля открыла глаза и уставилась в потолок.

– Помнишь, мама, как в детстве я боялась грозы? – негромко заговорила Марина. – Сразу переходила на крик, и успокоить меня совершенно не представлялось возможным. А потом вы с папой придумали мне целое представление. Мне тогда лет шесть было, что ли… Когда по прогнозу погоды к вечеру пообещали грозу, вы, не дожидаясь вечера, решили затеять собственную грозу. Вытащили все кастрюли из шкафа… помнишь? И составили их одна на одну. Ты включала и выключала люстру, а папа после очередной вспышки лупил по кастрюлям скалкой, и они с грохотом падали. А папа радостно рассказывал мне, что именно так и происходит гроза: кто-то сидит на облаках и бьет в кастрюли. А поскольку в некоторые из небесных кастрюль налита вода, то и дождь льет неспроста. Я хохотала как бешеная и требовала папу показать еще раз, и еще. Пока не прибежали соседи. Тетя Галя Чернова орала невообразимо. Что-то о том, что мы совсем обнаглели. Я этого слова не знала, и мне оно казалось чудовищным ругательством, это ее «обнаглели»… Но грозы я с тех пор бояться перестала. А тетю Галю бояться было неинтересно. К тому же они потом куда-то переехали…

Не получив никакого отклика, Марина продолжила путешествовать по страницам минувшего уже молча. Она даже не сразу заметила, что гроза ушла в сторону и тучи постепенно редели, пропуская свет, голубой и желтый.

Но вот она встрепенулась и обвела комнату затуманенным взглядом, откинула плед. Так приятно пройтись босыми ногами по чистому линолеуму, ощущая лишь его свежесть. Марина прошлепала до кровати, прикрыла мать одеялом, чтобы не простудить, и распахнула окно впервые за весну. Чуть не по пояс высунулась на улицу, опираясь ладонями на карниз и чувствуя пальцами холодные капли. Пахло черемухой и мокрыми водостоками. А в небе, прямо над соседним домом, выгнулось яркое радужное коромысло.

– Мама, смотри, радуга! – метнулась Марина к кровати. – Мамулечка, ты видишь? Радуга, тебе так нравилась радуга, всегда!

Она попыталась поднять маму, тыкая пальцем в сторону окна. Подцепив ногой инвалидное кресло, стоящее в углу, Марина подкатила его поближе, усадила маму туда и покатила к раскрытому окну.

– Видишь радугу? Видишь? Смотри…

Ей пришлось поддержать мамину голову, безвольно болтающуюся на тонкой исхудавшей шее, и развернуть ее лицо в сторону радуги. Острый подбородок мамы Оли с минуту опирался на Маринину ладонь. Марина не знала, увидела ли мама хоть что-то… И понимает ли, что ей показывает дочь.

В комнату вошла Тамара. Покачав головой неодобрительно, она закрыла окно и уложила маму Олю в постель, накрыв одеялом потолще.

– Не плачь при ней, – буркнула сиделка Марине. – Так уходить еще тяжелее.

– Она же ничегошеньки не понимает… Посмотри на нее.

– Ты этого не знаешь, – отрезала Тамара.

Когда Тамара пришла к Марине на кухню минут через сорок, та уже взяла себя в руки и заварила чай с чабрецом. Пар поднимался от двух чашек, стоящих на низком столике, и Тамара примостилась рядом на диванчик, шумно делая глоток.

– Тебе никогда не хотелось прервать их мучения? – глядя, как оседают чаинки, спросила Марина. – Ты ведь медсестра. Когда все настолько безнадежно…

– Я здесь не за этим.

– Но ведь тебя уже просили о смерти?

– Просили, – кивнула Тамара. – И не раз. И что с того? Каждому отмерен свой срок. Кто я такая, чтобы решать? Да и дело это подсудное, сама знаешь.

– А если бы это было разрешено законом?

Тамара неопределенно дернула плечами и принялась размачивать в чае сухарик с изюмом.

Марина продолжала:

– Ты веришь в Бога?

– Ты решила сегодня душу из меня вынуть, да? – покосилась на нее Тамара. Ее короткая верхняя губа приподнялась в подобии улыбки, обнажив большие зубы и тут же вернув женщине бобриный облик. И ответила, когда Марина уже не ждала:

– Нет, не верю. Я работаю шестнадцать лет. Сиделка, сестра патронажная. У меня на руках помирают люди. Я у их постелей кого только не навидалась! Детей, внуков, любовниц, ревущих белухой жен и ссучившихся баб, на которых и взглянуть-то стыдоба берет. Попы приходили, и бандюганы тоже, и адвокаты. А Бог – нет, такого не припомню. Но я верю в то, что есть средства, от которых полегчает. Кому-то трамадол[6], а кому-то причастие. Главное, чтоб действовало. Знаешь, как в войну медсестрички солдатам в госпиталях приятно делали? От девок-то не убудет, а парням больно и страшно, хоть чуток облегчить. Вот в это я верю.

Марина сполоснула чашки и принялась собираться: вечером планировался благотворительный ужин, на котором ей нужно было присутствовать, разумеется, не как праздной гостье. Подставляя голову под душ и делая укладку, прикидывая, что бы надеть, и накладывая макияж, она никак не могла окончательно избавиться от гнетущего чувства, поселившегося в груди. Рука норовила соскользнуть и искривить стрелку, подведенную черной подводкой, – Марина трижды промакивала глаз спонжиком и начинала сызнова, но вскоре терпение ее иссякло, и темно-сливовые тени решили дело. Она очертила губы карандашом, прокрасила винной помадой и замерла, придирчиво оценивая облик в зеркале. Чересчур вамп. Впрочем, неважно, иногда можно и переборщить… Как там говорят – «чем хуже настроение, тем выше каблук»? Из ванной она вышла при полном параде, ощущая, как в теле зарождается привычная уверенность. Только за порогом родного дома она становилась уверенной в себе женщиной. Осталось забрать из комнаты сумочку – и можно окукливаться, чтобы хоть на вечер из замурзанной гусеницы превратиться в диковинную бабочку.

Тихо проскользнув в комнату, она нащупала в глубине стеллажа сумочку-клатч и собиралась выйти, но тут мама захрипела. Это был уже не тот хрип, к которому все привыкли, нет. Натужный, надсадный, из самых последних сил. Воздух с клекотом вырывался из горла и тут же натыкался на неведомую преграду.

Марина бросилась к постели:

– Мама!

Щелкнула выключателем настенного светильника в изголовье и, увидев землисто-пепельное лицо и желтоватые белки в щелях век, во весь голос заорала:

– Тамара!

Когда сиделка вбежала, с размаху впечатав дверь в стену, Марина в вечернем сиреневом платье нависала над мамой Олей и делала искусственное дыхание изо рта в рот. Тамара попыталась прощупать пульс – тщетно.

– Брысь, – почти отшвырнула она Марину сильной рукой и заняла ее место. Ребром ладони она сильно ударила маму Олю в грудь, не отнимая левой руки от шеи, замерла:

– Нет пульса.

Одним резким движением Тамара стащила обмякшее тело на пол.

– Продолжай дышать за нее, – велела Марине и стала толчками давить на грудь мамы Оли. – Сильный выдох, давай!

Марина снова припала губами к посиневшему рту. В голове, отскакивая от звонких стенок, металась только одна мысль: «Не сейчас. Мамочка, только не сейчас. Я еще не готова». Ее пальцы скользили от холодного пота, пока зажимали острый курносый мамин нос, – ладони были совсем мокрыми. Чудилось, что кто-то рядом не то стонет, не то подвывает, и Марине было невдомек, что это она сама то и дело неосознанно взвывает на выдохе, закачивая воздух в бездыханные легкие.

Это продолжалось бесконечно долго. Кружилась голова, и все это происходило с кем-то другим.

Тамара тронула ее за плечо:

– Марина… перестань.

– Нет! – едва оторвавшись от маминых губ, бросила она и снова с остервенелостью задышала туда, в тугую пустоту.

– Марина. Она ушла. Все, все, остановись. – Тамара крепко, словно тисками, сжала Маринины плечи и отодвинула прочь. – Она ушла.

– Нет. Ну нет же! – жалобно повторяла Марина. – Нет. Мам… Мам, ты же здесь?

В лице мамы Оли больше не дрогнула ни одна жилка. Замер нервный тик, одолевавший уже несколько лет кряду. Лицо было сухо и бесстрастно, и только обводка винной дочкиной помады вокруг рта делала его гротескным. Сжимая ее костистую руку, Марина так и осталась сидеть на полу, в шелковой волне сиреневого платья, словно принарядившаяся к встрече со смертью.

Сколько раз в Сети Марина читала рассказы об уходе кого-то из близких. Безымянные люди делились друг с другом, как просили прощения и были прощены, или описывали с мистическим трепетом, как внезапно человек вышел из комы и успел попрощаться с любимыми. Умирающий отец дал наказ на будущее, а потерявший память и разум старик в свои последние минуты обрел ясность, узнал внуков и жену, с которой прожил полвека… Марина желала чего-то подобного. Ей так хотелось бы тешить себя воспоминанием, что мама Оля увидела радугу, пришла в себя и сказала дочке хоть слово. То, что можно было расценить как слова любви, или прощения, или благословения на будущее. Мгновенное просветление, проблеск перед наступлением вечной темноты. Но нет. Слишком хорошо врезались в память ее отсутствующий взгляд и птичья шейка, не державшая больше головы. И не осталось Марине никакого утешения.


Вершинин позвонил, как только узнал от Тамары о случившемся. Но Марина не приняла соболезнований:

– Я знаю, зачем ты звонишь. А вообще-то… нет, не знаю! У тебя же есть бумага, мое согласие на вскрытие. Что тебе еще нужно? Вскрывай, исследуй. Раз уж вылечить не смог.

– Зачем ты так? – после короткого молчания отозвался Вершинин.

Марина положила трубку. Кто-то умный и рациональный на самом краешке сознания шептал ей, что она неправа. Но все остальное пространство ее души и головы было затоплено, погребено под болотной жижей, вязкой, холодной, всепроникающей.

На работу она вышла на следующий день после похорон. И никто не мог бы сказать по ее виду, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Это была все та же Марина, безупречная, в меру строгая, не в меру сообразительная. Разве что лицо побледнело, но это можно списать на не совсем подходящую по тону пудру.

Через неделю она покрасилась в рыжий. С первого раза натуральный краситель не взял ее темные волосы, так что пришлось отправиться в салон и сначала вытравить с них цвет, до желтизны. Мастер чуть не плакала:

– Но вам не пойдет рыжий… Такие красивые каштановые волосы. Вы очень сильно испортите их обесцвечиванием. Марина, очень вас прошу…

– Приступайте, Дашенька.

Измельченная хна пахла сеном, высушенным на солнце, и немного травой. Этот запах невольно отбрасывал Марину в субботние утра ее детства, когда папа пек блинчики, а мама намазывала себе на голову эту зеленую травяную пасту, рыжеющую на воздухе.

На обесцвеченные волосы хна легла оранжевым. Именно оранжевым, как краска из набора школьной акварели. Сперва Марина не узнала себя, но после осталась довольна и через три дня окончательно свыклась.

Вершинину она позвонила только по возвращении из двухмесячной командировки в Лимож[7]. Со стороны могло показаться, что Марина отбросила прошлое, как ящерица отбрасывает свой хвост. Однако мало кто знает, что, пока ящерица отращивает хвост на замену, ее сторонятся и прогоняют все сородичи, и рану свою она зализывает в полном одиночестве, лишенная и общения, и шанса на продолжение рода, и половины свои прежних навыков вроде плавания и лазания.

В город пришел холодный фронт. Промозглый ветер шумел в кронах и приносил тучи, полные мелкого хлесткого дождя. Только к вечеру становилось тише и лужи на мостовых подсыхали. Марине пришлось надеть осенний плащ.

– Ты теперь не захочешь со мной встречаться, ведь так? – уточнил Вершинин при встрече. – Наши четверги остались позади?

Жар прилил к щекам, когда Марина вспомнила свой гнев на любовника – тогда, перед вскрытием. Ей и сейчас было не по себе при мысли, что эти руки, пусть и в перчатках, вскрывали череп той, что при жизни была ее мамой Олей. Поднимали кость, будто яичную скорлупу, и делали срезы того мозга, что некогда создавал шутки, сказки, магию на пустом месте. Волшебство обернулось грубой физиологией.

Отогнав тягостное видение, Марина повнимательнее вгляделась в Вершинина. Что-то изменилось. В губах, в выражении глаз. Тем временем он с удивлением оглядывал ее новый облик:

– Неожиданно.

– Да, захотелось поярче. И кстати… Что-то изменилось. В тебе, – озвучила она мысль, впиваясь в знакомые черты глазами. Вершинин стушевался.

– Хм. Возможно, – нехотя выдавил он.

Марина присела на скамейку и рукой похлопала по досочкам рядом:

– Давай колись.

Вершинин недолго помялся, вытащил из кармана фляжку с коньяком, сделал глоток и предложил Марине. Она отхлебнула.

– В общем… Ты мой друг, – начал Вершинин. – Поэтому мне важно знать, что ты думаешь. Не буду говорить, каково мне было, когда ты меня тогда отбрила… Ну, перед вскрытием. Ладно, не в том дело. Короче, мне нужен твой совет. Я как-то немного запутался…

И Вершинин поведал озадаченно помалкивающей Марине, что снова сошелся с бывшей женой Варей. Как-то раз съездили на пикник с дочкой, и завертелось…

– Подожди… Ты ведь говорил, она замужем? – спохватилась Марина, когда он в красках расписал, какие они были дураки, как сходят с ума друг по другу и как прячутся по углам в Туле, до краев переполненной общими знакомыми.

– Ну. Так я ж и сейчас говорю. Чего делать-то теперь? – повесил нос Вершинин.

Марина вскочила со скамейки. Она не понимала своих чувств, но усидеть почему-то не смогла. Оперлась спиной на ствол молодой рябинки. Кора отливала темной медью. На лавке метрах в двадцати обнималась парочка. Парень усадил девушку себе на колени, ее светлые джинсы в поперечных надрезах были не по погоде тонкими.

Вот почему он спросил меня, будем ли мы дальше встречаться по четвергам, запоздало сообразила Марина. Ему куда проще, чтобы она исчезла из его жизни сама. Вроде как по собственному желанию.

– Вершинин, чтоб тебя! – Марина вернулась на место и даже приобняла его за плечи, заметив мимоходом, что кончики его ушей покраснели. – Во-первых, не пей дешевый коньяк. А во-вторых – не морочь голову. Любишь ее – люби, не любишь – не люби. Я знаю только, что дочку ты любишь однозначно. Но у твоей Вари есть еще и муж, и там уж будет решать она сама. Вы ж взрослые дяди и тети, разберетесь. А меня во все это втягивать – вот уж не надо точно.

Марина встала и поправила шарф, собираясь уходить. Глядящий на нее снизу вверх Вершинин снова напомнил ей сенбернара, как в день их знакомства. Те же грустные, чуть потерянные глаза. А ведь в больнице он так смел, решителен. Что ж, она никогда не увидит его в больнице, больше уже никогда. Марина снова показалась себе старше – и его, и всех на свете. Ей миллион лет.

– Мы ведь останемся добрыми друзьями? – Вершинин поймал ее руку в перчатке.

Марина усмехнулась:

– Если это не предполагает спать с тобой по четвергам… то да. Наверное. В общем, звони, если что.

– Хорошо… Мариш, пообещай мне? Что сдашь анализ.

– А вот это вообще ни разу не твоя забота.

Она ушла по бульвару. Было так приятно слышать, как стучат набойки о плитку тротуара, и Марина вслушивалась в этот отрывистый звук, ощущая ногой вибрацию и пружиня коленом при каждом шаге. Это все, что занимало ее мысли в ту минуту. И еще она, кажется, пару раз вытерла щеки.


Больше всего тяготила пустота. Пустота и тишина. Оказалось, что именно это составляет жизнь, когда болтовня на иностранных языках замолкает позади. Поначалу Марина пыталась включать музыку – старый джаз или что-нибудь из классики, но громкие звуки существовали в квартире как-то чужеродно, она никак не могла избавиться от ощущения кощунства. Телевизор раздражал, больно задевая за те воспоминания, что касались маминой болезни, когда он бубнил с утра до ночи. Но еще невыносимее было сидеть в тишине. Выбор пал на радио. Даже с выкрученным до минимума звуком оно все равно создавало в жилище эффект присутствия. Терьериху Мусю сразу после похорон забрала к себе Тамара: Марина уезжала в командировку, и оставить собаку было не с кем. А по ее возвращении сиделка сообщила, что слишком привыкла к утренним и вечерним прогулкам, да и чувствует она себя не в пример лучше и здоровее. Неулыбчивая Тамара не позволила себе признаться, что просто прикипела душой к этой шебутной кучерявой псинке, по делу и без дела заливающейся визгом и облаивающей каждый куст. Так или иначе, собака осталась у нее насовсем.

Несколько выходных подряд Марина намеревалась разобрать вещи. Она отказывалась от рабочих встреч, планируя, как с утра пораньше раскроет все шкафы, вытащит на белый свет старые, никому уже не нужные кофты и свитера, рассортирует все по пакетам и отвезет в какой-нибудь приют или пункт сбора вещей для нуждающихся. Но при этом ни разу не потрудилась найти адрес приюта – ей было некогда. А выходные проходили день за днем, и створки шкафов и антресолей оставались сомкнутыми. Вместо этого Марина полюбила кино и все деньги, теперь уже не нужные ни на медикаменты, ни на сиделку, тратила в кинотеатрах, обсыпая колени попкорном и просматривая по три-четыре фильма подряд, пока голова не начинала идти кругом, а перипетии экранных историй не слипались в один разноцветный моток ниток.

А дома все оставалось по-прежнему. Иногда Марина впадала в прострацию, ее порабощало безволие, и вся она превращалась в глаза и память (что там, в мозгах, отвечает за воспоминания?). Слоняясь по квартире, она замечала то початую пачку памперсов для взрослых, то вызывающе пустое инвалидное кресло, которое по-прежнему стояло у окна, полуприкрытое тюлевой занавеской. Удивительно, но даже на тумбочке еще стояли упаковки с лекарствами, холодно поблескивал градусник без чехла, белело несколько упаковок одноразовых шприцев. Теперь, после смерти мамы Оли, Марине почему-то никак не удавалось вспомнить ее настоящей, живой и деятельной – маму Олю тех времен, когда их семья еще была счастлива. Их семья… Теперь не осталось ничего, кроме Марины, – и она не представляла, что ей делать дальше.

Работать, конечно, что же еще?

Поездку в Кот-д’Ивуар планировали уже давно. Известный кондитерский холдинг вел переговоры о закупках с поставщиками кот-дивуарских какао-бобов. Раньше они приобретали сырье в Гане, ведь ганские какао-бобы были куда крупнее и выше качеством. Но что-то в их отношениях переменилось, и теперь кондитеры искали другой сырьевой рынок. Берег Слоновой Кости подошел. Поскольку Марина переводила русскую часть переговоров, ее давно звали присоединяться к делегации. Почему бы и нет, подумала она. В конце концов, в лиможской командировке она чувствовала себя почти живой…


Паренек в красно-белом раздавал у остановки флаеры. Марина взяла один – она всегда брала рекламки, чтобы хоть немного помочь тем, кто их раздает. Она еще помнила те времена, когда выкраивала каждую копейку и была рада десятке, найденной в придорожной пыли. Машинально кинув взгляд на флаер, Марина замедлила шаг. Не реклама нового магазина и маникюрного салона, вместо этого логотип с красными каплями и призыв стать донором крови.

Остановившись, Марина оглянулась на паренька, продолжающего раздавать листочки. Красная бейсболка с залихватски торчащими из-под нее ушами, еще не измученный вид… Как, наверное, приятно знать, что приносишь пользу. Что твой день окупится, быть может, чьей-то спасенной жизнью…

Вышагивая по улице, Марина все размышляла… Что такое молитва? Набор установленных религиозным институтом формул, идущих в строгом порядке одна за другой? Или просто разговор? Точнее, обращение. Еще точнее – мольба. Если есть хоть кто-то там, на небе. Пожалуйста. Пожалуйста! Как в детстве: я буду хорошей девочкой. Я буду делать добрые дела, не буду врать, никому не наврежу… Только пусть все наладится, станет хорошо! Я ведь ни в чем больше не виновата. Если там, наверху, есть хоть кто-то – услышь меня. Умоляю. Разве я многого прошу? Я стану донором крови, я… я отнесу вещи в детский дом и в приют. Я сделаю что хочешь. Ты выиграл. Ты выиграл, зачем тебе мои мучения? Я так устала…

Секретарь кондитерского холдинга позвонил в полдень:

– Марина, добрый день. Все документы уже готовы, мы вышлем курьера. Сегодня вечером после пяти вас устроит?

– Вполне. – Марина неожиданно для себя ощутила прилив сил и даже душевный подъем. Она обвела внезапно прозревшими глазами квартиру: в раковине грязная посуда, на полированной столешнице слой пыли, отцветшая герань засыпала сухими соцветиями подоконник, у стекла кверху лапками лежит давно почившая муха. Все, довольно, начинается новая жизнь! Она будет лучше, чище и светлее. Ей ведь всего двадцать девять! Надо только…

– Надо только сделать прививку, вам еще не сказали? – спохватился секретарь.

– Ммм… нет, – удивилась Марина. – Какую прививку?

– Всем членам группы необходима прививка против желтой лихорадки и свидетельство о вакцинации. Это обязательно, иначе в страну не пустят и посадят в карантин.

– Ого как серьезно… И где же мне ее ставить?

– Сейчас продиктую адрес нашей клиники… Записываете?

Благое намерение стать донором зависло в воздухе. Но переворот внутри нее уже произошел. Весь день, ожидая приезда курьера, Марина провела за уборкой и перетряхиванием антресолей. У нее уже ломило спину с непривычки, но вместо того, чтобы угомониться, Марина переместилась еще и на балкон, привела в порядок тамошний стеллаж, вытащила коробки с хламьем, пустующие цветочные горшки выставила на площадке у лифта. Туда же отправились дамские романы, которые так любила читать мама – пока еще могла читать.

В последнюю очередь Марина перебрала мамины вещи, аккуратно сложила их по сезонам и запихнула в широченные магазинные сумки с тканевыми ручками. Тут же отыскала в Интернете адреса пунктов приема старых вещей. Когда она с тремя баулами спускалась по лестнице, соседи уже успели разобрать цветочные горшки и книги. И это еще больше вдохновило Марину. Она ощущала ветер перемен, он почти осязаемо шевелил ее волосы и овевал лицо. Во дворе пахло прелой листвой, мокрым асфальтом и яблоками. Холодная и прозрачная осень…


– Кто последний? – Дело было на следующий день после генеральной уборки в квартире. Марина дожидалась у процедурного кабинета, чтобы сделать прививку, когда подошла эта субтильная девушка с бойким личиком и подвижными бровями. – Я за вами.

Не успев присесть на диванчик, она уже повернулась к Марине и шепотом спросила:

– Вы на анализ? Мне только результаты забрать.

– Хотите, я вас пропущу?

Девушка активно замахала рукой:

– Что вы, да не надо! Посижу минутку, не переломлюсь! Тем более, знаете, хоть и говорят – перед смертью не надышишься, но так хочется. Боюсь страшно…

– Вы же сказали, вам только результаты получить, – не сообразила Марина.

– Ха. Ну так результаты и есть самое страшное. Пробирки, кровь – это все детский лепет! А вот если, например, ВИЧ? Вы проверялись на ВИЧ? Я вот никогда. Решили с мужем заводить ребенка, – она расторпырила правую руку, чтобы продемонстрировать колечко, – а для этого же надо все в порядок привести. И тут я ка-ак струхнула! Потому что я, знаете, была… как бы помягче… не очень примерной девочкой. Ну, тогда, в молодости! Сейчас-то остепенилась.

На вид ей было никак не больше двадцати пяти. Марина искренне заулыбалась. Было в этой незнакомой девушке что-то заразительно-живое, открытое и безыскусное. Нервничая, она пожевывала губы и теребила бахрому на дизайнерски рваных джинсах. Саму Марину это шевеление немного нервировало, и она поймала девушку за руку:

– Все будет хорошо.

– Вы так думаете? – Девушка расплылась в улыбке. – Ну ладно.

Она и правда немного расслабилась, поверив. Можно подумать, на месте Марины сидела пифия Дельфийского оракула.

Наконец выглянула процедурная медсестра:

– Вы на прививку?

– Да, – подтвердила Марина. – А девушке вот только результаты забрать.

Уточнив фамилию, медсестра нырнула обратно в кабинет и вынесла оттуда сложенный пополам лист. Протянула девушке. Та подняла испуганные глаза на Марину.

– Давайте одним махом, как пластырь срываете, – велела та, ободряюще кивнув.

Девушка покорно склонила голову, задержала дыхание и развернула лист. На ее лице тут же отразилось вселенское облегчение:

– Отрицательно!

– Юность прошла бурно, но без последствий, – подытожила Марина, и обе они рассмеялись.

– Вы идете – или так и будем стоять? – устало вздохнула медсестра.

В кабинете Марина устроилась в кресле, все еще мысленно улыбаясь своей коридорной незнакомке и счастливому исходу ее страданий. Медсестра готовила вакцину и инструменты.

– Вы делаете генетические анализы? – вспышкой, моментально родился на языке неожиданный вопрос.

– Мы все делаем.

– Тогда возьмите еще кровь на болезнь Хантингтона, пожалуйста.

И пока медсестра затягивала жгут вокруг предплечья, просила поработать кулаком и набирала в пробирку темную кровь, Марина плыла в безмятежности. Она знала, что этот поступок – правильный.


Жизнь захватила ее. Несколько новых костюмов, достаточно представительных и при этом максимально легких, – в Африку, чай, едет не в Мурманск. Новый купальник, нет, чего мелочиться – два новых купальника. И тройка комплектов умопомрачительного кружевного белья: ничуточки не удобно и не практично, зато какая красота. В свете примерочной кожа, больше пяти лет не знавшая солнца, выглядела почти бирюзовой. Марина поморщилась: будь они неладны, эти примерочные. Всегда выгляжу, как живой труп или как тушка бройлера, залежавшегося на витрине супермаркета… А значит, еще флакон новых, каких-нибудь остромодных духов из парфюмерного магазина напротив. И не забыть солнцезащитный крем – чтоб непременно с самой высокой степенью защиты. А еще пудру – хотя нет, пудра на жаре скатывается и липнет пятнами, так что обойдемся без нее…

Телефон зазвонил в сумочке как раз в тот момент, когда Марина перенюхала уже с десяток туалетных вод, в носу свербило, а консультант протягивал баночку с кофейными зернами.

– Один момент! – попросила она и ответила на звонок.

– Здравствуйте. Готовы результаты ваших анализов. Вы можете забрать их с девяти до пяти ежедневно…

– Подождите-подождите, – прервала говорившую Марина. – Дело в том, что у меня в ближайшие дни совершенно нет времени, ни минутки. А потом я улетаю. Вы не могли бы мне их прочитать, прямо сейчас?

В трубке замялись.

– Ну, если вы уверены… Сейчас.

Марина отошла почти к выходу из магазина и в задумчивости водила пальцем по сверкающим бутылочкам с люксовым гелем для душа и молочком для тела. Кокос, жасмин, корица, нероли, франжипани, – читала она перечисление различных добавок. От кондиционера веяло, как от колотого льда.

– Алло, Марина, вы слушаете? У вас положительный результат. На Хантингтона.

– Прочтите точно, пожалуйста.

– Вот, я цитирую заключение: «В результате анализа ДНК короткого плеча 4 хромосомы выявлено увеличенное число копий ЦАГ-повтора (48)»…

– Спасибо. Всего доброго.

Очень многому люди просто не придают значения. Говорят «спасибо», не осознавая, что этим просят «спаси, Бог» или «спаси, Господи». Желают «всего доброго», не желая в особенности ничего хорошего. Мы постоянно пользуемся формулами, значения которых забыты, утрачены, затерты… Так думала Марина, оставив неоплаченной целую корзинку косметики у кассы в парфюмерном. Она вообще много думала, и все без толку, цепляясь за какие-то невнятные, оскоминные парадоксы – как, быть может, ускользающее сознание князя Андрея Болконского цеплялось за небо Аустерлица. Но если бы кто-то сейчас сказал ей хоть что-нибудь про это небо, она, наверное, закричала бы или ударила.

Никого не было рядом, а прохожие не склонны к отвлеченным рассуждениям. Так что Марина дошла до дома, купив в ближайшем магазине две бутылки крымского сухого. Без закуски, не надо даже сыра. Отменила свою командировку: пусть какао-бобы как-нибудь приобретаются без нее. И продаются без нее. Какое ей до них дело? Кому вообще нужны эти чертовы бобы? Особенно когда она совершенно точно больна, больна так же, как и мать, и умрет той же смертью, сходив под себя, быть может, еще и в пролежнях – ведь кто будет мыть и присыпать ее тальком, если она одна во всем мире? Ей не удастся умереть дома, ведь там за ней некому ухаживать. Нет, ее поместят в специальное учреждение, где она будет гнить и сходить с ума, превращаясь в трясущуюся развалину, без собственных мыслей, без эмоций… Нет никаких бобов – ни какао, ни обычных, ни фасоли, ни гороха. Впереди вообще нет больше ничего, кроме страха и неминуемого распада. Какая ослепительная, удачная, яркая сложилась жизнь…

Распивая крымское вино из надтреснутой чашки большими глотками, Марина стремительно пьянела. Она отчаянно хотела поговорить хоть с кем-то, даже и не поговорить, просто посидеть обнявшись. Но пролистав телефонную книгу, она поняла, что позвонить ей некому. Одни коллеги, шапочные знакомые, ученики. Вершинин. Васька. Тамара. Нет, никого. Отличный багаж к двадцати девяти годам. Подруги? Нет, только не они. И, наполнив чашку до краев, она принялась прихлебывать, давясь.

Обиднее всего было ощущать вот эту свою бессмысленность. Тщетность прожитых лет. К чему это все? Где смысл? Все равно что посадить семечко в теплую землю, вызвать из небытия, растить, поливать и выставлять на солнце, а как придет время высаживать в грунт – сразу швырнуть в компостную кучу. Детей она не родила, мужчину не осчастливила. Провела несколько переговоров? Ух ты, «Оскар в студию»… Васька, кстати, недавно женился, уже ребенка ждут… Все надежды юности, предвосхищение чего-то большого и прекрасного – все напрасно. Она была больна, как только родилась, как только сперматозоид в красной темноте нашел яйцеклетку. Все уже тогда было решено.

Сквозь пьяное кружение Марине вдруг почудилась та незнакомая девушка из клиники, что боялась анализа на ВИЧ. Все боятся СПИДа. Все боятся рака. Никто не боится пляски святого Витта, этой страшилки Средневековья. А тем временем хорея пожирает, тихо и без лишней суматохи, и начинает свое черное пиршество с головы. Точь-в-точь сказочный дракон, который лакомится блюдами из человечьих голов под соусом безумия. Марине «повезло», она – та самая принцесса на ужин. Андромеда, мать ее…

Потом она думала еще что-то. Все из области бессвязной ярости и проклятий. Так что накатившая вдруг дрема принесла спасение – пусть и ненадолго. Утром, обеими руками придерживая разваливающуюся на куски голову, Марина приняла последнее решение в своей жизни: прекратить ее.

Она не подвергала себя аналитическим процедурам: почему, зачем. Просто ей захотелось покончить с собой именно в Таиланде. Все хвалили королевство, а ей не довелось там побывать – так хоть напоследок… Ей нравилось думать, что все люди, летящие в переполненном «Боинге», мечтают о тропическом острове и двух неделях рая и только она – о смерти. Ей нравилось улыбаться, когда лайнер проваливался и трясся по ухабам зоны турбулентности, пока остальные легонько бледнеют и торопливо пристегиваются ремнями. Она будто уже не принадлежала миру живых. И когда на пляже прямо перед ней вырос щит с предупреждением о рипе, она увидела схематичный рисунок человечка, попавшего в коварное течение. Его фигурка была угловата, почти изломана. Марина узнала в ней себя.

…Теперь Госпожа Рунг отперла комнату и, ласково улыбнувшись, удалилась.


Потолочный вентилятор качнулся и нехотя зашевелил лопастями. Марина решительно достала из шкафа любимый сарафан из жемчужно-серой струящейся ткани. Надела, аккуратно завязала бледно-розовый пояс, повертелась перед зеркалом, изогнулась в пояснице, любуясь, как переплетаются лямки на загорелой спине. Быть может, чересчур празднично, но… В конце концов, уж на это она право имеет.

На улице ей почудилось, что кто-то назвал ее имя. Впрочем, сейчас, в высокий сезон, тут наверняка полно Марин. Петь, Маш и Василиев. Марина прибавила шагу. От жары ее колени покрылись влагой и подол сарафана лип к ногам при каждом шаге. Она улыбнулась, представив, как может задрать юбку высоко-высоко. Люди не поймут.

В неоновом свете вывесок улица смотрелась инфернально. Отовсюду накатывались гам, музыка, рев скутеров и машин. Экскурсионные автобусы катили сплошной чередой, чудом разъезжаясь со встречными автобусами и машинами. Многоязыкая толпа бормотала, смеялась, жужжала и хихикала. Две молоденькие тайки у магазина пляжной одежды ели рис с рыбой из пластмассовых лоточков. Кривоногая женщина зазывала в бар, с радостной улыбкой крича:

– Давай-давай!

Это было единственное слово, которое она выучила по-русски.

Марина встретилась глазами с проституткой, снующей тут же у входа. Обычный узнаваемый облик: черное платье на бретельках, аккуратный макияж, прямые жесткие волосы чуть ниже плеч. Проститутка белозубо засмеялась и, увидев большого таракана, бегущего от бетонной решетки, которая прикрывает сточную канаву вдоль проезжей части, задавила его каблуком.

Решив перебежать дорогу, Марина задержалась на обочине. Здесь это всегда лотерея: сложно уследить и за машинами, и за верткими мотороллерами, и за бешено разъезжающими тук-туками. Наконец между двумя белыми автобусами образовался просвет, и Марина ринулась вперед. По привычке посмотрев для начала налево.

«Какая глупость. Так и не запомнила, что тут все наоборот», – вот что пронеслось в ее голове. В это же мгновение произошло одно событие, повлекшее за собой цепочку других. На противоположном тротуаре Марина уловила нечто знакомое и отвлеклась. Бежевые шорты и майка с фиолетовыми пальмами. Это же ее вещи! Ее майка! Да и бог с ней, с майкой, но в шортах лежит ключ от комнаты и… И сейчас же справа и сзади ее ударило что-то большое и острое, отчего она пролетела два метра вперед и упала. С тошнотворно резким стуком, как будто мачете входит в перезрелый кокосовый орех, ее затылок стукнулся о жирный асфальт.

И все закончилось.

Позже, минут через десять, приехала «Скорая помощь», нарушая покой отдыхающих своим тревожным воем: подобные звуки напоминают о хрупкости жизни ничуть не хуже, чем чеховский человек с молоточком. Тело русской туристки к тому моменту уже накрыли кислотно-зеленой скатертью: в ближайшем ресторане не нашлось белых простыней. Кровь с мостовой впитывалась в зеленую ткань, становясь черной.

Через полчаса полицейские сняли оцепление и увезли рыдающего и трясущегося водителя скутера с собой. Белый скутер остался лежать на обочине, никому уже не нужный, хоть и целехонький. Он мешал пешеходам, и не один из них тихонько выругался, переступая через его колеса и поторапливаясь на ужин. Пахло рыбьими потрохами, пережженным маслом и средством для мытья тротуаров.


Пролог | Три косточки тамаринда | Часть вторая







Loading...