Book: Избранное



Избранное

Григорий Горин

Избранное

Купить книгу "Избранное" Горин Григорий

Мои автобиографии

Не знаю, как у других писателей, а у меня за жизнь как-то само собой набралось несколько автобиографий. За долгие годы сочинительства я выпустил много разных книг в разных жанрах, и к каждой приходилось подбирать соответствующую автобиографию.

В предисловии к сборнику пьес сообщалось, что как драматург я родился в 1968 году. В сборнике киноповестей год моего рождения для кинематографа – 1979-й.

В сборнике юмористических рассказов указано, что в качестве юмориста я появился на свет гораздо раньше – 12 марта 1940 года (эта же дата, кстати, стоит и в паспорте рядом с довольно смешной моей фотографией)…

И вот теперь, когда выходит «Антология», по-видимому, придется использовать все предыдущие автобиографии, а также – для полноты рассказа – поведать и о предыдущей земной жизни. (Я не буддист, но тот факт, что мы уже приходили в этот мир в каком-то качестве, по-моему, неоспорим. Чтоб убедиться, достаточно перед сном закрыть глаза, напрячься и вспомнить, кем ты был вчера, позавчера, позапозавчера, позапозапоза… позапозапозапоза… и т. д., пока не уснешь.)

Как-то в одну бессонную ночь я довспоминался лет на двести назад и обнаружил, что в своих прошлых, дочеловеческих воплощениях я был собакой, рыбой и пчелой.

От пребывания в этом мире пчелой у меня осталась любовь к цветам, меду и «пожужжать»… То есть необъяснимая манера что-то быстро, взволнованно и непонятно говорить собеседнику, пока тот не начнет махать руками, отгоняя…

От рыбы я получил в наследство свой зодиакальный знак, большие выпуклые глаза, любовь к воде и нелюбовь к красному цвету… (Меня, как мне помнится, в позапрошлой, речной жизни подцепили именно на красную блесну, поэтому когда я и сегодня вижу красные знамена или транспаранты, то пугаюсь, и появляется желание немедленно лечь на дно…)

Собакой, насколько помню, я был беспородной, помесью дворняжки и московской сторожевой. Отсюда моя любовь к родному городу Москве и полное отсутствие аристократических замашек: ем-пью где придется, спать могу тоже где угодно, лишь бы свернуться калачиком… Кошек, разумеется, не люблю до сих пор, к людям приветлив, но лишь к трезвым. Пьяных не выношу, особенно за рулем, поскольку, как мне помнится, именно нетрезвый водитель направил на меня свой автомобиль, оборвав мою прошлую славную собачью жизнь… (До сих пор хочется отомстить этому мерзавцу шоферу, но, к сожалению, никак не могу вспомнить номер его машины…)

Одним словом, моя душа под визг колес и тормозов вырвалась из пса и, даже секунду не захотев быть бесприютной, тут же вошла в только что появившуюся трехкилограммовую мальчишескую плоть, которая со временем превратилась в писателя-юмориста.

* * *

Произошло это в московском роддоме 12 марта 1940 года. Ровно в 12 часов дня. Именно в полдень по радио начали передавать правительственное сообщение о заключении мира в войне с Финляндией. Это известие вызвало огромную радость в родовой палате. Акушерки и врачи возликовали, и некоторые даже бросились танцевать. Роженицы, у которых мужья были в армии, позабыв про боль, смеялись и аплодировали.

И тут появился я, мальчик весом три кило. И непонятно почему отчаянно стал кричать… Чем вызвал дополнительный взрыв радости у собравшейся в палате публики. Собственно говоря, это было мое первое публичное выступление…

Не скажу, что помню его в деталях, но то странное чувство, когда ты орешь во весь голос, а вокруг все смеются, вошло в подсознание и, думаю, в какой-то мере определило мою дальнейшую творческую судьбу…

* * *

Писать я начал очень рано. Читать – несколько позже. Это, к сожалению, пагубно отразилось на моем творческом воображении. Уже в семь лет я насочинял массу стихов, но не про то, что видел вокруг, в коммунальной квартире, где проживала наша семья, а в основном про то, что слышал по радио. По радио тогда шла «холодная война» с империалистами, в которую я немедленно включился, обрушившись стихами на Чан-Кайши, Ли-Сынмана, Аденауэра, Де Голля и прочих абсолютно неизвестных мне политических деятелей:

Воротилы Уолл-стрита,

Ваша карта будет бита!

Мы, народы всей земли,

Приговор вам свой произнесли!..

И т. д.

Почему я считал именно себя «народами всей земли», даже и не знаю. Но угроза подействовала! Стихи политически грамотного вундеркинда стали часто печатать в газетах.

В девять лет меня привели к Самуилу Яковлевичу Маршаку. Старый добрый поэт слушал мои стихи с улыбкой, иногда качал головой и повторял: «Ох, господи, господи!..»

Это почему-то воспринималось мною как похвала.

– Ему стоит писать дальше? – спросила руководительница литературного кружка, которая и привела меня к поэту.

– Обязательно! – сказал Маршак. – Мальчик поразительно улавливает все штампы нашей пропаганды. Это ему пригодится. Если поумнеет – станет сатириком! – И, вздохнув, добавил: – Впрочем, если станет, то, значит, поумнеет не до конца…

Так окончательно определился мой литературный жанр.

* * *

Оканчивая школу, я уже твердо решил, что стану писателем. Поэтому поступил в медицинский институт.

Это было особое высшее учебное заведение, где учили не только наукам, но премудростям жизни. Причем делали это по возможности весело. Вспоминаю, например, нашего заведующего кафедрой акушерства профессора Жмакина, который ставил на экзаменах студентам примерно такие задачи:

– Представьте, коллега, вы дежурите в приемном отделении. Привезли женщину. Восемь месяцев беременности. Начались схватки… Воды отошли… Свет погас… Акушерка побежала за монтером… Давление падает… Сестра-хозяйка потеряла ключи от процедурной… Заведующего вызвали в райком на совещание… Вы – главный! Что будете делать, коллега? Включаем секундомер… Раз-два-три-четыре… Женщина кричит! Думайте! Пять-шесть-семь-восемь… Думайте! Все!! Женщина умерла! Вы в тюрьме! Освободитесь – приходите на переэкзаменовку!..

Тогда нам это казалось иезуитством. Потом на практике убедились, что наша жизнь может ставить задачки и потрудней, и если медик не сохранит в любой ситуации чувство юмора, то погубит и пациента, и себя…

* * *

Учась в медицинском институте, а затем работая врачом в Москве на станции «Скорой помощи», я продолжал писать рассказы и фельетоны. При этом настолько усовершенствовал себя в создании смешных ситуаций, что вскоре был принят в Союз писателей, но вынужден был оставить медицину в покое. (Многие из недолеченных мною пациентов живы и до сих пор пишут мне благодарственные письма за этот мужественный поступок.)

Так я был причислен к разряду писателей-сатириков. Сам же я себя считал только юмористом. Для меня сатирики – это узаконенные обществом борцы, призванные сделать окружающую жизнь лучше. Я же давно заметил, что наша жизнь от стараний писателей лучше не становится. Другое дело – ее можно сделать чуть легче, если научить читателей не впадать в отчаяние. Этому благородному занятию я и посвятил значительную часть своей жизни… Впрочем, вскоре юморески мне стали надоедать. Один известный сексопатолог, изучая психологию мужчин, обнаружил, что после тридцати лет их более возбуждают крупные формы. В отношении женщин – не уверен, но в литературе – безусловно. Поэтому с середины 70-х годов я перестал писать короткие юмористические рассказы, переключившись полностью на сочинение крупноформатных пьес и киносценариев.

* * *

Итак, мне предстояло несколько новых рождений.

Как драматург, я рождался дважды: первый раз – в 1968 году в соавторстве с А. Аркановым. Мы написали с ним три пьесы, три злободневные комедии… Две были с блеском поставлены, одна (под названием «Банкет» в Театре сатиры) с треском запрещена цензурой… Это подтверждало, что мы как драматурги-сатирики избрали верный путь.

Но, как я уже писал ранее, просто сатириком мне быть не хотелось. Недостатки общества от моей борьбы с ними в жизни только множились, человечество в своем развитии явно ходило по кругу, настойчиво наступая на одни и те же грабли и даже вилы… Мне захотелось постичь законы этого бессмысленного движения в никуда… Так в 1970-м я написал первую свою историческую пьесу-притчу «Забыть Герострата!».

…Древний греческий город Эфес, сожженный храм и беспородный хам, рвущийся к власти… Мне казалось, это более чем злободневно и думающие зрители меня поймут.

Пьеса имела успех. Люди все поняли. Цензоры ломали голову, находя понятное для себя объяснение прочитанного…

Работник Министерства культуры с выразительной фамилией Калдобин задал мне уникальный по идиотизму вопрос.

– Григорий Израилевич, – сказал он мне, – вы же русский писатель? Так?! Зачем же вы тогда про греков пишете, а?

Я не нашелся, что сказать в ответ. Да и как можно было объяснить этому чиновнику, что, кроме его учреждения, существует иное пространство, имя которому – Вселенная и кроме его календарика с красными датами, существует иное время, имя которому – Вечность. И если жить по такому летосчислению, то получается, что нет «вчера» или «завтра», а все люди – современники.

И тогда фламандский шут Тиль Уленшпигель становится понятен своим московским сверстникам и призывает их к свободе, немецкий барон Мюнхгаузен мог учить русских людей ненавидеть ложь, а английский сатирик Джонатан Свифт мог стать нам всем близким своей иронией и сарказмом…

Эти мои пьесы привели меня в Театр Ленком, к режиссеру Марку Захарову.

Он, в свою очередь, стал повивальной бабкой в рождении меня как сценариста, сняв в 1979 году фильм «Тот самый Мюнхгаузен»…

* * *

Начиная с 1980 года я ощущаю себя человеком без определенных занятий, сочиняя то пьесу, то киносценарий, то какие-то юмористические послания для капустников и юбилейных вечеров своих коллег. Затем собираю все это в очередную книгу и предпосылаю ей новую автобиографию…

Таким образом надеюсь поступать и далее в сроки человеческой жизни, отпущенные мне Богом.

А потом, когда придет пора, готов закрыть глаза и повторить всю цепь своих реинкарнаций: снова бегать, высунув язык, по московским дворам, плавать в озере или озабоченно жужжать над полевыми цветами…

Рассказы и монологи

Почему повязка на ноге?

Есть такой анекдот. Приходит больной к доктору. У больного забинтована нога.

– Что у вас болит? – спрашивает доктор.

– Голова, – отвечает больной.

– А почему повязка на ноге?

– Сползла…

Я как-то рассказал этот анекдот, сидя в гостях у знакомых. Просили рассказать что-нибудь смешное – вот я и рассказал.

Все засмеялись.

Только пожилой мужчина, сидевший за столом напротив, как-то странно посмотрел на меня, задумался и затем, перегнувшись через стол, сказал:

– Простите, я, вероятно, не понял… У больного что болело?

– Голова.

– А почему же повязка на ноге?

– Сползла.

– Так! – грустно сказал мужчина и почему-то вздохнул. Потом он снова задумался.

– Не понимаю! – сказал он через несколько минут. – Не улавливаю здесь юмора!.. Давайте рассуждать логически: ведь у больного болела голова, не так ли?

– Голова.

– Но почему же повязка была на ноге?

– Сползла!

– Странно! – сказал мужчина и встал из-за стола. Он подошел к окну и долго курил, задумчиво глядя в темноту. Я пил чай.

Через некоторое время он отошел от окна и, подсев ко мне, тихо сказал:

– Режьте меня – не могу понять соль анекдота! Ведь если у человека болит голова, на кой же черт ему завязывать ногу?

– Да он не завязывал ногу! – сказал я. – Он завязал голову!

– А как же повязка оказалась на ноге?!

– Сползла…

Он встал и внимательно посмотрел мне в глаза.

– Ну-ка выйдем! – вдруг решительно сказал он. – Поговорить надо!

Мы вышли в прихожую.

– Слушайте, – сказал он, положив мне руку на плечо, – это действительно смешной анекдот или вы шутите?

– По-моему, смешной! – сказал я.

– А в чем здесь юмор?

– Не знаю, – сказал я. – Смешной, и все!

– Может быть, вы упустили какую-нибудь деталь?

– Какую еще деталь?

– Ну, скажем, больной был одноногим?

– Это еще почему?!

– Если считать возможным, что повязка действительно сползла, то она, проползая по всему телу, должна была бы захватить обе ноги!.. Или же это был одноногий инвалид…

– Нет! – решительно отверг я это предположение. – Больной не был инвалидом!

– Тогда как же повязка оказалась на ноге?

– Сползла! – прошептал я.

Он вытер холодный пот.

– Может, этот доктор был Рабинович? – неожиданно спросил он.

– Это в каком смысле?! – не понял я.

– Ну, в каком смысле можно быть Рабиновичем?.. В смешном смысле…

– Нет, – отрезал я. – В этом смысле он не был Рабиновичем.

– А кто он был в этом смысле?

– Не знаю! Возможно, англичанин или киргиз…

– Почему киргиз?

– Потому что папа у него был киргиз и мама – киргизка!

– Ну да, – понимающе кивнул он, – если родители киргизы, тогда конечно…

– Вот и славно! – обрадовался я. – Наконец вам все ясно…

– Мне не ясно, что же у больного все-таки болело!

– Всего хорошего! – сказал я, надел пальто и пошел домой.

В час ночи у меня зазвонил телефон.

– Это вам насчет анекдота звонят, – послышался в трубке его голос. – Просто не могу уснуть. Эта нога не выходит из головы!.. Ведь есть же здесь юмор?!

– Есть! – подтвердил я.

– Ну. Вот и я понимаю… Я же не дурак! Я же с образованием… Жене анекдот рассказал – она смеется. А чего смеется – не пойму… Это случайно не ответ армянского радио?

– Нет! – сказал я.

– Тогда просто не знаю, что делать, – захныкал он.

Он позвонил мне на следующий вечер.

– Я тут советовался со специалистами, – сказал он. – Все утверждают, что повязка сползти не могла!

– Ну и черт с ней! – закричал я. – Не могла так не могла! Что вы от меня-то хотите?!

– Я хочу разобраться в этом вопросе, – сердито сказал он. – Для меня это дело принципа! Я на ответственной работе нахожусь. Я обязан быть остроумным!..

Я бросил трубку.

После этого он в течение нескольких дней звонил мне по телефону и даже приходил домой.

Я ругался, возмущался, гнал его – все безуспешно.

Он даже не обижался.

Он смотрел на меня своими светлыми чистыми глазами и бубнил:

– Поймите, для меня это необходимо… Я же за границу часто выезжаю… У меня должно быть чувство юмора…

Тогда я решил написать о нем рассказ.

О человеке, который таинственные законы смеха хочет разложить с помощью сухой таблицы умножения.

Свой рассказ я отнес в сатирический отдел одного журнала.

Редактор долго смеялся.

– Ну и дуб! – говорил редактор. – Неужели такие бывают?

– Бывают, – сказал я. – Сам видел.

– Что ж, будем печатать, – сказал редактор. Потом он обнял меня и, наклонившись к самому уху, тихо спросил: – Ну а мне-то вы по секрету скажете – что же у больного на самом деле болело?!

– Голова, – еле слышно произнес я.

– А почему же повязка на ноге?..

Я понял, что этот рассказ вряд ли будет напечатан.



Случай на фабрике № 6

Все неприятности младшего технолога Ларичева происходили оттого, что он не умел ругаться. Спорить еще кое-как мог, хотя тоже неважно, очень редко повышал голос, но употребить при случае крепкое словцо или, не дай бог, выражение был просто не в силах. От этого страдал он сам, а главное – работа.

Работал Ларичев на обувной фабрике № 6, на которой, в силу вековых традиций (все-таки обувщики – потомки языкастых сапожников), ругаться умели все: от директора до вахтера. Ругались не зло, но как-то смачно и вовремя, отчего наступало всеобщее взаимопонимание, недоступное лишь младшему технологу Ларичеву. Он со своей путаной, слегка шепелявой речью выпадал из общего круга и вносил бестолковщину. Мог, например, часами просить кладовщика выдать в цех «те», а не «эти», а кладовщик вяло говорил, что «тех» нет, и диалог был скучным и бессмысленным, пока наконец не приходил разгневанный мастер и не начинал орать на кладовщика, тот орал в ответ, мастер посылал кладовщика «куда подальше», тот шел и приносил именно те заготовки, которые и требовались.

Ларичев знал, что за глаза его все прозвали «диетическим мужиком», что над ним посмеиваются, что его авторитет равен нулю, но не мог придумать, как это все изменить. И каждый раз, когда в конце месяца на фабрике наступал аврал и надо было ускорить темп работы, директор начинал кричать на своих заместителей, те – на старшего технолога, старший – на младшего, а тот, в свою очередь, должен был орать на мастеров, но не мог. И поскольку эта налаженная цепочка разрывалась именно на нем, то получалось, что в срыве плана виноват именно он, Ларичев, и тогда на него орали все. От этого у Ларичева начинало болеть сердце, он приходил домой бледный, сосал валидол и жаловался жене.

– Женечка, – ласково говорила ему жена, – так нельзя, милый… Ты тоже спуску не давай. Ты ругайся!

– Я не умею, – вздыхал Ларичев.

– Научись!

– Не получается.

– Не может быть, – говорила жена, – ты способный! Ты интеллигентный человек, с высшим образованием… Ты обязан это освоить! Занимайся вечерами.

– Пробовал, – грустно отвечал Ларичев.

Он действительно несколько раз пробовал. Наедине, перед зеркалом. Подбегал к зеркалу с решительным намерением выпалить все, что о себе думает, но каждый раз, видя свое хилое отражение, ему хотелось плакать, а не материться.

– Но это все вредно для здоровья, – говорила жена. – Мне один доктор объяснял, что брань – это выплескивание отрицательных эмоций. Все выплескивают, а ты не выплескиваешь! Если не можешь сам этому научиться, возьми репетитора.

– Ладно, – согласился однажды Ларичев, когда у него особенно сильно разболелось сердце. – Попробую учиться…

Шофер фабричной автобазы Егор Клягин долго не мог понять, чего от него хочет этот очкастый инженер в кожаной шляпке.

– Понимаете, Егор Степанович, – стыдливо опустив глаза, бормотал Ларичев, – я советовался со сведущими людьми, и все единодушно утверждают, что лучше вас этому меня никто не научит…

– Чему «этому»?

– Ну, вот этому… В смысле выражений… Все говорят, что вы их знаете бесчисленное множество…

– Кто говорит-то? – возмутился Клягин. – Дать бы тому по сусалам, кто говорит!

– Нет-нет, они в хорошем смысле говорили! В смысле, так сказать, восхищения вашим словарным запасом…

– Слушайте! – сердито сказал Клягин. – Некогда мне с вами шутки шутить, Евгений Петрович! У меня здесь и так… – тут Клягин употребил несколько тех выражений, которые были так недоступны Ларичеву.

– Вот-вот, – обрадовался Ларичев. – Именно так! Ах, как вы это лихо! Ну, прошу вас… Всего несколько занятий. А я вам буду платить.

– Чего? – изумился Клягин. Он решил, что Ларичев просто издевается над ним, но тот смотрел серьезно и несколько печально. – Это как же – платить?

– Почасово, – сказал Ларичев. – У меня есть товарищ, преподаватель английского языка… Он берет за час занятий пять рублей.

– Ну, он английскому учит, – усмехнулся Клягин, – а тут – родному… Хватит и трешника.

– Спасибо, – сказал Ларичев. – Вы очень любезны.

В субботу днем Ларичев отправил жену в кино, достал магнитофон, тетрадь, ручки. Задернул шторы.

Клягин пришел в назначенный час. Он был при костюме и галстуке, выглядел торжественно и чуть неуверенно. Оглядел квартиру, попросил запереть дверь, поинтересовался слышимостью через стены.

– А то, знаете, соседи услышат – еще пятнадцать суток схлопочем.

Увидев магнитофон, Клягин заволновался:

– Это зачем? Уберите!

– Это для записей, – пояснил Ларичев. – Мне так запомнить будет проще и легче отрабатывать произношение…

– Уберите! – настаивал Клягин. – Это ж документ. И потом, на кой на эту гадость пленку переводить?

– Нет-нет, прошу вас, – взмолился Ларичев. – Без магнитофона мне поначалу будет трудно…

– Зря я в это дело ввязался, – вздохнул Клягин, однако, уступив просьбам Ларичева, сел за стол. Нервно закурил.

– Начнем, Егор Степанович! – Ларичев сел напротив, открыл тетрадку. – Прошу вас!

– Чего?

– Говорите!

– Да чего говорить-то?

– Слова, выражения… Только помедленней… И если можно, поясняйте принцип их употребления…

Клягин задумался, напрягся, пошевелил губами, с удивлением обнаружил, что беспричинно вспотел, но так ничего из себя и не выдавил.

– Как-то не могу без разгона, – сказал он, вытирая лоб. – Не идет как-то…

– Может, чаю выпьем? – спросил Ларичев. – Вы не волнуйтесь.

Он принес чай, коржики.

– Если вам трудно, Егор Степанович, начните с более мягких слов… Попробуйте!

Клягин отхлебнул из чашки, снова задумался, наконец неуверенно произнес:

– Ну, например, «сука»…

– Так, – кивнул Ларичев, записывая слово в тетрадку, – хорошо. Ну и что?

– Ничего…

– Нет, я имею в виду, в каком смысле «сука»?

– В обыкновенном, – пожал плечами Клягин. – Собака, значит, дамского полу…

– Это я знаю, – сказал Ларичев. – А как это употреблять?

– Да так и употребляйте…

– Нет, вы не поняли. Я хочу понять какую-то закономерность. Это слово употребляется в отношении одушевленного или неодушевленного предмета?

– Не знаю я…

– Ну, хорошо… Вот, например, отвертка… Она может быть этим… тем, что вы сказали?

– Отвертка? – удивился Клягин. – При чем здесь отвертка?

– Я в качестве примера… Вот, скажем, у рабочего вдруг потерялась отвертка… Может он ее так назвать?

– Если потерялась, тогда конечно…

– А если не потерялась?

– А если не потерялась, тогда чего уж… Тогда она просто отвертка!

– Понимаю, – обрадованно кивнул Ларичев. – Видите, как все любопытно… А о предмете мужского рода можно так говорить?

– Не знаю… Вроде бы нет.

– А вот у нас в цехе когда сломался конвейер, то механики его тоже называли сукой. А ведь конвейер мужского рода, не так ли?

Клягин долго и внимательно смотрел на Ларичева, потом решительно встал из-за стола:

– Отпусти ты меня, ради бога, Евгений Петрович! Ну тебя… У меня аж голова заболела! Брось дурью мучиться!

– Нет, что вы, пожалуйста… – Ларичев умоляюще схватил Клягина за рукав. – Ну, прервемся… Перекур!

– Не могу я так ругаться! – жалобно сказал Клягин. – Без причины у меня не получается. Куражу нет! Телевизор включите, что ли… Там сейчас хоккей.

Включили телевизор. Играли «Спартак» и «Химик». «Спартак» проигрывал. Клягин несколько минут мрачно наблюдал за экраном, что-то бормоча, а когда в ворота «Спартака» влетела пятая шайба, он побагровел, повернулся к Ларичеву и закричал:

– Ладно! Валяй, Евгений Петрович, записывай! Все по порядку. Начнем с вратаря… Знаешь, кто он?!

Последующие занятия проходили более гладко. Ларичев аккуратно записывал и запоминал все, чему его учил Клягин, потом наговаривал это на магнитофон и давал прослушать учителю. Браниться без помощи техники он пока не решался. Клягин понемногу стал входить во вкус педагогики, стал задавать домашние задания.

После десятого урока Клягин стал настаивать на практических занятиях.

– Ну чего мы воду толчем? – возмущался он. – Сидим здесь закрывшись, как уголовники, и шепотом лаемся… А на людях ты, Петрович, уж извини, все такой же одуванчик: дунь – посыплешься! Ты применяй, чему научился, применяй.

– Повода пока не было, – вздыхал Ларичев.

– Какой тебе повод? Пришел на работу – вот и повод… А то что ж зря стараться? Я деньги зря брать не привык!

И тут на фабрике произошло очередное ЧП. Цех резиновой обуви запорол большую партию сапог. Впрочем, не то чтоб уж так запорол – просто голенища оказались припаянными к основанию несколько под углом, что придавало им забавный вид, хотя в носке это, возможно, и не очень бы мешало, если, конечно, приноровиться их надевать. Но ОТК сапоги не пропустил, и разразился скандал. Директор накричал на заместителя, тот, в свою очередь, – на старшего технолога, тот обругал младшего, а когда они пришли в цех, то старший мастер вдруг заявил, что с него спроса нет, поскольку все расчеты делал Ларичев, стало быть, он и виноват в неправильном смыкании голенища и подошвы.

– Это неправда! – сказал Ларичев. – Я вам докажу…

– А мне нечего доказывать, – сказал старший мастер.

– Я вам несколько раз объяснял…

– А мне нечего объяснять, – снова прервал его тот. – Молоды вы еще меня учить, товарищ Ларичев. Я здесь двадцать лет работаю! Я эти сапоги делал, когда вам мать еще сопли вытирала!

Ларичев побледнел и смолк. Старший мастер понял, что разговор окончен, повернулся и спокойно пошел прочь.

Наблюдавший эту сцену Клягин подскочил к Ларичеву и зашипел ему в ухо:

– Ну?! Чего ж ты… Ну?! Уйдет ведь! – Он даже подтолкнул Ларичева в спину.

Тот сначала нерешительно пошел, потом побежал, догнал старшего мастера и, нервно кусая губы, тихо сказал:

– Немедленно извинитесь!

– Чего? – не понял мастер.

– Немедленно извинитесь!!!

– Да идите вы, товарищ Ларичев, знаете куда!

Лицо Ларичева сделалось красным, подбородок задрожал:

– Вы… вы…

– Ну же! – не выдержав, крикнул Клягин.

– Вы… вы… – продолжал бормотать Ларичев и, вдруг схватившись за грудь, стал медленно оседать на пол.

Его подхватили, положили на диванчик в коридоре. Через двадцать минут приехала «Скорая». Клягин помогал выносить Ларичева на носилках. Тот был бледен, слабо улыбался и все пытался что-то объяснить Клягину, но Клягин угрюмо сопел и не слушал.

Через два дня фотографию Ларичева повесили в красном уголке в черной рамке. На кладбище пришло много народа, выступал представитель фабкома, который охарактеризовал покойного как хорошего специалиста и человека, любимого коллективом.

Вечером Клягин пришел к вдове на поминки, и хотя пил мало, но был очень мрачен и ни с кем не разговаривал. Только попросил магнитофон и, выйдя с ним на лестничную площадку, долго курил.

На следующий день он пришел на фабрику с красными от бессонницы глазами, до одиннадцати работал, а потом зашел к дежурному вахтеру и попросил у него ключ от радиорубки.

Войдя в радиорубку, Клягин закрылся изнутри, сел за стол и включил микрофон. Когда в динамиках раздался треск, Клягин немножко оробел, но тут же взял себя в руки и глухо произнес:

– Алло! Это Клягин говорит… Шофер Клягин Егор Степанович… Знаете, в общем…

Сквозь окно радиорубки он увидел, как работавшие в цехах люди удивленно подняли головы.

– Стало быть, вот что, – продолжал Клягин, – похоронили мы вчера, стало быть, нашего товарища… технолога… Ларичева Евгения Петровича. Это больно всем нам, что и говорить… Потому что, я вам скажу, замечательный он был человек, нежной души… и так далее… Очень хороший он был, Ларичев… Евгений Петрович…

В дверь радиорубки кто-то постучал, но Клягин даже не повернул головы.

– И вот что я вам теперь скажу, дорогие мои, – продолжал он, – конечно, здоровье у него было слабенькое, никто вроде не виноват, но я вам так скажу – на всех вина, а на мне, может, больше других… Он какой был человек?.. Он чуткий был человек, чистый… И он страдал от нашего с вами хамства. Он, можно сказать, ломал себя под нас… Понимаете?.. Ну, сейчас поймете, кто не понимает… Слушайте сами… Женщинам разрешаю выйти!

Клягин достал из кармана пленку, поставил в магнитофон, включил. Раздалось шипение, а потом тихий голос Ларичева начал медленно и неуверенно выговаривать тяжелые, неповоротливые, совсем чужие для него слова.

Клягин терпеливо ждал, пока пленка закончится. И все стоявшие молча ждали, а когда она кончилась, еще молчали несколько секунд.

– Вот так! – глухо сказал Клягин и выключил магнитофон. – Вот так!.. Все!

После этого случая Клягина обсуждали на месткоме и вынесли ему порицание. Потом на фабрику № 6 приезжала специальная комиссия, директор получил выговор за слабую воспитательную работу. А потом фабрику № 6 объединили с фабрикой № 7 и переименовали ее в фабрику № 8. И поскольку фабрика № 6 перестала существовать, то теперь уже трудно установить, был ли на ней этот случай вообще…

Обнаженный Куренцов

Воскресный день начинался прекрасно.

Василий Михайлович Куренцов проснулся рано, встал, позавтракал, надел белую нейлоновую рубаху, закатал рукава, взял свою жену, Зинаиду Ивановну Куренцову, и направился в город на прогулку.

Они сели в такси, прокатились по центральным улицам Москвы, посмотрели Новый Арбат, Кутузовский проспект, потом приехали на Пушкинскую площадь, расплатились и вышли.

Здесь Куренцов и его супруга выпили пива, затем съели по стаканчику мороженого и, уже совсем сытые и довольные, пошли вниз по улице Горького. По дороге они разглядывали витрины магазинов, читали рекламы и афиши, улыбаясь смотрели на девушек в модных юбках, и вообще им было хорошо. Затем они свернули в один из переулков, потом в другой переулок, потом в третий – и тут увидели, возле низенького старинного дома, длинную очередь.

– Извиняюсь, что здесь? – спросил Куренцов у высокого парня в замшевой куртке, стоявшего в очереди последним.

– Выставка, – ответил тот.

– Это в каком смысле? – не понял Куренцов. – Выставка чего именно?

– Выставка живописи, – сказал парень, оглядывая Куренцовых, и добавил: – Современной живописи…

– А почем вход? – поинтересовалась Зинаида Ивановна.

– Двадцать копеек, – сказал парень. – А для школьников и солдат – по пятачку! – И улыбнулся.

Если бы не эта улыбка, Куренцов, конечно, не пошел бы на эту злосчастную выставку, поскольку живописью он никогда не интересовался. Но снисходительная улыбочка этого парня, а также меркантильный разговор о двадцати копейках и пятачке его задели.

Василий Михайлович повернулся к супруге и спросил:

– Ну что, Зинуля, посмотрим?

– Посмотрим! – быстро согласилась Зинаида Ивановна. – А то чего без толку по городу шляться…

Через двадцать минут супруги Куренцовы уже бродили по залам выставки.

Народу здесь было много. Люди переходили от картины к картине, тихо переговаривались. Возле некоторых о чем-то спорили.

Куренцовы в споры не вступали. Василий Михайлович вел под руку Зинаиду Ивановну, и они чинно прогуливались, глядя по сторонам. Все картины в принципе нравились Василию Михайловичу, особенно пейзажи. Но больше всего ему нравилась обстановка выставки, такая торжественная, можно даже сказать, благоговейная.

– Надо бы нам дома какую-нибудь картину повесить, – тихо сказал жене Василий Михайлович. – А то надоело на обои глядеть…

– Верно, – согласилась Зинаида Ивановна. – У нас в хозяйственном эстампы продают…

– Вот! – обрадовался Куренцов. – Пейзаж какой-нибудь… Так, чтоб деревья были, лужок…

Он сделал рукой неопределенный жест, поясняющий, какой именно лужок хотелось бы видеть на эстампе, глянул по направлению руки на стену и замер от неожиданности.

На большой картине, висевшей в углу, Василий Михайлович Куренцов увидел СЕБЯ…

Картина называлась «Ночное купание». Изображен на ней был берег реки ночью. Светила луна. Двое молодых ребят нагишом бежали к воде. А третий человек, лет пятидесяти, только еще готовился к купанию: он наполовину снял трусы, обнажив левую ягодицу с крупной черной родинкой. Лицо этого человека было обращено к зрителю, и оно, это лицо, несомненно, было лицом Василия Михайловича Куренцова.

В первый момент Куренцову показалось, что это ему все чудится, но, увидев побледневшее лицо жены, он понял, что не ошибся.

– Что ж это такое? – тихо ахнула Зинаида Ивановна. – Васенька, это ж ты… голый!

Стоявшая впереди них девушка в очках при этих словах повернулась, посмотрела на Василия Михайловича, потом на картину и улыбнулась.

Холодный пот выступил на лбу Куренцова. Кулаки его сжались.

– Пошли, Зина! – хрипло скомандовал он. – Пошли к директору!

Главный администратор выставки долго слушал Куренцова, качал головой и растерянно улыбался.

– Вам это показалось, гражданин, – говорил главный администратор. – Вам это почудилось!

– То есть как – почудилось? – спрашивал Куренцов, и его левая бровь нервно дергалась от обиды. – Как это может почудиться, когда это я! И лицо, и фигура, и даже родинка… Могу показать!



– Нет-нет, спасибо! – отмахивался администратор. – Но даже если этот нарисованный мужчина и похож на вас, то вы же понимаете, что это случайное совпадение… Случайное, понимаете? Если, конечно, вы не позировали художнику…

– Ничего я не позировал, – зло говорил Куренцов. – Я этого художника в глаза не видел… И тех двух ребятишек, что со мной купаются, тоже не знаю… И речка незнакомая…

– Конечно! – вторила мужу Зинаида Ивановна. – Разве станет Василий Михайлович так купаться? У него плавки есть, японские, в полосочку… Я ему прошлым летом купила…

– Товарищи, что вы от меня хотите? – наконец спросил администратор.

– Снимайте картину! – твердо сказал Куренцов. – Снимайте – и точка! Здесь люди ходят, дети… Могут прийти сотрудники… Стыд какой! Снимайте ее к чертям!

– Это невозможно, – сказал администратор. – Картина одобрена выставочной комиссией… Снимать ее никто не имеет права!

– А я говорю – снимайте! – угрюмо повторил Куренцов. – Не доводите дело до скандала!

– Вы мне не угрожайте, гражданин! – сказал администратор и перестал улыбаться. – Все претензии предъявляйте художнику, хотя я уверен, что он их тоже не примет…

– Соедините меня с ним! – властно сказал Куренцов.

Администратор внимательно посмотрел на Василия Михайловича, пожал плечами и, сняв трубку телефона, набрал номер:

– Товарищ Егоров?.. Здравствуйте! Это с вами говорит администратор выставки. Здесь к нам пришел один товарищ. У него какие-то странные претензии к вашей картине. Сейчас передам ему трубку…

– Алло! Куренцов говорит, – сказал Василий Михайлович в трубку. – Товарищ художник, здесь такое дело получилось… я у вас на картине оказался… Ну, тот, который трусы снимает… Приношу протест!

– Не понимаю, – послышалось в трубке. – Какой протест?

– За искажение! – сказал Куренцов и с досадой понял, что говорит не то. – В общем, это получился вылитый я… Вы, товарищ, где-нибудь меня видели и зарисовали… А здесь люди ходят, дети…

– Какие дети? – недоуменно спросил голос в трубке. – Я вас, товарищ, никогда в глаза не видел и не рисовал…

– Может, и не видели, а получился я, – сказал Куренцов. – Даже родинка та же…

– При чем здесь родинка? Какая родинка? – Голос в трубке заметно нервничал.

– Обыкновенная родинка… На этом самом… Короче, снимайте картину, а то будет скандал! – хрипло сказал Куренцов.

– Вы выпили, товарищ, – спокойно произнес голос в трубке. – А потому оставьте меня в покое…

Куренцов несколько секунд слушал короткие гудки, потом положил трубку на стол и, не глядя на администратора, мрачно произнес:

– Ну, ладно!.. Пошли, Зина!

Они быстро шли по залам, не оглядываясь и не обращая внимания на людей. Зинаида Ивановна испуганно держала Куренцова за руку, а он шумно дышал носом, втянув голову в плечи, и иногда вздрагивал всем телом, словно кто-то сзади тыкал ему пальцем в спину.

В этот вечер Василий Михайлович Куренцов выпил много водки. Пил он один. Пил медленно, задумчиво, молча, почти не закусывая.

Зинаида Ивановна грустно смотрела на него, вздыхала, иногда пыталась утешать.

– Плюнь, Вася! – говорила она. – Ну зачем ты страдаешь? Чего особенного? Никто и не знает… Ну кто туда пойдет? Никто из знакомых не пойдет… И на работе объясни: мол, не ходите…

– Дура ты! – сердито отвечал Куренцов. – А вдруг по телевизору покажут? Или, того хуже, открыток наделают… Пять копеек штука…

– А ты отрицай все! Мол, это не я…

– «Отрицай»! – сердито перебивал Куренцов. – Чего ж отрицать, когда физиономия моя… Здесь отрицать глупо!

Он замолкал, курил, и кожа на его лбу, собиравшаяся морщинками в гармошку, говорила о мучительных раздумьях, терзавших мозг.

Наконец Куренцов встал, надел пиджак и, не глядя на жену, хмуро сказал:

– Я пройдусь, Зина!

– Куда это ты на ночь глядя? – испугалась Зинаида Ивановна.

– Пройдусь, и все! – повторил Куренцов. – Развеюсь…

Он вышел из дома, постоял несколько минут у подъезда, проверяя, не следит ли за ним супруга, и, убедившись, что слежки нет, быстро направился к стоянке такси.

Точного адреса выставки Куренцов не знал, поэтому он долго колесил по центру Москвы, пока наконец такси не подвезло его к знакомому старинному дому.

Куренцов расплатился, подождал, пока машина отъедет, и закурил.

Было около часа ночи. Переулок опустел.

Василий Михайлович несколько раз обошел здание выставки и, убедившись, что ни сторожа, ни постового милиционера здесь нет, остановился сзади дома у маленького окошка. Затем, еще раз оглядевшись, Куренцов достал перочинный ножик, отколупнул сухую замазку, отогнул гвоздики и вынул двойное стекло.

Вынув стекло, Куренцов залез на невысокий подоконник и, с трудом протискивая свое грузное тело через узкие рамки окна, проник в помещение. Жуткая темнота окружила его со всех сторон.

Поначалу Куренцов очень испугался и с ужасом подумал, что никогда не найдет в такой тьме того, что ищет, но потом сообразил, что находится в каком-то подсобном помещении, а залы где-то впереди и в них, возможно, будет посветлее.

Он долго шел по какому-то длинному коридору. Было очень темно и очень тихо, но алкогольное опьянение, в котором продолжал пребывать Куренцов, отгоняло страх и помогло ему всего с двумя падениями добраться до двери, толкнув которую Василий Михайлович оказался в выставочном зале.

Здесь уже было гораздо светлее. Сквозь громадные окна проникал слабый свет уличных фонарей, и черные квадраты картин на стенах обозначались довольно четко.

«Ночное купание» Куренцов нашел быстро. Он еще несколько минут постоял перед полотном, вглядываясь в свое лицо, которое в этом полумраке показалось ему еще более похожим, потом подставил стул и снял картину с крюка.

И тут Куренцову стало страшно. За всю свою жизнь он никогда не делал ничего противозаконного, и теперь душа его заныла. Сердце бешено заколотилось, и его удары эхом разнеслись по пустым залам.

Однако Василий Михайлович быстро взял себя в руки, еще раз огляделся по сторонам, затем вынул холст из рамы, свернул его в трубочку, а рамку повесил на место.

И тут Куренцову опять стало очень страшно. Но совесть уже была ни при чем. Просто Василию Михайловичу показалось, что из дальнего угла кто-то наблюдает за ним. Куренцов задрожал от этого взгляда, но не побежал, а, наоборот, сам не зная почему, медленно пошел в этот дальний угол. Подойдя ближе, он увидел белую обнаженную женщину, стоящую на коленях и протягивающую к нему, Куренцову, руки.

«Статуя!» – догадался Куренцов, но от этого страх его не улетучился, а даже усилился. Потому что чем ближе он подходил, тем до жути знакомыми становились ее черты. И когда Василий Михайлович подошел совсем близко и взглянул в лицо этой каменной бабы, то из груди его вырвался какой-то странный хриплый звук.

Перед ним на коленях, обнаженная, стояла его жена, Зинаида Ивановна Куренцова.

От неожиданности ноги Василия Михайловича подкосились, и он шлепнулся на пол, но тут же вскочил, как-то странно застонал и, схватив скульптуру за вытянутые руки, попытался сдвинуть ее с места.

Однако скульптура была удивительно тяжелой, гораздо тяжелее живой Зинаиды Ивановны. Куренцов все-таки протащил ее по полу метра два, но затем устал, отчаянно пнул ее ногой, ушиб палец и заплакал от тоски.

В этот момент мимо окон проехал автомобиль, и желтые лучи его фар осветили большую картину на стене. На картине Василий Михайлович увидел своего брата, Виктора Михайловича Куренцова, проживающего в настоящий момент в городе Калуге. Виктор Михайлович Куренцов был изображен почему-то в бескозырке, тельняшке, а за поясом у него торчал огромный пистолет.

Василий Михайлович оторопело посмотрел на него и, обреченно махнув рукой, пошел по залу.

Уже не удивляясь и не вздрагивая, он бродил по полутемным залам выставки и с каким-то тупым безразличием разглядывал картины.

Со всех стен на него смотрели Куренцовы.

Здесь были изображены его дядя Алексей Куренцов, двоюродный брат Сергей, крестный Андрей Степанович Жмакин, сестра Зины Ольга, шурин Брюкин, племянница Клава Спиридонова, бабушка Анна Степановна, тетя по материнской линии Раиса Григорьевна.

Обнаженные или одетые в какие-то нелепые костюмы, с красными, синими, зелеными лицами, Куренцовы со всех сторон разглядывали Василия Михайловича, который кругами бродил по залам, пока не ткнулся лбом в какую-то большую дверь.

Здесь, точно очнувшись от сна, Куренцов с силой рванул ручку двери, потом забарабанил по ней кулаками и громко стал звать на помощь.

Через час милицейская машина везла Василия Михайловича Куренцова. Он сидел на железной лавочке между двумя милиционерами и тупо глядел в маленькое окошечко, разлинованное на квадраты стальными прутиками. Когда машина проезжала мимо памятника Юрию Долгорукому, Куренцов неожиданно улыбнулся, тронул одного из милиционеров за рукав и, кивнув на памятник, тихо сказал:

– О, видал?! Дядя мой, Михаил Степанович Куренцов… На коне изобразили, гады!

Измена

Виктор Андреевич Корюшкин прожил со своей женой Ниной в любви и согласии семь лет, и это обстоятельство его очень тяготило. Собственно говоря, мужской темперамент, отпущенный природой Корюшкину, и не требовал никакой побочной жизни, а вполне удовлетворялся законной, семейной, но, будучи человеком современным и в какой-то мере интеллигентным, Корюшкин не мог не понимать, что в таком безоблачном размеренном семейном существовании есть что-то провинциальное и ущербное.

Корюшкин смотрел фильмы, читал книги, беседовал со знакомыми и всякий раз убеждался, что на свете бушуют страсти, люди смело ныряют в море острых ощущений, на Западе уже придуман «группенсекс» (о нем рассказывал Корюшкину один институтский товарищ, который собственными глазами видел этот самый «группенсекс» в шведской авторучке), и получалось так, что только он, Виктор Андреевич Корюшкин, оказался за бортом, сидит пьет чай и коротает знойные июньские вечера с женой и телевизором.

Особенно мучительными для Корюшкина были рассказы сослуживцев, когда в курилке учреждения, в котором работал Виктор Андреевич, после обеденного перерыва собирались мужики и, поболтав о начальстве или футболе, выходили на «живую» тему и когда какой-нибудь Монюков (толстый, лысоватый, ни рожи ни кожи) вдруг со смаком начинал повествовать о своей трехдневной командировке в Тулу, где он в гостинице познакомился с очаровательной девушкой, почему-то эстонкой (снежные волосы, нос в веснушках и шепчет эдак с акцентом: «Милый мой Моньюкоф…»), и какие сумасшедшие были эти три дня. И тут же тему подхватывал следующий: «Это что! А вот у меня был случай…»

И загорались глаза, и каждый спешил захватить площадку, и только Корюшкин стыдливо моргал ресницами, потому что нечего ему было рассказывать. Не было в его жизни никого, кроме Нины, а до Нины были-то всего Зина да Томка в институте, и более никого, не то что, скажем, загадочной эстонки белоснежной, но вообще – ничего, хотя бы и менее экстравагантного. И Корюшкин со вздохом уходил из курилки в рабочую комнату, садился за свой стол и свирепо перекладывал папки из одного ящика в другой, чтобы забыться.

Главное, Корюшкин чувствовал, что он, в принципе, может понравиться женщинам (рост выше среднего, глаза серые и в зубах расщелина, что свидетельствует о тайных пороках), ему улыбалась секретарша Клара, и в автобусах он иногда ловил на себе пугливые оценивающие взгляды, – но как перевести эти едва ощутимые признаки благосклонности во что-то более реальное, Корюшкин не знал.

Нина не то чтобы была ревнива, но, как всякая жена, чуть настороже. Из дому она никуда не уезжала, отдыхать супруги всегда ездили вместе, в командировки Корюшкина не посылали. Так что для легкой кратковременной связи просто не было элементарных условий. Пускаться же в длительный затяжной роман, скажем с той же Кларой, Корюшкин боялся. Это пахло крупными неприятностями и разводом, а разрушать семью ему не хотелось: во-первых, был сын, во-вторых, Нина хорошая, в-третьих, не хотелось, и все…

Так шли дни, и на седьмом году совместной жизни вдруг наступил такой знойный июнь, когда все женщины надели модные кофточки-майки и такие короткие юбки, что Корюшкин вдруг понял: пора кончать с голубиным семейным воркованьем и свершить что-нибудь эдакое, возмутительное. А тут как раз и выдался случай: местком закупил путевки в двухдневный дом отдыха на водохранилище, и путевки распределили в учреждении, в котором работал Виктор Андреевич, и в соседнем, в котором он не работал, и еще в соседнем… И, покупая путевку, Корюшкин видел, что такие же путевки покупают малознакомые женщины в кофточках-майках.

Дома был трудный разговор. Нина очень обиделась, что Корюшкин не берет ее с собой, хотя он подготовил вполне логичные доводы: в доме пора провести генеральную уборку, поэтому он и сматывается, чтоб не мешать, и вообще ему хочется побыть в полном одиночестве, чтобы собраться с мыслями. Это «собраться с мыслями» особенно возмутило Нину.

– С какими еще мыслями? – зло спросила она. – Девицу себе наметил?

Корюшкин искренне обиделся, поскольку Нинины слова были правдой. Он закричал, что ему надоел этот домострой и вечные подозрения, для которых он не давал повода, и что трудно жить с женщиной, у которой такие мещанские представления о других. Потом он уложил в чемоданчик несколько рубах, шорты, плавки, надел новые фирменные белые трусы в сеточку и лег спать отдельно, на раскладушке…

От учреждения отдыхающих вез огромный автобус. Водитель включил музыку, все громко разговаривали, неугомонный Монюков рассказывал анекдоты и всех смешил. Корюшкин тоже смеялся и победным взглядом оглядывал женщин, словно эти анекдоты придумал он. Женщины улыбались Корюшкину, и от этих перспективных улыбок его охватывало радостное волнение.

В доме отдыха селили по двое. Корюшкин оказался в одной комнате с Монюковым и чрезвычайно этому обрадовался, потому что Монюков был мужиком компанейским. Монюков тоже обрадовался соседству с Корюшкиным и сразу предупредил:

– Старик, очень хорошо, что мы с тобой… Ты тогда вечерком подышишь на улице часов до двенадцати, ладно? У меня тут намечается маленькое суаре!

Корюшкин не знал, что такое суаре, но все равно обиделся, что его выпроваживают. Корюшкин надулся, заморгал ресницами и сказал:

– Сам дыши! У меня тоже суаре!

– У тебя? – Монюков оскорбительно хмыкнул.

– А что, не имею права? – Корюшкин решил твердо отстаивать свои права на комнату.

– Имеешь, конечно, – задумался Монюков. – Но на кой же черт я с тобой селился? Ты ведь у нас всегда был паинькой. А с кем у тебя?

– Пока секрет! – сказал Корюшкин.

– Уважаю, – сказал Монюков. – Я сам молчун. Ладно! Тогда давай кинем жребий: кому дышать, кому не дышать… Орел или решка?

Корюшкин выбрал «орла» – и угадал. Монюков расстроился, а Корюшкин понял, что это знамение судьбы, тут же сбегал в буфет, купил бутылку коньяка и плитку шоколада…

Потом все пошли на реку. Корюшкин тоже пошел на реку, плавал вдоль берега баттерфляем, разбрасывал брызги и привлекал внимание. Потом он надел шорты, темные очки и с независимым видом фланировал по пляжу, подсаживаясь к разным компаниям и осторожно вступая в разговор. Парой слов он перекинулся с секретаршей Кларой и пригласил ее вечером в кино (это на всякий случай), познакомился с одной блондинкой (Люся из научно-исследовательского института, лаборантка, не замужем), пригласил ее после обеда погулять по аллеям, «чтоб не толстеть». Люся хотя и была совсем не толстая, но погулять вроде бы согласилась, во всяком случае, кивнула и улыбнулась…

За обедом Корюшкин подсел к столу, за которым сидели Монюков и четыре женщины, две – незнакомые. Монюков, как всегда, хохмил, а Корюшкин ухаживал за незнакомками, подавал им горчицу, и в конце обеда, допивая компот, написал одной из них, Рае (полная брюнетка, инженер-экономист, разведена), записку на бумажной салфетке: «Давайте встретимся в 20.00 у клумбы». Прямо передать записку ей в руки он постеснялся, но положил ее перед Раей так, чтоб когда она вздумает вытереть губы, то прочла бы. После обеда Монюков завалился спать, а Корюшкин, глотнув для храбрости коньяку, выбежал на улицу. Он был бодр, весел и энергичен.

И вот тут в четко расписанном графике Корюшкина начало что-то заедать. Во-первых, не вышла худеть блондинка Люся. Корюшкин два часа бродил по аллеям, высматривая ее, но она не появилась. Правда, гуляя, Корюшкин заговорил с какими-то двумя студентками и, как ему показалось, сумел их к себе расположить, но к концу разговора выяснилось, что студентки вообще не из этого дома отдыха, просто приехали сюда на субботу, живут в лесу в палатке, где, кроме них, есть еще два студента. Проклиная себя за бессмысленно потраченное время, Корюшкин помчался к кинозалу и там увидел Клару с какой-то компанией незнакомых мужчин. Клара сказала, что встретила здесь случайно старых друзей, извинилась и ушла в кино с ними. А в 20.00 Рая не пришла к клумбе. Корюшкин прождал ее целый час, мучительно раздумывая, в чем причина неудачи: салфетка не дошла или Рая не захотела? Впрочем, теперь это уже не имело значения. Начинался вечер, время безвозвратно уходило.

Он быстро побежал к себе в комнату. Монюкова не было, на столе лежала записка: «Старик, желаю успеха! Вернусь в полночь, постарайся уложиться!» Виктор Андреевич посмотрел на часы – шел десятый час, теперь каждая минута была на счету. Корюшкин надел свежую рубаху, быстро побрился, глотнул еще для храбрости коньяку, вышел в коридор и начал бессмысленно бродить по этажам дома отдыха, прислушиваясь к звукам, доносящимся из-за закрытых дверей. Это были манящие звуки: смех, обрывки фраз, музыка, а за некоторыми дверями стояла тишина – эта таинственная тишина больше всего волновала Виктора Андреевича. Погуляв полчасика и ничего не нагуляв, Корюшкин почувствовал себя бесконечно несчастным, вернулся в свою комнату, выпил весь коньяк и съел весь шоколад.

Он опьянел, и его охватила такая тоска, что он чуть не заревел. Положение и вправду выглядело идиотским: поругался с женой, рванул ни свет ни заря в этот дурацкий дом отдыха, отвоевал отдельную комнату и теперь сидит и пьет один, как последний алкоголик! Корюшкин сидел, кусал губы, и в его душе зрело отчаянное желание выбежать в коридор, врываться в закрытые комнаты, орать и требовать, чтоб и его приняли в какой-нибудь загул…

И тут произошло нечто странное – погас свет. Корюшкин подумал, что это только в его комнате, но, выйдя на ощупь в темный коридор, он понял, что свет перегорел во всем доме. Люди чиркали спичками, весело переговаривались, отпускали сомнительные шутки, которые всегда легко говорить, когда не видно лица, кто-то сердито требовал позвонить на электростанцию… В вестибюле первого этажа ходила горничная и шепотом просила отдыхающих не волноваться. В длинном халате, в платочке, со свечой в руке, она была похожа на монашку, шептавшую молитву.

Темнота немножко развеселила Корюшкина. Он побродил по вестибюлю, давая советы по исправлению линии, потом на лестнице столкнулся с какой-то женщиной и в темноте пытался схватить ее за руку, игриво произнеся: «Пардон, мадам!», но тут же его кто-то толкнул в плечо и строгий мужской голос произнес: «А ну проходи!..» Затем Корюшкин поднялся к себе на этаж, с трудом нашел свою комнату и, быстро раздевшись, рухнул на постель. От выпитого коньяка его потянуло в сон, а главное, он понял, что в темноте уж точно ни с кем не познакомишься, разве что схлопочешь по роже. Корюшкин закрыл глаза, и его воспаленный мозг начал понемножку гаснуть, и разные мысли стали медленно расползаться по извилинам, сворачиваясь в клубок и затихая…

Но тут скрипнула дверь, и в комнату вошла женщина. Корюшкин сразу понял, что это женщина, и проснулся. Сердце бешено застучало у него внутри, а мысли забегали в голове, сталкиваясь и ударяясь друг о друга. Женщина сделала несколько неуверенных шагов по комнате, наткнулась на стул. Корюшкин затаил дыхание, но надолго не смог, и зажатый в легких воздух наконец вырвался из него с каким-то стоном.

– Ой!.. Здесь кто-то есть… Простите, это какой номер? – спросила женщина.

– Семьдесят второй! – прошептал Корюшкин и резким движением выскочил из-под одеяла.

Женщина вскрикнула и отскочила, уронив стул, а Корюшкин в темноте поймал ее руку, притянул к себе и в каком-то дурмане начал страстно целовать ее, попадая губами то в плечо, то в лоб, то в шею, то вообще в никуда, потому что женщина отворачивалась и было темно…

– Прекратите! Прекратите! Я буду кричать! Кто вы?!

– Милая моя! Единственная! О! – страстно шептал Корюшкин, пытаясь перехватить ее вторую руку, которой она толкала его в грудь. – Это я! Корюшкин из отдела статистики… О!.. Дивная моя!.. Я женюсь, честное слово, женюсь!.. Прекрасная моя!.. О чудное мгновенье!

Корюшкин быстро-быстро говорил, переходя то на высокопарный стиль, то на какое-то суетливое бормотание с обещаниями завтра же расписаться, и все время выкрикивал: «О!.. О!..», а женщина твердила: «Перестаньте!» – и сопротивлялась и отталкивала его, но Корюшкин чувствовал, что под его мощным напором толчки становятся все слабее, а сопротивление стихает, признавая себя бессмысленным…

Потом Виктор Андреевич, не одеваясь, вышел на балкон покурить. Он стоял в своих фирменных белых трусах в сеточку, его обдувал ночной ветерок, он курил и смотрел на небо, где не было луны, но очень ярко горели звезды, и он подумал, что звезды в июне очень красивы и как это прекрасно, что на них тоже есть жизнь…

Когда Корюшкин вернулся с балкона, то с удивлением обнаружил, что в комнате никого нет. Виктор Андреевич зажег спичку, огляделся, потом выглянул в коридор, надеясь, что она там, но коридор был пуст. Корюшкин хотел позвать ее, но тут сообразил, что не знает ее имени и, даже если она где-то рядом и спряталась, непонятно, как к ней обращаться.

– Эй! – негромко позвал Корюшкин. – Эй, товарищ! Где же вы?

Ему никто не ответил. Корюшкин вернулся в комнату, снова закурил и сел за стол. Ему вдруг сделалось очень весело.

Вскоре зажегся свет, а ровно в полночь вернулся Монюков. Корюшкин, волнуясь и опуская малозначительные подробности, поспешно рассказал ему все. Он не стал ничего приукрашивать, ибо и правда была настолько невероятна, что он боялся, что Монюков ему не поверит. Однако Монюков поверил. Он усмехнулся, задумчиво почесал в затылке и спросил:

– И ты, стало быть, не знаешь, кто это был?

– Понятия не имею!

– Ну хоть приметы какие-нибудь?

– Какие там приметы? Темно было – хоть глаз коли…

– Толстая? Тонкая?

– Средняя, – подумав, сказал Корюшкин. – Плотная такая… А может, и худая. – Он растерянно заморгал ресницами.

– Так, – подытожил Монюков, – стало быть, ясно, что ничего не ясно! Однако кое-какие приметы все-таки есть… Во-первых, она мажется польской розовой помадой. – Он ткнул пальцем в щеку Корюшкину, и тот, подскочив к зеркалу, обнаружил на левой щеке две розовые полоски. – Во-вторых, – продолжал Монюков, сняв с одеяла длинный светлый волос, – она блондинка! Причем натуральная! Вот так-то, обвиняемый!

– Почему «обвиняемый»? – поморщился Корюшкин. – Не шути так… Лучше скажи – что теперь делать-то?

– А ничего не делать, – зевнул Монюков. – Спать надо. Завтра найдем.

– А вдруг она постесняется подойти?

– Все равно выдаст себя, – уверенно сказал Монюков. – Взглядом, улыбкой… Покраснеет. Тут много нюансов. Сам почувствуешь! Это, старик, флюидами передается… Вот у меня был аналогичный случай: загулял как-то в командировке в Калуге, проснулся в чужом доме, не помню, как туда попал, не помню с кем… Входит какая-то женщина, приглашает завтракать… А я ни имени ее не знаю, ни фамилии и не пойму: она или не она?

– Ну и что?

– Оказалось – она!

– Как догадался?

– Спросил просто: мол, вы или не вы? Она говорит – я! Так и догадался.

– А что потом?

– А ничего! Позавтракал, уехал… Да чего ты нервничаешь-то?.. Ну, было и было… Закон природы: ты – фавн, она – пастушка! Вспышки страстей… – Монюков еще раз смачно зевнул и пошел спать.

Утром Корюшкин проснулся рано, принял душ, побрился, тщательно причесался и стал будить Монюкова:

– Сережа! Вставай. Пойдем!

– Чего? Куда? – не понял со сна Монюков.

– Найти ее надо… Объясниться…

– Кого?.. Ах да, – потягиваясь, вспомнил Монюков. – Земфиру твою… Да чего ты спозаранку-то?.. Ай, Корюшкин! Прямо супермен какой-то… Кто бы мог подумать?

Через полчаса они спустились в столовую на завтрак. Корюшкин шел робко, пугливо оглядывался по сторонам, бессмысленно улыбался и здоровался со всеми женщинами.

– Не суетись! – строго сказал ему Монюков, садясь за стол. – Не зыркай глазами… Ешь спокойно, а когда уж почувствуешь флюиды…

– Да как почувствую?

– Ну, посмотрит она на тебя… по-особому! Ешь!

Корюшкин принялся жевать котлету и тут же почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он резко обернулся и вздрогнул: на него смотрела бухгалтер Вера Михайловна, чей шестидесятилетний юбилей они недавно торжественно отметили у себя в учреждении. Корюшкина прошиб пот, но он все-таки сумел взять себя в руки и улыбнуться. Вера Михайловна улыбнулась ему в ответ. Монюков заметил эту улыбку и так непристойно заржал, что Корюшкин чуть не выронил вилку.

– Она, что ли? – давясь от смеха, зашептал Монюков. – Ты что, Витя? У нее же внуки в армии…

– Прекрати немедленно! – зашипел Корюшкин. – Прекрати! Что я, рехнулся? Это не она… Она помадой не пользуется!

– Все равно смешно. – Монюков вытер слезы бумажной салфеткой. – Сдохнуть от тебя можно… Ну-ну, извини… Не буду. Сосредоточься! Вон в углу блондинка на тебя посматривает. Тебе интуиция ничего не подсказывает?

Корюшкин внимательно посмотрел на пухлую блондинку с орлиным носом, на всякий случай улыбнулся ей и тихо сказал:

– Нет, чувствую – не она.

– У нее помада розовая.

– Все равно! Чувствую – не она. И потом, у нее нос большой. А там… вроде бы… поменьше был.

– И сколько сантиметров?

– Слушай, – обиделся Корюшкин, – ты не издевайся! Если ты мне друг – помоги, а издеваться…

– Ладно, ладно! – перебил Монюков. – Не она так не она… Я не навязываю… Обсудим следующую кандидатуру…

Они перехватили взгляды еще нескольких блондинок. Корюшкин всем улыбнулся и всем кивнул, в смысле – поздоровался, но в отношении ни одной из них у него не возникло чувства уверенности. Вообще от этой неопределенной напряженности он начал уставать и нервничать.

И тут Монюков вдруг резко толкнул его локтем – в столовую вошла Ксения Вячеславна Волохова, начальник управления при главке. Одета она была в белый летний костюмчик, ее светлые волосы, как всегда, были уложены пучком сзади. Она благосклонно кивала сотрудникам, чуть улыбаясь тонкими губами, слегка покрытыми розовой помадой…

– Ну что? Она?

Корюшкин не отвечал, а только смотрел на Волохову завороженным взглядом, и она тоже посмотрела на него, и даже дольше, чем на других, и улыбнулась…

– Ну? Она, что ли? – не унимался Монюков.

– Кажется! – сказал Корюшкин, и его зубы забили дробь о край стакана.

– Вот это да! – многозначительно присвистнул Монюков. – Это ты, старик, зря… Начальство в этом смысле лучше не трогать! Ну-ну, спокойней! – добавил он, видя, что лицо Корюшкина приобретает бледно-сиреневый оттенок. – Ничего страшного… Она тоже человек. Как говорится, закон природы, взрыв страстей: ты – фавн, она – пастушка! Да успокойся же!

Корюшкин не мог успокоиться и становился все сиреневей и сиреневей. Если себя он и мог в какой-то мере признать фавном, то Ксения Вячеславна была уж абсолютно не пастушкой, а начальником управления, и ее строгий суховатый голос приводил в трепет людей поважнее Корюшкина.

– Да не смотри ты на нее так, – шептал Монюков. – Это ж неприлично!

– Выйдем отсюда! – упавшим голосом сказал Корюшкин. – Мне что-то нехорошо…

– Пойдем, пойдем. – Монюков поддержал шатавшегося Корюшкина и осторожно повел его через столовую. – Держись, старина… Ох, господи, что ж ты с таким-то здоровьем на баб бросаешься?

Они вышли в сквер, сели на скамейку, закурили.

– Давай взвесим все «за» и все «против», – рассуждал Монюков. – Она живет на том же этаже, что и мы, она блондинка, и губы розовые. Все это говорит о том, что она могла заблудиться, попасть случайно в твою комнату, а тут ты и налетел как вепрь…

– Я не налетал, – жалобно перебил Корюшкин.

– Налетал, налетал! – неумолимо говорил Монюков. – И в этом вообще ничего страшного нет, если соображать, на кого… Но, с другой стороны, Волохова не тот человек, которой слабеет в темноте… Ты же знаешь ее характер. Помнишь, на летучке она нашему заву какую головомойку устроила? А Игнатьева за аморалку с работы вытурила с такой характеристикой, что он год уже не может устроиться…

Корюшкин застонал.

– Погоди ныть-то! – строго сказал Монюков. – Может, и не она… Эх, черт, зря я волос выкинул, могли бы сверить… Но даже если и она, все тоже не так страшно: в темноте она тебя могла тоже не признать.

– Я назвался, – обреченно сказал Корюшкин.

– Зачем?

– Не знаю… Спьяну. И жениться обещал.

– Вот это уже совсем пошло, – поморщился Монюков. – Тоже мне, подарок судьбы! На кой ты ей нужен, у нее муж – адмирал.

Корюшкин снова застонал и обхватил голову руками.

– Надо пойти к ней, – быстро заговорил он. – Пойти выяснить… Если что – чистосердечно извиниться… Так, мол, и так! Простите! Я не хотел.

– Что значит «не хотел»? – строго спросил Монюков. – Думай, что говоришь-то! Она все-таки женщина, и очень даже пикантная… Такого врага себе наживешь, не дай бог!.. Впрочем, и друзьями вам теперь трудно оставаться… М-да! Положение щекотливое…

– Она мне характеристику должна подписать, – почему-то вдруг вспомнил Корюшкин. – Мы с Нинкой заявление на Варну подали…

– Погоди ты с Варной, – отмахнулся Монюков. – Не до Варны сейчас! Одно ясно: молчать тебе надо! Никаких намеков. Ты не в курсе! Пока сама не даст знать… А уж если даст, тогда другое дело… Тогда оказывай внимание. С ней, старик, нельзя: поматросил – и бросил…

Он вдруг осекся – прямо к их скамейке медленно шла Ксения Вячеславна.

– Сидите, товарищи, сидите, – величественно сказала Волохова вскочившим мужчинам и сама села на скамью. – Как отдыхаете?

– Спасибо, хорошо, – быстро ответил Монюков. – Просто исключительно!

– Природа здесь великолепная, да? – Волохова чуть откинула голову назад и повела глазами, как бы приглашая полюбоваться природой.

– Великолепная! – подтвердил Монюков – Исключительная!

Возникла пауза. Разговор не получался.

– Вечер вчера был теплый, – сказала Волохова и посмотрела на Корюшкина.

Корюшкин побледнел и вдруг выпалил:

– Не помню!

Волохова удивленно вскинула брови, а Монюков с силой придавил ногу Корюшкину, но тот не мог остановиться.

– Не помню! Ничего не помню! – почти выкрикнул он. – Пьян был в стельку! Я когда выпью, ничего не соображаю! Хоть стреляй в меня!.. Вот так! Вот я какой!

Волохова наморщила лоб, и ее глаза сделались маленькими и холодными.

– Пить нехорошо! – строго сказала она. – А хвастать этим и подавно!

– Абсолютно верно! – поддакнул Монюков.

Корюшкин опустил голову и молчал.

– Ну, ладно, товарищи, не стану вам мешать. – Волохова встала со скамейки и медленно пошла по аллее.

– Ненормальный! Что ты разорался? – налетел Монюков на Корюшкина. – Чего тебя вдруг понесло? «Пьяный», «пьяный»!

– Домой хочу! – обреченно сказал Корюшкин. – Домой, немедленно.

– Погоди паниковать! Может, и не она…

– Все равно. Хочу домой! – Корюшкин так быстро зашагал к корпусу, что Монюков еле за ним поспевал. – Черт меня дернул сюда приезжать! Сидел же дома, все хорошо – и на тебе!.. А эта Волохова тоже хороша. Небось дача собственная есть – так нет, надо с коллективом на отдых… Демократизм проявляет, мерзавка! А люди за нее отвечай! А я не боюсь! Ничего она мне не сделает… Все по обоюдному согласию… Я насилия не проявлял… А с работы я и сам уволюсь… по собственному желанию, в связи с переходом… И адмиралом меня пугать нечего! Адмирал – он в море адмирал, а мне он не адмирал…

Он долго ехал в душном автобусе до станции, потом час курил в тамбуре электрички, потом троллейбусом доехал до дома, открыл дверь, прошел в спальню и, не раздеваясь, рухнул на постель. Нина не вышла к нему, она гремела на кухне кастрюлями, и Корюшкину вдруг страшно захотелось пойти к жене, рассказать ей про все, посоветоваться… Но он понимал, что это невозможно, и оттого еще больше ощущал себя несчастным и бесконечно одиноким человеком.

Убийца

Кирюша Лапенков, высокий худой мужчина лет тридцати пяти, сидел в диетической столовой и обедал. Настроение у Кирюши было скверное. Мрачное было настроение.

Да и с чего, спрашивается, быть хорошему настроению у человека, болеющего гастритом, сидящего в душной столовой и поедающего обед за пятьдесят три копейки в составе: суп овощной протертый, тефтели паровые с картофельным пюре, кисель молочный?

Какие мысли должна рождать в мозгу такая пища?

Грустные мысли. Протертые мысли. Паровые. Желеобразные. Бессолевые.

Но нет! Организм Лапенкова протестовал. И в тот момент, когда его желудок равнодушно принимал всю эту преснятину, мозг Кирюши вел активную, буйную деятельность. Мозг кипел. Он рождал острые, соленые мысли. Мысли, пересыпанные перцем и аджикой, мысли шипящие и дымящиеся, как шашлык на шампуре.

Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:

«1. Повар – сволочь! Протираешь овощи – протирай, но не до дыр! Сам небось харчо жрет!

2. Участковый врач – халтурщик. Раз нашел у человека гастрит – так лечи. А он, кроме диеты, ничего не прописывает. За что им, коновалам, только зарплату платят?!

3. Председатель месткома Точилин – прохиндей! Не дал путевку в Кисловодск. У вас, говорит, товарищ Лапенков, всего-навсего гастритик, а у нас есть товарищи уже с язвочкой. Им путевочку в первую очередь надо. Мерзавец! На следующие выборы месткома не приду. В знак протеста!

4. Начальник отдела Корольков – убогий чинуша. И голос у него визгливый, как у бабы. «Вы почему, товарищ Лапенков, не отправили запрос в Керчь по поводу трансформаторов?» – «Потому что забыл!» – «А зарплату вы получать не забываете?»

У, зануда! Тебе бы мою зарплату!

5. Сосед по квартире Рубинин – подонок и извращенец. Каждую ночь у него музыка орет и женщины повизгивают. Оргии устраивает! И хоть бы раз пригласил, каналья!

6. Лето нынче ужасное. Жара, духота! Говорят, солнечная радиация усилилась. Полысеем все к чертовой бабушке!

7. Вообще народ как-то измельчал… Стал хлипкий и пузатый… Сегодня шел по улице – ни одной красивой девушки не встретил… Вырождается род человеческий помаленьку.

8. В футбол наши играть определенно не умеют. Распустить бы команды, а Лужники огурцами засеять… Все же польза была бы…

9. По телевизору все время какую-то муру передают… В комиссионку отнести его, что ли?

10. Эх, жизнь!..»

На десятом пункте мысли Лапенкова приостановились в своем развитии. Но произошло это вовсе не потому, что этот пункт был наиболее ярким и всеобъемлющим. Просто Лапенков вдруг заметил, что сидящий рядом за столиком бородатый мужчина пристально его разглядывает. Кирюша этого не любил. Под чужим взглядом он терялся и нервничал. Поэтому, быстро допив кисель, Лапенков встал и направился к выходу. Однако спиной он почувствовал, что бородач тоже поднялся и идет за ним.

Так они прошли вместе по улице шагов десять, и все время Лапенков чувствовал на своем затылке сверлящий взгляд бородача. Тогда Лапенков остановился и обернулся.

– Извините, – сказал бородач, подходя к Лапенкову. – Извините. Разрешите представиться: Валабуев, художник!

– Лапенков, – тихо сказал Кирюша, слегка пожимая протянутую руку.

– Не сердитесь, что задерживаю вас, – сказал бородач, – но дело в том, что меня как художника поразило ваше лицо… Это то, что я искал…

– В каком смысле? – растерянно спросил Лапенков.

– В прямом! – сказал бородач. – У вас выдающееся лицо. Низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, острый нос, губы тонкие, нервные… А скулы какие! Ведь это черт знает какие скулы!

– При чем здесь скулы? – начал нервничать Лапенков. – Что вы хотите, товарищ?

– Я хочу вас попросить позировать мне, – сказал художник. – Ваше лицо мне нужно для картины… Это не займет у вас много времени. Всего несколько сеансов. И я заплачу!

Приветливая улыбка на лице бородача и ласковое «заплачу» как-то успокоили Лапенкова. Он смутился и спросил:

– А кого же вы хотите с меня рисовать?

– Убийцу, – сказал художник и улыбнулся.

Наступила пауза.

– То есть как это? – наконец осторожно спросил Лапенков. – Почему убийцу? С какой стати?

– Это не совсем убийца в обычном понимании этого слова, – продолжая улыбаться, сказал бородач. – Это браконьер. Понимаете, картина называется «Убийство». Композиционно она решается так: опушка леса, а на переднем плане – косуля и охотник. Нежная, трепетная косуля, обагренная кровью, лежит на траве, а над ней склонился охотник, браконьер с дымящимся ружьем. У него низкий скошенный лоб, тяжелые надбровные дуги, тонкие нервные губы искривились в садистской усмешке…

– Не-не! – запротестовал Лапенков. – Я отказываюсь… Что вы, на самом-то деле? Я люблю животных… И потом, у меня семья, соседи…

– При чем здесь соседи? – поморщился художник. – А что касается животных, то именно из любви к ним я и взялся за это полотно. Я считаю охоту занятием аморальным! Моя картина будет публицистична от начала до конца. Это будет полотно-протест! Почему же вы отказываетесь помочь мне в этом благородном деле?

– Я не отказываюсь, – пробормотал Лапенков, – но как-то странно… Вы меня нарисуете – а что потом скажут? Лапенков мерзавец, скажут…

– Ну зачем же так примитивно, – снова поморщился художник. – Картина не фотография, это все прекрасно понимают… А если кто и узнает вас, то ничего, кроме уважения к вам, это не вызовет…

– Это почему? – не понял Лапенков.

– Потому что не каждого рисуют художники, – сказал бородач. – Это, если хотите, большая честь… Неужели вы этого не понимаете?

– Подумать надо, – вздохнул Лапенков. – Хорошо! – сказал художник. – Пошли ко мне домой. Это пятнадцать минут ходу. Вот вам и время на раздумье.

Он взял Лапенкова под руку и повел по улице. Шел он быстро, широким, уверенным шагом. Лапенков едва поспевал за ним. Приходилось семенить ногами и даже иногда подпрыгивать. Оттого и мысли в лапенковской голове были тоже какие-то семенящие и подпрыгивающие.

Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:

«Откажусь! К черту!.. Почему?.. Потому!.. Зачем людей смешить?.. Почему смешить?.. Ну, не смешить – пугать… Зачем людей пугать?! Пусть знает! С кем! Имеют! Дело! Они все думают, что у меня лицо как лицо! Тьфу лицо!.. А у меня лоб скошенный!.. Ага, задрожите, голубчики! И Точилин! И Корольков! И Рубинин!.. И все!.. С таким лицом шутки плохи!.. Попробуй! Обидь! А я с ружьем! На картине!.. Над косулей!.. Ничего! Они не дураки! Сегодня над косулей – завтра над тобой!.. Попробуй обхами! Попробуй не дай путевку!.. Ненавижу всех!.. И это зафиксируем!.. Картина-протест!.. Смотрите, люди, до чего довели человека!.. Всех на выставку свожу – звериный лик свой покажу!.. Да и самому на себя со стороны посмотреть интересно. Роковой мужчина!.. Девицы! Будут! Замирать! От! Страха! И! Любить!.. Эх!»

– Пришли! – сказал художник, остановившись перед подъездом большого кирпичного дома. – Ну как, согласны?

– Согласен! – вздохнул Лапенков.

– Я так и думал, – сказал художник. – Прошу вас…

Квартира у художника оказалась огромная и светлая. Три комнаты, через которые прошел Лапенков, были уставлены красивой старинной мебелью и книжными полками. Стены были увешаны картинами, иконами, какими-то диковинными масками. С потолков свешивались огромные старинные люстры с множеством стеклянных подвесок. Было очень уютно и, главное, прохладно.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал художник, пододвигая к Лапенкову огромное кожаное кресло. Кирюша робко сел и с удовольствием почувствовал спиной приятный холодок кожи.

– Коньяку выпьете? – спросил художник.

– Нельзя мне, – грустно сказал Лапенков. – Врачи…

– Плюйте на них, – сказал художник, – мне тоже нельзя, а я принимаю понемножку – и ничего…

Он вышел в другую комнату и вскоре вернулся, везя перед собой маленький деревянный столик на колесиках. На столике стояли два больших бокала с каким-то желтым соком, блюдечко с нарезанным лимоном, коробка шоколадных конфет, маленькие бисквитики, большая темная бутылка с яркой наклейкой и две пузатые рюмки.

Лапенков зачарованно смотрел на все эти прелести и, к своему удивлению, проглотил слюну, хотя ел совсем недавно.

– Пейте, не смущайтесь, – сказал художник, наливая рюмки. – Это «Камю»… Отличнейший коньяк… А сейчас я включу музыку. Я, знаете, люблю работать под музыку… Особенно Легран вдохновляет… Вы не возражаете?

– Нет, что вы… конечно, – смутился Лапенков.

Они выпили. Художник чуть-чуть пригубил, а Лапенков выпил всю рюмку коньяку и весь бокал с соком. Коньяк был крепкий и ароматный, сок – апельсиновый и холодный. Кирюше как-то сразу сделалось хорошо и радостно, тем более что он увидел, как художник вновь наполнил его рюмку.

– Курите, – сказал художник и положил на столик пачку сигарет в золотой обертке. – Это «Бенсон»… Я их очень люблю.

– Врачи запрещают, – робко сказал Лапенков, но потом обреченно махнул рукой и закурил.

Сигареты были удивительно приятные и крепкие. От них закружилась голова.

– Ну вот, а теперь за работу, – сказал художник.

Он включил магнитофон, достал большой альбом и толстый пластмассовый карандаш, а затем сел в кресло напротив Лапенкова.

Из динамиков, висевших на стенах, полилась музыка. Это была какая-то удивительно спокойная музыка, тихая и чуть-чуть печальная. Сам не понимая почему, Кирюша вдруг почувствовал в груди какое-то блаженное томление. Он выпил вторую рюмку коньяку и уже сам налил себе третью.

«Вот дурак-то я, – подумал про себя Лапенков. – Еще отказывался… Хорошо-то как, господи!..»

Художник несколько минут внимательно смотрел на Лапенкова, потом неожиданно отложил блокнот; закурил, встал и прошелся по комнате.

– Послушайте, Лапенков, – наконец сказал он, глядя Кирюше прямо в глаза, – что у вас случилось с лицом?

– А что? – удивился Лапенков и провел рукой по щекам. – Чего случилось?

– У вас резко изменилось лицо, – сказал художник. – Черты, в общем-то, те же, а выражение совсем другое… Не то, что было там, в столовой…

– Не знаю, – сказал Кирюша. – Выпил потому что…

– Это я понимаю, – сказал художник. – Но мне-то необходимо именно то выражение… Жестокое, гневное и непреклонное. Вы помните, о чем вы думали там, в столовой?

– О разном думал, – тихо сказал Лапенков. – О людях, о жизни… Вообще, так сказать…

– У вас много неприятностей?

– Много, – вздохнул Лапенков.

– Ненавидите всех?

– Ненавижу, – опять вздохнул Лапенков.

– Очень хорошо, – сказал художник. – Тогда припомните все, о чем вы думали, о всех ваших врагах, и попытайтесь расправиться с ними мысленно…

– То есть как? – не понял Лапенков.

– Убейте их… Мысленно! Представьте: вам дали ружье в руки, разрешили стрелять в кого хочешь… Ожесточайтесь!.. Давайте, давайте… Проведем этот психологический опыт… Ну? Закройте глаза и сосредоточьтесь.

Лапенков послушно закрыл глаза и стал думать.

Сначала мыслей никаких не было. Просто в голове было какое-то приятное кружение, а во всем теле – сладкая ломота. Лапенков напрягся. Мелькнула мысль: выпить бы еще коньяку! Но это было не то. Потом снова мыслей не было. Потом наконец они появились.

Это были удивительные мысли, тягучие и ароматные, пахнущие коньяком и сигаретами «Бенсон»… Вот они, мысли Кирюши Лапенкова, в кратком изложении:

«Убью повара! Он сволочь! Впрочем, почему?.. Ну, суп плохо готовит! Ну и что?.. Не нравится – не ешь. За что убивать? Лучше участкового доктора кокну!.. Он, бедняга, бегает целый день по вызовам, ночей недосыпает – а я его из ружья?.. Вот Точилина действительно стоит укокошить!.. Почему путевочку не даешь?! Потому что нет!.. Где он ее возьмет?.. Родит, что ли?.. А так он хороший человек, Точилин!.. И начальник отдела Корольков тоже хороший человек!.. Если и кричит, то за дело! Запрос в Керчь я действительно забыл отправить! Пусть живет на радость людям!.. Ох, какая музыка! Легран? Хороший человек Легран!.. Надо посоветовать соседу Рубинину, пусть он эту музыку достанет… Хороший он парень, молодой, красивый… Его девушки любят… За что ж его убивать?.. Нет, я не на него злился… Я на лето злился!.. Жаркое лето! Радиации много!.. И ничего не много!.. В самый раз… Футболистов пострелять, что ли?.. Да их же тысячи! Патронов не наберешься… Да и как же без футбола?.. Одна радость… Почему одна?.. А телевизор вечером посмотреть – плохо, что ли?.. «А я иду, шагаю по Москве, и я еще пройти смогу…» Это что, тоже Легран?.. Нет, это наша песня. Хорошая песня… «Ой ты рожь вы-со-ка-я… Ой ты… хм… вт… бт… уз…»

Лапенков уснул. Ему приснился красивый сон. Будто он идет по красивому городу, навстречу идут красивые люди, а у него прошел гастрит. Лапенкову стало так хорошо, что он достал ружье и, на радостях, пальнул в воздух… Выстрел получился громкий, и Лапенков проснулся.

Несколько секунд он изумленно смотрел на бородатого человека, сидящего в кресле напротив и что-то зарисовывающего в альбоме, а потом вспомнил, где он и что с ним.

– Послушайте, товарищ художник, – жалобно сказал Кирюша. – Не надо…

– Что – не надо? – спросил художник, подняв голову.

– Не надо с меня – убийцу, – сказал Лапенков. – Не подхожу я… – И, сам не зная почему, Лапенков вдруг всхлипнул.

– Да не волнуйтесь вы, – сказал художник и улыбнулся. – Не расстраивайтесь… Я рисую с вас косулю…

Чем открывается пиво?

Вечер. Суббота. Конец июля.

Мы сидим в номере гостиницы «Украина». Мы – это Наташа, Гизо, Виктор, Натан, Мила и я. Номер принадлежит Гизо. Каждый раз, когда Гизо приезжает в Москву поступать во ВГИК, он останавливается в этой гостинице, а мы, его друзья, вечерами собираемся у него в номере.

На столе – две бутылки водки, одна почти пустая, другая не распечатана, несколько бутылок пива, вобла, батон хлеба, маслины, охотничья колбаса, сулугуни, транзистор «Банта», в котором звучит ансамбль электроинструментов под управлением В. Мещерина.

Все курят. Гизо спорит с Натаном.

– Я не понимаю, – говорит Гизо, – почему тебе не нравится «Мужчина и женщина»! По-моему, исключительно замечательный фильм. Ты не станешь отрицать, что операторски Лелюш там делает удивительные чудеса!

– А я говорю: пошлая картина! – Натан пускает колечки дыма к потолку; делает это он, надо сказать, мастерски. – Великолепная подделка… Обложка иллюстрированного журнала! Красиво, но к искусству не имеет никакого отношения!

– А я говорю, что это искусство! – Гизо сердито откусывает кусок колбасы. – Причем искусство интеллектуального порядка. Ты просто сноб! Всем нравится, поэтому тебе не нравится! А с цветом так никто никогда не работал. Я знаю, что если поступлю во ВГИК, – Гизо плюет через левое плечо, – то обязательно буду работать с цветом! Работать с цветом в нашей кинематографии еще ой как много надо! Я верно говорю, Мила?

– Верно! – соглашается Мила. – У Анук Эме в фильме дубленка красивая! Мне такую обещали достать. С белым мехом… – При этом она грустно глядит на Виктора.

У Милы, все знают, есть две конкретные мечты: дубленка и Виктор. Пока, к сожалению, ни она, ни он ей не доступны.

– Вчера на ипподроме была выдача – шестьсот рублей, – задумчиво говорит Виктор. – Это от фаворита. Пришла такая темная лошадка по имени Гимнастика… Самое смешное, что я, дурак, думал о ней, но почему-то в последний момент не сыграл…

– Кстати, вчера в клубе МГУ выступал йог, – замечает Наташа, потом задумывается и добавляет: – Из Индии.

– Ну как? – спрашивает Мила.

– Ничего! Носом бокал шампанского выпил… Потом коньяку, но уже ртом… Забавно!

– Чушь! – решительно говорит Натан. – Я не верю в учение йогов… С точки зрения физкультуры это, может быть, и занятно, но все их философские выкладки – на уровне букваря…

Натан снисходительно улыбается. Мы тоже все снисходительно улыбаемся. Нам даже как-то неловко за йогов и за Наташу.

– Выпьем? – Виктор спрашивает всех и никого.

– Выпьем! – Мила соглашается раньше всех. – Пиво откройте кто-нибудь.

– А где открывалка? – Я вопросительно смотрю на Гизо. – У тебя в номере есть открывалка?

– Была где-то, потерял, – отвечает Гизо и сразу переводит взгляд на Натана.

Гизо любит говорить с Натаном. Все любят говорить с Натаном. Натан много знает и даже как-то написал небольшую статью в журнал «Наука и религия», в которой с блеском опроверг Библию.

– Нет открывалки! – говорю я Миле.

– Возьми у дежурной по этажу, – просит Мила. – Пива хочется.

Пива действительно хочется. Я встаю, выхожу в коридор. В конце его за столиком сидит дежурная и вяжет шарф.

– Простите, у вас есть открывалка для пива? – спрашиваю я.

– В номере должна быть, – отвечает дежурная, не переставая вязать.

– В номере нет. Потерялась, очевидно…

– У меня тоже нет, – говорит дежурная. – Спросите на втором этаже, в буфете…

Я спускаюсь на второй этаж. Буфет открыт, но в дверях стоит стул, обращенный спиной к коридору. Это значит, что буфет закрыт.

– До шести мы!.. – кричит мне официантка. – Все! Мы до шести…

– Мне бы открывалку, – неуверенно говорю я. – Пиво открыть… Я сейчас же принесу…

– До шести мы!.. – снова кричит официантка. – Мы до шести!.. Ресторан до двенадцати…

Я вздыхаю и иду в ресторан. У входа в ресторан – очередь. Пожилой швейцар с бесцветным лицом прогуливается за стеклянной дверью. Я пробираюсь сквозь очередь, ловлю на себе недовольные взгляды и на ходу объясняю: «Мне на минутку, товарищи! На минуточку!..» Я стучу в стеклянную дверь. Швейцар смотрит на меня равнодушным взглядом и разводит руками.

– Мне на минуточку! – кричу я. – Мне только открывалку взять! Для пива!

Швейцар не понимает и всем своим видом дает понять, что понимать не хочет.

– На улице в палатке продают, – вдруг говорит мне кто-то в очереди.

– Что продают?

– Ну, открывалки эти. Двадцать копеек штука.

Говорящий смотрит на меня ехидным взглядом. Видно, он сомневается, что мне нужна открывалка.

– Где эта палатка? – зло спрашиваю я.

– Здесь, за углом гостиницы.

– Спасибо! – говорю я, выбираюсь из очереди и выхожу на улицу. На улице душно. Весь западный край неба одет черными тучами, точно свитером. Будет дождь.

Справа стоят несколько палаток. В них продают помидоры, огурцы, мороженое. Открывалок для пива нет. Очевидно, тот тип в очереди что-то напутал. Я прохожу метров сто вдоль улицы, потом останавливаюсь, поворачиваю назад.

Неожиданно возле меня тормозит такси. В нем – Валька Беляев. Он несколько пьян и с огромным чемоданом.

– Привет! – кричит он. – Ты чего здесь?

– Открывалку хочу купить… для пива… А ты куда собрался?

– Во Внуково… В Ялту лечу… Садись!

– Чего – садись?

– Садись, довезу по пути до какого-нибудь магазина… Там купишь эту штуку…

– Не, – отказываюсь я. – Меня ждут…

– Да садись! – Валька тянет меня за руку. – Дождь начинается…

Дождь уже начался. Тяжелые капли отбивают дробь по крыше машины. Мы едем. Валька много курит, много треплется. Рассказывает про свою красавицу жену, про сына-вундеркинда, который в полтора года уже умеет считать до десяти, про новую квартиру, которую он получил в Мневниках, про то, как ему все это осточертело и он решил махнуть на юг – отдохнуть.

Я слушаю и забываю про магазин.

– Минутку! – кричу я, когда мы выезжаем на Внуковское шоссе. – Куда ты меня, к черту, везешь? Я же пошел за открывалкой…

– В аэропорту достанешь, – уверенно говорит Валька. – В буфете. У меня полтора часа до вылета. Я так рад тебя видеть, старик!

Мы сидим в буфете аэропорта и пьем коньяк.

– Ты не понимаешь, как это страшно – разочароваться в человеке! – кричит Валька и зло ерошит волосы. – Ты этого не можешь понять… Ты холостой! А я влип! Она злая! Господи, почему она такая злая?! Она даже кошек не любит… А мне она пожелала, чтоб я умер!

– Разведись! – решительно говорю я. – Лучше сейчас, пока пацан маленький… Пока он считает только до десяти…

– Это все очень трудно! – Глаза Вальки полны слез. – Я ее люблю… Я всех люблю… Я чокнутый!.. Слушай, полетим вместе в Ялту, а? Отдохнешь, загоришь… Ну чего ты без толку в Москве болтаешься?

– Ты что, – смеюсь я, – очумел? Меня там ребята ждут… И мама испугается…

– Дадим телеграмму, – говорит Валька. – Это ж здорово – так, не собираясь! Деньги есть, я одолжу.

Мы заказываем еще бутылку коньяку.

В Симферополе жарко и многолюдно. После выпивки и короткого сна в самолете немного болит голова. Пока Валька суетится в поисках такси до Ялты, я обхожу торговые ларьки, спрашиваю открывалку для пива. Нигде нет. Вернее, в одном есть, но нет сдачи с десятки.

– В Ялте купишь! – кричит Валька. – Поехали скорее, такси ждет.

В Ялту мы приезжаем совсем ночью. Останавливаемся у Валькиных родственников. Усталые, засыпаем…

Первая неделя пролетает незаметно. Я почернел, похудел немного. Раздражает отсутствие необходимых вещей, но как-то выкручиваюсь: кое-что одолжил Валька, кое-что купил – плавки, рубашку, темные очки. Открывалок для пива нет. Но ничего, не расстраиваюсь.

На пляже познакомился с продавщицей из местного универмага. Брюнетка, двадцать лет, зовут Ниной. Говорит, что через несколько дней к ним в отдел поступят какие-то импортные открывалки-сувениры. Можно открывать пиво и носить на груди вместо значка.

С Ниной съездили в Гурзуф и Коктебель. Она очень славная и, по-моему, влюбилась в меня очень.

Однажды, когда мы с ней сидим в кафе «Магнолия», она вдруг начинает плакать и говорит:

– Сегодня к нам поступили в продажу импортные открывалки… Теперь ты уедешь, да?

Я молчу. Мне, честно говоря, не хочется уезжать.

– Поедем в Одессу, – говорит Нина. – Там отец в пароходстве работает. У нас дом. Вишни растут… Поедем… В Одессе открывалки для пива в любом магазине… – Она плачет сильнее. Я улыбаюсь, глажу ее волосы…

В Одессу мы приезжаем в конце августа.

Свадьбу устраиваем скромную: с Нининой стороны – пять-шесть родственников, с моей – я и поздравительная телеграмма от мамы. На свадьбе много пьем, пивные бутылки открывают ударом о стол.

Устроился на работу радистом на прогулочном катере. Кручу магнитофон, довольные туристы танцуют на верхней палубе. На мне форменка, зарплата – восемьдесят рублей. Нина поступила в политехнический институт, получает стипендию. На жизнь хватает. Во всяком случае, покупка открывалки для пива не проблема.

Осенью тесть помог мне устроиться на теплоход «А.П. Чехов». Четырехпалубный гигант, ходит по международным линиям. В январе ушел на нем в Африку. В Александрии в порту белозубый арабчонок продавал открывалки для пива. Симпатичные открывалки – фараон Рамзес с открытым ртом – для пробок. Не купил, пожалел валюту.

Потом ходили на Мадагаскар, потом в Индию. Наконец, совсем дальний рейс – в Японию. В Японском море наткнулись на горящий австралийский танкер, помогали тушить пожар. Мне не повезло: упал с мостика, сломал голень. Ко мне в лазарет приходил капитан танкера, жал руку, благодарил. Спросил, какой бы подарок я от него хотел получить.

– Ничего не надо, – величественно сказал я. – Вот разве что открывалку для пива…

Капитан послал двух матросов, обшарили весь танкер, открывалок не нашли. Обещал обязательно прислать из Австралии…

Весь июль провалялся во Владивостоке в больнице. Получил от Нины письмо – у меня родился сын. Назвали Сергеем. Значит, полное имя – Сергей Сергеевич. Тоже красиво.

В конце июля выписался из больницы, сел в самолет, полетел в Москву. В Домодедове в ларьке купил открывалку для пива, взял такси, поехал в гостиницу «Украина».

В номере Гизо все были в сборе: Наташа, Гизо, Натан, Виктор, Мила, стол, две бутылки водки, одна почти пустая, другая не распечатана, несколько бутылок пива, маслины, вобла, транзистор «Банта». Звучал ансамбль электроинструментов под управлением В.Мещерина.

– Здорово, ребята! – кричу я с порога.

– Здорово, – приветствует меня Гизо. – Очень хорошо, что ты пришел. Ты только послушай, что здесь говорит Натан… Он говорит, что цветной кинематограф исчерпал себя в мировом кинематографе… А я говорю – никогда! Если я поступлю во ВГИК, – Гизо плюет через левое плечо, – то обязательно буду работать исключительно с цветом…

– Ну и будет пошло! – говорит Натан и пускает колечки дыма к потолку. Делает это он по-прежнему мастерски…

– Вчера на ипподроме была выдача – пятьсот рублей, – задумчиво говорит Виктор. – Я, дурак, знал лошадь – и не сыграл!

– Пятьсот! – ахает Мила и нежно глядит на Виктора. – Это же дубленка!..

– В МГУ еще выступает йог? – спрашиваю я Наташу.

– Недавно выступал, – говорит Наташа. – Ты был?

– Нет.

– А где ты пропадал? Что-то тебя не видно было…

– За открывалкой для пива ходил, – говорю я.

– Нашел? – заинтересованно спрашивает Мила.

– Нашел…

– Так чего ж ты тянешь? – возмущается Виктор. – Мы ждем, а он, оказывается, принес открывалку и молчит. Давай, давай, пива охота!

Я долго шарю по карманам.

– Нет! – говорю я. – Нету ее… В такси, наверное, обронил…

– У дежурной попроси, – советует мне Гизо и тут же поворачивается к Натану. – Значит, по-твоему, Натан, все, что делает Лелюш, – это тоже не искусство?

– Сережа, миленький, принеси открывалку, – жалобно просит Мила. – Пива очень хочется…

Пива действительно хочется. Я встаю и выхожу из номера…

Ежик

Папе было сорок лет, Славику – десять, ежику – и того меньше. Славик притащил ежика в шапке, побежал к дивану, на котором лежал папа с раскрытой газетой, и, задыхаясь от счастья, закричал:

– Пап, смотри!

Папа отложил газету и осмотрел ежика. Ежик был курносый и симпатичный. Кроме того, папа поощрял любовь сына к животным. Кроме того, папа сам любил животных.

– Хороший еж! – сказал папа. – Симпатяга! Где достал?

– Мне мальчик во дворе дал, – сказал Славик.

– Подарил, значит? – уточнил папа.

– Нет, мы обменялись, – сказал Славик. – Он мне дал ежика, а я ему билетик.

– Какой еще билетик?

– Лотерейный, – сказал Славик и выпустил ежика на пол. – Папа, ему надо молока дать…

– Погоди с молоком! – строго сказал папа. – Откуда у тебя лотерейный билет?

– Я его купил, – сказал Славик.

– У кого?

– У дяденьки на улице… Он много таких билетов продавал. По тридцать копеек… Ой, смотри, папа, ежик под диван полез…

– Погоди ты со своим ежиком! – нервно сказал папа и посадил Славика рядом с собой. – Как же ты отдал мальчику свой лотерейный билет?.. А вдруг бы этот билет что-нибудь выиграл?

– Он выиграл, – сказал Славик, не переставая наблюдать за ежиком.

– То есть как это – выиграл? – тихо спросил папа, и его нос покрылся капельками пота. – Что выиграл?

– Холодильник! – сказал Славик и улыбнулся.

– Что такое?! – Папа как-то странно задрожал. – Холодильник?!. Что ты мелешь?.. Откуда ты это знаешь?

– Как – откуда? – обиделся Славик. – Я его проверил по газете… Там первые цифирки совпали… и остальные… И серия та же!.. Я уже умею проверять, папа! Я же взрослый!

– Взрослый?! – Папа так зашипел, что ежик, который вылез из-под дивана, от страха свернулся в клубок. – Взрослый?!. Меняешь холодильник на ежика?

– Но я подумал, – испуганно сказал Славик, – подумал, что холодильник у нас уже есть, а ежика нет.

– Замолчи! – закричал папа и вскочил с дивана. – Кто?! Кто этот мальчик?! Где он?!

– Он в соседнем доме живет, – сказал Славик и заплакал. – Его Сеня зовут…

– Идем! – снова закричал папа и схватил ежика голыми руками. – Идем, быстро!!

– Не пойду, – всхлипывая, сказал Славик. – Не хочу холодильник, хочу ежика!

– Да пойдем же, оболтус, – захрипел папа. – Только бы вернуть билет, я тебе сотню ежиков куплю…

– Нет… – ревел Славик. – Не купишь… Сенька так не хотел меняться, я его еле уговорил…

– Тоже, видно, мыслитель! – ехидно сказал папа. – Ну, быстро!..

Сене было лет восемь. Он стоял посреди двора и со страхом глядел на грозного папу, который в одной руке нес Славика, а в другой – ежа.

– Где? – спросил папа, надвигаясь на Сеню. – Где билет? Уголовник, возьми свою колючку и отдай билет.

– У меня нет билета! – сказал Сеня и задрожал.

– А где он?! – закричал папа. – Что ты с ним сделал, ростовщик? Продал?

– Я из него голубя сделал, – прошептал Сеня и захныкал.

– Не плачь! – сказал папа, стараясь быть спокойным. – Не плачь, мальчик… Значит, ты сделал из него голубя. А где этот голубок?.. Где он?..

– Он на карнизе засел… – сказал Сеня.

– На каком карнизе?

– Вон на том! – Сеня показал на карниз второго этажа.

Папа снял пальто и полез по водосточной трубе.

Дети снизу с восторгом наблюдали за ним.

Два раза папа срывался, но потом все-таки дополз до карниза и снял маленького желтенького бумажного голубя, который уже слегка размок от воды.

Спустившись на землю и тяжело дыша, папа развернул билетик и увидел, что он выпущен два года тому назад.

– Ты его когда купил? – спросил папа у Славика.

– Еще во втором классе, – сказал Славик.

– А когда проверял?

– Вчера.

– Это же не тот тираж… – устало сказал папа.

– Ну и что же? – сказал Славик. – Зато все цифирки сходятся…

Папа молча отошел в сторонку и сел на лавочку. Сердце бешено стучало у него в груди, перед глазами плыли оранжевые круги… Он тяжело опустил голову.

– Папа, – тихо сказал Славик, подходя к отцу. – Ты не расстраивайся! Сенька говорит, что он все равно отдает нам ежика…

– Спасибо! – сказал папа. – Спасибо, Сеня…

Он встал и пошел к дому.

Ему вдруг стало очень грустно. Он понял, что никогда уж не вернуть того счастливого времени, когда с легким сердцем меняют холодильник на ежа.

Воскресные прогулки

Каждое воскресенье я провожу вместе с отцом. Обязательно. Несмотря на занятость, бросаю все дела и отправляюсь вместе с ним куда-нибудь – в парк, в кино или просто в сквер. Отец любит гулять со мной и не пропускает ни одного воскресенья.

Вот и сегодня, только я проснулся, он уже стоит в моей комнате.

– Здравствуй, – говорит он. – Куда мы сегодня?

– Сегодня в зоопарк, – говорю я. – Согласен?

Отец кивает головой. Он любит ходить в зоопарк. Мы бывали там много-много раз, и этот животный мир мне, честно говоря, уже поднадоел, но он любит.

Пока я чищу зубы, одеваюсь, пока бабушка поит меня молоком и пришивает бретельку к штанам, отец сидит в моей комнате и листает книги. Из кухни сквозь открытую дверь я вижу, как он рассматривает картинки и чему-то улыбается.

– Я готов! – кричу я.

– Булки для лебедей взял? – спрашивает отец.

– Взял.

В зоопарке никого нельзя кормить, кроме лебедей. Это отец знает. В первый раз, когда мы пришли с ним туда, он бросал обезьянам конфеты, и нас чуть не оштрафовали. А лебедей кормить можно. Они очень смешно толкаются в воде и ловят куски булки прямо на лету.

Мы едем в автобусе. Отца я посадил ближе к окну – он любит смотреть на дома. Я грызу яблоко. Если в автобусе грызть яблоко, дорога всегда кажется короче.

– Как дела на работе?

– Ничего, – говорит отец. – Все в норме.

– Звягинцев свирепствует?

– Немного… – отец сконфуженно улыбается и пытается обнять меня за плечи, но я не даюсь.

Звягинцев – начальник там, где работает отец. Он всегда придирается к отцу и делает ему разносы на совещаниях. Звягинцев – хам. Впрочем, отец тоже виноват – нельзя быть таким рохлей.

Мы долго идем мимо птичьих вольеров, смотрим на купающихся медведей, потом стоим возле загона, в котором ходят дикие олени.

– Почему они языки свесили? – спрашивает отец.

– Им жарко, – говорю я. – Необходима терморегуляция… Влага испаряется, понимаешь? А еще у оленя есть в сердце кость…

– Не может быть! – отец испуганно смотрит на меня.

– Я читал. Ну, может, и не совсем кость, но какая-то костная основа имеется. Поэтому олени такие выносливые.

Отец смотрит на меня вытаращенными глазами и, кажется, вот-вот расплачется.

– Нет кости, – говорю я. – Пошутил!

Мы уходим от загона и направляемся к повозкам с пони. Мне хочется покататься на пони. Отцу тоже хочется покататься на пони, но взрослым запрещено. Я пытаюсь уговорить билетера, объясняю, что отец – легкий и пони не надорвутся, но билетер не разрешает. Тогда я закатываю истерику. Это мой проверенный прием. Валюсь на землю, строю ужасные рожи и ору:

– Папочка! Я хочу с папочкой! Пустите моего папочку!

Собирается толпа. Меня поднимают с земли, вытирают слезы. Я мелко дрожу и всхлипываю. Кто-то кричит на билетера. Тот огрызается, но продает отцу билет.

Мы делаем на повозке два круга. Пони бегут быстро. Непонятно, откуда у них такие силы. Отец обнимает меня, смеется и на поворотах громко кричит: «И-эх!»

Когда повозка останавливается, он еще несколько минут не может прийти в себя, ерошит волосы и, глядя на меня молящими глазами, спрашивает:

– Хочешь еще?

Мне жалко его, но я решительно говорю:

– Хватит!

Печально, что приходится быть с ним строгим, но мама права – во всем надо знать меру.

Потом мы идем в кафе, заказываем мороженое. Сегодня здесь богатый ассортимент: каждому приносят по три шарика – шоколадный, фруктовый и апельсиновый. Апельсиновый – самый вкусный, если его не глотать кусками, а понемногу слизывать с ложечки. А еще интересней совсем не глотать, а положить кусок мороженого в рот и ждать, пока оно само растает.

– Что у тебя с квартирой? – спрашиваю я.

– Был в райисполкоме, – поспешно говорит отец и кладет ложку.

– Ну что?

– Они обещали через пару лет…

– Ты же очередник! Надо взять письмо с работы!

– Давай в кино пойдем, – предлагает отец. – Новая серия «Ну, погоди!».

– Нет, – говорю я. – Пойдем в сквер.

Отец быстро доедает мороженое, и мы встаем.

Меня всегда бесит его отношение к квартире. В конце концов, при его стаже он имеет право получить квартиру и через свое министерство. У нас сосед так получил. Но разве отцу втолкуешь?

Бабочка пролетела. Странная какая-то бабочка – коричневая, а на крыльях зеленые кружочки… Вот бы поймать! Но чем поймать – сачок не взял, а панамкой не накроешь… Кстати, насчет квартиры можно посоветовать отцу пожаловаться в газету. Все так делают…

Мы приходим в сквер. Это очень красивый сквер и недалеко от нашего дома. Здесь есть детская площадка с песком и много скамеек. Тут мы обычно гуляем с родителями.

Вижу Сашку Кулагина. Он ведет за руку своего отца. На отце новенький джинсовый костюм с желтыми клепками. Сашка у нас знаменитость – поет в детском хоре при консерватории. В этом году Сашкин хор выезжал на гастроли за границу, вот он отца и одевает во все фирменное.

– Сашка! – кричу я. – Давай сюда!

Сашка увидел меня, замахал рукой.

– Знакомьтесь, это мой папа, – говорю я.

– А это – мой! – говорит Сашка и подталкивает своего отца к моему.

Они пожимают друг другу руки, смущенно переминаются с ноги на ногу.

– Вы тут на скамейке посидите, а мы пошли играть, – говорит Сашка, и мы бежим к детской площадке.

Наши отцы некоторое время стоят молча, потом садятся на скамейку, закуривают.

– Сколько твоему? – спрашивает Сашка.

– Тридцать три. А твоему?

– А моему уже тридцать семь. Но он ничего выглядит, да?

– Твой в порядке! – говорю я. – А мой что-то сдает. Бледный, не ест ничего…

Сашка наваливает лопаткой песок, а я ладонями прорываю туннель. Это метро. Сейчас здесь пройдет поезд.

– Осторожно! Двери закрываются! – писклявым голосом кричит Сашка, и я медленно двигаю вагончики.

Три часа дня. Пора обедать. Я поднимаюсь с земли, отряхиваюсь, иду к скамейке. Увидев меня, отец поспешно встает, гасит сигарету.

– Нам пора, – говорит он Сашкиному отцу. – Всего хорошего! Очень рад был познакомиться.

– До свидания! – говорит Сашкин отец и тоже встает. – До свидания, мальчик. Какой ты бутуз! – Он пытается ущипнуть меня за щеку, но, поймав строгий Сашкин взгляд, испуганно отдергивает руку.

Мы идем по направлению к дому. Это недалеко, но мы всегда проходим это расстояние медленным шагом. Видно, что отцу очень не хочется от меня уходить, – но что поделаешь?

– До свидания, – говорит он, когда мы подходим к дому. – До свидания! – И целует меня в щеку.

– До свидания, папа, – говорю я. – До следующего воскресенья. Пойдем в кукольный театр, на «Чебурашку»! Мне обещали достать билеты. Ты ведь не видел «Чебурашку»?

Он улыбается, машет мне рукой и уходит по тротуару к остановке автобуса…

Они развелись пять лет назад. В чем там было дело, я пока не знаю.

Конечно, мне надо бы гулять с ним почаще, но что поделаешь, когда столько дел. А тут еще в детском саду к понедельнику велели склеить разноцветные кубики…

Остановите Потапова!

Ровно в семь утра звонок будильника вырвал Потапова из сна. Сон был цветной и приятный. Снилось Потапову море и маленькое кафе на скалах, где он сидел под пестрым зонтиком и кого-то ждал. Это ожидание было томительно и прекрасно.

Перелезая через жену и спуская босые ноги с постели, Потапов еще некоторое время не открывал глаз, надеясь досмотреть сон, но не получилось. Жена недовольно заворчала, холодный пол обжег ступни, и Потапов открыл глаза.

Будильник показывал пять минут восьмого. Потапов сунул ноги в тапочки и вышел в коридор. По дороге в туалет он вытащил газеты из почтового ящика, потом зашел на кухню, поставил воду для кофе. Сидя в туалете, он просмотрел результаты вчерашних хоккейных матчей. Выйдя оттуда, он засыпал кофе в кофейник, залил его кипятком, поставил кофейник на газ и начал делать гимнастику. Делая гимнастику, Потапов следил, чтобы кофе не убежал.

Выключив газ и закончив делать гимнастику, он взял транзисторный приемник и пошел в душ. Принимая душ, он прослушал «Последние известия».

Затем Потапов снова прошел в кухню, достал из холодильника сыр и колбасу, потом взял с подоконника школьный дневник Алеши и, прожевывая бутерброды, начал его проверять.

За вчерашний день сын получил две двойки. Потапов недовольно покачал головой, расписался в дневнике и допил кофе.

– Если ты сегодня же не зайдешь в школу, я не знаю, что с тобой сделаю! – жена пришла на кухню и смотрела на Потапова сердитыми невыспавшимися глазами. – Завуч третий раз тебя вызывает! Ты отец или не отец?

– Отец! – сказал Потапов и посмотрел на часы. Было уже без двадцати минут восемь. – Не будем ссориться, Любаша, – сказал он и правой рукой обнял жену, а левой достал с полки электробритву.

– Отстань! – жена стряхнула его руку. – Если ты сегодня не зайдешь в школу, я с тобой не разговариваю.

– Честное слово, зайду! Клянусь, Любочка! – Потапов прижал левую руку к груди, а правой стал включать вилку в розетку.

– Андрей, это дело серьезное, поскольку… – Дальнейшие слова жены потонули в реве электробритвы. Потапов разглядывал свое лицо в зеркальце и кивал жене. Затем он выдернул вилку из розетки. – Или ты не отец? – закончила Люба.

– Отец! – снова сказал Потапов. – Но во всем остальном, Любаня, ты абсолютно права.

Он чмокнул жену в щеку, быстро прошел по коридору, завязывая на ходу галстук. Из своей комнаты вышел заспанный Алеша. Потапов, надевая пиджак, дал ему подзатыльник. Надевая пальто, сказал: «Я еще с тобой поговорю!» – схватил портфель, шапку и вышел.

На остановке, как всегда, было много народу. Потапов пропустил два автобуса и подышал свежим воздухом. Воздух был морозный, но уже какой-то пряный, вязкий, как бывает в начале весны. От него слегка закружилась голова и приятно застучало сердце.

И тут Потапов почему-то вспомнил Наташу. Он видел ее неделю назад, проезжая в такси по Тверскому бульвару. Наташа была одета в светлую дубленку с капюшоном. Потапов тогда же хотел остановиться, но передумал, потому что очень спешил. Он вспоминал о ней несколько раз с того дня, но сейчас, на остановке, вспомнил как-то очень сильно, физически ощутимо.

«Позвоню сегодня, – подумал Потапов. – Или лучше заеду без звонка… Нет, лучше все-таки позвонить».

Он так и не успел решить, что надо сделать: позвонить или заехать просто так, – подошел автобус.

Потапов перестал думать о Наташе, рванулся вперед и с трудом влез в автобус. Влезая в автобус, он увидел знакомое лицо – соседа по дому, а может быть, и не соседа – и поздоровался с ним кивком головы.

Пройдя в середину автобуса, Потапов громко выкрикнул: «Проездной!», потом, изловчившись, сунул руку в портфель и достал журнал «Иностранная литература». В журнале было напечатано продолжение романа Ремарка. Потапов открыл загнутую 144-ю страницу и прочитал: «Днем я отправился к Кану. Он пригласил меня отобедать с ним в ресторане…» Автобус тряхнуло, журнал выпал из руки Потапова, но он поймал его на лету и продолжал читать: «…миссис Уимпер приготовила к моему приходу мартини с водкой…» Это была уже 163-я страница. Потапов попытался найти загнутую 144-ю, но в автобусе было слишком тесно, кроме того, Потапов вспомнил, что журнал все равно придется завтра отдавать, поэтому решил читать с этого места. «Мы говорили с ней о визите к Силверсу…» – прочитал Потапов, но тут водитель объявил его остановку. Потапов закрыл журнал, убрал его в портфель и стал пробираться к выходу. Пробираясь, он опять увидел знакомое лицо – соседа по дому, а может быть, и не соседа, – снова кивнул ему и крикнул: «Почему не заходишь, старик?»

Ровно в девять утра Потапов поднялся к себе в отдел. Поздоровавшись с сотрудниками, Потапов сел за свой рабочий стол, подвинул к себе папку с материалами по стандартизации и начал ее изучать. Все материалы были на месте, недоставало только титульного листа.

– Где титульный лист этой папки? – спросил Потапов у сидевшего за соседним столом Михайлова.

– Понятия не имею, – сказал Михайлов. – Может быть, отдали в отдел реализации?

– Этого еще не хватало! – заволновался Потапов и пошел в отдел реализации.

Титульный лист был необходим ему по двум причинам: во-первых, Потапов любил, чтоб в его папках все было на месте, во-вторых, на оборотной стороне этого титульного листа им была переписана шахматная задача из «Науки и жизни», которую он сейчас собирался решить.

В отделе реализации Потапову сказали, что титульный лист передан в отдел учета, в отделе учета секретарша сообщила, что лист послан обратно в его отдел стандартизации. Придя на место, Потапов обнаружил титульный лист на своем столе, но задача уже была кем-то решена.

Тяжело вздохнув, Потапов убрал лист в папку, папку – в стол и посмотрел на часы. Было двенадцать часов дня.

«Через час обед, – подумал Потапов и снова почему-то вспомнил Наташу. – Позвоню», – решил он и подвинул к себе телефон.

Однако телефон зазвонил раньше, чем Потапов успел снять трубку.

– Алло! – сказал Потапов.

– Потапов? – послышался в трубке сиплый мужской голос. – Кондратьев говорит!

– Здорово, старик! – сказал Потапов, мучительно вспоминая, кто этот Кондратьев.

– Беда у нас, – сказал Кондратьев. – Сашка умер.

– Не может быть! – ахнул Потапов, мучительно вспоминая, кто такой Сашка.

– Сгорел. За два месяца сгорел, – печально сказал Кондратьев. – Такие, брат, дела. Сегодня похороны – на Востряковском, в три часа. Ты будешь?

– О чем разговор?! – сказал Потапов, мучительно вспоминая, где находится Востряковское кладбище.

После этого печального известия работать совершенно не хотелось. Потапов убрал со стола все бумаги и вышел в коридор покурить. В коридоре курило много народу. Увидев Потапова, секретарша директора стрельнула у него сигарету и сообщила:

– Сегодня у шефа, в четыре – общее совещание отделов. Всем быть!

– Само собой! – сказал Потапов, поднося ей горящую спичку. – Все хорошеешь, Сонечка?

– Ну вас! – кокетливо отмахнулась Соня и выпустила дым струйкой. – Все только комплименты говорите, а на «Гамлета» сводить никто не догадается.

– А где билеты?

– В месткоме, у Ермоленко. Только он не даст.

– Кому не даст, а кому… – Потапов сделал многозначительное лицо и пошел в местком…

– Слушай, Ермоленко, – сказал Потапов, входя в местком, – ты искал добровольцев дружинников?

– Ну? – Ермоленко подозрительно посмотрел на Потапова.

– Даешь мне два билета на «Гамлета» – я дежурю.

– Не получится, – тяжело вздохнул Ермоленко. – «Гамлет» сегодня вечером, и дежурить надо сегодня вечером.

– Получится! – сказал Потапов. – «Гамлет» в семь начинается, а хулиганы – позже. После спектакля отдежурю, честное слово!

– До полночи будешь ходить! – предупредил Ермоленко.

– Как штык! – пообещал Потапов, взял билеты и пошел обедать…

Обедая, он вдруг опять вспомнил о Наташе, и у него почему-то сжалось сердце.

«Приеду без звонка, – решил Потапов. – Приеду, и все! Полгода не видел любимую женщину. Это как?..» Он не докончил мысль. По радио стали передавать старинные русские романсы, и Потапов слушал их, пока не кончился обед.

Придя к себе в отдел, Потапов поглядел на часы. Было пятнадцать минут третьего. Он снял трубку и позвонил в министерство.

– Алло, Сергачев, – сказал Потапов. – Это Потапов говорит. Вызови меня, Леня, на пару часов.

– Старик, кончать с этим делом надо! – недовольно сказал Сергачев. – Поймают нас когда-нибудь с этими вызовами, всыплют по первое число.

– Последний раз, Леня, честное слово, – сказал Потапов. – Друг у меня умер. Хоронить поеду.

– Это правда?

– Стану я врать, – вздохнул Потапов.

– Ладно, – сказал Сергачев. – Машину, что ли, тебе дать?

– Да, – обрадовался Потапов. – Я быстро обернусь. Отдам последний долг, и все…

Через двадцать минут в комнату, где сидел Потапов, вошел начальник отдела.

– Потапов, – сказал он, – звонили из министерства, просили тебя срочно приехать.

– Да что они там? – зло спросил Потапов. – Без конца вызывают.

– Наверное, вопросы по твоей докладной, – сказал начальник.

– Вечно у них вопросы, – огрызнулся Потапов. – Надоело! У меня здесь завал работы. Вот не поеду, и все!

– Ну-ну, разговорчики! – строго сказал начальник. – Оставь все дела и дуй!

Министерская машина ждала Потапова у подъезда. Потапов сел на переднее сиденье, закурил, угостил сигаретой водителя.

– На кладбище поедем? – спросил водитель.

– Да, – вздохнул Потапов. – Но сначала в Химки, в двадцать первую школу…

Ему повезло. Он застал завуча, но во время перемены. Перемена заканчивалась, и завуч торопилась в класс.

– Здравствуйте, – сказал Потапов. – Я Потапов. По поводу сына вызывали.

– Вера Михайловна, – представилась завуч.

– Очень приятно, – улыбнулся Потапов. – Мою маму тоже звали Верой Михайловной. Прелестное имя…

– Спасибо, – сказала завуч и почему-то покраснела.

– Я неудачно приехал? – спросил Потапов. – Вы торопитесь?

– Да, – кивнула головой Вера Михайловна. – Меня ребята ждут… Вы не могли бы приехать сегодня часиков в семь?

– Никак, милая, – вздохнул Потапов. – Срочная командировка на Таймыр. Вы в двух словах…

– В двух словах нельзя, – сказала Вера Михайловна. – Мальчик плохо учится, дерзит, врет на каждом шагу…

– Убью! – решительно сказал Потапов.

– Нет, зачем же так? – завуч снова покраснела. – Просто надо нам с вами серьезно поговорить…

– Хорошо! – перебил Потапов. – Через два месяца вернусь с Таймыра, приеду к вам. А пока, милая Вера Михайловна, возьмите моего оболтуса под персональный контроль. Договорились? У вас какой размер ноги?

– Зачем это? – завуч снова покраснела. Она была очень молодым завучем и краснела каждую минуту.

– Унты вам хочу привезти, – сказал Потапов. – Унтайки меховые!

– Да что вы! – завуч просто залилась румянцем.

– Нет-нет, не спорьте! – строго сказал Потапов. – Решено! А сейчас не буду больше вас задерживать. Дети ждут!

Он поцеловал ей руку и выбежал из школы.

Потом они долго ехали к Востряковскому кладбищу, потом Потапов долго бродил мимо заснеженных могил, отыскивая место похорон. Наконец он увидел небольшую группу людей и, узнав доцента из своего института, сразу сообразил, что умер кто-то из его студенческих друзей, но кто именно, так и не понял, потому что гроб уже закрыли крышкой и опустили в мерзлую землю. Потапов помнил, что в их группе было несколько Александров, но сейчас все они, как назло, отсутствовали, поэтому сообразить, кто из них лежит ТАМ, было невозможно, а спрашивать – неудобно.

Потапов снял шапку, обошел всех собравшихся, пожимая им руки и печально говоря: «Эх, Сашка, Сашка! Как же это так, братцы?»

Потом он неожиданно для себя почувствовал, что плачет. От этого у Потапова сделалось очень скверно на душе, он вытер ладонью глаза, закурил и молча пошел к машине…

Когда он вернулся в свое учреждение, часы показывали ровно четыре. У директора начиналось совещание. По дороге туда Потапов заглянул в свой отдел, вынул из стола карманные шахматы, затем тихо прошел в конференц-зал и сел в последний ряд. К нему моментально подсел Михайлов.

Партия намечалась быть интересной. В дебюте Потапов допустил ошибку и потерял две пешки, но в миттельшпиле он активизировался и выиграл у Михайлова слона.

– Сдавайся, отец! – уверенно сказал Потапов.

– Ни в коем случае! – ответил Михайлов. – У меня есть шанс!

– Ну что же, товарищи, – директор стал подводить итог совещанию, – если ни у кого нет вопросов, можно заканчивать?

Потапов посмотрел на доску. Михайлов сделал авантюрный ход ладьей. Потапов ответил ходом ферзя. Эндшпиль обещал быть бурным.

– У меня есть вопрос! – громко сказал Потапов и встал. – Как дирекция думает решить вопрос с реализацией отходов при выпуске продукции в условиях новой стандартизации?

– Вопрос поставлен очень интересно, – сказал директор. – Мне кажется, что вопрос с использованием отходов…

– Ходи, – тихо сказал Потапов, садясь. – У нас есть еще полчаса.

Перед спектаклем Потапов пригласил Соню поужинать в кафе. Там они выпили по рюмочке, заболтались и поэтому опоздали к началу. Когда Потапов с Соней, пригибаясь, наступая на чьи-то ноги и ежесекундно извиняясь, пробирались к своим местам, Гамлет уже беседовал о чем-то с Горацио.

По сцене медленно и страшно двигался огромный вязаный занавес, подминая под себя людей.

– Здорово! – прошептала Соня.

– Художник гениальный! – тихо сказал Потапов.

– Как фамилия? – спросила Сонечка.

Потапов забыл купить программку, поэтому прижал палец к губам и осуждающе покачал головой. Сонечка сконфуженно замолчала.

Когда Гамлет убил Полония и, мучаясь от сознания непоправимости содеянного, склонился над трупом, Потапов вздрогнул и с удивлением почувствовал, что у него прошел странный холодок по спине. Потапов видел фильм «Гамлет», но только вторую серию, поэтому смерть Полония была для него неожиданностью.

Все дальнейшее действие Потапов смотрел завороженно, радуясь тому, что сопереживает датскому принцу и тому незнакомому ощущению, когда каждое слово, сказанное со сцены, отзывается холодком в спине.

В антракте он пошел в буфет, съел бутерброд, запил его лимонадом, и чувство холода в спине прошло. Потапов посмотрел на часы. Было без четверти девять.

«Затянули спектакль, – подумал Потапов. – Талантливо! Но затянули».

Он вдруг подумал о Наташе, и от этой мысли мучительно больно защемило сердце.

«Ехать!» – мысленно приказал себе Потапов.

Он угостил Соню конфетами, вышел покурить, потом вернулся с сосредоточенным лицом.

– Соня, – сказал Потапов, – я сейчас домой звонил. Алешка заболел. Температура у парня. Сорок!

– Ой! – ахнула Соня.

– Ничего страшного, – сказал Потапов. – Грипп, наверное. Мне придется домой поехать… Вы уж извините кавалера.

– Да что за глупости? Конечно, поезжайте! – Соня сочувственно сжала руку Потапова и поцеловала его в щеку.

Потапов доехал до своего учреждения на метро, прошел в штаб народной дружины, взял красную повязку, расписался в журнале.

– Ваш участок – сквер и район кинотеатра, – сказал Потапову какой-то юноша, сидевший за столом. – Дежурить надо до двенадцати ночи.

– Я буду до часу ночи, – сказал Потапов.

– Ну что вы, – улыбнулся юноша. – Хватит и до двенадцати.

Потапов нацепил повязку, вышел из штаба и медленно пошел к стоянке такси. Он шел, дышал весенним воздухом и думал о Наташе. Дождавшись своей очереди на стоянке, Потапов сел в зеленую «Волгу», угостил водителя сигаретой и дрогнувшим голосом сказал:

– На Полянку, шеф!

Он звонил долго, со страхом прислушиваясь к шорохам за дверью и соображая, одна она дома или нет. Наконец замок щелкнул, и он увидел Наташу. Она, по-видимому, только что приняла ванну – на ней был полосатый халатик, волосы влажные, а на лбу осталось несколько капелек воды.

– Ты?!

– Я! – сказал Потапов и снял шапку. – Можешь меня прогнать, а можешь впустить.

Наташа несколько секунд смотрела на Потапова, потом вытерла тыльной стороной ладони капли со лба и тихо сказала:

– Входи.

За полгода квартира Наташи совсем не изменилась. Только появились новые шторы на окнах да большой телевизор в углу. Телевизор был включен.

Потапов снял пальто, вошел и остановился посреди комнаты. Наташа выключила телевизор, подошла к столу, взяла из пачки сигарету, закурила.

– Наташа, – тихо сказал Потапов, – дай мне, пожалуйста, по морде.

Она чуть-чуть улыбнулась.

– Ударь! – снова попросил Потапов. – А хочешь – постели в прихожей вместо коврика…

Он шагнул вперед и обнял ее. Она уткнула свое лицо в пиджак Потапова и тяжело вздохнула. Потапов стал тихо гладить ее влажные волосы.

– Почему исчез? Почему не приехал ни разу, не позвонил? – сказала Наташа и всхлипнула. – Как не совестно?

– Молчи, милая, – говорил Потапов и целовал ее голову. – Не говори сейчас ничего…

Потом они лежали в темноте, курили и говорили о всякой ерунде. Потом Потапов сел на кровати, нащупал рукой свои брюки, начал одеваться.

– Уже уходишь? – тихо спросила Наташа.

– Да! – коротко ответил Потапов.

– Побудь еще, – попросила Наташа.

– Не могу, милая, – сказал Потапов. – У меня внизу такси стучит.

Он сразу понял, что сморозил глупость. Наташа вскочила, и даже в темноте было видно, как побелело ее лицо.

– Сволочь! – сказала она. – Мерзавец!

– Ну что ты, что ты? – Зашнуровывая туфли, Потапов почувствовал, что краснеет. – Я же пошутил, глупенькая. Это шутка! Как в том анекдоте, помнишь?

– Убирайся! – крикнула Наташа.

– Ну хочешь – ударь меня! – сказал Потапов, надевая пиджак.

– Пошел к черту! – крикнула Наташа и уткнулась лицом в подушку.

– Жаль! – вздохнул Потапов, надевая пальто. – Жаль, что мы так прощаемся…

Он не стал ждать лифта, бегом спустился по лестнице. Зеленая «Волга» стояла у подъезда.

– Долго, товарищ, – заворчал водитель. – Мне в парк пора.

– Все будет в порядке, шеф, – сказал Потапов, закурил и угостил водителя сигаретой. – Все будет оплачено. Жми в Химки!

Он приехал домой в четверть двенадцатого. Люба и Алеша уже спали. Потапов прошел на кухню, включил газ, поставил чайник. Поедая приготовленный женой ужин, он просмотрел «Вечерку». Потом, слушая спортивный выпуск «Последних известий», выкурил сигарету.

Потом он разделся и лег. Люба проснулась, хмуро посмотрела на него.

– Заставили дежурить в дружине, – сказал Потапов. – Хотел тебя предупредить, звонил несколько раз, но все время было занято. Телефон что-то барахлит. Ты мастера не вызывала?

– В школе был? – спросила Люба.

– Был. Говорил с завучем. Все будет в порядке. Спи!

Люба еще раз хмуро посмотрела на Потапова, потом отвернулась к стене.

Потапов подвинул к себе будильник – было без пяти двенадцать. Он завел будильник, поставил стрелку звонка на семь. Несколько минут он полежал с открытыми глазами, глядя в потолок и ни о чем не думая, потом повернулся на правый бок и закрыл глаза.

Ровно в двенадцать часов ночи Потапов начал сон…

Сказка про собаку, которая прожила триста лет

Жила-была на свете собака по кличке Альма. И было ей три года. Вообще-то, особы женского пола скрывают свой возраст, но Альма была молодой здоровой красивой сукой и этого скрывать не собиралась… Она гордо расхаживала перед домом, а соседские псы за забором изнывали от сердечной тоски.

В доме, кроме Альмы, жили еще дед да бабка, сын да невестка, да еще внучка, в общем, целая семья, которую Альма считала своей и любила больше всего на свете! И дом свой любила, потому что стоял он на берегу реки, и реку любила, потому что текла она среди полей, и поле любила, потому что тянулось до самого горизонта… И горизонт любила, потому что там всходило солнце по утрам, а вечером садилось…

И жила себе так Альма, горя-беды не знала, а горе с бедой, оказалось, жили там, за горизонтом. Однажды весенней ночью проснулась Альма от грохота и, выбежав на улицу, вдруг увидела, что поднялось на горизонте солнце… Странное какое-то солнце… Красное, дымное… Да и какому ему быть, ночному солнцу? Ему ночью спать положено, а не в небе сиять…

Залаяла Альма, чувствуя беду, но никто не прикрикнул на нее, как обычно, и тогда смолкла Альма… И все собаки в селе смолкли в эту ночь… Люди спать не ложились, ходили друг к другу, громко разговаривали, а собаки молчали…

А утром начались и совсем странные вещи. Взошло утреннее солнце, а то, ночное, не зашло, и теперь на горизонте было два солнца… И Альма заскулила, поняв, что беда выглядит так.

А потом вдруг приехали в село автобусы. И вышли из них странные люди, в синих халатах и без лиц. Только глаза смотрели поверх масок, и такие это были строгие глаза, что лучше б они и их прикрыли.

И все стали быстро садиться в автобусы, забывая взять еду, пожитки, а самое главное – собак… Альма крутилась в ногах, напоминая о себе, и внучка обняла ее за шею с криком «Альму возьму!», но на нее сердито прикрикнул дед: «Цыц! Не до Альмы сейчас!..» И враз все уехали…

Только к вечеру обиженная Альма вышла на улицу и с ужасом увидела, что все село – пусто… Никого, кроме собак и кошек, кур да гусей… Бесхозный скотный двор, а не село. И всю ночь по саду ходили обезумевшие звери и птицы, не обращая друг на друга внимания, не задираясь и не крича… Тихо ходили и только поглядывали на горизонт, где висело ночное солнце… И Альма поняла, что горе выглядит так…

Под утро Альма вернулась в свой дом, легла на ступеньки и стала думать, что делать дальше. И сколько ни думала, ничего придумать не могла… И заснула от отчаяния. А проснувшись, впервые почувствовала жажду и голод, и этот голод подсказал ей, что делать дальше… Альма поняла, что надо есть, пить и охранять дом… Для этого она родилась на свет. А там, глядишь, и хозяева вернутся… Не сдурели же они – бросать такой дом?..

И Альма занялась делом. Она доедала валявшиеся остатки еды, пила воду из луж и обходила забор, иногда потявкивая на всякий случай, чтобы никто чужой не подходил… Только, к ее ужасу, никто чужой и не подходил!..

А через три дня вдруг села на плетень ворона. Наглая старая ворона, которую Альма давно знала и не любила за то, что та так и норовила чего-нибудь склевать в огороде… Она и на этот раз нацелилась глазом в огород, но Альма зарычала, предупреждая: мол, не дури, хвост выдеру!

– Дура! – закаркала ворона. – Чего ты тут сидишь?

– Стерегу! – сказала Альма.

– Вот дура! – заорала ворона. – Чего стеречь? Хозяев нет… Теперь все общее!!

– Я те дам «общее», – ответила Альма. – Хозяева вернутся, а огород разворован?.. Что скажут?

– Вернутся?! – захохотала ворона. – Да знаешь, когда они вернутся? Через триста лет.

– Врешь! – ахнула Альма.

– Сама слышала… Эти, что в масках приезжали, так и говорили: село непригодно для жизни в течение трехсот лет!

– Ничего, – вздохнула Альма. – Подождем…

– Что?!! – ворона аж подскочила на плетне. – Ты знаешь, дура, сколько это – триста лет?

– Не так много, – сказала Альма.

– Ну, совсем чокнутая! – сказала ворона и, потеряв интерес к Альме, почистила перья. – Черт с тобой! Подыхай здесь на здоровье…

И улетела.

Альма легла на землю и стала соображать, сколько это будет – триста лет?.. Она понимала нутром, что – долго… Но сколько именно?! И тут же вспомнила, что к ним в гости, к деду, часто приезжал кум из города. Встретившись, дед и кум всегда обнимались, хлопали друг друга по плечу и говорили: «Здорово! Где ж, кум, пропадал? Сто лет не виделись!..» Хотя Альма точно знала, что виделись они всего неделю назад и пили вместе тайком от бабки горилку… Значит, сто лет, думала Альма, – это от воскресенья до воскресенья… А триста?.. Значит, три раза по столько… Это, конечно, было тоже много, но все-таки можно было выдержать… И Альма стала ждать…

Первые сто лет ожидания прошли довольно сносно… Альма доедала остатки пищи, что валялись еще кое-где возле дома, ловила полевых мышей, щипала травку… Трава в это столетие разрослась как никогда буйно… Каждая травинка – целый салат… А потом вдруг созрела клубника. Здоровая уродилась клубника, каждая ягода – с яблоко величиной… И хоть Альма недолюбливала клубнику, но есть что-то надо… Альма с отвращением жевала пахучую сладкую мякоть и только об одном жалела – что внучки нет… Вот уж она бы ягодкам порадовалась!

В середине второго столетия вновь прилетела на плетень ворона. Вид у нее стал совсем мерзкий: перья кое-где повылазили, голова облысела… И глаза сделались какие-то безумные…

– Ну что, Пенелопа? – закаркала ворона. – Все ждешь?

– Жду! – сказала Альма.

– Вот кретинка! – захохотала ворона. – Пойдем лучше по дворам… мы в одной хате ведро самогонки нашли! Насосались до чертиков… Айда с нами!

– Кыш! – тявкнула на нее Альма. – Жулье проклятое… Вот хозяева вернутся, они вам покажут…

– Нет, с тобой сдохнуть можно! – захохотала ворона. – Впрочем, без тебя тоже… Ведь конец света наступил! Пойми, убогая… Конец света! Неужели не видишь?

– Не вижу, – сказала Альма и повертела головой. – Светло кругом, конца не видно…

– Нет! С трезвыми дураками говорить – только нервы портить, – вздохнула ворона, тяжело махая крыльями и распевая что-то непристойное…

Альма легла на ступеньки крыльца и продолжала спокойно ждать. Спокойствие пришло к ней не только потому, что осталось ждать уже половину назначенного срока… В последние дни спокойствие появилось в ней, где-то внутри… Откуда оно взялось, Альма не понимала, но догадывалась, что это связано с Тишкой, забавным соседским псом, который давно ухаживал за ней, проводя все ночи у калитки ее двора и жалобно скуля. Месяца полтора назад она пожалела его и вышла за калитку… Они пробегали всю ночь, играя и нежничая, и теперь Тишкина нежность поселилась где-то в глубине ее тела и росла, становясь чем-то бесконечно теплым и радостным…

А еще через день в село въехали большие бронированные фургоны. Оттуда вышли люди в синих халатах и масках и стали собирать бродившую по селу живность… Собаки, кошки и куры нутром почувствовали опасность, но они так истосковались по людям, что доверчиво лезли в фургоны…

Один из людей подошел и к дому Альмы. Альма залаяла, зло и радостно. Зло – потому что это был чужой, радостно – потому что ее верная служба приобретала наконец смысл…

– Здорово, Альма! – сказал человек и спокойно пошел к ней. Тут Альма по голосу узнала знакомого парня, солдата, дружившего с сыном деда и бывавшего в их доме…

Она перестала лаять, завиляла хвостом и доверчиво подошла к нему.

– Здорово, землячка! – сказал солдат и погладил Альму по спине. – Дом бережешь? Молодец! А вот мы не уберегли. Извини…

Он еще раз погладил Альму по спине, по животу, потом заглянул ей в глаза и вдруг, точно испугавшись чего-то, отдернул руку. Потом сел на крыльцо и задумался…

Тут к забору подошел другой человек в маске. Солдат вскочил, отдал честь.

– Чего расселся? – строго спросил человек из-за забора. – Давай забирай собаку!

– Товарищ командир! – сказал солдат. – Это Альма. Знакомых моих собака… Хорошая собака!

– Тут нет плохих-хороших, – сказал командир. – Тут все – объекты!

– Да она вроде со щенками, – сказал солдат. – Я подумал, может, не стоит ее в расход? Может, для науки интерес, товарищ командир?

Тот, что за забором, куда-то ушел, а потом вернулся еще с одним человеком в халате и маске. Только поверх маски у него были надеты очки, из чего Альма поняла, что он здесь главнее всех…

Человек в очках подошел к Альме, погладил ее, потрогал живот, шерсть… Довольный, пробормотал:

– Любопытно, очень любопытно… – И добавил: – Возьмем в институт…

Он даже хотел взять Альму за ошейник, но Альма сердито зарычала и оскалила зубы…

– Не пойдет она, товарищ профессор, – сказал солдат. – Я ее знаю… Она так приучена – дом стеречь… Костьми ляжет, а не уйдет!.. Уж так приучена.

– Приучена так приучена, – согласился ученый. – Пусть сторожит… Это даже лучше. Проведем эксперимент, так сказать, в естественных условиях… – И, подумав, заметил: – Вернее, в противоестественных!..

С этого дня для Альмы началось третье столетие. Оно было совсем иным, не похожим на те два… К Альме стали часто приезжать люди в халатах. Ее кормили, поили, иногда кололи и брали кровь, что было, конечно, больно, но терпимо…

А к концу третьего столетия Альма вдруг радостно обнаружила, что второе солнце на горизонте исчезло… Совсем исчезло… И ночью небо там стало чистым, только светили звезды и сияла луна…

Альма почувствовала такую радость, что вновь полюбила горизонт. Она даже завизжала от радости и вдруг ощутила, что радость рванулась из ее нутра и пошла навстречу этому чистому небу, этим светлым звездам… Она стиснула зубы, чтобы не визжать слишком громко, а радость все увеличивалась, все шла из нее и шла…

В эту ночь у Альмы родились шестеро щенят. Она всех их вылизала, вычистила, как подсказывал ей неведомо откуда взявшийся опыт, потом накормила теплым молоком и усталая, счастливая заснула, согревая теплом всех шестерых…

А к вечеру подъехал неожиданно «газик», и оттуда вышел дед. Альма сразу узнала, что это был именно он, дед, хотя он был, как все теперь, в халате и маске…

Дед погладил ее рукой в резиновой перчатке, потрепал за ухом, тихо сказал:

– Здорово, Альмуха! Дождалась…

– Поразительная псина, однако, – сказал ученый, приехавший вместе с дедом. – В организме – никаких отклонений… У всех есть, а у этой – ничего… Ни малейшей патологии… И щенки выглядят нормально. Невероятно! Объясните этот феномен.

– Бывает, – сказал дед, продолжая гладить Альму. – Все бывает…

– Интересная версия, – согласился ученый. – Что ж, будем обследовать ее дальше… Кстати, нам надо заполнить на нее историю болезни… Как ее зовут?

– Альма, – сказал дед.

– Какая порода?

– А черт ее знает… Обычная… Местная порода…

– Возраст?

– Три года…

Альма заворчала и отошла к щенкам. Ей неинтересен стал этот разговор. Кроме того, она испытывала некую неловкость из-за того, что дед соврал… Она-то знала, что теперь ей не три, а триста три года, но интуитивно чувствовала, что таким возрастом уже хвастать не полагается…

Брюки товарища Синицына

Монолог непутевого человека

Жизнь наша полна сложностей и загадок. Иногда сделаешь что-нибудь эдакое, ненужное, а зачем сделал, почему – непонятно. Всегда получается себе же хуже!

Вот как-то летом иду я по улице.

Солнце светит, тепло… Навстречу идут прохожие… Симпатичные, милые люди… Я иду улыбаюсь… Мне хорошо… Вдруг вижу: идет мужчина с портфелем… Солидный такой мужчина, значительный… На нем коричневый костюм. И вот в этом коричневом костюме я замечаю непорядок: брюки расстегнуты.

Другой бы на моем месте прошел мимо – и ноль внимания! А я глупый… Мне больше всех надо! Я хочу предупредить товарища, чтоб он, значит, не конфузил себя.

Я кричу ему:

– Товарищ! Товарищ!

Он не слышит.

Я снова кричу:

– Товарищ! Минуточку!

Он не слышит, идет быстро. Я бегу за ним.

Он – за угол. И я – за угол. Он входит в какой-то большой дом, я – за ним.

Он идет по коридору, я его почти догоняю, но тут он входит в какой-то кабинет, я – за ним, а секретарша меня не пускает.

– Вы к кому, товарищ? – спрашивает.

Я говорю:

– Я вот к этому товарищу, который прошел.

Она говорит:

– А по какому вопросу?

А по какому я вопросу? Я не знаю, по какому я вопросу.

Я говорю:

– Я по внутреннему вопросу!

Она говорит:

– К товарищу Синицыну нельзя! Он занят.

Я говорю:

– Да мне, девушка, на минутку, только пару слов ему сказать!

Она говорит:

– Скажите мне, я передам!

Я говорю:

– Вам не могу! Вопрос очень щепетильный…

Она говорит:

– Ну, тогда записку напишите, я передам.

Беру лист бумаги, пишу. Интеллигентно так пишу, чтоб, если кто в записку заглянет, не ставить товарища Синицына в неловкое положение.

Я пишу: «Уважаемый товарищ Синицын! Прошу обратить Ваше внимание на определенную часть туалета, в смысле – брюки, поскольку в них отмечается некоторое несовершенство в смысле пуговиц. С искренним уважением…» Ну и подпись.

Секретарша берет у меня бумагу и говорит:

– Сейчас отнесу! А вы, товарищ, пока здесь подождите…

Я говорю:

– Мне ждать нечего… Я пойду.

Она говорит:

– Нет, посидите. Может быть, у товарища Синицына возникнут какие-нибудь вопросы…

Какие вопросы – непонятно. Но я сижу жду. Чего жду – не знаю. Через несколько минут выходит секретарша, выносит мою бумагу, а на ней красным карандашом крупно написано: «МИШУЛИНУ, РАЗОБРАТЬСЯ!!» Я оторопел, верчу бумагу в руках и спрашиваю:

– Что это значит?

Секретарша говорит:

– Все в порядке. С этой резолюцией идите к товарищу Мишулину!

Я удивляюсь:

– При чем здесь какой-то Мишулин? Ваш начальник чего-то не понял… Это я ему писал… Дайте я объясню…

Секретарша говорит:

– Ничего не надо объяснять! Товарищ Мишулин – заместитель товарища Синицына. Идите к нему в двенадцатый кабинет. Идите скорее, а то он в главк уедет!

Положение идиотское! Другой бы плюнул и ушел, а я – нет… Я иду в двенадцатый кабинет. Я бегу, потому что Мишулин в главк может уйти! У двенадцатого кабинета – очередь. Сидят люди с бумагами, ждут… Я тоже сижу жду… Чего жду – непонятно!

Вызывают. Вхожу.

– Товарищ Мишулин, получилась глупая ситуация…

Он меня не слушает. Одной рукой по телефону разговаривает, другой – берет мою бумагу, читает и справа крупно пишет: «СОГЛАСЕН!»

Я обалдел. Говорю:

– Товарищ Мишулин, с чем вы согласны?! Вы меня послушайте…

Он говорит:

– Мне все ясно! Идите в двадцать седьмую комнату, согласуйте с Рязанцевым!

Я кричу:

– При чем здесь Рязанцев?! Вы вникните в суть… Я ведь что хотел…

Он говорит:

– Идите, идите, мне некогда! Пусть Рязанцев подпишет, а потом пойдете в общий отдел…

Я говорю:

– При чем здесь общий отдел?

Он говорит:

– Идите скорее, а то Рязанцев на обед уйдет!

Я бегу. Я уже нервничаю. Я уже боюсь упустить Рязанцева.

Рязанцев мою бумагу подписывает, меня не слушает, посылает в общий отдел.

В общем отделе одни женщины сидят, мне с ними вообще говорить не о чем; они берут мою бумагу, ставят на ней номер и печать, кладут в папку и говорят:

– Все в порядке, идите – вас вызовут!

Плюнул я, повернулся и пошел.

Думаю: «Горите вы здесь все синим пламенем! Что я, из-за вас переживать должен?!»

Иду по коридору, вижу: идет дорогой мне товарищ Синицын, в коричневом костюме, брюки у него расстегнуты.

Я обрадовался, кричу:

– Товарищ Синицын!

Он – от меня. Я – за ним. Он – в кабинет. Я – за ним. А секретарша меня не пускает. Я ору:

– Дайте мне сказать ему два слова!

Она говорит:

– Товарищ Синицын занят. Пишите бумагу!

Я говорю:

– Я не буду писать бумагу! Я уже писал бумагу… Я больше к Мишулину и Рязанцеву ходить отказываюсь… У меня уже печать стоит!.. У меня уже бумага в деле в общем отделе!

Стою я бледный, меня всего трясет.

Секретарша говорит:

– Не волнуйтесь, товарищ! Сейчас все выясним!

Звонит она по телефону, чего-то выясняет и говорит:

– Вашей бумаги в общем отделе уже нет.

– Как – нет? – спрашиваю. – А где же она?

– Не знаю, – говорит секретарша. – Очевидно, пошла по инстанциям. Заходите в понедельник, тогда и выясним.

Тут я не выдержал, каюсь. Нервы подвели. Оттолкнул я секретаршу, ворвался в кабинет и кричу:

– Товарищ Синицын, так вас растак!!! Что здесь у вас творится?

Гляжу – а брюки у него застегнуты.

– Вам что, товарищ? – спрашивает.

– Ничего! – говорю я. – Так… проверка слуха… – Повернулся и пошел.

Иду весь злой и думаю: «Сам он застегнулся или на мое заявление отреагировал? Ведь если бумага так быстро пошла по инстанциям, то чего ж я наорал на человека?»

Когда горит душа

Монолог строителя

Про этот случай у нас в городе много глупостей рассказывали, но я-то чистую правду изложу, поскольку был всему случившемуся свидетель, если не сказать – соучастник.

Строило наше СМУ столовую. Обыкновенную столовую, типовую, одноэтажную. И вдруг кто-то слух пустил, что это, мол, будет вовсе не столовая, а «кафе-опохмелочная», и будто бы она будет работать с семи утра, и будто бы там будут отпускаться огуречный рассол, квас, пиво, ну и, конечно, крепкие напитки. В общем, все, за что пьющий человек поутру жизнь отдаст.

Кто такую глупость мог придумать, я даже и не знаю, только некоторые в нее поверили.

Во всяком случае, три дня слух в городе обсуждался, а на четвертый день, в понедельник, прихожу я рано-рано, часов в пять, на стройку и вижу что-то неладное – посторонние люди на площадке. Человек десять мужчин, а то и больше. Стоят хмурые, воротники подняли, ежатся на морозе.

– Вам чего, ребята? – спрашиваю.

– Да вот, – говорят, – пришли проведать, скоро ли «опохмелочная» откроется?

– Что вы, – говорю я, – сдурели, что ли? Какая «опохмелочная»? Обыкновенную столовую строим, типовую, одноэтажную.

– Ладно-ладно, – говорят, – ты нам не заливай! Ты давай строй скорее! Видишь, у людей душа горит…

Смотрю я на них, вижу – действительно, люди, пострадавшие с вечера: глаза у них красные, лица серые, телом подрагивают. И главное – уходить не собираются.

– Да вы что, ребята, – смеюсь я, – думаете здесь до открытия простоять, что ли?

– А чего же? – говорят они. – Можно и подождать. Чай, уже немного осталось…

– Да вы в своем уме? – спрашиваю. – Как так – немного? У нас только фундамент заложен да стены начали ставить. Здесь еще месяца на три, а то и больше, работы!

– Брось шутить, дядя, – говорят они. – Делов-то всего – дом построить! Ты лучше «ля-ля» не разводи, ты воздвигай скорее!

Плюнул я со злости, закурил. Они зашумели, папиросу вырывают.

– Ты что, – кричит один, в шляпе, – здесь перекуры устраиваешь? Ты людей до инфаркта довести хочешь?! Я из загорода на первой электричке сюда приехал, а он, подлец, курит!

Вот ситуация! Понимаю, что люди не в себе, что им сейчас море по колено.

– Ах так, – кричу я, – тогда воздвигайте сами, чтоб вам пусто было!

– А что ж, – говорят они, – можно и помочь для темпу.

Скинули они пальто на снег, поплевали на руки и взялись за кирпичи…

Честно скажу, я такой кладки даже в кино не видел. У нас и норм таких нету. Если б кто с секундомером тут стоял, то мы бы мировой рекорд зафиксировали. Мастерки стучат, кирпичи летают, раствор аж кипит от скорости. Не успел я и ахнуть, а они уж стены под крышу подводят.

– Стойте! – ору я им. – Чего зря стараетесь? Все равно балок нет, жести нет, окна не вставлены… Опомнитесь, люди!

– Ничего, – кричат они, – сейчас все мигом будет! Нам ведь дворец не нужен, нам самочувствие поправить – и ладно!

Кинулись – кто к телефону, кто на базу поехал, кто неизвестно откуда рамы принес… Гляжу, через пятнадцать минут грузовик подъезжает с материалами, за ним – другой, со столами и стульями, за ним – автобус маляров привез…

Я глазам не верю, но вижу – к концу дело идет! Один уже паркет положил, отциклевал да натирает, другой окна моет, занавески вешает, третий столы устанавливает, четвертый из меню ненужное вычеркивает…

– Все одно ничего у вас не выйдет! – кричу я. – Персонала нет, смета не утверждена!

– Не паникуй, дядя! – говорят они мне. – Смету потом утвердим, а персонал уже ведут!

Смотрю: действительно ведут. Официанток где-то раздобыли, буфетчицу, кассира. Заведующую, толстую такую тетеньку, просто на руках несут. Заведующая смеется, отбивается, кричит:

– Отпустите меня, граждане! Я ведь еще не оформлена!

– Оформлена, оформлена, – говорят они ей. – План выполнять пора!

А в это время какой-то малый в спецовке (бог знает, откуда он взялся!) бочку с рассолом прикатил да пиво на самосвале привез. Короче, хотите – верьте, хотите – нет, но только ровно в семь открылась столовая, сели они за столики, выпили, закусили, «беломорчиком» подымили и все разом встали.

– Прощай, дядя, – говорят они мне. – Извини, если что не так! Нам еще на свою работу поспеть надо…

И ушли.

Вот тогда я сел за столик, обхватил голову руками и заплакал. Грустно мне чего-то сделалось за них, за себя. И еще обидно было, что я им сдуру сказал, что столовая типовая, одноэтажная. Под горячую руку они высотное здание запросто могли махнуть…

Cкрытой камерой

Монолог продавца

В понедельник вечером собирает нас, продавцов, директор магазина и говорит:

– Товарищи, завтра вас будут снимать скрытой камерой.

Ну, мы, конечно, обрадовались и спрашиваем:

– А что это такое?

Директор объясняет:

– Это такой новый метод киносъемки, когда тебя снимают, а ты про это не знаешь. И, значит, ведешь себя непринужденно. Зачем это будет делаться – не объяснили: может, в «Новости дня» вставят, а может, в кинофильм какой-нибудь. И вообще, товарищ, который со студии звонил, просил вам ничего не говорить. Так что делайте вид, что вы не в курсе! Понятно?

А чего ж здесь не понимать? Все ясно! Мы магазин убрали, все почистили, витрины приукрасили… В винный отдел коньяк со склада принесли, в рыбный – окуня свежемороженого. У себя в мясном отделе я плакат повесил – «Бык в разрезе». В общем, приготовились!

Вечером я постригся, помылся и жене сказал:

– Ты мне на утро рубашку белую приготовь и галстук в полосочку – нас скрытой камерой фотографировать будут.

На другой день приходим все разодетые как на праздник. Продавцы – в галстучках, продавщицы – в кофточках, в блузочках, кассирша Зина французскими духами надушилась, хотя это уже совершенная глупость, потому как кино не пахнет.

Все улыбаются, говорят вежливо, на покупателей смотрят как на родственников. Только и слышно: «Пожалуйста!», «Будьте добры!», «Разрешите, я вам заверну» – и всякая такая ерунда…

Покупатели смотрят на нас как на полоумных, ничего понять не могут. Но тут кассирша Зина высунулась из кассы и шепчет очереди:

– Не толкайтесь, товарищи! И вообще, ведите себя прилично – нас скрытой камерой снимают для кино.

Покупатели сразу поняли, что к чему, притихли, подобрели, друг другу место уступают. Всех алкоголиков от винного отдела как ветром сдуло, осталось только человек пять-шесть: стоят чинно, томатный сок пьют, разговаривают про международные события…

В общем, до обеда мы проработали в такой исключительно нервозной обстановке. Но тут вдруг вбегает директор и говорит:

– Товарищи! Не волнуйтесь! Звонили со студии: сейчас съемки нет, только после обеда будут снимать скрытой камерой!

Ну, мы дух перевели, покупателей быстренько всех повыгоняли, магазин заново убрали, в овощной отдел апельсинов подбросили, в колбасный – колбасу докторскую, в рыбный – плакатов! Короче, приготовились, ждем…

Только после обеда к нам набилось ужасное количество народу. Слух про скрытую камеру в момент разнесся, и каждый под это дело хочет что-то купить и получить вежливое обслуживание. Некоторые покупатели совершенно распоясались.

Одна пожилая дамочка совсем обнаглела и говорит мне:

– Товарищ продавец, что бы вы могли мне порекомендовать для бульона?

Я про себя думаю: «В другое время я б тебе порекомендовал, халда ты эдакая!» Но теперь этого сказать не могу, а, наоборот, делаю такое задумчивое лицо для скрытой камеры и говорю:

– Я вам рекомендую, гражданка, этот кусок с косточкой. В ней много липоидов и аминокислот!

В общем, цирк, да и только! А к концу рабочего дня вбегает директор и кричит:

– Звонили со студии, сегодня съемки не было, завтра со скрытой камерой прибудут!

Назавтра опять нервотрепка!

Опять все вырядились, опять работаем как угорелые, сплошной сервис, сплошное «будьтедобрыпожалуйста!», а вечером – новый звонок со студии:

– Сегодня скрытой камеры не было – завтра будет!

Тут уж нервы у нас стали сдавать. Многие валидол принимали, с кассиршей Зиной нервный припадок случился, она весь день улыбалась как ненормальная, и у нее на лице какой-то сустав замкнулся…

Короче, промучились мы так пять дней, а когда на шестой день опять со студии позвонили и сказали, что съемка переносится, – сомнение взяло: не валяет ли кто с нами дурака?

Директор в милицию позвонил, а оттуда дежурный говорит:

– Не волнуйтесь, товарищи, никакой скрытой камеры нет! Какая-то шайка терроризирует все торговые и бытовые учреждения нашего района. Они и над универмагом так измывались, и над женским ателье, и над химчисткой, и столовую до того довели, что там на столики розы поставили и семгу вместо селедки подают!

Ну, мы все вздохнули облегченно! Как гора с плеч! И возмущались, конечно! Разве можно позволять себе такие глупые шутки? А кассирша Зина сказала:

– Когда этих хулиганов поймают, я первая свидетельницей в суд пойду, чтоб строже их покарали! И потом, я ради этой скрытой камеры у частника зубы новые вставила – пускай они мне их оплатят!

Фантомасы

Монолог сторожа

С преступностью у нас плохо. В смысле – хорошо! В смысле – нет ее. В смысле – есть, но мало. Не то что, скажем, на Западе. Там действительно разгул. Стреляют, грабят на каждом шагу. Потому что там оружие продается, как у нас мороженое, – в любом ларьке пулемет купить можно.

А у нас с этим строго. Не то что, скажем, пистолет или ружье – утюг тяжелый преступник не достанет…

Но все-таки, конечно, грабежи еще встречаются в отдельных случаях. Вот у нас в прошлом месяце гастроном ограбили. Крупное дело было: вахтера связали, замок автогеном вырезали, витрину – алмазом… Взяли два пол-литра, сырок «Дружба», полбуханки обдирного… Сразу видно – шайка действовала. Засыпались они на ерунде. Потому как не профессионалы: им бы после грабежа затихнуть, спрятаться, в подполье уйти, а они наутро пришли посуду сдавать. Их и замели…

Или другой случай был: решили двое кассу в магазине ограбить. Но тоже, видать, не профессионалы: им бы с утра в магазин прийти, когда народу мало, а они вечером притащились, после работы, в час «пик». Народу полно, к кассе не подберешься. Им бы встать как людям в очередь, а они, непрофессионалы, решили схитрить. «Граждане, – говорят, – разрешите нам к кассе подойти, нам только кефир без сдачи выбить…» А зачем, спрашивается, человеку после работы кефир?! Народ сразу заподозрил неладное, скрутили их, сдали в отделение…

Но самый интересный случай грабежа я лично наблюдал на прошлой неделе. Пришел я вечером к себе на работу, вышел во двор. Сижу курю, дежурю, одним словом. Вдруг вижу – земля шевелится. Думал, почудилось, однако пригляделся – точно, шевелится, копают ее изнутри. Наконец разверзлась земля, вылезают на поверхность трое с отбойными молотками, с пистолетами, в черных масках – ну ни дать ни взять фантомасы…

Наводят на меня оружие, кричат:

– Руки вверх!

Ну, мне что, я человек маленький, сторожем работаю. Поднимаю руки.

Один из фантомасов мне говорит:

– Открывай, дед, свой ювелирный магазин!

– Какой такой «ювелирный»? – спрашиваю.

– Как это – какой? Разве это не ювелирный магазин?

– Да вы что, – говорю, – ребята? До ювелирного отсюда два квартала. Вы же не в том направлении прокопались…

Охнули они, маски у них аж потом прошибло.

– Как же так? – говорят. – Неужто опять промахнулись?!

Тут один из фантомасов начинает на себе рубаху рвать, впадает в истерику.

– Завязываю, – кричит, – с этим делом! Отказываюсь работать при такой бестолковщине!!

– Что ж вы, ребята, – говорю я им, – вслепую копаете? Вам бы хоть планчик нарисовать, чертежик…

– Да есть у нас чертежик, – плачут. – Специалист чертил, инженер с «Ремонтгаза»… Третью неделю с этим чертежиком под землей ошиваемся…

Вижу: люди совсем умаялись, дал я им закурить, успокоились помаленьку.

– Придется нам, батя, – говорит один из них, – твое заведение ограбить. Не зря же мы к тебе тоннель прорыли. Ты чего стережешь?

– Базу стерегу, – отвечаю. – Базу товаров местной промышленности.

– Давай ключи, – говорят, – а не то мы замки посшибаем!

– Какие, – говорю, – замки? У нас склад на фотоэлемент поставлен, на автоматику…

– Выключай, – кричит, – автоматику!

– Чего ее выключать, – говорю, – когда она не включается? Мы ее, вишь, накоротко замкнули, чтоб на ней чайник сподручней кипятить было, а она чего-то и сломалась… Так что заходите, не беспокойтесь.

Они на меня с подозрением смотрят, спрашивают:

– А какие товары на складе?

– Разные, – говорю, – всевозможные… Плащи-болоньи, обувь женская на шпильках микропористых, рубахи нейлоновые, герметические… Бери не хочу!

– Сам, – говорят, – бери! Нам это и даром не надо…

– Несознательные вы, – говорю, – молодые люди. Обчистили бы склад, большую пользу государству принесли… Здесь ведь на тыщи рублей товару навалено. Чего с ним делать? Продать нельзя, выкинуть жалко, только и надежда – может, кто упрет сдуру…

– Нет, – говорят, – не проси, не хотим!

– Эгоисты вы, – говорю, – несознательные люди!

– Отцепись, дед! – кричат. – Сам ты несознательный! Ты на кой черт такой склад стережешь?

– Дураки вы, – отвечаю. – Я его не затем стерегу, чтобы кто чего не взял, а я его затем стерегу, чтоб сюда кто чего лишнего не подбросил…

Тут с одним из фантомасов опять истерика случилась. Рвет он на себе рубаху, орет:

– Завязываю, братцы! Нету никаких сил! Надо ж сначала повысить качество продукции, а потом уж ее растаскивать! Отпустите меня к прокурору!

Ну, отпоил я его валерьянкой, успокоил. Посовещались они. Вижу, собираются снова под землю уходить. Один на прощание мне и говорит:

– Давай, папаша, мы у тебя хоть часы снимем, а то ведь совсем так дисквалифицируемся.

– Берите, – говорю, – на здоровье! Только они у меня после ремонта гарантийного… наполовину работают: тикать тикают, а стрелки не ходят.

– Ладно, – говорят, – все равно давай. Мы их внизу заместо компаса используем…

Взяли они часы, спустились в тоннель, я их сверху землицей присыпал. Хотел в милицию позвонить, но потом раздумал. У меня на часах стрелки как раз на районное отделение направлены были, так что ежели они с огоньком работать будут, то к утру там вылезут…

Cауна

Монолог нужного человека

Недавно у нас в городе открылась баня «закрытого типа». Сауна называется. Что в переводе с финского означает «финская баня».

Я про нее и не знал, а тут звонит мне один приятель, Егоров, и говорит:

– Приглашаю тебя, Николай Степанович, в субботу в финскую баню.

Я говорю:

– Спасибо, но, во-первых, у меня ванная есть, а во-вторых, я уже в среду мылся.

Он говорит:

– Чудак, я тебя не мыться зову, а интеллигентно провести время. Шашлыки поедим, пообщаемся с нужными людьми. Там такой солидный контингент, будь здоров! Я еле пропуск достал…

– Ах так, – говорю, – если это вроде как мероприятие, тогда – с наслаждением!

Приходит, значит, суббота, и тут у меня с этой сауной случается первая загвоздка: не знаю, как в баню одеться. С одной стороны, в интеллигентное общество в чем попало не пойдешь, с другой – зачем хорошо одеваться, когда все равно раздеваться?

Думали мы с женой, думали, потом она и говорит:

– Раз, Коля, там будет бомонд, надевай новые джинсы.

Это она мне как-то купила у спекулянта джинсы. Ну, я вам скажу, не джинсы, а чудо природы. На пол поставь – стоят без всякого содержимого. Я их год не надевал, берег для торжественного случая.

Одним словом, напяливаю я джинсы, надеваю сверху рубаху системы «батон» и еду…

Баня, доложу вам, снаружи ничего особенного, но внутри, конечно, произведение архитектуры: стиль модерн, под старину. Все деревом обделано, камин, светильники темные, орган играет по магнитофону. И компания, соответственно, солидная: попивают коньячок, дымят не нашим дымом…

Ладно. Посидели покурили, потом все направляются в парилку. А у меня тут происшествие: «молнию» на джинсах заклинило. Ни туда, ни сюда. Дергал, дергал, аж взмок! И самочувствие глупое: все голые, а я как дурак в штанах. Срам один! Прямо не знаю, что предпринять.

Егоров советует:

– Ты, Николай Степанович, ступай прямо в них в парилку. От нагревания предмет расширится, ты из него и выскочишь!

– Засмеют же, – говорю.

– Ничего, – говорит, – а ты держись независимо. Может, ты оригинал? Может, ты именно в таком виде любишь париться?

Ладно. Иду в парилку, сажусь на полку в штанах и с независимым видом. Но вокруг, правда, народ интеллигентный, виду на мой вид не подают, только разве что потеть чуть быстрее стали…

Потом все в бассейн нырнули. А я сижу накаляюсь. И все без толку! Нагреваться эти сволочи нагреваются, а расширяться – ни-ни! Недаром жена за них спекулю сотню дала… Сил моих нет, чувствую – я в них плавиться начинаю…

Соскакиваю с полки, лечу к бассейну, а тут вдруг банщик меня не пускает.

– Извиняюсь, – говорит, – но в штанах купаться запрещено. Здесь не пляж!

Я ору:

– Да мне только остыть малость!

Он говорит:

– Выйдите на улицу, остыньте! А в верхней одежде в бассейн не пускаем!

Я бы с ним и поскандалил, но чувствую – угораю!

– Егоров, – ору, – миленький! Выпусти меня из джинсов, а то помру!

Егоров видит – положение серьезное, схватил ножницы, разрезал мне джинсы вместе с трусами, выскочил я оттуда – и в воду! Полчаса остывал.

Теперь дальше: садятся все за стол у камина, начинают шашлыки уминать. Я тоже иду, но тут получается конфуз: все уже оделись, а я – в чем мать родила. Тут общество, несмотря на интеллигентность, начинает возражать.

Один говорит:

– Это что ж такое? Что за странный субъект: парится в штанах, а как за стол садиться, так он их сымает. Зачем, – говорит, – Егоров, ты привел с собой этого типа?!

А Егоров говорит:

– Это, извиняюсь, не тип, а Николай Степанович! Он в автомагазине работает, и к ним в конце месяца дефицитные шины поступят.

Тут, конечно, происходит обратный отлив. Тот, который говорил, говорит:

– Ах, извините, мы этого не знали. Тогда другое дело… Сидите, дорогой Николай Степанович, не стесняйтесь, нам даже очень приятно видеть вас в натуральном виде…

Ну, поели мы, выпили, пообщались, стали домой собираться. Тут подходит ко мне банщик и говорит:

– Извините, Николай Степанович, за мое грубое поведение. Ежели желаете, можете одеться и выкупаться!

Я говорю:

– Да что вы, забудем про этот инцидент. Я вообще сюда не купаться приходил, а культурно отдохнуть.

Он говорит:

– Ну, тогда заходите еще. Всегда будем рады!

В общем, если честно говорить, понравилась мне сауна. Только джинсы эти проклятые я больше не надеваю. В угол поставил – пусть стоят…

Что-то синее в полосочку

Монолог командированного

Случилось это так: посылает меня прошлой осенью колхоз в командировку. Приехал я в Москву, остановился, как всегда, в гостинице «Националь», в вестибюле. У меня там швейцар знакомый, он раньше у нас агрономом работал.

Оставил я у него вещи, вышел в город, походил туда-сюда, пообедал в ресторане «Будапешт», в кулинарии. Ну, думаю, пора и делом заняться – по магазинам пройтись.

Подхожу к универмагу, вижу – очередь. Ну, обрадовался – стало быть, чего-то дают. Это у нас примета такая народная: раз очередь – значит, дают! А тут, понимаю, что-то особенное дают, потому как очередь громадная: на улице начинается, по первому этажу идет, потом по лестнице вверх и уходит, как говорится, за горизонт.

Я моментально в хвост пристроился, спрашиваю у крайней женщины:

– Кто последний?

Она говорит:

– Я последний!

Я спрашиваю:

– А что дают?

Она говорит:

– Что дают, я и сама не знаю, только просили больше не становиться, потому что все равно не хватит.

Я говорю:

– А сколько это, чего дают, стоит?

Она говорит:

– Двадцать рублей.

Я говорю:

– Цена подходящая, можно и постоять.

Стою.

За мной тоже люди пристроились, а в середине очереди уже и стоять веселей – в спину не дует.

Стою.

Только, понятное дело, меня интерес разбирает: за чем это я, собственно говоря, стою? Делаю всякие наводящие вопросы. За чем, спрашиваю, товарищи, стоим? Какой примерно товар? Легкой он или тяжелой промышленности?

Все молчат. Половина – вроде меня, не знает, а половина – знает, но молчит и глаза отводит, чтобы другую половину не распалять.

Стою.

Только тут наверху появляется продавец и кричит:

– Товарищи, имейте в виду, остались только пятнадцатые и шестнадцатые номера! – И ушел.

Очередь заволновалась, я тоже, потому как не знаю: номера эти как – хорошо или плохо? Ну, ничего, думаю, выкрутимся: ежели будет мало – растянем, велико – обрежем, а ежели это, чего дают, на электричестве, так мы его через трансформатор включим.

Стою.

Через час вдруг слух прошел: мол, это, чего дают, можно выписать в какой-то третьей секции без очереди.

Ну, раз без очереди, то, понятное дело, началась давка! Подхватили меня с четырех сторон, понесли в третью секцию. Я сначала брыкался, вырывался, но потом затих – не кричу, но дышу, берегу силы для кассы.

Приносят меня в третью секцию, прижимают к прилавку, продавщица кричит мне:

– Вам чего?

Я говорю:

– То, чего дают!

Она нервничает.

– Я спрашиваю, – кричит, – вам синее или в полосочку?

Я взмолился:

– Девушка, милая, покажи мне, за ради бога, чего это есть?

Она говорит:

– Чего выдумал?! Оно ж упаковано!

Я говорю:

– Тогда давай обе штуки!

Выбил я чек, сунули мне на контроле какие-то две коробки, стал я к выходу пробираться. Чувствую – одна коробка тяжелая, а другая легкая, но в ней что-то вроде шевелится… А кругом жмут, толкают, того гляди с ног свалят.

А тут еще ко мне какой-то старый узбек пристал:

– Продай, милый, одну коробку! Я за этой штукой четвертый раз в Москву приезжаю!

Я говорю:

– Я тебе, дед, может, и продам, только ты мне скажи сначала, чего это я купил.

Он говорит:

– Я это по-русски не знаю, как назвать, а на узбекский это не переводится!

– Тогда, – говорю, – шиш тебе, мне это самому надо!

Только он повис на руке, просит, я от него как рвану, споткнулся и загремел по лестнице…

Пришел в себя на другой день в больнице. Первый вопрос к персоналу:

– Сестричка, где оно?

– Чего – «оно»? – спрашивает.

– То, чего я купил!

– А чего ты купил?

– А это, – говорю, – я и сам не знаю.

Она говорит:

– Ну вот, когда вспомнишь, тогда и выпишем.

Короче, только через месяц отпустили меня домой. Сел я в поезд и думаю: денег не жалко, здоровья не жалко, жалко, что так и не узнал, что ж это все-таки давали. Вдруг эта штука жизнь бы мою перевернула… А теперь крутись без нее как знаешь!

С тех пор я городские универмаги обхожу стороной. В нашем сельпо лучше. Придешь, спросишь:

– Есть?

Тебе говорят:

– Нет!

И все культурно, никаких очередей…

Хорошее воспитание

Монолог моего соседа

«Хорошее воспитание не в том, что ты не прольешь соуса на скатерть, а в том, что не заметишь, если это сделает кто-нибудь другой…» Так Чехов сказал. В восьмом томе собрания сочинений. Удивительно мудрое замечание, между прочим. Я, когда прочитал, так даже поразился: как мне это самому в голову не приходило? Считаем себя интеллигентными людьми, а не дай бог кто-нибудь прольет за столом соус – так уж сразу шум, крики… А Чехов с этим борется. Он прямо говорит: хорошее воспитание не в том, чтоб, значит, самому не гадить, а совсем наоборот.

Я когда это прочитал, то сразу решил, что буду жить по Чехову. А тут как раз и случай подвернулся – день рождения жены. Пришли гости – родственники, сослуживцы. Сидим едим, интеллигентные разговоры ведем – про погоду, про дубленку, про Евтушенко, про то, про се… Хорошо сидим, мирно, соуса никто не проливает.

Но тут один из гостей, некто Куликов, за бутылкой потянулся и фужер с пивом на скатерть и опрокинул. Смутился, стал быстро пятно салфеткой вытирать.

Я сижу – ноль внимания. Просто абсолютно не реагирую. То есть сижу с таким видом, будто он ничего не проливал. Будто и не было этого.

Но тут я замечаю, что никто не замечает, что я не замечаю, как он скатерть залил. Мне как-то обидно стало. И я говорю:

– Хорошее воспитание, – говорю, – не в том, что ты не прольешь соуса на скатерть, а в том, что не заметишь, если это сделает кто-нибудь другой…

Гость Куликов покраснел и говорит:

– Я никакого соуса не проливал!

Я говорю:

– При чем здесь соус? Дело не в соусе… Просто приятно, что здесь собрались хорошо воспитанные люди. Вот вы пиво пролили, а никто даже глазом не моргнул. И это очень радостно, тем более что скатерть новая, недавно куплена.

Гость Куликов почему-то еще больше смутился, что-то стал бормотать и вдруг уронил тарелку на пол. Тарелка вдребезги! Гость Куликов стал красный как рак. Все молчат. А я стараюсь не замечать этого нового конфуза, хотя про тарелку у Чехова ничего не сказано.

Я говорю:

– Не смущайтесь, пожалуйста! Какие пустяки! Никто ничего не видел. Бог с ней, с тарелкой! Она из сервиза! Антикварная. Саксонский фарфор!

Гость Куликов почему-то весь затрясся, бросился осколки подбирать – да от волнения скатерть зацепил. На пол посыпались бутылки, рюмки… Я губу закусил, но всем видом стараюсь показать, что ничего этого не замечаю. Я даже, наоборот, насвистывать что-то веселое стал, чтобы показать всем, как мне это все безразлично.

И тут, представляете, жена Куликова вскакивает и кричит мне:

– Что вы третируете моего мужа?

Я ей вежливо отвечаю:

– Никто вашего мужа не третирует! Наоборот, стараемся не замечать его хамства. Вот вы, например, своей вилкой в общий салат лезли, а я этого даже не заметил.

Тут она чего-то заплакала, а все гости стали почему-то возмущаться. Какой-то родственник жены вскочил, кричит:

– Уйдем отсюда! Над нами здесь издеваются!

Я говорю:

– Да кто же над вами издевается? Пришли, понимаешь, пол замызгали, пепел в тарелки сыплете, пьете неумеренно… Я стараюсь не обращать внимания, а вы еще что-то вякаете!

Тут гости вскочили, бросились в переднюю за пальто. Я им крикнул вдогонку:

– Ну и ладно! Валите отсюда! Попутного ветра!

Это, конечно, я уже грубо крикнул. Не надо бы этого! Мне бы им чего-нибудь из Чехова вдогонку послать, что-нибудь про соус или в этом роде, но как-то цитаты не подобрал.

Слава богу, бутылкой не запустил, сдержался…

Хочу харчо!

Монолог официанта

Самое неприятное – это когда посетитель бестолковый попадается. Скажем, иностранец… Или который наш, но по-русски не понимает. Вот на днях приходит к нам в ресторан один старик – узбек… Или таджик, не знаю… В общем, в тюбетейке и халате… Старый такой, лет ему восемьдесят, а может, и больше – они там долго живут.

Сел за мой столик, повертел меню и говорит мне:

– Хочу харчо!

Я вежливо говорю:

– Нету харчо!

Он заулыбался, головой закивал, будто понял, и говорит:

– Хочу харчо!

Я объясняю:

– Нету харчо! Там в меню написано «харчо», но это не значит, что есть харчо… Меню старое!.. Прошлогоднее меню… Заказали мы новое меню, но из типографии пока не прислали… У них с бумагой перебои… Поэтому лежит пока старое меню, в котором есть харчо, а на самом деле – нет.

Все так ему понятно объяснил, вразумительно. А он меня выслушал, языком поцокал и говорит:

– Хочу харчо!

Я объясняю:

– Нету харчо! Нету, дедушка!.. Харчо из баранины делают, а баранину сегодня не завезли. Не прислали с базы баранину. Говядину прислали… Вернее, свинину. А насчет баранины наш директор звонил на базу тому директору, но тот директор уехал куда-то. Так что с бараниной пока неясность. А без баранины нельзя харчо!

Вроде бы объяснил ему понятней нельзя. Все растолковал. А он смотрит на меня своими восточными глазами и говорит:

– Хочу харчо!

Я уже нервничаю, но объясняю:

– Какое харчо, дед?! Что ты пристал? Харчо готовить надо уметь, а сегодня не тот повар… Клягин сегодня работает, а не Цугульков! Клягин не умеет харчо!.. Он молодой еще, практикант!.. Он только яичницу умеет… А Цугульков, который умеет харчо, он отгул взял. У него жена рожает… Он, Цугульков, запил, потому что нервничает… А без Цугулькова никак нельзя харчо!

Уж так я этому старику все разъяснил – и жестами, и руками… И про Цугулькова так понятно показал, как тот запил, и про жену, что она рожает… Я даже вспотел от напряжения.

И он вроде бы понял. Головой закивал, руку мне пожал и говорит:

– Хочу харчо!

Я весь задрожал, но взял себя в руки, спокойно объясняю:

– НЕТУ ХАРЧО! – кричу. – НЕТУ! НЕ НА ЧЕМ ГОТОВИТЬ ХАРЧО! ПЛИТА ПЕРЕГОРЕЛА! ЗАМКНУЛОСЬ ТАМ ЧТО-ТО! ПЛЮС НА МИНУС ЗАМКНУЛСЯ!.. СГОРЕЛА ПЛИТА К ЧЕРТОВОЙ БАБУШКЕ!! А МОНТЕР ТОЛЬКО ЗАВТРА ПРИДЕТ, ЕСЛИ ПРИДЕТ… ЕСТЬ ВТОРАЯ ПЛИТА, НО НА НЕЙ НЕЛЬЗЯ ХАРЧО! ОНА НЕ ДЛЯ ХАРЧО, ПЛИТА! ОНА САМА ПО СЕБЕ ПЛИТА!..

Кричу я, а сам про себя спокойно решаю, что если он еще раз скажет «Хочу харчо!», то я его убью.

Говорит.

В голову мне что-то ударило, пошатнулся я, заплакал.

– Пожалей, – говорю, – меня, дедушка! Я человек больной. У меня гипертония… Давление двести двадцать на сто двадцать семь, как в трансформаторе… У меня кризы бывают… У меня неотложка возле подъезда каждую ночь дежурит… У меня сын заика, а внук двоечник… НЕТУ ХАРЧО!

Реву я белугой, дед тоже плачет; обнимает меня, вытирает мне слезы тюбетейкой и говорит:

– Хочу харчо!

Подкосились у меня колени, упал я.

Хорошо, официанты подбежали, подхватили.

– Плюнь ты на него, Степанов, – говорят они мне. – Не связывайся! Видишь, он не понимает ни бельмеса по-нашему! Плюнь!..

Ну что было делать? Как еще можно объяснять?

Плюнул я с досады… и принес ему харчо.

Встреча с известным писателем Бурко

Рассказ директора совхоза

…Любит наш народ писателей! Хлебом его не корми – дай только с живым писателем встретиться, особенно если еще и в рабочее время… Вот проходили у нас в области в прошлом году дни литературы. Понаехали писатели со всех концов страны…

Три дня их в центре держали, а потом пустили по районам. Звонят мне рано утром из района, говорят: «Выезжает к вам в совхоз известный писатель Бýрко… Или Буркó? В общем, ударение на месте уточните! Примите на уровне!»

Я говорю: «Мы товарищу Бýрко… или Буркó… очень рады, но все-таки хотелось бы знать, кто такой. Что написал? Чтоб почитать перед встречей…»

Район кричит: «Читать уже некогда! Просто прими на уровне – и все!»

Я говорю: «Не сомневайтесь! Примем! Но все-таки как народу объяснить, кто наш гость? Он вообще-то, в частности, мужчина или женщина?»

Район на другом конце трубки затих, чувствую – они тоже не в курсе, потом стали кричать: «Что за глупые вопросы, директор? Писатель к вам не жениться едет, а встретиться с читателями. Ты нам мероприятие не срывай! Ты прими его – и все!»

Ладно. Собираю я срочно актив, говорю: «Товарищи! У нас большая радость: приезжает к нам известный писатель… то ли Бýрко… то ли Буркó… то ли мужчина, то ли женщина… Какие будут предложения по радушной встрече?»

Задумались. Потом встает завскладом (он у нас мужик башковитый, три ревизии поймать не смогли) и говорит: «Раз уж действительно такая радость и приезжает к нам знаменитый писатель без точной фамилии и явных половых признаков, предлагаю его встретить радостно, но неопределенно… То есть плакатами! Напишем крупно: «ПРИВЕТ БУРКО НА СОВХОЗНОЙ ЗЕМЛЕ!» или «КНИГА БУРКО – ЛУЧШИЙ ПОДАРОК!» Раз он писатель, то читать умеет и прочтет все правильно, с нужным для себя ударением!..»

Так и решили. Написали плакаты. Нарвали цветов. Вперед пустили пионеров с барабанами.

Ровно в полдень подкатывает к зданию правления черная «Волга», выходит оттуда писатель… С усами! Никаких сомнений… Пионеры застучали в барабан. Аплодисменты. Цветы. Я его беру под руку, веду к себе в кабинет и по дороге говорю: мол, огромная радость, что вы прибыли, заждались, мол… Кстати, говорю, среди ваших поклонников тут разгорелся спор: в каком месте фамилию лучше ударять? Как вас правильней: Бýрко или Буркó?

Он говорит: «Правильней меня… Куренцов Николай Степанович! А что касается этого Бýрко или Буркó… то он сейчас вообще в другой делегации».

Я вздрогнул, говорю: «Это, конечно, для нас… еще большая радость, что вместо какого-то Бурко вы, товарищ… к нам приехали. Но, с другой стороны, люди-то как-то… настроились… на Бýрко… или Буркó… Как быть?!»

Глянул он в окно, почитал плакаты, говорит: «Вот что! Раз уж такая накладка, не будем огорчать людей!.. Пусть и дальше уж принимают меня как Бýрко… или Буркý… Но, поскольку я его книг не знаю, читательскую конференцию проводить не будем. Просто я им речь скажу, пообедаем – и разъехались! У меня программа напряженная!»

Выхожу я к народу, объявляю им Бýрко или Буркó, уж не помню, выходит он и произносит речь. «Товарищи! – говорит, – дальнейший рост! – говорит, – ура! – говорит, – навек! – говорит!..»

Умеют у нас писатели говорить, про что – сразу и непонятно, но бодрит… Народ ему аплодирует, только, конечно, немножко начинает нервничать, потому что он нас все время почему-то называет «овцеводами»…

Я ему шепчу: «Товарищ Бурко (тут уж я не думал об ударении, он вообще мне стал надоедать)… Товарищ Бурко! Вы на овцеводство особенно не напирайте! Свекловоды мы, а не овцеводы! Овца в нашем районе не живет, она тут вообще не выдерживает…»

Он говорит: «Как так? Разве это не Касьяновский район?»

Я говорю: «Ни в коем случае! Это сто километров и в другую сторону!»

Он ахнул: «Ах, мать честная, что ж там, в центре, все напутали… Меня ж в Касьяновском ждут… Что делать?»

Я говорю: «Не надо огорчаться! Нормально! Жизнь – она все по местам ставит: если вы для нас – Бурко, мы для вас – Касьяновский район!.. Прошу к столу!»

Сели мы. Выпили. Закусили. Потеплели.

Гляжу, он уже нас ласково касьяновцами кличет, а сам не только на фамилию Бýрко или Буркó… но просто на Буркина охотно откликается…

Под конец совсем захмелел, растрогался, встал, кричит: «Друзья, в память о встрече… хочу вам подарить свою книгу!» Роется в портфеле, огорчается: «Ах, мать честная… Я их все по дороге раздарил… Осталась вот одна… но… на венгерском языке… Как быть?»

Я говорю: «А это даже лучше! Огромное спасибо! А то у нас в библиотеке ни одной вашей вещи по-венгерски и нету! Просто неудобно, если кто спросит…»

Достал он книгу, синюю такую, толстую, написал:

«ДОРОГИЕ! СЕРДЦЕМ С ВАМИ! НЕ ЗАБЫВАЙТЕ! КОЛЯ!»

И уехал! Только пыль за колесами… Вот такая памятная встреча. А книга эта у нас в библиотеке до сих пор на почетном месте стоит. Все ищем способ ее обратно перевести, чтоб узнать, что он все-таки пишет… этот Куренцóв? или Курéнцов?..

И когда только наш народ правильно ударять научится?..

Киноповести

Тот самый Мюнхгаузен

Часть первая

Сначала был туман. Потом он рассеялся, и стала видна группа охотников в одеждах XVIII века. (Впрочем, охотники всегда одевались примерно одинаково.) Их недоуменные взгляды были устремлены на высокого человека с веселыми глазами, в парике, с дымящейся трубкой в зубах. Он только что произнес нечто такое, от чего потрясенные охотники замерли с открытыми ртами.

Заметим, что люди часто слушали этого человека с открытыми от удивления ртами, ибо звали рассказчика барон Мюнхгаузен. Полное имя – барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен.

Мы застали его в тот момент, когда знаменитый рассказчик наслаждался паузой.

Потом его рука неторопливо потянулась к большому блюду с огненно-красной вишней, и, изящно выплюнув косточку, он изрек первую фразу:

– Но это еще не все!

– Не все? – изумился один из охотников.

– Не все, – подтвердил Мюнхгаузен. – Мы выстояли и ударили с фланга. Я повел отряд драгун через трясину, но мой конь оступился, и мы стали тонуть. Зеленая мерзкая жижа подступала к самому подбородку. Положение было отчаянным. Надо было выбирать одно из двух: погибнуть или спастись.

– И что же вы выбрали? – спросил один из самых любопытных охотников.

– Я решил спастись! – сказал Мюнхгаузен. Раздался всеобщий вздох облегчения. – Но как? Ни веревки! Ни шеста! Ничего! И тут меня осенило. – Мюнхгаузен хлопнул себя ладонью по лбу. – Голова! Голова-то всегда под рукой, господа! Я схватил себя за волосы и потянул что есть силы. Рука у меня, слава богу, сильная, голова, слава богу, мыслящая… Одним словом, я рванул так, что вытянул себя из болота вместе с конем.

Снова наступило молчание.

– Вы что же… – заморгал глазами один из охотников, – утверждаете, что человек может сам себя поднять за волосы?

– Разумеется, – улыбнулся Мюнхгаузен. – Мыслящий человек просто обязан время от времени это делать.

– Чушь! – воскликнул один из охотников. – Это невозможно! Какие у вас доказательства?

– Я жив, – невозмутимо ответил Мюнхгаузен. – Разве этого недостаточно? Если бы я тогда не поднял себя за волосы, как бы я, по-вашему, выбрался из болота?

Аргумент показался убедительным.

Барон с удовлетворением оглядел потрясенных охотников и продолжал:

– Но если говорить о моих охотничьих приключениях, то самым любопытным я все-таки считаю охоту на оленя. Кстати, именно в этих краях год назад я, представьте себе, сталкиваюсь с прекрасным оленем. Вскидываю ружье – обнаруживаю: патронов нет. Ничего нет под рукой, кроме… вишни. – Он снова взял с блюда горсть ярко-красной вишни. – И тогда я заряжаю ружье вишневой косточкой. Стреляю! Попадаю оленю в лоб. Он убегает. А этой весной, представьте, я встречаю в этих лесах моего красавца оленя, на голове которого растет роскошное вишневое дерево.

– На голове! – снова вздрогнул самый непоседливый охотник. – Дерево?.. – Охотник издал смешок и с любопытством посмотрел на остальных.

– Дерево?! На голове у оленя?! – воскликнул другой охотник. – Да сказали бы лучше – вишневый сад! – И он захохотал, довольный. Его поддержали остальные.

– Если бы вырос сад, я бы сказал – сад, – объяснил Мюнхгаузен. – Но поскольку выросло дерево – зачем мне врать? Я всегда говорю только правду.

– Правду?! – воскликнули остальные охотники и закатились от смеха.

В глазах Мюнхгаузена отразилось молчаливое удовлетворение. Он с удовольствием оглядел хохочущих охотников, которые неожиданно вдруг словно окаменели. Через мгновение они как по команде вскочили на ноги и сгрудились вокруг Мюнхгаузена. Их взгляд был прикован к опушке леса.

Из-за дальних зарослей орешника под плавные звуки торжественной увертюры гордо и величественно ступал царственной походкой красавец олень с белоснежным вишневым деревом на голове.

И тогда поплыли титры по белым цветам распустившегося вишневого дерева и дальним зарослям орешника. Весело, торжественно и немного загадочно.


Густая туманная пелена несла в себе музыку напряжения и таинственных предчувствий. Сразу отметим, что туман – довольно частое явление в городе Боденвердере, находящемся неподалеку от города Ганновера в Южной Саксонии. Одним словом, в тех местах, где жил знаменитый барон Мюнхгаузен. В это утро туман был особенно плотным, и в двух шагах ничего не было видно. Так что сначала долго был слышен топот коней, и только потом из тумана появились двое всадников. Один – молодой, лет девятнадцати, в форме корнета – Феофил фон Мюнхгаузен, сын знаменитого барона. Другой – постарше и в штатском – господин Рамкопф, адвокат.

– Здесь развилка дорог, – сказал Феофил, мучительно пытаясь вглядеться в белую пелену. – Пастор может проехать отсюда или отсюда! – Он дважды ткнул пальцем.

– Или отсюда! – Рамкопф показал пальцем в противоположную сторону. – Мы заблудились, Феофил, неужели не понимаете? Надо искать обратную дорогу…

– Никогда! – Феофил побагровел от возмущения, и багровость его лица приятно контрастировала с белизной тумана. – Я не пропущу его в замок отца!

Тут они замерли, ибо до их слуха донесся отдаленный топот копыт и скрип колес.

– Там! – Феофил ткнул пальцем в одну сторону.

– А по-моему – там! – Рамкопф ткнул в другую.

Они некоторое время вертелись на месте, напряженно вглядываясь в плотную туманную пелену, затем стремительно поскакали прочь в противоположные стороны.

Через мгновение по мосту, на котором они только что находились, проехала бричка с пастором.

На покосившихся воротах висел родовой герб барона фон Мюнхгаузена. Обшарпанная стена, примыкавшая к воротам, была исписана многочисленными надписями, в том числе и не очень лицеприятными для барона. Некоторые надписи сопровождались иллюстрациями.

Бричка пастора остановилась напротив ворот. Пастор в нерешительности покрутил головой, ожидая встречи. Затем неторопливо ступил на землю, приблизился к воротам. Поискал ручку звонка. Увидел бронзовый набалдашник, привязанный за цепочку к большому колокольчику над воротами, потянул. Звона не последовало. Пастор рванул сильнее и тут же испуганно отскочил – колокольчик оторвался и грохнулся на землю.

Тотчас откуда-то сбоку появился пожилой человек в стоптанных башмаках со стремянкой. Это был слуга барона Томас.

– Ну, конечно, – пробормотал Томас, поднимая колокольчик с земли и разговаривая скорее с самим собой, чем с пастором. – Дергать мы все умеем. – Это было началом длинного монолога. – Висит ручка – чего не дернуть! А крюк новый вбить или кольцо заменить – нет! Этого не допросишься… И глупости всякие на стенах писать мы умеем. На это мы мастера… – Он влез на стремянку, повесил колокольчик на место, дернул за цепочку. – Ну вот, теперь нормально. Теперь будет звонить. – Томас спустился, взял стремянку и исчез так же неожиданно, как появился.

Подождав секунду, пастор вновь взялся за набалдашник и нерешительно потянул. На этот раз оторвалась веревка…

– Кто там? – спросил приятный голос из-за стены.

– Пастор Франц Мусс! – ответил гость.

– Прошу вас, господин пастор! – Ворота распахнулись, и перед пастором предстал Томас.

Они шли длинным мрачноватым коридором. Слева и справа взору пастора представали чучела разных животных.

– Послушай, – пастор покосился на Томаса, – твой хозяин и есть тот самый барон Мюнхгаузен?

– Тот самый, – кивнул Томас.

– А это, стало быть, его охотничьи трофеи? – поинтересовался пастор.

– Трофеи! – подтвердил Томас. – Господин барон пошел в лес на охоту и там встретился с этим медведем. Медведь бросился на него, а поскольку господин барон был без ружья…

– Почему без ружья?

– Я же говорю: он шел на охоту…

Пастор растерянно поглядел на Томаса:

– А… Ну-ну…

– И когда медведь бросился на него, – объяснял Томас, – господин барон схватил его за передние лапы и держал до тех пор, пока тот не умер.

– Отчего же он умер?

– От голода, – тяжело вздохнул Томас. – Медведь, как известно, питается зимой тем, что сосет свою лапу, а поскольку господин барон лишил его такой возможности…

– Понятно, – кивнул пастор и, оглядевшись по сторонам, спросил: – И ты в это веришь?

– Конечно, господин пастор, – удивился Томас и указал на чучело. – Да вы сами посмотрите, какой он худой!

Открылась дверь, бесшумно вошли трое музыкантов: виолончель, скрипка, кларнет. Деловито уселись на стульях, посмотрели на Томаса. Тот повернулся к пастору и спросил:

– Не возражаете?.. С дороги… Чуть-чуть, а?

– В каком смысле? – не понял пастор.

– Согреться, – пояснил Томас. – Душой… Чуть-чуть… До еды, а? Не возражаете?

– Не возражаю, – сказал пастор.

– Вам фугу, сонату или можно что-нибудь покрепче? – спросил один из музыкантов.

Пастор недоуменно пожал плечами.

– На ваш вкус, – пояснил Томас.

Музыкант понимающе кивнул головой, сделал знак своим коллегам – и полилась щемящая музыка.

Музыкантов неожиданно прервал бой стенных часов. Откуда-то сверху раздалось два выстрела. Пастор вздрогнул. Музыканты вопросительно посмотрели на Томаса, Томас – на музыкантов.

Среди причудливо развешанных гобеленов появилась красивая молодая женщина с приветливой улыбкой.

– Фрау Марта, я не расслышал – который час? – спросил Томас.

– Часы пробили три, – сказала женщина. – Барон сделал два выстрела. Стало быть, всего пять.

– Тогда я ставлю жарить утку?

– Да, пора.

Барон Мюнхгаузен появился неожиданно, с дымящимся пистолетом. Он прошел мимо коллекции часовых механизмов, весело побуждая их к движению: в песочные досыпал песку, паровому механизму поддал пару, кукушке из ходиков дал крошек хлеба на ладони. Часы радостно затикали, кукушка закуковала…

– Ты меня заждалась, дорогая? – спросил Мюнхгаузен. – Извини! Меня задержал Ньютон.

– Кто это? – спросила Марта.

– Англичанин. Умнейший человек… Я непременно тебя с ним познакомлю. Однако сейчас шесть часов. Пора ужинать.

– Не путай, Карл, – сказала Марта. – Сейчас пять. Ты выстрелил только два раза…

– Ладно, добавим. – Мюнхгаузен не спеша поднял пистолет.

– Карл, не надо, – зажав уши, жалобно произнесла Марта. – Пусть будет пять. У Томаса еще не готов ужин.

– Но я голоден, – улыбнулся Мюнхгаузен и все-таки нажал на курок, но пистолет дал осечку. – Черт возьми, получилось полшестого!

В ту же секунду Марта заметила пастора и смущенно остановилась на месте:

– У нас гости, Карл!.. Извините, бога ради, господин пастор, мы не заметили вас…

Пастор вежливо поклонился.

– Рад видеть вас в своем доме, господин пастор! – весело произнес Мюнхгаузен.

– Я тоже… рад вас видеть, барон. Я приехал по вашей просьбе…

– Очень мило с вашей стороны. Как добрались из Ганновера?

– Спасибо. Сначала был ужасный туман, но потом…

– Да, да, вы правы… Потом я его разогнал, – улыбнулся Мюнхгаузен. – Теперь я хочу познакомить вас с женой.

Снова возникла тихая музыка, и Мюнхгаузен взял Марту за руку:

– Это Марта.

– Очень приятно, баронесса, – поклонился пастор.

– К сожалению, она не баронесса. Она просто моя жена. Мы не обвенчаны. Именно поэтому я и просил вас приехать. Вы не согласились бы совершить этот святой обряд?

– Я высоко ценю оказанную мне честь – но разве у вас в городе нет своего священника? – удивился пастор.

– Есть, но он отказывается нас венчать.

– Почему?

Мюнхгаузен резко отошел в сторону:

– Потому что он… он…

Марта испуганно рванулась к Мюнхгаузену:

– Ни слова больше… прошу тебя… ты обещал. – Она обернулась к пастору с улыбкой: – Мы вам все объясним, святой отец, но позже… сначала ужин! Я пойду потороплю Томаса, а ты займи гостя, Карл.

– Да, да, конечно! – оживился Мюнхгаузен, увлекая за собой пастора. – Хотите осмотреть мою библиотеку, пастор?

– С удовольствием! Я уже обратил внимание. У вас редкие книги.

– Да! – В глазах Мюнхгаузена мелькнули дерзкие огоньки. – Многие из них с автографами.

– Как приятно.

– Вот, например, Софокл! – Мюнхгаузен быстро снял с полки толстый папирус.

– Кто?

– Софокл. Это лучшая его трагедия – «Царь Эдип». С дарственной надписью.

– Кому? – Пастор вздрогнул и переменился в лице.

– Ну, разумеется, мне.

– Извините меня, барон. – Пастор откашлялся и приготовился к решительному разговору. – Я много наслышан о ваших… о ваших, так сказать, чудачествах… Но позвольте вам все-таки сказать, что этого не может быть!

– Но почему? – огорчился Мюнхгаузен.

– Потому что этого не может быть! Он не мог вам писать!

– Да почему, черт подери?! Вы его путаете с Гомером. Гомер действительно был незрячим, а Софокл прекрасно видел и писал.

– Он не мог вам написать, потому что жил в Древней Греции.

Глаза Мюнхгаузена продолжили смеяться, но сам он принял позу огорченного и глубоко задумавшегося человека:

– Я тоже жил в Древней Греции. Во всяком случае, бывал там неоднократно. У меня в руках документ. – Мюнхгаузен с наивной улыбкой протянул папирус. Пастор открыл рот, но не нашел что сказать.

В дверях появились Томас и Марта.

– Ужин готов! – объявила Марта. – Надеюсь, вы не скучали здесь, пастор?

Пастор вытер платком лоб и тихо пробормотал:

– Господи, куда ж я попал?

– Вы попали в хороший дом, пастор. Здесь весело, – подмигнул Мюнхгаузен. – Не будем ссориться. Я возьму как-нибудь вас с собой в Древние Афины. Не пожалеете! А сейчас, – он обернулся к музыкантам, – перед ужином… для тонуса… Несколько высоких нот мне и нашему гостю! – Он взмахнул рукой, словно дирижер. И зазвучала уже знакомая нам мелодия. Немного грустная, но, видимо, одна из любимых для хозяина дома.

– Зелень, ветчина, рыба! – воскликнул Мюнхгаузен, выкатывая стол на середину комнаты. – А где утка, Томас?

– Она еще не дожарилась, господин барон.

Мюнхгаузен изменился в лице:

– Как? До сих пор? – Он закрыл глаза и тяжело опустился в кресло. – Никому ничего нельзя поручить. Все приходится делать самому… – Затем он поглядел на карманные часы, задумался и спросил: – Посмотри, Томас, они летят?

Томас бросился к окну и приставил к глазам подзорную трубу:

– Летят, господин барон!

Мюнхгаузен резко поднялся с места и ловким жестом снял со стены ружье. Музыка оборвалась. Все замерли.


Рамкопф поспешно привязал лошадь к дереву и нырнул в кустарник. Затем осторожно выглянул оттуда и посмотрел в сторону дома.

В окне дома торчала фигура Томаса с подзорной трубой, направленной в небо.

Рамкопф посмотрел вверх.

Высоко под облаками летела стая диких уток.

– Сейчас пролетят над нашим домом! – взволнованно объявил Томас, оторвавшись от подзорной трубы.

Мюнхгаузен бросился к камину, засунул туда ружье, сосредоточился:

– Командуй!

Томас снова прильнул к подзорной трубе:

– Внимание!.. Пли!

Мюнхгаузен нажал на курок.


Рамкопф услышал выстрел. Огляделся вокруг. Потом взглянул на небо. Утки скрылись за кронами деревьев.

Мюнхгаузен стремительно отбросил ружье, схватил со стола большое блюдо, засунул его в камин и стал ждать.

Пастор незаметно для других осенил себя крестным знамением.

Марта бросила тревожный взгляд на Томаса.

Но в дымоходе послышался шум, и через мгновение на блюдо упала жареная утка.

– Попал! – гордо произнес Мюнхгаузен, предоставив возможность всем убедиться в его удачном выстреле. – Она хорошо поджарилась!

– Она, кажется, и соусом по дороге облилась, – ехидно заметил пастор.

– Да? – удивился Мюнхгаузен. – Как это мило с ее стороны!.. Итак, прошу за стол!

– Нет, у меня что-то пропал аппетит, – быстро проговорил пастор. – К тому же я спешу… Прошу вас, еще раз изложите мне суть вашей просьбы.

– Просьба проста. – Мюнхгаузен сделал знак музыкантам, и снова возникла наивно-шутливая тема, которая придала ему силы. – Я хочу обвенчаться с женщиной, которую люблю. С моей милой Мартой. С самой красивой, самой чуткой, самой доверчивой… Господи, зачем я объясняю – вы же ее видите!

Пастор сделал над собой усилие и постарался оставаться спокойным:

– Но все-таки почему отказывается венчать ваш местный пастор?

– Он говорит, что я уже женат.

– Женаты?

– Именно! И вот из-за этой ерунды он не хочет соединить нас с Мартой!.. Каково?! Свинство, не правда ли?

Марта, взглянув на пастора, испуганно вмешалась:

– Подожди, Карл! – Она быстро приблизилась к пастору. – Дело в том, что у барона была жена, но она ушла!

– Она сбежала от меня два года назад! – подтвердил Мюнхгаузн.

– По правде сказать, я бы тоже это сделал, – сказал пастор.

– Поэтому я и женюсь не на вас, а на Марте, – заметил Мюнхгаузен.

Пастор поклонился:

– К сожалению, барон, я вам ничем не смогу помочь!

– Почему?

– При живой жене вы не можете жениться вторично.

– Вы говорите «при живой»? – задумался Мюнхгаузен.

– При живой, – подтвердил пастор.

– Вы предлагаете ее убить?!

– Упаси бог! – испугался пастор. – Сударыня, вы более благоразумный человек. Объясните барону, что его просьба невыполнима.

– Нам казалось, что есть какой-то выход… – Марта с трудом сдерживала слезы. – Карл уже подал прошение герцогу о разводе. Но герцог не подпишет его, пока не получит на это согласие церкви.

– Церковь противится разводам! – невозмутимо отчеканил пастор.

– Вы же разрешаете разводиться королям! – крикнул Мюнхгаузен.

– В виде исключения. В особых случаях… Когда это нужно, скажем, для продолжения рода…

– Для продолжения рода нужно совсем другое!

– Разрешите мне откланяться! – Пастор решительно двинулся к выходу.

Мюнхгаузен посмотрел на Марту, увидел ее молящий взгляд, бросился вслед за пастором.

– Вы же видите – из-за этих дурацких условностей страдают два хороших человека, – говорил он быстро, шагая рядом. – Церковь должна благословлять любовь.

– Законную!

– Всякая любовь законна, если это любовь!

– Позвольте с этим не согласиться!

Они уже вышли из дома и стояли возле брички.

– Что же вы мне посоветуете? – спросил Мюнхгаузен.

– Что ж тут советовать?.. Живите как жили. Но по людским и церковным законам вашей женой будет по-прежнему считаться та женщина, которая вам уже не жена.

– Бред! – искренне возмутился Мюнхгаузен. – Вы, служитель церкви, предлагаете мне жить во лжи?

– Странно, что вас это пугает. – Пастор вскарабкался в бричку. – По-моему, ложь – ваша стихия!

– Я всегда говорю только правду! – Мюнхгаузен невозмутимо уселся рядом с пастором. Лошадь помчала рысью.

– Хватит валять дурака! Вы погрязли во вранье, вы купаетесь в нем, как в луже… – Пастора мучила одышка, и он яростно погонял лошадь. – Это грех!

– Вы думаете?

– Я читал вашу книжку!

– И что же?

– Что за чушь вы там насочиняли!

– Я читал вашу – она не лучше.

– Какую?

– Библию.

– О боже! – Пастор натянул вожжи. Бричка встала как вкопанная.

– Там, знаете, тоже много сомнительных вещей… Сотворение Евы из ребра… Или возьмем всю историю с Ноевым ковчегом.

– Не сметь! – заорал пастор и спрыгнул на землю. – Эти чудеса сотворил Бог!

– А чем же я-то хуже? – Мюнхгаузен выпрыгнул из брички и уже стоял рядом с пастором. – Бог, как известно, создал человека по своему образу и подобию!

– Не всех! – Пастор стукнул кулаком по бричке.

– Вижу! – Барон тоже стукнул кулаком по бричке. – Создавая вас, он, очевидно, отвлекся от первоисточника!

То ли от этих слов, то ли от стука лошади заржали и рванулись вперед с пустой бричкой. Пастор побежал за ними.

– Вы… Вы… чудовище! – кричал пастор, на бегу оглядываясь. – Проклинаю вас! И ничему не верю! Слышите? Ничему! Все – ложь! И ваши книги, и ваши утки – все обман! Ничего этого не было!

Мюнхгаузен грустно улыбнулся и пошел в обратную сторону.


Из дверей дома вышли обеспокоенные музыканты. Мюнхгаузен сделал им знак рукой, и возникла музыка. Марта стояла в открытом окне второго этажа. Лицо ее было печально, по щекам текли слезы.

Дирижируя оркестром, Мюнхгаузен попытался ее успокоить:

– Это глупо. Дарить слезы каждому пастору слишком расточительно.

– Это уже четвертый, Карл…

– Плевать! Позовем пятого, шестого, десятого… двадцатого…

– Двадцатый придет как раз на мои похороны, – улыбнулась Марта сквозь слезы.

– Перестань! – поморщился Мюнхгаузен. – Стоит ли портить такой вечер. Смотри, какая луна! И я иду к тебе, дорогая!

Рамкопф прижался к стволу дерева и осторожно выглянул оттуда.

Марта на мгновение исчезла, а затем выбросила из окна веревочную лестницу. Лестница упала к ногам Мюнхгаузена. И он ловко полез вверх под соответствующее музыкальное сопровождение.

Потом они уселись на подоконнике, свесив ноги, и Марта сказала:

– Мне больно, когда люди шепчутся за моей спиной, когда тычут пальцем: «Вон идет содержанка этого сумасшедшего барона…» А вчера наш священник заявил, что больше не пустит меня в церковь.

– Давай поговорим лучше о чем-нибудь другом, – предложил Мюнхгаузен, вздыхая. – Смотри, какой прекрасный вечер! – Он указал на голубое небо и сoлнце, которое стояло в зените.

– Сейчас вечер? – спросила Марта, вытирая слезы.

– Разумеется, – улыбнулся Мюнхгаузен. – Поздний вечер.

Он прыгнул в комнату. Зажег свечи, и появившийся в доме оркестр заиграл вечернюю мелодию.

– Прости меня, Карл, я знаю, ты не любишь чужих советов… – Марта неуверенно приблизилась к нему. – Но, может быть, ты что-то делаешь не так?! А? – Он повернулся к ней, и они внимательно посмотрели друг другу в глаза. – Может, этот разговор с пастором надо было вести как-то иначе? Без Софокла…

– Ну, думал развлечь, – попытался объяснить барон. – Говорили, пастор – умный человек…

– Мало ли что про человека болтают, – вздохнула Марта.

– Не меняться же мне из-за каждого идиота?!

– Не насовсем!.. – тихо произнесла Марта и потянулась к нему губами. – На время. Притвориться! – Она закрыла глаза, их губы соединились. – Стань таким, как все… – Марта целовала его руки. – Стань таким, как все, Карл… Я умоляю…

Он открыл глаза и огляделся вокруг:

– Как все?! Что ты говоришь?

Он попятился в глубь комнаты. Приблизился к музыкантам, внимательно разглядывая их лица.

– Как все… Не двигать время?

– Нет, – с улыбкой подтвердил скрипач.

– Не жить в прошлом и будущем?

– Конечно, – весело кивнул второй музыкант.

– Не летать на ядрах, не охотиться на мамонтов? Не переписываться с Шекспиром?

– Ни в коем случае, – закрыл глаза третий.

– Нет! – крикнул Мюнхгаузен, и музыканты перестали играть. – Я еще не сошел с ума, чтобы от всего этого отказываться!

Марта бросилась к нему. Попыталась обнять:

– Но ради меня, Карл… ради меня…

– Именно ради тебя! – тихо сказал он, отстраняясь. – Если я стану таким, как все, ты меня разлюбишь. И хватит об этом. Ужин на столе.

– Нет, милый, что-то не хочется… я устала. – Она медленно пошла к двери.

– Хорошо, дорогая, – задумчиво сказал он, глядя ей вслед. – Поспи. Сейчас я сделаю ночь. – Он посмотрел на неподвижных музыкантов и громко крикнул им: – Ночь!

Они спохватились и поспешно бросились прочь из комнаты, снимая на ходу сюртуки, взбивая подушки, укладываясь в постели…

Рука Мюнхгаузена перевела стрелки часов на двенадцать.

Появился довольный Томас с подносом:

– Господин барон!

Мюнхгаузен резко обернулся и гневно произнес:

– Что ты орешь ночью?

– Разве уже ночь? – изумился Томас.

– Ночь.

– И давно?

– С вечера. Посмотри на часы.

– Ого!

– Что еще?

Томас перешел на зловещий шепот:

– Я хотел сказать: утка готова.

– Отпусти ее. Пусть летает.

Мюнхгаузен устало прислонился к стене и закрыл глаза.

Томас с некоторым сомнением повертел зажаренную утку в руках и швырнул ее в открытое окно…


Наблюдающий за домом Рамкопф от неожиданности едва не свалился с дерева.

Из окна дома, хлопая крыльями, вылетела дикая утка и скрылась за развесистыми кронами деревьев.

Рамкопф выскочил из кустов и подбежал к дому барона. Окно по-прежнему было распахнуто, из него по стене спускалась веревочная лестница.

Рамкопф огляделся и быстро полез по лестнице вверх. Убедившись, что его никто не видит, перебрался в дом. Озираясь и пробираясь на цыпочках, он сделал несколько осторожных движений. Взгляд его упал на секретер. Перед ним лежал лист бумаги, на котором было что-то начертано. Рамкопф быстро схватил бумагу, спрятал в нагрудный карман. Послышались чьи-то шаги. Он вздрогнул. Метнулся к окну. Перемахнул через подоконник.

Через несколько мгновений он уже был в седле и мчался галопом в сторону леса…


– Нельзя!.. Нельзя так сидеть и ждать! Ведь в конце концов он обвенчается с этой девкой! – кричал Феофил Мюнхгаузен, с пафосом заламывая руки.

– Успокойся, Фео! – Баронесса ринулась через гостиную к двери. – Что можно сделать? Сегодня должен приехать бургомистр. Он был в канцелярии герцога…

– Что могут решить чиновники, мама! – взвизгнул Феофил и бросился вдогонку. – Надо действовать самим!

Баронесса стремительно вышла из гостиной. У балюстрады ее встретил лакей:

– Господин Рамкопф.

Генрих Рамкопф стоял внизу у парадной лестницы. По его взгляду баронесса поняла, что есть важная новость. Они бросились навстречу друг другу.

Рамкопф вынул из нагрудного кармана листок и протянул баронессе. Она быстро пробежала его глазами. Потом взглянула на Рамкопфа:

– Браво, Генрих! Это ценная улика.

Он поцеловал ей руку. Приблизился к ее губам. И тотчас сверху закричал Феофил:

– Господин Рамкопф, вы друг нашей семьи, вы много делаете для нас. Сделайте еще один шаг!

– Все, что в моих силах! – любезно отозвался Рамкопф.

Феофил сбежал вниз по лестнице:

– Вызовите отца на дуэль!

– Ни в коем случае! – побледнел Рамкопф.

– Но почему?

– Во-первых, он меня убьет, – начал объяснять Рамкопф. – Во-вторых…

– И первого достаточно, – перебила его баронесса. – Успокойся, Фео!

– Я не могу успокоиться, мама! – Феофил заметался по дому, сжимая кулаки. – Все мои несчастья из-за него! Мне уже девятнадцать, а я всего лишь корнет, и никакой перспективы… Даже на маневры меня не допустили. Полковник заявил, что он отказывается принимать донесения от барона Мюнхгаузена. – Он остановился перед портретом Мюнхгаузена. – Почему ты держишь в доме эту мазню?

– Чем она тебе мешает? – в свою очередь вспылила баронесса.

– Она меня бесит! – взвизгнул Феофил и схватил шпагу. – Изрубить ее на куски!

– Не смей! – баронесса бросилась к сыну. – Он утверждает, что это работа Рембрандта.

– Чушь собачья! Вранье!

– Конечно, вранье! – согласилась баронесса. – Но аукционеры предлагают за нее двадцать тысяч.

– Так продайте, – посоветовал Рамкопф.

– Продать – значит признать, что это правда.

В дверях появился лакей:

– Господин бургомистр.

– Наконец-то! – облегченно вздохнула баронесса.

Бургомистр был явно растерян.

– Добрый день, господа! – Он приложился к ручке баронессы. – Вы, как всегда, очаровательны. Рамкопф, вы чудесно выглядите. Как дела, корнет? Вижу, что хорошо.

– Судя по обилию комплиментов, вы вернулись с плохой новостью, – прервала его баронесса.

Бургомистр пожал плечами:

– Судья считает, что, к сожалению, пока нет достаточных оснований для конфискации поместья барона и передачи его под опеку наследника.

– Нет оснований! – возмутился Рамкопф. – Человек разрушил семью, выгнал жену с ребенком.

– Каким ребенком?! – возмутился Феофил. – Я – офицер.

– Выгнал жену с офицером! – продолжал с пафосом Рамкопф.

– Насколько я знаю, они сами ушли, – возразил бургомистр.

– Да! – подтвердила баронесса. – Но кто может жить с таким человеком?

– Видите, фрау Марта – может.

– Но ведь она – любовница! – воскликнул Рамкопф. – Господа, давайте уточним! Имеешь любовницу – на здоровье! Все имеют любовниц. Но нельзя же допускать, чтобы на них женились. Это аморально!

– Господин бургомистр, я прошу вас меня сопровождать! – решительно воскликнула баронесса. – Я немедленно отправляюсь к его величеству герцогу Георгу вместе с моим адвокатом, – она взглянула на Рамкопфа.

Баронесса рванулась к выходу, за ней все остальные.

– Немедленно заложить лошадей!

– Карета готова! – крикнул кучер.

Бургомистр догнал ее возле открытого экипажа:

– Умоляю вас, баронесса, я не хотел огорчать вас сразу.

– Что?

– Его величество герцог удовлетворил прошение барона о разводе.

Наступила секундная пауза.

– Не может быть…

Побледневшую баронессу поддержал подоспевший Рамкопф.

– К сожалению, это факт, – вздохнул бургомистр. – Это даже больше, чем факт, – так оно и было на самом деле. Последнее время наш обожаемый герцог находится в некоторой конфронтации с нашей обожаемой герцогиней. Будучи в некотором нервном перевозбуждении, герцог вдруг схватил и подписал несколько прошений о разводе со словами: «На волю! Всех – на волю!» Теперь, если духовная консистория утвердит это решение, барон может жениться во второй раз!

– Так! Доигрались! – взвизгнул Феофил и обнажил шпагу. – Ну нет! Дуэль! Только дуэль!..

– Немедленно к герцогу! – придя в себя, воскликнула баронесса и бросилась в экипаж.

– Успокойтесь, баронесса, – последовал за ней бургомистр. – Надо все хорошенько обдумать…

– Я уже все обдумала. – Экипаж покатился к воротам. Рамкопф прыгнул в него на ходу. – Раз он хочет жениться – мы посадим его в сумасшедший дом!..

– Дуэль! – закричал Феофил и взмахнул шпагой. – Господин барон, я убью вас! – Он нанес несколько ударов по предметам, которые появились на его пути, и сделал ряд эффектных фехтовальных выпадов. – Кровь! Пусть прольется кровь!..

Замелькала анфилада комнат. Перед стремительно шагающей баронессой засуетился, забегал, задергался юркий маленький секретарь герцога.

– Это невозможно! Это немыслимо! Это неприемлемо!.. – торопливо произносил он, то забегая вперед и расставляя руки, то отставая от проворно шагающих баронессы, бургомистра и Рамкопфа.

– Ни в коем случае! – Секретарь уперся спиной в массивные двери кабинета. – Его величество занят важнейшими государственными делами. Он проводит экстренное совещание. Его вообще нет на месте!!


Умные глаза герцога отражали напряженную работу мысли.

– Ваше величество, – послышался волевой женский голос. – Может быть, все дело в нашем левом крыле?

– Да, пожалуй…

Герцог понял свою ошибку и горько усмехнулся. К нему приблизилась Первая фрейлина.

– Может быть, нам стоит урезать верха и укрепить центр? – тихо предложила она.

– Так и сделаем, – задумчиво сощурился герцог. – Опустим правую бретельку и чуть заузим лиф. – С этими словами он склонился над швейной машинкой и быстро прострочил нужную линию. – Два ряда вытачек слева, два – справа! – с азартом произнес он, неистово крутя машинку. – Все решение в талии! Как вы думаете, где мы будем делать талию? На уровне груди! – Герцог подскочил к манекену и показал, как это будет выглядеть.

– Гениально! – ахнула фрейлина. – Гениально, как все истинное.

– Именно на уровне груди! – воскликнул герцог, делая необходимые замеры портновским сантиметром. – Я не разрешу опускать талию на бедра. В конце концов, мы центр Европы, и я не позволю всяким там испанцам диктовать нам условия. Хотите отрезной рукав – пожалуйста! Хотите плиссированную юбку с вытачками – принимаю и это! Но опускать линию талии не дам!

– Я с вами абсолютно согласна, – поклонилась фрейлина.

Открылась дверь кабинета, и заглянул бледный от волнения секретарь:

– Ваше величество, баронесса Якобина фон Мюнхгаузен умоляет принять ее по срочному делу!

– Я занят! – недовольно крикнул герцог.

– Я сказал, – оправдывался секретарь. – Я даже сказал, что вас нет, но она умоляет…

– Черт подери, – недовольно пробурчал герцог, – просто совершенно не дают сосредоточиться!.. Ладно, проси!

Обернувшись к фрейлине, он с сожалением развел руками. Фрейлина быстро двинулась во внутренние комнаты, захватив с собой манекен. Герцог ловким и привычным движением опрокинул швейную машинку. Она ушла в глубь образовавшейся плоскости большого письменного стола, на котором была закреплена стратегическая карта Европы. Герцог взял в руки красный карандаш и принял позу озабоченного полководца.

– Ваше величество! – Баронесса, бургомистр и Рамкопф быстро вошли и склонились в почтительном поклоне. – Бога ради, извините, что отвлекаю вас от государственных проблем! – Баронесса приблизилась к герцогу. – Но случилось невероятное. Вы подписали прошение барона Мюнхгаузена о разводе…

– Я подписал? – удивился герцог и посмотрел на секретаря. Тот молча кивнул. – Да! Подписал! – строго сказал герцог.

– Значит, он может жениться на Марте? – негодуя произнесла баронесса.

– Почему – жениться? – удивился герцог и посмотрел на секретаря. Тот молча кивнул. – Да, он может жениться! – строго сказал герцог.

– Но он не имеет права жениться! – поспешно объяснила баронесса. – Сумасшедшим нельзя жениться! Это противозаконно! И я надеюсь, что ваше величество отменит свое решение.

– Почему?

– Потому что барон Мюнхгаузен сумасшедший.

– Баронесса, я понимаю ваш гнев, – улыбнулся герцог, украдкой измеряя сантиметром длину ее рукава. – Но что я могу сделать? Объявить человека сумасшедшим довольно трудно. Надо иметь веские доводы.

– Хорошо! – воскликнула баронесса. – Сейчас я познакомлю вас с одним документом, и вам станет ясно, составлен ли он человеком в здравом рассудке или нет. Эта бумажка случайно попала мне в руки. Прочтите, господин Рамкопф.

– «Распорядок дня барона Карла Фридриха Иеронима фон Мюнхгаузена на 30 мая 1776 года», – прочел Рамкопф.

– Любопытно, – оживился герцог.

– Весьма, – согласился Рамкопф. – «Подъем – шесть часов утра».

Все переглянулись. Герцог задумался:

– Ненаказуемо.

– Нет, – подтвердил бургомистр и добавил: – То есть я согласен – вставать в такую рань для людей нашего круга противоестественно, но…

– Читайте дальше, Генрих! – перебила баронесса.

– «Семь часов утра – разгон тумана, установление хорошей погоды…»

Герцог молча отправился к окну и посмотрел на небо:

– Как назло, сегодня чистое небо.

– Да, – быстро согласился подошедший бургомистр. – С утра действительно был туман, но потом он улетучился.

– Вы хотите сказать, господин бургомистр, что это его заслуга? – воскликнула баронесса.

– Я ничего не хочу сказать, баронесса, – пожал плечами бургомистр. – Я просто отмечаю, что сегодня великолепный день, хотя с утра был туман. У нас нет никаких оснований утверждать, что он его разогнал, но и говорить, что он не разгонял тумана, значит противоречить тому, что видишь.

– Вы смеетесь надо мной? – взвизгнула баронесса. – Читайте дальше, Генрих.

– «С восьми до десяти утра – подвиг», – зачитал Рамкопф.

– Как это понимать? – удивился герцог.

– Это значит, – произнесла баронесса, пылая от возмущения, – что с восьми до десяти утра у него запланирован подвиг… Что вы скажете, господин бургомистр, о человеке, который ежедневно отправляется на подвиг, точно на службу?

Бургомистр показался озадаченным:

– Я сам служу, сударыня. Каждый день к девяти мне надо идти в магистрат. Не скажу, что это подвиг, но вообще что-то героическое в этом есть…

– Господа, мы дошли до интересного пункта… – объявил Рамкопф. – «В шестнадцать ноль-ноль – война с Англией».

Наступила пауза.

Бургомистр растерянно произнес:

– Господи, чем ему Англия-то не угодила?

Герцог вытянул шею и, многозначительно подняв брови, двинулся к столу.

– Один человек объявляет войну целому государству! – взнервляя обстановку, выкрикнула баронесса. – И это нормально?!

– Нет, – строго оглядел присутствующих герцог. – Это уже нечто.

– Да, это можно рассматривать как нарушение общественного порядка, – сказал бургомистр.

– Где она? – строго сказал герцог, пристально вглядываясь в карту. – Где, я вас спрашиваю?!

– Кто?

– Англия!

– Секунду, ваше величество… – Секретарь пробежал глазами карту. – Вот!

– А где мы? – спросил герцог.

– А мы – вот!

Герцог выхватил сантиметр, измерил расстояние:

– Это же рядом! Возмутительно! Нет, это не шуточки! Война есть война! – закричал он, обращаясь к советнику. – Передайте приказ: срочно разыскать и задержать барона Мюнхгаузена. В случае сопротивления применять силу! Командующего ко мне!

– Слушаюсь! – рявкнул тот.

В дверях звякнул шпорами командующий.

– Приказ по армии: всеобщая мобилизация! Отозвать всех уволенных в запас! Отменить отпуска! Гвардию построить на центральной площади. Форма одежды летняя, парадная: синие мундиры с золотой оторочкой, рукав вшивной, лацканы широкие, талия на десять сантиметров выше, чем в мирное время!

– Будет исполнено! – Командующий отдал честь и бросился вон из кабинета.

Баронесса подлетела к Рамкопфу:

– Генрих, как адвокат скажите – что его ждет?

– Честно говоря, даже не знаю… – растерянно пробормотал Рамкопф. – В кодексе не предусмотрен такой случай.

– Двадцать лет тюрьмы! – закричала баронесса. – Ваше величество, я требую двадцать лет! Столько, сколько я была за ним замужем!

– Война есть война! – все более воодушевляясь, прокричал герцог. – Господин бургомистр! Закрыть все входы и выходы из города! Перекрыть все городские ворота и мосты!

– Слушаюсь!

Бургомистр вместе с баронессой и Рамкопфом бросились к выходу. Герцог, впав в ажиотацию, продолжал кричать им вслед:

– Война есть война! Где мой военный мундир?!

– Сейчас, ваше величество, сейчас! – Секретарь вынес на вешалке сверкающий пуговицами мундир полководца. – Прошу вас!

– Что?! – побагровел герцог. – Мне… в этом? В однобортном? Да вы что?! Не знаете, что сейчас в однобортном никто уже не воюет? Безобразие!.. Война у порога, а мы не готовы! – Он резким движением перевернул стол, уселся за швейную машинку и начал лихорадочно перешивать мундир.


Горнист издал пронзительно-тревожный сигнал. Солдаты на ходу разбирали ружья. Грянул духовой оркестр. Командующий поднял коня на дыбы и обнажил шпагу. Конная гвардия, поднимая пыль, поскакала по улицам города.


Взрыв хохота потряс трактир.

– Но это не все! – объявил Мюнхгаузен, подняв указательный палец. – Дальше самое трудное, господа! Темно, холодно и ни одной спички, чтоб разжечь костер. Что делать? Замерзнуть? Никогда!.. Голова-то всегда под рукой, не так ли? Со всей силой я ударил себя кулаком в лоб, из глаз тут же посыпались искры. Несколько из них упало в костер, и костер разгорелся!..

За окном трактира послышался звук боевой трубы. С соседнего столика к Мюнхгаузену наклонился Томас:

– Господин барон, по-моему, это по вашу душу.

В дверях трактира появилась группа гвардейцев. Послышалась грозная команда:

– Всем оставаться на местах!

Мюнхгаузен открыл крышку карманных часов:

– Половина четвертого. Срок моего ультиматума истекает через тридцать минут.

– Я могу чем-нибудь помочь? – поинтересовался Томас.

– Барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен! – громко произнес приблизившийся офицер. – Приказано вас арестовать! В случае сопротивления приказано применить силу.

– Кому? – вежливо спросил Мюнхгаузен.

– Что «кому»? – не понял офицер.

– Кому применить силу в случае сопротивления – вам или мне?

Офицер задумался. По его лицу было видно, что это занятие для него не из легких.

– Не знаю, – наконец честно признался он.

– Может, послать вестового и переспросить? – посоветовал барон.

– Нет! – принял решение офицер и обнажил шпагу.

– Отлично! – Мюнхгаузен ответил тем же. – Будем оба выполнять приказ. Логично? – После чего он ловким движением, как и положено в подобных случаях, опрокинул стол. – Музыка не повредит?

– Что?! – изумился офицер.

– Несколько аккордов… Для бодрости! – Мюнхгаузен сделал знак музыкантам.

Музыканты дружно заиграли проникновенную мелодию. Мюнхгаузен совершил бросок, последовал молниеносный обмен ударами, и противники замерли в напряженных позах.

– Нет, господа, не то, – обернулся Мюнхгаузен к музыкантам. – Здесь пианиссимо… Вы согласны? – спросил он офицера.

– В каком смысле? – опять не понял тот.

– Это место играется тоньше и задушевнее. Подержите, пожалуйста. – Он протянул шпагу офицеру. – Я сейчас покажу. – Передав оружие офицеру, он принял скрипку у музыканта и заиграл. – Мое любимое место! – Он кивнул головой посетителям трактира, и хор поддержал слова второго куплета.

Чистая, щемящая душу мелодия понеслась из открытых окон трактира. Второй вооруженный отряд гвардейцев обнаружил у трактира плотную толпу слушателей.

Мюнхгаузен был в ударе. Многие плакали. Играл мастер.


На центральной площади у ратуши герцог Георг в военном мундире сидел на белом коне в окружении советников.

– Сколько можно ждать? – нервничал герцог, поглядывая на часы. – Неужели так трудно арестовать одного-единственного человека?!

– Ваше величество, – попросту объяснил один из военных советников, – с ним ведь все не так просто. С ним всегда морока. Небось опять задурил всем головы…

– Он что же, по-вашему, начал им что-то рассказывать?

– Наверное, – кивнул главный военный советник, – что-нибудь насчет охоты…

– На кого? – заинтересовались другие советники.

– На мамонта, кажется… Он стрелял ему в лоб, а у того выросло на голове вишневое дерево.

– У кого выросло? – спросил младший офицер.

– У медведя.

– А стрелял в мамонта?

– Вы только не путайте! – В споре приняли участие почти все присутствующие. – Он выстрелил в медведя косточкой от черешни. Это всем известно.

– Нет-нет… стрелял он, во-первых, не черешней, а смородиной.

– Правильно, когда тот пролетал над его домом.

– Медведь?

– Ну не мамонт же… Их там была целая стая.

– Прекратить! – закричал герцог. – Через двадцать минут начнется война с Англией!

– Англия тоже, ваше величество, хороша, – заметил кто-то из ближайшего окружения. – Привыкли все – Англия, Англия…

В дальнем конце площади появился Мюнхгаузен.

– Почему он с оркестром? Где моя гвардия? – заинтересовался герцог.

– Ваше величество, – начал неуверенно главнокомандующий, – ситуация сложная… Сначала намечались торжества… Потом аресты… Потом решили совместить…

– А где гвардия?

– Очевидно, обходит с тыла…

– Кого?!!

– Всех, – подумав, завершил отчет главнокомандующий.

Мюнхгаузен приблизился к герцогу. Тотчас подтянулись любопытные граждане.

– Добрый день, господа! Я от души приветствую вас, ваше величество! Здравствуй, Якобина! Господин бургомистр, мое почтение!

Герцог, не удержавшись от любопытства, слез с лошади и подошел к Мюнхгаузену.

Наступила пауза.

Мюнхгаузен улыбнулся:

– Вы позвали меня помолчать?

– Видите ли, дорогой мой, мне тут сообщили довольно странное известие… – как-то несмело начал герцог. – И вот господин бургомистр это подтвердит…

– Действительно, – согласился бургомистр.

– Даже не знаю, как и сказать… – замялся герцог. – Ну… будто бы вы… объявили войну… Англии.

– Пока еще нет, – быстро ответил Мюнхгаузен и достал часы. – Война начнется в четыре часа, если Англия не выполнит условий ультиматума.

– Ультиматума? – вздрогнул герцог.

– Да. Я потребовал от британского короля и парламента прекратить бессмысленную войну с североамериканскими колонистами и признать их независимость. Срок ультиматума истекает сегодня в шестнадцать ноль-ноль. Если мои условия не будут приняты, я начну войну.

– Интересно, как это будет выглядеть? – удивился бургомистр. – Вы станете палить по ним отсюда из ружья или пойдете врукопашную?

– Методы ведения кампании – военная тайна! – учтиво заметил Мюнхгаузен. – Я не могу ее разглашать, тем более в присутствии штатских.

– Так! – строго произнес герцог. – Господин барон, я думаю, нет смысла продолжать этот бессмысленный разговор. Послав ультиматум королю, вы тем самым перешли все границы! – И неожиданно заорал: – Война – это не покер! Ее нельзя объявлять когда вздумается! Сдайте шпагу, господин барон!

– Ваше величество, – спокойно сказал Мюнхгаузен, – не идите против своей совести. Я ведь знаю, вы благородный человек и в душе тоже против Англии!

– Да, против! – крикнул герцог. – Да, они мне не нравятся! Ну и что? Я сижу и помалкиваю! Одним словом, вы арестованы, барон! Сдайте шпагу!!

В следующее мгновение Феофил обнажил свою шпагу и бросился вперед:

– Господин барон, я вызываю вас на дуэль!

– Уберите мальчика! – попросил герцог.

Феофила мгновенно и небрежно оттащили под руки двое офицеров.

– Я жду, – сказал герцог.

Мюнхгаузен взялся за шпагу и медленно стал вытягивать ее из ножен, внимательно глядя на герцога.

Послышался топот бегущего человека. Расталкивая всех, тяжело дыша, появился Томас:

– Господин барон, вы просили вечернюю газету! Вот! Экстренное сообщение. Англия признала независимость Америки.

Удивленная свита спешилась и, оживленно переговариваясь, столпилась над раскрытой газетой.

Мюнхгаузен взглянул на часы:

– Без четверти четыре! Успели!.. Их счастье!.. – Шпага послушно легла в ножны. – Честь имею! – Улыбнувшись, Мюнхгаузен повернулся и пошел прочь под звуки знакомой и любимой им мелодии.

Маленький оркестр вдохновенно играл посередине большой площади.

– Немыслимо! – прошептал Рамкопф, глядя на безмолвно застывшего герцога.

– Он его отпустил! – простонала баронесса.

– Что он мог сделать? – вздохнул бургомистр.

– Это не герцог, это тряпка, – прошептала баронесса.

Бургомистр поднял брови:

– Сударыня, ну что вы от него хотите? Англия сдалась.

По противоположной стороне площади на высокой скорости с оглушительным топотом промчался кавалерийский отряд и завернул в переулок. Раздались выстрелы.

– Почему еще продолжается война? – упавшим голосом спросил герцог. – Они что у вас, газет не читают?!


Музыканты заиграли торжественный свадебный марш. Открылась дверь спальной комнаты, и вошла Марта в белом подвенечном платье. Медленно и величественно. К ее ногам полетели красные гвоздики.

– Браво! – произнес Мюнхгаузен откуда-то сверху, разбрасывая цветы. – Тебе очень идет подвенечный наряд.

– Он идет каждой женщине, – ответила Марта.

– Тебе особенно!

– Я мечтала о нем целый год, – сказала Марта. – Жаль, его надевают всего раз в жизни.

– Ты будешь ходить в нем каждый день! – сказал барон. – И мы будем каждый день венчаться! Хорошая идея?

– Отличная! – сказала Марта. – Но сначала надо развестись. Ты не забыл, дорогой, что через полчаса начнется бракоразводный процесс?

– Он начался давно, – улыбнулся барон. – С тех пор, как я увидел тебя!.. Ах, любимая, какой подарок я тебе приготовил!

Он неожиданно замер. Жестом прервал музыкантов и попятился назад, в свой кабинет. Резко обернулся и оглядел длинные столбцы цифр и замысловатых геометрических построений.

– Да, – прошептал Мюнхгаузен. – Сегодня или никогда!

Он услышал голос Марты:

– Карл, я хочу знать, что ты придумал!

– Тсс! – Мюнхгаузен поднял палец к губам. – Не торопись… Пусть это будет для тебя сюрпризом.

Она подошла сзади и обняла его. Тихо возникла тема их шутливого танца.

– Карл, это не повредит нам? Может, обойдемся без сюрприза? В такой день…

– Именно в такой день!.. Посмотри на их лица. – Мюнхгаузен указал на ряд портретов. Из золоченых рамок на Мюнхгаузена и Марту смотрели ученые мужи и блестящие мыслители древности.

– По-моему, они улыбаются нам, – прошептал Мюнхгаузен. – От тебя я держу свое открытие в тайне, но им я уже рассказал…

Некоторые лица, изображенные на портретах этой домашней галереи, слегка посветлели…

Галерея живых современников Мюнхгаузена, восседающих в первых рядах зала для судебных заседаний, выглядела гораздо торжественнее и монументальнее.

Судья говорил с пафосом:

– Господа, процесс, на котором мы присутствуем, можно смело назвать необычным, ибо в каждом городе Германии люди женятся, но не в каждом им разрешают развестись. Именно поэтому первое слово благодарности мы приносим его величеству герцогу, чья всемилостивейшая подпись позволила нам стать свидетелями этого праздника свободы и демократии!

Он ударил молоточком в медный гонг, раздались аплодисменты.


К зданию ганноверского суда подкатила карета, из которой проворно выбрался Мюнхгаузен, завершая на ходу длительный диалог с Мартой.

– Нет-нет, на ходу этого все равно не объяснишь… – поспешно говорил Мюнхгаузен. – Если я тебе скажу, что в году триста шестьдесят пять дней, ты не станешь спорить, верно?

– Пойми, дорогой, если это касается нас…

– Это касается всех. Земля вращается вокруг Солнца по эллиптической орбите, с этим ты не станешь спорить?

– Нет!

– Все остальное так же просто… – Он бросился к центральному входу. Марта осталась в карете.

На трибуне стояла баронесса.

– Трудно говорить, когда на тебя смотрят столько сочувствующих глаз. По традиции мужчину после развода объявляют свободным, а женщину – брошенной… Не жалейте меня, господа! Подумайте о себе! Много лет я держала этого человека в семейных узах и тем самым спасала от него общество. Теперь вы сами рубите это сдерживающее средство. Что ж… – Она усмехнулась и закончила с пафосом: – Мне жалко вас! Не страшно, что я брошена, страшно, что он СВОБОДЕН!

Толстые разодетые горожане из первых рядов отдувались и вытирали слезы кружевными платочками.

Мюнхгаузен с трудом протиснулся в переполненный зал и остановился в дверях.

– О чем это она? – спросил он у стоящего рядом горожанина.

– Как – о чем? – горожанин даже не повернул головы. – Барона кроет.

– Что ж она говорит? – поинтересовался барон.

– Ясно что: подлец, мол, говорит. Псих ненормальный!

– И чего хочет? – вновь полюбопытствовал барон.

– Ясно чего: чтоб не бросал.

– Логично, – заметил Мюнхгаузен и стал пробираться через переполненный зал.

– Почему так поздно, Карл? – спросил встревоженный бургомистр, усаживая его рядом с собой.

– По-моему, рано. Еще не все глупости сказаны.

Бургомистр поморщился:

– Только умоляю тебя!..

– Понял! Ни одного лишнего слова!

– Это главное, – согласился бургомистр.

– Главное в другом, – тихо шепнул Мюнхгаузен. – Я сделал удивительное открытие.

– Опять?! – вздрогнул бургомистр.

– Вы все ахнете. Это перевернет жизнь в нашем городе.

– Умоляю, барон, – встревожился бургомистр, – только не сегодня.

– Ответьте мне на один вопрос: сколько дней в году?

– Триста шестьдесят пять…

– Ладно, – отмахнулся Мюнхгаузен. – Остальное потом.

– Вызывается барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен! – провозгласил судья, и, сопровождаемый любопытными взглядами публики, барон легко взбежал на возвышение.

– Я здесь, господин судья!

– Барон, что бы вы могли сообщить суду по существу дела?

– Смотря что вы имеете в виду.

– Как – что? – недовольно проворчал судья. – Объясните – почему разводитесь? Как это так: двадцать лет было все хорошо и вдруг – такая трагедия.

– Извините, господин судья, – с улыбкой сказал Мюнхгаузен. – Существо дела выглядит не так: двадцать лет длилась трагедия, и только теперь должно быть все хорошо. Объясняю подробней: дело в том, что нас поженили еще до нашего рождения. Род Мюнхгаузенов всегда мечтал породниться с родом фон Дуттен. Нас познакомили с Якобиной еще в колыбели, причем она мне сразу не понравилась, о чем я и заявил со всей прямотой, как только научился разговаривать. К сожалению, к моему мнению не прислушались, а едва мы достигли совершеннолетия, нас силой отвезли в церковь. В церкви на вопрос священника, хочу ли я взять в жены Якобину фон Дуттен, я честно сказал: «Нет!» И нас тут же обвенчали…

Слушавший речь барона пастор попытался что-то возразить, но судья остановил его жестом.

– После венчания, – продолжал Мюнхгаузен, – мы с супругой уехали в свадебное путешествие: я – в Турцию, она – в Швейцарию, и три года жили там в любви и согласии. Затем, уже находясь в Германии, я был приглашен на бал-маскарад, где танцевал с одной очаровательной особой в маске испанки. Воспылав чувством к незнакомке, я увлек ее в беседку, обольстил, после чего она сняла маску и я увидел, что это моя законная жена. Таким образом, если я и изменял когда-нибудь в супружестве, то только самому себе. Обнаружив ошибку, я хотел тут же подать на развод, но выяснилось, что в результате моей измены у нас должен кто-то родиться. Как порядочный человек, я не мог бросить жену, пока ребенок не достигнет совершеннолетия. Я вернулся в полк, прошел с ним полмира, участвовал в трех войнах, где был тяжело ранен в голову. Вероятно, в связи с этим возникла нелепая мысль, что я смогу прожить остаток дней в кругу семьи. Я вернулся домой, провел три дня, общаясь с женой и сыном, после чего немедленно направился к аптекарю купить яду. И тут свершилось чудо. Я увидел Марту. Самую чудную, самую доверчивую, самую честную, самую… Господи, зачем я вам это говорю, вы же все ее знаете…


Марта выбралась из кареты и бросилась бежать. У ступенек собора она опустилась на колени, с мольбой посмотрела на распятие:

– Великий Боже, сделай так, чтоб все было хорошо. Помоги нам, Господи! Мы так любим друг друга… И не сердись на Карла, Господи! Он тут что-то опять придумал, Господи! Он дерзок, он часто готов спорить с Тобой, но ведь Ты, Господи, старше, Ты мудрее, Ты должен уступить… Уступи, Господи! Ты уже столько терпел. Ну потерпи еще немного!..

– Итак, господа, – провозгласил судья, – наше заседание подходит к концу… Соединить супругов не удалось, да и тщетно было на это надеяться. Если за двадцать лет столь уважаемые люди не могли найти путь к примирению, глупо было бы верить, что это произойдет в последнюю минуту… Что ж, начнем процедуру развода. Господин барон, госпожа баронесса, прошу подойти ко мне и ознакомиться с разводными письмами…

Барон и баронесса подошли к столу, взяли в руки подготовленные документы, стали читать вслух:

– «Я, Карл фон Мюнхгаузен, будучи в здравом рассудке и ясной памяти, добровольно разрываю брачные узы с Якобиной фон Мюнхгаузен и объявляю ее свободной».

– «Я, Якобина фон Мюнхгаузен, урожденная фон Дуттен, будучи в здравом рассудке и ясной памяти, добровольно разрываю брачные узы с Карлом фон Мюнхгаузеном и объявляю его свободным».

– Скрепите эти документы своими подписями! Поставьте число! – скомандовал судья. – Теперь передайте эти письма друг другу!

Не скрывая неприязни, баронесса протянула Мюнхгаузену свое письмо, взяла у него такой же лист и передала его своему адвокату Рамкопфу.

Пастор поднялся со своего места и провозгласил:

– Именем святой духовной консистории объявляю вас свободными…

Он начал торжественно поднимать руку, и вдруг раздался истошный вопль Рамкопфа:

– Остановитесь!

Пастор замер с протянутой рукой.

– Остановитесь! – кричал Рамкопф, размахивая листом бумаги. – Наш суд превращен в постыдный фарс! Господин судья, прочтите внимательно письмо барона Мюнхгаузена…

Судья взял письмо:

– «Я, Карл фон Мюнхгаузен…»

– Дату! Читайте дату!

– «Тысяча семьсот семьдесят шестой год, тридцать второе мая…»

В зале раздался шум, недоуменные возгласы.

– Барон, – сказал судья, – вы ошиблись… такого числа не бывает.

– Бывает! – сказал Мюнхгаузен и торжествующе посмотрел в зал.

– Но если вчера было тридцать первое мая, то сегодня какое?

– Тридцать второе! – провозгласил ликующий Мюнхгаузен.

Шум в зале суда усилился, часть публики вскочила со своих мест.

– Господа! – воскликнул Мюнхгаузен. – Сейчас я вам все объясню… Этот день – мое открытие! Мой подарок родному городу!

– Фигляр! – закричала баронесса. – Сумасшедший!

Зал засвистел, затопал ногами.

– Да подождите! – умолял публику барон. – Позвольте, я вам объясню… Это правда… Существует такой день! Вернее, он должен существовать! Это необходимо!..

– Что вы натворили, Карл! – Бургомистр в отчаянии всплеснул руками.

– Я не шучу, – искренне сказал барон, но его голос потонул в общем шуме.

– Будь проклят, исчадье ада! – крикнул пастор. – Будь проклят каждый, кто прикоснется к тебе!

– Суд оскорблен! – кричал судья и бил молоточком в гонг. – Решение о разводе отменяется! Заседание закрывается!

Публика шумно поднялась с мест. Кто-то смеялся, кто-то улюлюкал, кто-то кричал что-то, указывая в сторону Мюнхгаузена.

– Ведь я умолял вас! – Бургомистр обхватил голову руками. – Почему нельзя было подождать хотя бы до завтра!

– Потому что каждый лишний час дорог… Я вам сейчас все объясню. – Мюнхгаузен попытался овладеть вниманием бургомистра, схватил его под руку, но тот в отчаянии затряс головой:

– Я старый больной человек. У меня слабое сердце. Мне врачи запретили волнения.


Взглянув еще раз на распятие, Марта услышала все нарастающий шум голосов. Она испуганно обернулась, попятилась и бросилась бежать.

Бургомистр в изнеможении сидел в углу кабинета, обхватив голову руками.

– Вы умный человек, вы должны понять, – говорил Мюнхгаузен, стоя перед бургомистром.

– Я глупый… Я не хочу этого знать…

– Сколько дней в году? Триста шестьдесят пять! Точно?.. Нет, не точно. – Мюнхгаузен ласково погладил бургомистра, пытаясь ею ободрить. – В обыкновенном году триста шестьдесят пять дней и шесть часов. Эти шесть часов суммируют, и возникает еще один день, то есть каждый четвертый год становится високосным! Но оказалось, что и этого недостаточно! В обычном году – триста шестьдесят пять дней, шесть часов и еще… еще… три СЕКУНДЫ! Это подтвердит вам любой астроном. Надо лишь взлететь к звездам с хронометром в руках и проследить за вращением Земли. Три секунды неучтенного времени! Три секунды, которые сбрасывают почему-то со счета!.. Почему? – Он стремительно обернулся к двери. Перед ним стояла Марта.

Не замечая ее дорожного наряда, он бросился к ней, восторженно обнял за плечи:

– Милая! Все дело в том, что в нашем распоряжении есть лишние секунды, но мы их не учитываем! Но ведь за годы эти секунды складываются в минуты, за столетия – в часы… И вот, дорогие мои, оказалось, что за время существования нашего города нам натикало лишний день. Тридцать второе мая!

– Все? – устало спросил бургомистр.

– Все! – сказал счастливый барон.

– И вы ничего умней не придумали, как сообщить об этом на суде?

– При чем тут суд? – удивился барон. – Мне важно было сообщить об этом людям, и я это сделал. – Только теперь он заметил, что за спиной Марты стоял испуганный Томас, за Томасом – растерянные музыканты.

– Вы надеялись, вам поверят? – Бургомистр поднялся со своего места.

– Ну а куда ж деться от фактов? Ну не идиоты же мы, чтоб отказываться от лишнего дня в жизни? – Мюнхгаузен подошел к Томасу. – Томас, ты доволен, что у нас появилось тридцать второе мая?

– Вообще-то… – замялся Томас, – не очень, господин барон: первого июня мне платят жалованье…

– Ты не понял, – недовольно поморщился барон. – Появился лишний день, глупый. А вы рады новому дню? – обратился он к музыкантам.

– Смотря на что он падает, – ответил за всех скрипач. – Если на выходной, то обидно, а если, скажем, на понедельник, то зачем нам два понедельника?..

– Убирайтесь! – гневно крикнул барон. Томас и музыканты поспешно удалились.

– Вы напрасно сердитесь, – усмехнулся бургомистр. – Люди не любят новшеств… Есть порядок… Скажу вам по секрету, я тоже не очень доволен нашим календарем. Но я не позволяю себе срывов! Время для срывов не пришло…

– А ты, Марта? – барон грустно посмотрел на жену. – Ты-то понимаешь, что я прав?

– Извини меня, Карл, – Марта отвела взгляд. – У меня все перепуталось в голове… Наверное, ты прав. Я плохо разбираюсь в расчетах… Но нас уже не обвенчают. Это я поняла. И я ухожу. Не сердись, милый… Я устала…

Музыканты заиграли в отдалении тему их томно-шутливого танца.

– Я люблю тебя, – растерянно и тихо сказал Мюнхгаузен.

– Я знаю, милый, – вздохнула Марта. – Но ради меня ты не хочешь поступиться даже в мелочах… Помнишь, когда мы встречались с Шекспиром, он сказал: «Все влюбленные клянутся исполнить больше, чем могут, а не исполняют даже возможного…»

– Но потом добавил: «Препятствия любви только усиливают ее».

– У нас их чересчур много, этих препятствий, – улыбнулась Марта сквозь слезы. – Они мне не по силам… Господи, ну почему ты не женился на Жанне д’Арк? Она ведь была согласна… А я – обыкновенная женщина. Я не гожусь для тридцать второго мая.

– Послушайте, – вмешался бургомистр, – дорогой барон, нельзя так испытывать терпение женщины… Ради нее, ради вашей семьи вы можете признать, что сегодня тот день, который в календаре?

– Как же это можно? Ведь я говорю правду!

– Да черт с ней, с правдой! – закричал бургомистр. – Иногда необходимо соврать… Господи, и такие очевидные вещи приходится объяснять барону Мюнхгаузену. С ума сойдешь с вами!

– Ты тоже так считаешь? – спросил барон Марту. Та пожала плечами, хотела что-то сказать, барон остановил: – Нет. Не говори! Я сам пойму!

Она не ответила. Он подошел к ней, заглянул в глаза.

– Хорошо! – вздохнул барон. – Ладно. Пусть будет по-вашему. Что мне надо сделать, бургомистр?..

За столом сидел печальный и озабоченный герцог Георг. Рядом с ним – пастор Франц Мусс и группа ближайших советников.

Мюнхгаузен, как провинившийся ученик, стоял в центре кабинета. У двери расположился бургомистр, который изо всех сил пытался выглядеть спокойным.

– Да, – сочувственно вздохнул герцог. – Да! Да! Да! В мире существует определенный порядок. Один день сменяет другой, за понедельником наступает вторник… Нельзя менять ход времени! Это недопустимо! Люди не будут различать праздники и будни! Возникает путаница, что надевать: деловой сюртук или нарядный камзол!

– Самое страшное, – вмешался пастор, – прихожане не смогут точно знать, когда Рождество, а когда Пасха!

– Ваше величество, – осторожно вмешался бургомистр, – барон осознал свою ошибку. Он погорячился и теперь раскаивается…

– Значит, вы готовы признать, что сегодня первое июня? – спросил герцог.

– Хоть десятое! – устало сказал Мюнхгаузен.

– Не десятое, а первое! – возмутился пастор. – И не делайте нам одолжения!

– Барон, ведь вы разумный человек, – примирительно сказал герцог. – Я всегда относился к вам с симпатией…

– Всегда! – кивнул пастор.

– Вы правильно и со вкусом одеты: свободная линия плеча, зауженные панталоны… Вы могли бы стать примером для молодежи. И если вы встанете на верный путь, я уверен, наш уважаемый пастор обвенчает вас с вашей избранницей! Не так ли, святой отец?

– Да, – сказал пастор. – Но при одном условии: барон должен отказаться от всего…

– От всего? – вздрогнул Мюнхгаузен.

– От всех ваших богомерзких фантазий! – сухо пояснил пастор. – Вы должны публично признать, что все это – ложь! Причем я требую, чтобы это было сделано письменно!

– Письменно?

– Да. Письменно врали – письменно отрекайтесь.

– Мне не написать второй книги, – вздохнул Мюнхгаузен. – Я и на эту истратил целую жизнь…

– Никто от вас книги и не требует, – сказал герцог. – Все должно быть сделано в форме официального документа: «Я, барон Мюнхгаузен, заявляю, что я обыкновенный человек, я не летал на Луну, не вытягивал себя за волосы из болота, не скакал на ядре…»

– «…Не отпускал жареных уток, – подхватил пастор, достав книгу барона и листая ее, – не выращивал на голове оленя вишневого дерева…» И так далее. По всем пунктам!

Мюнхгаузен безучастно поглядел в окно.

– Хорошо! – устало вздохнул он. – Я все подпишу… Раз новый день никому не нужен, пусть будет по-вашему…

– Ну вот и славно. – Довольный герцог поднялся с места и похлопал барона по плечу. – И не надо так трагично, дорогой мой. Смотрите на все это с присущим вам юмором. В конце концов, и Галилей отрекался!

– Поэтому я всегда больше любил Джордано Бруно! – с улыбкой ответил Мюнхгаузен.


Марта на цыпочках пересекла гостиную и, улыбнувшись музыкантам, торжественно взмахнула рукой.

Музыканты тихо заиграли.

В одной из дверей показалась встревоженная физиономия бургомистра. С верхней галереи смотрел вниз озадаченный Томас.

Марта успокоила их взглядом. Приблизилась к кабинету Мюнхгаузена и осторожно заглянула в дверь.

Возле пылающего камина барон Мюнхгаузен сжигал свои рукописи, рисунки, замысловатые схемы… Потом в его руках появилась книга.

Он перевел взгляд на приоткрытую дверь.

Бургомистр, Марта и Томас стояли на пороге и смотрели на него с напряженным вниманием.

Бургомистр сделал успокаивающий жест и прошептал:

– Но помните, что втайне вы можете верить! Втайне…

– Я не умею втайне, – вздохнул барон. – Я могу только открыто.

Он начал листать книгу.

– Ну-ну, мой друг, – бургомистр сделал шаг вперед, с трудом подыскивая нужные слова, – во всем есть и хорошая сторона. Во всяком случае, город перестанет смеяться над вами.

– Да! – Мюнхгаузен отступал в темный угол кабинета, словно готовясь к прыжку. – Я не боялся казаться смешным… Это не каждый может себе позволить. – Он ринулся прочь мимо растерянных друзей, удивленных музыкантов.

Марта первая бросилась следом:

– Карл! Не надо! Я умоляю!..

Замелькали предметы, захлопали двери…

Марта, бургомистр, Томас заглядывали во все углы, смотрели в окна, пока не раздался выстрел. Они замерли на месте, не понимая, где именно это случилось.

Наступила продолжительная пауза.

Томас перевел взгляд на музыкантов, тихо прошептал:

– Я не понял… Это который час?!

Музыканты поспешно схватили инструменты и, весело смеясь, заиграли стремительную и отчаянную тему барона Мюнхгаузена.

По лицам улыбающихся музыкантов поплыли финальные титры.

Часть вторая

Написанный на холсте глаз смотрел на мир с сожалением.

– Итак, господа, я заканчиваю, – прозвучал голос Генриха Рамкопфа. – Три года прошло с того дня, как перестало биться сердце барона Мюнхгаузена!

Написанный на холсте глаз являлся составной частью известного портрета барона Мюнхгаузена. Известный портрет барона висел в изголовье большой деревянной кровати, на которой полусидели, прикрывшись общим одеялом, баронесса Якобина фон Мюнхгаузен и Генрих Рамкопф. Перед Рамкопфом лежала дощечка с чернильницей и большим гусиным пером. Генрих вдохновенно, с выражением бесконечной скорби зачитывал только что написанные строчки:

– «И все три года этот прославленный герой живет в сердцах своих благодарных соотечественников. Пусть же этот памятник, который мы устанавливаем в его честь, станет символом беззаветной любви города к своему гражданину…»

– Нет, – поморщилась баронесса, – «станет символом» – как-то вяло.

– Хорошо, – согласился Генрих, – пусть «станет не только символом».

– Лучше.

– Так! – Генрих взялся за перо. – «…не только символом беззаветной любви города к своему гражданину…»

– Лучше – «к своему великому сыну».

– Лучше, – согласился Генрих и тотчас продолжил: – «Пусть он будет источником отваги, смелости и родником живительного оптимизма, который никогда не перестанет…» Может быть, «напоминать»?..

– Лучше – «струиться».

– Лучше! «…струиться в душе каждого истинного германца!» Как?

– Хорошо!

Генрих выскочил из-под одеяла и прошелся по комнате.

– Не высокопарно?

– Нет, Генрих, – с большим внутренним волнением сказала баронесса, – этого требует торжественность момента.

Одеваясь на ходу, Генрих поспешно выбежал из спальни…

Распахнулась дверь кабинета. Не обращая внимания на протесты чиновников, ожидающих в приемной, Генрих бросился к письменному столу, из-за которого поднялся бургомистр.

Чиновники в приемной повскакивали со своих мест и, негодуя, попытались воспрепятствовать визиту Генриха, но были оттеснены обратно к дверям решительным секретарем бургомистра.

– «И все три года этот прославленный герой, – зачитывал Генрих, все более воодушевляясь, – живет в сердцах своих благодарных соотечественников!»

– Да, да, да, – взволнованно кивал бургомистр, расхаживая вокруг Генриха, – мое сердце принадлежит ему. Он постоянно со мной…

С этими словами бургомистр перевел взгляд на картину, висящую на стене. Картина изображала задушевную беседу двух неразлучных друзей – барона Мюнхгаузена и бургомистра.

– Не могу забыть его юмора, Генрих! Не все понимали его, а я всегда смеялся, – сказал бургомистр и заплакал. – Я думаю, он одобрил бы наш проект.

С этими словами бургомистр сдернул полотно с макета, и взору Генриха открылась передняя часть лошади, на которой восседал Мюнхгаузен. Голова лошади была опущена, как и положено при водопое.

– Ты помнишь эту историю? – спросил довольный бургомистр. – Он оказался на разрубленной лошади, первая половина которой не могла утолить жажду, в то время как вторая половина мирно паслась неподалеку. На всякий случай мы изготовим и вторую половину. Можно установить ее на другой площади.

– Да, да, я вспоминаю, – улыбнулся Генрих, – забавная шутка!

– Нет, Генрих, – метафора! – поправил бургомистр. – Когда прозвучит фраза «пусть же он струится в душе каждого истинного германца», из лошади польется вода…

Из скульптуры брызнула струя воды. В окружении советников герцог поднялся с места.

– Так! – На лице герцога появились следы творческого вдохновения. – В целом, господа, мне нравится!

– Да! Хорошо! – тотчас поддержали герцога советники.

Его величество приблизился к скульптуре.

– Выразительная штуковина! – сощурясь, произнес он. – Жаль только, что одна половина…

Советники понимающе вздохнули, искренне сожалея.

– А куда, собственно, девалась вторая? – заинтересовался герцог.

– Согласно известному рассказу барона, она мирно паслась неподалеку, – быстро пояснил бургомистр.

– А что, если все-таки как-то… хотя бы… приблизить?

Среди помощников и адъютантов возникло сложное движение, завершившееся быстрым появлением второй половины, которую внесли в кабинет и поставили неподалеку от передней половины.

– Уже точнее, – обрадовался герцог.

– Да! – согласились советники. – Гораздо точнее. Уже.

– Но поскольку скульптура барона состоит у нас из двух половин, впечатление от барона все-таки раздваивается, – горестно вздохнул герцог.

– В том-то и дело! – сокрушенно произнес один из советников.

– Неудобно. Человек многое сделал и для Ганновера, и для всей Германии, – продолжал размышлять герцог. – Чего нам, собственно, бояться?

– Не надо бояться! – сказал один из самых смелых советников.

– Но ведь в этом, так сказать, весь смысл изваяния, – попробовал возразить бургомистр. – В этом вся соль! Это смешно…

– Кто же с этим спорит? Но именно поэтому не хотелось бы рассматривать заднюю часть барона отдельно от передней, – сказал герцог и сделал жест, характерный для человека ищущего и глубоко творческого. – Что, если… а?

– Соединить их воедино! – предложил самый молодой советник.

– Кто такой? – тихо спросил герцог, бросив быстрый взгляд на советников.

– Прикажете отметить?

– Нет, пока просто понаблюдайте!

Секретарь сделал пометку в блокноте, в то время как задняя часть скульптуры была благополучно сомкнута с передней. Среди советников возникло тревожное ожидание.

– А?! – сказал герцог. – Так даже смешнее.

Бургомистр, потрясенный случившимся, приблизился к скульптуре и почувствовал себя неуверенно.

– Откуда же тогда будем лить воду? – тихо спросил он. – Из какого места?

Среди присутствующих воцарилось молчание. Многие искренне озадачились.

Герцог внимательно оглядел скульптуру и пришел к заключению:

– Из Мюнхгаузена воду лить не будем. Незачем. Он нам дорог просто как Мюнхгаузен, как Карл Фридрих Иероним, а пьет его лошадь или не пьет – это нас не волнует!

Герцога поддержал гул одобрительных голосов и аплодисменты.

– Но в одном я решительно не согласен с проектом, – резко произнес герцог, приблизившись к бургомистру. – Почему у барона зауженный рукав и плечо реглан? Нет-нет, двойная петля на кушаке. – Он показал, какая именно и где. – Здесь тройная оборка, и все! Никаких возражений! Все!

Присутствующие дружно устремились к дверям.


Грянули дружные аплодисменты посетителей трактира. На маленькой эстраде, где выступали музыканты, скрипач сделал шаг вперед:

– А сейчас, по просьбе уважаемой публики… Гвоздь сезона! Песня «С вишневой косточкой во лбу»!

Трактир содрогнулся от восторженного рева. Перед оркестром появилась певица – любимица Ганновера. И зажигательная песня полетела по улицам города.

Заплаканная физиономия Феофила не вынесла летящего над городом припева: «С вишневой косточкой во лбу я брожу по улицам Ганновера и жду, когда у меня на голове вырастет вишневое дерево».

Такие или приблизительно такие слова ворвались в раскрытое настежь окно и повергли Феофила в горечь воспоминаний. Он громко всхлипнул.

– Так нельзя, Фео! Будь мужчиной! – прикрикнула баронесса, входя в гостиную.

На ней был траурный наряд. Рядом – Рамкопф в черном сюртуке. Позади – хмурый Томас.

В центре просторной гостиной красовался пышно сервированный стол.

– Да-да, конечно, извините меня. – Феофил мужественно боролся со слезами. – Нервы! Когда я слышу о нем, то вспоминаю… Господи, господи! Как мы были несправедливы к нему, как жестоки…

– Дорогой мой, – торжественно изрек Генрих, – кто же знал, что так все обернется? Мы были искренни в своих заблуждениях. Время открыло нам глаза!

Баронесса многозначительно вздохнула:

– Такова судьба всех великих людей: современники их не понимают.

– Современники – возможно! – воскликнул Феофил. – Но мы-то родственники! Страшно вспомнить: я мечтал о дуэли с отцом. Я хотел убить его! И убил…

– Прекрати, Фео! – снова прикрикнула баронесса. – Мне надоели твои истерики!

Феофил посмотрел на мать затуманенным взором и гневно процитировал:

– «Еще и башмаков не износила, в которых гроб отца сопровождала в слезах, как Ниобея!»

– Ой, ой, ой, – затыкая уши, застонала баронесса, – что за пошлость, Фео!

– Это не пошлость, мама, – это монолог Гамлета! Я тоже переписываюсь с Шекспиром!

– Ну и как? – заинтересовался Генрих.

– Уже отправил ему письмо.

– А он?

– Пока не отвечает.

– Ты совершенно теряешь голову, Фео! – Баронесса с трудом сдерживала негодование. – Допустим, мы тоже виноваты, допустим! Но нельзя же теперь всю жизнь казнить себя!

– Прошу прощения, – произнес Томас, приблизившись к баронессе. – Господин барон просил предупредить его…

Феофил пришел в состояние крайнего возбуждения:

– Они летят?!

– Летят, господин барон! – подтвердил Томас. – Сейчас будут как раз над нашим домом.

– Опять? – усмехнулся Генрих. – Феофил, вам не надоело?

– Пусть попробует еще раз! – по-матерински нежно произнесла баронесса.

– Да, мама! – Феофил рванулся в сторону и снял со стены ружье. – Еще разок! Сегодня я чувствую вдохновение… Командуй, Томас!

Феофил сунул ружье в камин, на его лбу выступил пот. Томас с подзорной трубой занял место у окна:

– Минуточку, господин барон… приготовились…

На лицах присутствующих отразилось возрастающее напряжение.

Никем не замеченный в дверях появился пастор Франц Мусс.

– Пли! – закричал Томас.

Грянул выстрел. Наступила тишина. Феофил засунул голову в очаг и стал смотреть в дымоход.

Через секунду он с остервенением повторил выстрел и полез вверх по дымоходу.

Баронесса поморщилась.

– Томас, когда молодой барон вернется, помойте его пемзой. Боже, как я измучилась с ним, – дрожащим голосом произнесла она и вынула носовой платок. – Сегодня утром я случайно увидела, как он стоял на стуле и тянул себя за волосы… Это так глупо!

– И очень больно, – добавил Генрих, поправляя волосы.

– Вы тоже пробовали?

– Господин пастор Франц Мусс! – неожиданно объявил Томас.

Стоящий в дверях пастор поклонился.

– О, – всплеснула руками баронесса, – какой приятный сюрприз! Я уже отчаялась увидеть вас! Прошу!

Баронесса сделала гостеприимный жест. Все прошли к столу. Сели. Наступило неловкое молчание.

– Как добрались? – улыбнулась хозяйка.

– Скверно, – ответил пастор. – Дождь, туман… вся ганноверская дорога размыта.

– Да-а, – задумчиво протянул Генрих, – после смерти барона льют такие дожди…

– Не вижу никакой связи между этими двумя явлениями, – недовольно произнес пастор.

– Я тоже, – поспешно согласилась баронесса. – Не говори ерунды, Генрих.

– А что тут такого? – удивился Рамкопф. – Все говорят, что с его уходом климат изменился.

Пастор отложил обеденный прибор:

– Глупое суеверие.

– Абсолютно с вами согласна, пастор. – Баронесса бросила недовольный взгляд на Генриха. – Вообще мне не хотелось бы, чтобы наша беседа начиналась так напряженно… Но раз уж вы приехали к нам, несмотря на вашу занятость, давайте поговорим откровенно. Не буду вам рассказывать, какие сложные отношения были у нас с мужем. Однако время идет, обиды и чудачества забываются. Остается светлая память и всеобщая любовь сограждан, которую вы не сможете отрицать.

– Я и не отрицаю, – ответил пастор. – Я не одобряю ее.

– Почему? – спросил Генрих.

– Популярность барона растет, – улыбнулась баронесса, – а оппозиция церкви идет только ей же во вред. Разумно ли это? Не правильней ли проявить милосердие и снять негласное проклятие?

– Это невозможно! – Пастор вышел из-за стола. – Церковь не может признать истинными так называемые подвиги барона. Они результат фантазии и непомерного самомнения. Простой смертный не может совершить ничего похожего. Стало быть, барон либо хвастун и враль, либо… святой?

– А почему бы и нет? – Баронесса решительно приблизилась к пастору, и в глазах ее заиграли дерзкие огоньки.

Пастор открыл рот и, не найдя подходящих слов, сперва молча поклонился, потом быстро двинулся к выходу.

Баронесса догнала его и некоторое время шла рядом.

– Избави бог, я не утверждаю, что барон был святым. Было бы нескромно говорить так про собственного мужа. Но согласитесь, что некоторая сверхъестественная сила ему сопутствовала. Иначе как объяснить такое везение во всем?

На лице пастора возникла саркастическая улыбка:

– От дьявола!

– Не будем делать поспешных выводов, – ласково предложила баронесса. – Вы знаете, пастор, что господин Рамкопф готовится защищать научный трактат о творчестве моего покойного мужа. Так вот, представьте, изучая его литературное наследие, он вдруг наткнулся на редкий экземпляр Библии…

Генрих мгновенно приблизился к баронессе и передал ей книгу. Баронесса протянула ее пастору.

– Что же в Библии? – недоверчиво произнес пастор, заложив руки за спину.

– А вы посмотрите… – опустив глаза, скромно попросила баронесса и протянула Библию, раскрыв ее на титульном листе. На уголке листа вилась надпись на иврите: «Дорогому Карлу от любящего его…»

Побледнев, пастор надел очки.

– «…от любящего его Матфея»?! – Он в ужасе отпрянул от Библии. – Неслыханное кощунство!

– Возможно, – кивнула баронесса. – Хотя подпись святого Матфея достаточно разборчива.

– Мерзкая фальшивка! – Пастор почувствовал, что задыхается.

– Вероятно, так, – вздохнула баронесса. – Но мы обязаны передать эту реликвию на экспертизу. Вы знаете, что в духовной консистории у вас достаточно противников. Дело наверняка передадут в Церковный совет. Начнутся долгие споры…

– Которые еще неизвестно чем кончатся, – вставил Генрих.

– Вот именно, – согласилась баронесса, открывая маленький пузырек и капая в рюмку лекарство. – Представьте: победят ваши противники – что тогда? Барон причисляется к лику святых, а его недоброжелатели с позором изгоняются. Поймите, дорогой мой, речь идет о вашей духовной карьере!

Пастор дрожащей рукой опрокинул рюмку с лекарством.

– Боже мой, – прошептал он, – за что такие испытания? Что вы от меня хотите?

– Милосердия! – почти пропела баронесса. – Чуть-чуть милосердия… О, если бы сам пастор Франц Мусс принял участие в торжественной литургии и прочитал проповедь на открытии памятника…

– Нет! Никогда! – У пастора подкосились ноги, и он почувствовал, что теряет сознание. – Я не могу… я не готов!..

– А я вам дам свой конспект! – воскликнул Рамкопф.

– Обойдусь! – оттолкнул Рамкопфа пастор.

– Разумеется, – согласилась баронесса. – Вы сами найдете нужные слова. А можно и под музыку. – Она сделала знак музыкантам. Музыканты запели: «С вишневой косточкой во лбу!»

– И тут вступает орган, – напирал на пастора Рамкопф. – И за ним сразу детский хор…

– И вы, пастор Франц Мусс, стоите на амвоне с Библией в руках, на которой оставил подпись сам святой Матфей! – продолжала натиск баронесса, засовывая Библию пастору под мышку. – Как это величественно!

Ударили колокола Ганновера, раскачиваясь в такт церковному песнопению, в котором легко угадывалась все та же мелодия.

У городских торговых рядов царило предпраздничное оживление.

Особенно бойко раскупались цветы…


В небольшой цветочной лавочке согбенная спина хозяина мелькала перед лицами покупателей.

– Тюльпанчики, господа, тюльпанчики! – звучал скрипучий голос хозяина. – Всего по талеру за штучку!

– Как это «по талеру»? – возмутилась покупательница. – Еще вчера они шли по полталера.

– Вчера – это вчера, – скрипел хозяин, – а сегодня праздник! Годовщина со дня смерти нашего славного барона, упокой, Боже, его душу.

– Гвоздики почем? – спросила покупательница.

– По два талера.

– Да вы что? – возмутилась покупательница, брезгливо разглядывая гвоздики. – Они ж вялые!

– Вялые! – кивнул хозяин. – Наш барон, пока был жив, тоже дешево ценился, а завял – стал всем дорог.

– На, подавись! – Покупательница швырнула монеты, схватила цветы и вышла. Хозяин суетливо стал подбирать рассыпавшиеся деньги.

Открылась дверь. В лавку вошел Томас с корзинкой. Огляделся.

– Чем могу служить? – спина хозяина приняла форму вопросительного знака. – Астры? Левкои? Гвоздики?

– Мне бы фиалки! – сказал Томас.

– Фи! – поднял плечи хозяин. – Дикий лесной цветок. У меня в лавке культурные растения. Оранжерейные! Вот рекомендую калы… всего по три талера!

– Нет! – вздохнул Томас. – Мой покойный хозяин любил фиалки!

– Грубый вкус, – отозвался хозяин и замер на месте.

– Что-что?

– Ваш хозяин не умел ценить истинную красоту…

– Да кто вы такой, чтобы рассуждать о моем хозяине? – Томас приблизился вплотную к владельцу цветочной лавки, и его пристальный негодующий взгляд позволил нам наконец рассмотреть лицо этого человека.

С едва заметной печальной улыбкой на Томаса взирал не кто иной, как несколько раздобревший и отчасти постаревший барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен.

В первую секунду Томас от неожиданности даже не шелохнулся. Во вторую секунду корзина выпала из рук Томаса, и он осторожно, чтобы отдалить момент возможного потрясения, повернулся к двери и двинулся прочь на цыпочках. Потом силы оставили его и он, резко обернувшись, пошатнулся.

– «С вишневой косточкой во лбу, – громко пропели за окнами цветочной лавки, – я хожу по улицам Ганновера и жду, когда у меня на голове вырастет вишневое дерево!»

Слезы выступили на глазах Томаса, он рванулся к Мюнхгаузену:

– Здравствуйте, господин барон!

– Тссс… – зашипел Мюнхгаузен. – Не называй меня так. Я Миллер. Садовник Миллер. Понятно?

– Понятно, – кивнул Томас. – Здравствуйте, господин Миллер, господин барон.

Он бросился в объятия бывшему хозяину, и слезы выступили на его глазах:

– Я знал! Я верил! Не могло быть, чтобы мы не встретились.

– Конечно, конечно – Мюнхгаузен высвободился из его объятий и поспешно закрыл лавку на ключ.

– Я знал, я не верил, что вы умерли, – причитал Томас. – И когда в газетах сообщили, не верил… И когда отпевали, не верил, и когда хоронили – сомневался… Ах, как я счастлив, господин барон!

– Умоляю, не называй меня так, – замахал руками Мюнхгаузен. – Говорят же тебе – Миллер.

– Для меня вы всегда – барон Мюнхгаузен.

– Тогда добавляй «покойный» или «усопший», как тебе удобней.

Новая группа уличных музыкантов подхватила песню. Чуть протяжнее, чуть печальнее. Вечерние тени упали на землю.

В опустевшем трактире они сидели вдвоем за дальним столиком. Перед ними стояла бутыль вина и блюдо с жареной уткой.

– И тогда я пальнул в воздух, – закончил свой рассказ Мюнхгаузен, – попрощался со своей прошлой безумной жизнью и стал обыкновенным садовником по фамилии Миллер.

– Откуда такая фамилия? – удивился Томас.

– Самая обыкновенная. В Германии иметь фамилию Миллер – все равно что не иметь никакой.

Томас улыбнулся:

– Вы шутите?

– Давно бросил. Врачи запрещают.

– С каких это пор вы стали ходить по врачам?

– Сразу после смерти, – объяснил Мюнхгаузен.

– И не шутите?

– Нет.

Томас огорчился:

– А говорят ведь, юмор – он полезный. Шутка, мол, жизнь продлевает…

– Не всем, – перебил барон. – Тем, кто смеется, тем продлевает, а тому, кто острит, – укорачивает.

Томас кивнул:

– И чего делаете?

– Ничего. Живу. Ращу цветочки.

– Красивые?

– Выгодные. По талеру за штуку. А если учесть количество свадеб, юбилеев, премьер… Да одни мои похороны дали мне больше денег, чем вся предыдущая жизнь.

– А по виду не скажешь, – усмехнулся Томас. – Одеты вы скромно.

– Не хочу бросаться в глаза, – подмигнул барон. – Зачем мне разговоры: простой садовник, а живет лучше барона. Вот я хожу в холстине… Зато белье! – Он рванул рубаху на груди. – Батист с золотым шитьем! Можешь потрогать.

Томас с восхищением покачал головой:

– А как фрау Марта?

– Все хорошо, – он принялся жевать мясо, – то есть, значит, все тихо. У нас сыночек родился.

– Ну?

– Да!

– Хороший мальчик? – оживился Томас.

– Двенадцать килограмм.

– Бегает?

– Зачем? Ходит.

– Болтает?

– Молчит.

– Умный мальчик. Далеко пойдет.

– Знаешь что, – сказал Мюнхгаузен, – едем ко мне. Покажу дом… Для Марты это будет сюрприз…

Свет от канделябра расцветил тысячами огней хрустальные вазы, засветились ажурной голубизной фарфоровые сервизы и украшенные позолотой статуэтки. Мюнхгаузен вел Томаса по залу, уставленному антикварной мебелью.

– Мебель павловская… из России, – хвастал захмелевший барон. – Это саксонский фарфор… Это китайский… А вон там – индийский… Только руками ничего не трогай. Это там… в том доме все было шаляй-валяй, а здесь – порядок!

– Извините, конечно, господин… Миллер, – Томас печально посмотрел на Мюнхгаузена. – А не скучно?

– Что? – не понял барон.

– Не скучно вам здесь?

– Почему? – пожал плечами барон. – У меня музыка есть… – он подошел к огромной шарманке, взялся за ручку. – Музыкантов я прогнал. Ящик надежней! Все ноты правильно берет и в нужной тональности…

Он закрутил ручку, раздалось невнятное бренчание, которое доставило Мюнхгаузену видимое удовольствие.

– Марта, Марта! – громко позвал он. – Иди к нам!

В дверях появился испуганный мажордом в расшитой золотом ливрее.

Его взгляд насторожил Мюнхгаузена. Он бросил шарманку:

– Где Марта?

Мажордом не ответил, отвел испуганный взгляд.

Побежали быстрые тени. Мюнхгаузен с горящим канделябром вошел в огромную темную комнату.

Повсюду были следы торопливых сборов. В распахнутом шкафу все платья висели на своих местах. Но на огромном зеркале губной помадой было начертано:

«Прости, дорогой, но мне все осточертело. Больше так жить не могу. Прощай. Марта».

Мюнхгаузен приблизился к зеркалу. В его тусклых глазах вдруг появился какой-то странный лихорадочный блеск. В комнату вошел Томас, изумленно уставился на фарфоровые вазы, стоящие на подставках.

– И это саксонский? – спросил он, указывая на одну из ваз.

– Нет, – ответил барон. – Это древнеиндийский.

– Да как же вы их различаете?

– По звону! – объяснил Мюнхгаузен и с силой запустил вазу в зеркало. Осколки разлетелись в разные стороны. – Слышишь? А это – саксонский! – Взял вторую вазу и с силой шарахнул ее об стену.

– Точно! Саксонский, – удовлетворенно кивнул Томас.

Мажордом выскочил в коридор и замер от ужаса. Вслед ему донесся новый удар и звон разбитой посуды.

– Китайский, – заключил мажордом.

Баронесса прошла через гостиную к огромной картине, изображающей героического Мюнхгаузена на вздыбленном коне, и поправила стоящие возле картины цветы.

С кресла поднялся ожидающий ее молодой офицер и ринулся к ней с букетом в руках.

– Как вы сюда попали, Вилли? – спросила баронесса с улыбкой.

– Через дверь, естественно, – поклонился офицер.

– Какая проза! – поморщилась баронесса. – Я же вам, кажется, объясняла… Существуют определенные традиции.

– Момент! – Офицер тотчас бросился прочь из дома. Баронесса прошла в свой будуар и выбросила через окно веревочную лестницу.

Сверху было видно, как по ней стал быстро взбираться мужчина.

Баронесса приняла несколько рискованную, но эффектную позу.

– Ты спешишь ко мне?

– Да! – раздался голос за окном, и на подоконник влез Мюнхгаузен.

Баронесса вскрикнула, инстинктивно запахнула пеньюар.

– Не волнуйся, свои! – Мюнхгаузен спрыгнул в комнату.

– Карл! – ужаснулась баронесса. – Какое безрассудство!.. Тебя могли увидеть… Кто-нибудь из прислуги.

– Ничего страшного! – подмигнул ей Мюнхгаузен. – Сочтут за обыкновенное привидение.

– Что тебе надо?

– Поговорить с тобой.

– Сегодня?

Мюнхгаузен кивнул.

– Ты сошел с ума! – Баронесса нервно заметалась по комнате. – Я занята. Завтра годовщина твоей смерти. Ты хочешь испортить нам праздник? Это нечестно. Ты обещал… Сюда идут! Боже милостивый, умоляю тебя, поговорим в другой раз…

– Хорошо. Сегодня в полночь у памятника.

– У памятника кому?

– Мне! – Барон направился к окну.

В окне появилась физиономия офицера.

– Я здесь, – радостно сообщил он.

– Очень приятно, – вежливо сказал Мюнхгаузен. – Прошу!

Офицер спрыгнул с подоконника, барон занял его место и быстро начал спускаться по веревочной лестнице. Несколько мгновений офицер оставался неподвижным, затем бросился к окну:

– Ой! Разве вы не умерли?

– Умер, – спокойно отозвался барон.

– Слава богу, – офицер вытер вспотевший лоб. – Я чуть было не испугался!


Рамкопф с победоносным видом оглядел студенческую аудиторию:

– Таким образом, господа, мой научный трактат разрушает последние возражения моих оппонентов и свидетельствует о том, каким порой извилистым путем шагает истина во второй половине восемнадцатого столетия, иными словами – в наше время. – Он откашлялся и подошел к огромной схеме – плакату, на котором был изображен барон Мюнхгаузен, утопающий вместе с конем в болоте. – Перед нами уже ставшая классической схема вытягивания самого себя из болота за волосы, гениально проделанная в свое время незабвенным бароном! Нынешние схоласты и демагоги и сегодня еще кое-где твердят: не-воз-мож-но! – Рамкопф усмехнулся. – Как близкий человек покойного, я неоднократно видел этот взлет своими собственными глазами… Как ученый и теоретик, утверждаю: главное – правильный вектор приложения рычага! Берется голова, – Рамкопф указал на схему, – берется рука…

Неожиданно из-за схемы появилась чья-то рука и взяла его за шиворот.

– После чего рука подтягивает туловище вверх, – объяснил Рамкопф.

Появившаяся рука подняла Рамкопфа и утащила за схему. Здесь он нос к носу встретился с Мюнхгаузеном.

– Ровно в полночь! – прошептал барон. – У моего памятника. Важный разговор. Быть обязательно. – И он разжал ладонь.

Рамкопф шлепнулся на пол на глазах изумленной аудитории. Студенты вскочили со своих мест.

– Вот и все, – сказал Рамкопф, вставая с пола. – Видите, как просто. Есть вопросы?

В ответ раздался гром аплодисментов.


Кабанчик бежал по лесу, сопровождаемый далеким улюлюканьем охотников и лаем собак. Неожиданно на него накинули сеть, и кабанчик беспомощно забарахтался в веревках, которые держали егеря.

На лесную поляну верхом на лошади выскочил бургомистр, недовольно посмотрел на кабанчика и егерей.

– Господин бургомистр, – быстро доложил старший. – Его величество герцог опять промахнулись. Четвертый раз гоним этого кабанчика мимо его величества, а его величество, извините за выражение, мажет и мажет.

– Прикажете прогнать в пятый раз? – спросил другой егерь.

– Нет, – сказал бургомистр. – Неудобно… он уже запомнил его в лицо.

– Кто – кого?

– Герцог – кабанчика! – строго пояснил бургомистр. – Позор! И это королевская охота! Докатились! С одним кабанчиком справиться не можем…

– Осмелюсь доложить, господин бургомистр, – заметил старший, – его величество вообще в этот раз лесом недоволен. Вот если бы, говорит, подстрелить медведя!

– Где я ему возьму медведя? – в отчаянии воскликнул бургомистр.

– Разве у цыган одолжить? – предложил кто-то из егерей.

– Одалживайте! – крикнул бургомистр и спрыгнул с лошади. – Через полчаса медведь должен быть в лесу! Все!

Егеря бросились к лошадям.

Бургомистр, тяжело вздохнув, уселся в тени развесистого дуба.

Тотчас чья-то заботливая рука протянула ему флягу.

Бургомистр охотно принял ее и сделал несколько глотков:

– С ума можно сойти!

Он вернул флягу ее владельцу. Им оказался сидящий под тем же дубом барон Мюнхгаузен.

– Кстати, барон, давно хотел вас спросить – где вы, собственно, доставали медведей?

– Уже не помню, – пожал плечами Мюнхгаузен. – По-моему, прямо в лесу и доставал.

– Абсолютно исключено, – отмахнулся бургомистр. – У нас они не водятся.

– И тем не менее нам надо поговорить.

– Докатились! – возмутился бургомистр.

– Сейчас вам не до меня. Буду ждать вас ровно в полночь у памятника.

– У цыган одалживаем медведей!

– Прошу вас. Очень важно.

– А ведь были буквально родиной медведей, – продолжал бургомистр. – А теперь и это проблема.

Позади беседующих появился медведь, который с любопытством обнюхал обоих.

– Итак, до встречи! – улыбнулся Мюнхгаузен и, похлопав бургомистра по плечу, быстро пошел прочь.

Бургомистр задумчиво посмотрел на появившуюся перед ним морду медведя.

– Не надо, барон, – сказал он с недовольной гримасой. – Мне сейчас не до шуток. Оставьте это для другого раза. Нельзя же каждый раз, ей-богу, любое дело превращать в розыгрыш!

Часы на городской башне пробили ровно полночь.

Огромное белое полотнище, закрывающее памятник, глухо трепетало под порывами ветра.

В глубине темного пространства остановилась карета. Через секунду рядом с ней застыла вторая. Еще через мгновение появился третий экипаж.

Одновременно раскрылись дверцы, и на мостовую сошли Якобина фон Мюнхгаузен, бургомистр и Генрих Рамкопф.

Они торопливо приблизились к памятнику и недоуменно огляделись по сторонам.

Некоторое время слышалось только завывание ветра, потом прозвучал звук английского рожка.

Все трое ринулись на звуки знакомой мелодии, откинули край материи и заглянули под белое полотнище.

В глубине образовавшегося пространства, уютно развалившись в кресле возле самого постамента, сидел барон Мюнхгаузен.

– Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить пренеприятное известие, – приветливо произнес он и улыбнулся. – Черт возьми, отличная фраза для начала пьесы… Надо будет кому-нибудь предложить…

– Карл, если можно, не отвлекайтесь. – Баронесса вошла под навес вместе с бургомистром и Генрихом.

Мюнхгаузен сделал обнадеживающий жест и решительно поднялся с кресла:

– Итак, дорогие мои, три года назад по обоюдному согласию я ушел из этой жизни в мир иной и между нами было заключено джентльменское соглашение о том, что ни я вас, ни вы меня беспокоить не станем. Я условия этого соглашения соблюдал честно, чего нельзя сказать про вас…

– Но, Карл… – попробовал вмешаться Рамкопф.

– Оправдания потом! – резко перебил его Мюнхгаузен. – Пока вы хоронили мое бренное тело, я старался не обращать внимания, но когда вы стали отпевать мою душу…

– Я не понимаю – о чем речь? – удивился бургомистр.

– Об этом! – Мюнхгаузен поднял вверх книгу. – «Полное собрание приключений барона Мюнхгаузена».

– Что ж вам не нравится? – изумился Рамкопф. – Прекрасное издание!

– Это не мои приключения, это не моя жизнь, – резко возразил Мюнхгаузен. – Она приглажена, причесана, напудрена и кастрирована.

– Не согласен, – обиделся Рамкопф. – Обыкновенная редакторская правка.

– Когда меня режут, я терплю, но когда дополняют – становится нестерпимо. Какая-то дурацкая экспедиция на Борнео, затем чудовищная война в Австралии…

– Да поймите, наконец, что вы уже себе не принадлежите. – В голосе Рамкопфа зазвучали проникновенные нотки. – Вы – миф, легенда! И народная молва приписывает вам новые подвиги.

– Народная молва не додумается до такого идиотизма.

– Ну знаете ли…

– Да, господин Рамкопф! – повысил голос Мюнхгаузен. – Я требую изъятия этой вздорной книги… Теперь о памятнике. Он мне не нравится.

Мюнхгаузен приблизился к пьедесталу и оглядел барельефы.

– Извини, мы с тобой не посоветовались, – злобно усмехнулась баронесса.

– И напрасно! – Мюнхгаузен сделал над собой усилие и спокойно продолжал: – Скульптура еще ничего, но барельефы омерзительны. Взять хотя бы картину, где я шпагой протыкаю десяток англичан…

– Но, дорогой, – улыбнулся бургомистр, – вы же воевали с Англией?!

– Вы знаете, что в этой войне не было пролито ни капли крови.

– А я утверждаю, что было! – воскликнул Рамкопф. – У меня есть очевидцы.

– Я никогда не шел с таким зверским лицом в атаку, как изображено, – спокойно объяснил Мюнхгаузен, – и не орал: «Англичане – свиньи». Это гадко. Я люблю англичан, я дружил с Шекспиром… Короче, я запрещаю ставить этот памятник.

– Послушайте, Карл! – ласково вмешался бургомистр. – Наверное, мы все виноваты перед вами. – Он взглядом остановил негодующий порыв баронессы. – Наверное, допущен ряд неточностей. Но поверьте мне, вашему старому другу, это произошло от безмерной любви и уважения. Рамкопф прав: вы уже себе не принадлежите. Вы – наша гордость, на вашем примере мы растим молодежь. Поэтому мы и возводим этот памятник. Бог с ними, с неточностями… Через год воздвигнем другой, более достоверный.

– Нет! – покачал головой Мюнхгаузен.

– Сейчас мы просто не успеем переделать! – вспыхнула баронесса. – Съехались гости. Завтра тридцать второе мая!

– Именно поэтому памятник не годится!

– Что за спешка? – Бургомистр подошел вплотную к Мюнхгаузену и внимательно посмотрел ему в глаза. – Вы словно с цепи сорвались… Какие-нибудь неприятности с торговлей? Что-нибудь случилось? Ну, откройтесь мне как другу.

– От меня ушла Марта, – тихо произнес Мюнхгаузен.

– Это не страшно. Мы ее уговорим! – уверенно произнес бургомистр.

– Нет, – усмехнулся Мюнхгаузен. – Вы ее плохо знаете. Чтобы вернуть ее, придется вернуть себя.

– Как это понимать? – удивился Рамкопф.

– Я решил воскреснуть.

– Вы этого не сделаете, Карл! – решительно произнес бургомистр.

– Сделаю, – печально вздохнул Мюнхгаузен.

– Вы умерли, барон Мюнхгаузен, – взволнованно объяснил Рамкопф. – Вы похоронены, у вас есть могила.

– Придется снести! – Настроение Мюнхгаузена изменилось. Он резко поднялся на ноги.

– Как бургомистр, я буду вынужден принять экстренные меры!

– Это меня не остановит. – Мюнхгаузен двинулся к краю полотнища, задержался на мгновение, обернулся к бургомистру: – Прощайте, господа, я искренне сожалею, но…

– И я сожалею, – тяжело вздохнул бургомистр и опустил глаза.

Мюнхгаузен отбросил полотнище и вышел на площадь. Впереди стояли плотные ряды вооруженных гвардейцев. Он огляделся вокруг – площадь была оцеплена со всех сторон.

На лице его возникла печальная улыбка, и он с сожалением посмотрел на бургомистра. Бургомистру было мучительно тяжело.

– Я должен был это сделать, – тихо объяснил он. – Бургомистр не может позволить самозванцам посягать на святые имена. Мне не хотелось бы, чтобы это сделали наши солдаты. – Он раскрыл маленький саквояж и, смущаясь, достал наручники. – Они грубый народ. Наденьте их сами… пожалуйста…

– Вы очень изменились, господин бургомистр, – улыбнулся Мюнхгаузен.

– А вы зря этого не сделали! – ответил бургомистр с тяжелым вздохом.


Перед зданием суда шумела толпа.

Карета под усиленной охраной остановилась у ворот. Из нее вывели Мюнхгаузена в наручниках. Гвардейцы с трудом сдерживали натиск любопытствующих горожан.

– Какой самозванец?

– Мюнхгаузен.

– А выдает себя за кого?

– За Мюнхгаузена же и выдает.

Судья зазвонил в колокольчик, требуя тишины:

– Начинаем второй день судебного заседания по делу садовника Миллера. Слово представителю обвинения. Прошу вас, господин Рамкопф.

– Уважаемый суд, – взволнованно произнес Рамкопф, – могу смело сказать, что за процессом, который происходит в нашем городе, с затаенным дыханием следит вся Европа. Популярность покойного барона Мюнхгаузена столь велика, что, естественно, появилось немало мошенников, стремящихся погреться в лучах его славы…

Мюнхгаузен оглядел присутствующих в зале, нашел глазами Томаса, едва заметно подмигнул ему, потом покосился на охранявших его гвардейцев.

– Один из них сидит передо мной на скамье подсудимых, – продолжал Рамкопф. – Воспользовавшись своим внешним сходством с покойным бароном, овладев его походкой, голосом и отпечатками пальцев, подсудимый коварно надеется, что будет признан тем, кем не является на самом деле. Прошу уважаемый суд ознакомиться с вещественными доказательствами, отвергающими притязания подсудимого. – Рамкопф положил на стол судьи несколько документов. – Справка о смерти барона, выписка из церковной книги, квитанция на гроб…

– Считает ли подсудимый эти документы убедительным доказательством его вины? – спросил судья.

– Нет, – ответил Мюнхгаузен.

– Прекрасно! – воскликнул Рамкопф. – Послушаем голоса родных и близких… Вызываю в качестве свидетельницы баронессу Якобину фон Мюнхгаузен!

Судья поднялся с места:

– Баронесса, прошу вас подойти сюда!

Баронесса появилась в зале суда, сопровождаемая гулом возрастающего интереса.

– Поклянитесь на Святом Писании говорить только правду.

– Клянусь! – торжественно произнесла баронесса.

– Свидетельница, посмотрите внимательно на подсудимого, – предложил Рамкопф. – Знаком ли вам этот человек?

– Да.

– Кто он?

– Садовник Миллер.

– Откуда вы его знаете?

– Он поставляет цветы на могилу моего супруга.

Рамкопф сделал многозначительный жест:

– Простите за такой нелепый вопрос: а не похож ли он на покойного барона? Присмотритесь повнимательней…

Мюнхгаузен подмигнул баронессе.

– Некоторое сходство есть, но очень незначительное. Карл был выше ростом, шире в плечах… другой взгляд, короче усы…

– Благодарю вас, – поклонился Рамкопф. – У меня больше нет вопросов.

Судья обернулся к Мюнхгаузену:

– Подсудимый, вы хотите задать вопрос свидетельнице?

– Да, господин судья, – весело кивнул Мюнхгаузен и поднялся. – Простите, сударыня, как вас зовут?

– Не понимаю, – фыркнула баронесса.

– Меня интересует ваше имя!

– Протестую! – тотчас возразил Рамкопф.

– Почему? Это тайна? – удивился Мюнхгаузен.

Баронесса покосилась на Рамкопфа, потом на судью:

– Мое имя, сударь, Якобина фон Мюнхгаузен.

– А как вы можете доказать, что вы та, за кого себя выдаете? – быстро спросил Мюнхгаузен.

– Протестую! – Рамкопф рванулся к судейскому столу.

– Отвожу ваш протест, обвинитель, – сказал судья и обернулся к заволновавшимся членам суда. – Подождите, это интересно…

– Я спрашиваю, – громко повторил Мюнхгаузен, – чем вы можете доказать, что вы баронесса Якобина фон Мюнхгаузен, супруга знаменитого барона?

– По-моему, это излишне доказывать. – Баронесса старалась оставаться спокойной.

– Отнюдь! – воскликнул Мюнхгаузен. – Я иду тем же логическим путем, что и наш уважаемый суд. Документы ничего не доказывают – они могут быть присвоены, свидетели могут ошибаться – вы очень похожи на настоящую баронессу.

– Что значит «похожа»? Я есть я!

– Это надо доказать! – Мюнхгаузен жестом призвал присутствующих в зале соблюдать тишину. – Если взять известные портреты баронессы, то свидетельница на них мало похожа. Та баронесса и моложе, и красивей. Если взять платья баронессы, то свидетельница в них просто не влезет!

– Влезу! – не выдержала баронесса.

В зале поднялся невообразимый шум. Испуганный Томас попятился к выходу.

– Неслыханно! Я протестую! – срывающимся голосом кричал Рамкопф.

Судья зазвонил в колокольчик:

– Протест принимается, Вы свободны, баронесса.

– Я протестую! – не уступал Мюнхгаузен. – До тех пор пока не установлена личность свидетельницы, вы не должны называть ее баронессой…

– Успокойтесь, подсудимый! – Судья поднялся с места. – Лишаю вас слова!..


Томас с силой барабанил в дверь аптеки:

– Фрау Марта! Фрау Марта! У нас беда! Барон воскрес!

В окне аптеки появилось испуганное лицо Марты…


Зал суда взревел с удвоенной силой.

– Господин барон, вы узнаете подсудимого? – громко вопрошал Рамкопф.

Феофил с презрением взглянул на Мюнхгаузена:

– Нет!

– Можете ли вы хоть отдаленно признать в нем своего покойного родителя?

– Никогда!

– Достаточно! – тотчас прервал его Рамкопф. – Я прошу суд избавить ранимую душу юноши от дальнейших расспросов.

– Почему же? – Мюнхгаузен поднялся с места. – Я бы тоже хотел кое о чем спросить.

– Подсудимый, – вмешался судья, – если вы еще раз собираетесь поставить под сомнение личность свидетеля…

– Нет-нет, – покачал головой Мюнхгаузен, – к сожалению, это действительно мой сын.

– Протестую! – немедленно воскликнул Рамкопф.

– Извините – сын барона!.. – поправился Мюнхгаузен. – Хотя это звучит так же парадоксально. Но, очевидно, в этом есть какое-то непонятное свойство природы: вино переходит в уксус, Мюнхгаузен – в Феофила.

– Ненавижу! – закричал Феофил. – Дуэль! Немедленно! Стреляться!

– Прекратить! – Судья зазвонил в колокольчик. – Свидетель, вы свободны!

К Феофилу быстро подошла баронесса и демонстративно прижала его к груди как нежная мать.

Зал дружно отреагировал на материнскую любовь.

– Прошу господина бургомистра! – объявил Рамкопф.

Бургомистр беспокойно огляделся по сторонам. Поднялся с кислой улыбкой:

– Извините, я бы хотел уклониться от этой неприятной обязанности.

– Это невозможно, – сказал судья. – Вы были другом покойного барона, ваши показания необходимы.

– Господин судья, – взмолился бургомистр, – я старый человек. У меня слабые глаза и совершенно ненадежная память. Я могу ошибиться…

Судья поднялся со своего места:

– Но вы узнаете в подсудимом барона или нет?

– Не знаю, – огорчился бургомистр. – Честное слово… Иногда мне кажется, что это он, иногда – нет… Полностью доверяю суду. Как решите, так и будет!

Зал тревожно загудел.

– Какой позор! – воскликнула баронесса. – И это наш бургомистр!

– Извините, баронесса, – развел руками бургомистр. – Извините, подсудимый… Я на службе. Если решат, что вы Мюнхгаузен, – я паду вам на грудь, если Миллер – посажу за решетку. Вот все, что я могу для вас сделать…

– Садитесь, свидетель, – сказал судья. – Господин обвинитель, у вас все?

– По-моему, достаточно.

– Подсудимый, – обратился судья к Мюнхгаузену, – нет ли у вас свидетелей в вашу защиту?

Мюнхгаузен оглядел суд и печально пожал плечами.

– Есть! – раздался чей-то уверенный голос. Все присутствующие в зале обернулись. Марта стояла в дверях.

– Есть, – спокойно повторила она.

Мюнхгаузен рванулся к ней:

– Марта?!

Конвойные тотчас схватили его за руки.

Зал отчаянно зашумел.

– Прошу отложить судебное разбирательство! – закричал Рамкопф. – Мне плохо…

– Врача! – крикнула баронесса.

– Судебное заседание переносится на завтра, – громко объявил судья.

Люди повскакивали со своих мест. Одни устремились к выходу, другие – к судьям.

Гвардейцы оттеснили Мюнхгаузена за дверь, расположенную сзади скамьи подсудимых.


Замелькали лица любопытных. Марта быстро ринулась прочь по коридору. Ее окружил водоворот вопросов, вздохов, воплей и причитаний. Она ускорила шаг. Вылетев из здания суда, Марта бросилась к карете. Томас помог ей, открыл дверцу – и тотчас отлетел в сторону, получив сильную оплеуху.

Карета рванулась с места.

Баронесса откинула вуаль. Она сидела напротив Марты.

– Вы хотите участвовать в этом процессе?

– Я хочу сказать правду, – ответила Марта.

Сидящий рядом с кучером Рамкопф указал ему направление, затем проворно полез на крышу кареты. Свесился вниз, заглянув в окно экипажа. Постучал по стеклу:

– Имейте в виду, если он раскается, мы добьемся помилования. Иначе как минимум десять лет тюрьмы. – Он показал на пальцах. – Десять!

– Успокойся, Генрих, – сказала баронесса и задвинула занавеску на окне кареты. – Если человек хочет сказать правду, он имеет на это право. – Она внимательно посмотрела на Марту с едва заметной улыбкой. – Мне бы только хотелось знать – какую правду вы имеете в виду?

Марта выдержала ее взгляд:

– Правда одна.

– Правды вообще не бывает, – снова улыбнулась баронесса. – Правда – это то, что в данный момент считается правдой… Вы скажете суду, что он Мюнхгаузен. Но разве это так? Этот сытый торговец, этот тихий семьянин – Мюнхгаузен? Побойтесь Бога! Нет, я не осуждаю вас, фрау Марта, наоборот, восхищаюсь. За три года вам удалось сделать из моего мужа то, что мне не удалось и за двадцать. Но теперь, когда мы совместными усилиями добились успеха, – зачем начинать все сначала?

– Я люблю его, – сказала Марта.

– И поэтому ушли из дома?

Марта посочувствовала своей собеседнице:

– У каждого своя логика, сударыня. Вы понимаете, что можно выйти замуж не любя. Но чтобы уйти любя, этого вам не понять!

Баронесса искренне оскорбилась:

– А что она ему дала, ваша любовь? Серую жизнь, скамью подсудимых… А завтра – тюрьму или… смерть.

Рамкопф перебрался на другую сторону, и его физиономия появилась в противоположном окне экипажа.

– Имейте в виду, фрау Марта, – прокричал он, – если судебное расследование зайдет в тупик, мы будем вынуждены произвести экспертизу!

– Успокойтесь, Генрих, – Баронесса задвинула занавеску.

– Что это значит? – насторожилась Марта.

– Его бросят в болото или заставят прокатиться на ядре, – объяснила баронесса. – На настоящем ядре, фрау Марта!

– Господи!.. – На глазах Марты появились слезы. – Неужели вам обязательно надо убить человека, чтобы понять, что он живой?

– У нас нет выхода, – вздохнула баронесса. – А теперь, когда вы знаете все, решайте… И мой вам совет – не торопитесь стать вдовой Мюнхгаузена. Это место пока занято.


Дверь тюремной камеры с лязгом распахнулась.

– Подсудимый Миллер, – объявил появившийся фельдфебель, – вам разрешено свидание.

Мюнхгаузен стремительно ринулся из камеры. В комнате для свиданий за решеткой стояла Марта. Они осторожно приблизились друг к другу и не произнесли ни слова.

– Можно разговаривать, – объяснил фельдфебель. – Говорите.

Они молча смотрели друг на друга. Потом где-то вдалеке зазвучала их мелодия.

Музыка становилась громче. Мелодия обретала силу и размах.

– Я согласна вернуться… я буду терпеть… – пропели ее глаза, но губы не произнесли ни звука.

– Меня? – кисло усмехнулся Мюнхгаузен, не говоря ни слова. Он отрицательно покачал головой.

– Разговаривайте! – крикнул фельдфебель.

– Никогда! – Она услышала его голос, но он молчал.

– Тебе грозит тюрьма! – теперь услышал он и обрадованно кивнул:

– Чудесное место! Здесь рядом со мной Овидий и Сервантес. Мы будем перестукиваться.

– При свидании положено разговаривать! – прикрикнул фельдфебель. – Приказываю разговаривать!

– Карл, ты не знаешь самого главного, – Марта попыталась улыбнуться, но это оказалось выше ее сил. – Они придумали какую-то страшную экспертизу. Они хотят убить тебя. Понимаешь?

Он кивнул, он понял.

– Что же, – ободрил Марту его взгляд. – Будем честными до конца.

Она отрицательно покачала головой.

– Нет, милый, – пропели ее глаза. – На это я не соглашусь. Видно, уж такая моя судьба – в самый трудный момент отступать.

– Последний раз предупреждаю, – крикнул фельдфебель, – если не заговорите, свидание будет прекращено! Говорить!!!

– Я буду свидетельствовать, что ты – Миллер. – Она испуганно и неподвижно смотрела на Мюнхгаузена. Мелодия шутливого танца придавала ей силы. – Я предам тебя!

Он впился лицом в железные прутья и с мольбой посмотрел на нее:

– Не делай этого, Марта!

Она чуть отступила назад, и взгляд ее принял твердую обреченность принятого решения:

– Ты – Миллер, садовник, я – твоя жена Марта, нас обвенчали в сельской церкви, у нас родился мальчик.

К измученному фельдфебелю приблизился офицер:

– Ну что они там? Разговаривают?

– Так точно, – сообщил фельдфебель. – Но как-то не по-нашему… Молча.

Жерло огромной пушки медленно поднималось ввысь. Пушка стояла возле крепостной стены, и вокруг нее суетились солдаты.

У крепостных ворот царил нездоровый ажиотаж. Визгливая дама пыталась пройти в крепость без пропуска.

– Я по приглашению баронессы Якобины фон Мюнхгаузен! – возбужденно объяснял солидный господин в цилиндре.

Караульный офицер пытался воспрепятствовать стихийному наплыву публики:

– Господа, господа, повторяю, это закрытый судебный эксперимент!.. Только по специальному разрешению!.. Попрошу соблюдать порядок! Господа!..


Томас подбежал к крепостной стене с лестницей. Оглядевшись по сторонам, быстро полез вверх с большим мешком за плечами. У смотровой бойницы наткнулся на солдата.

– Скоро начнут? – спросил он как ни в чем не бывало.

– Скоро, – буркнул солдат.

– Какой калибр?

– Тридцать дюймов.

– Нормально, – Томас, оглядевшись, указал на узелок. – Вот. Собрал ему кое-что в дорогу…

– Какая дорога? – усмехнулся солдат. – Как он до нее доберется, когда облака на небе и Луны не видно?

Томас с видом знатока посмотрел на небо.

– Когда видно, и дурак долетит, – объяснил он. – Барон любит, чтобы задача была неадекватна своему решению.

– Ясное дело, – согласился солдат.


В ворота крепости въехал экипаж. Из него с шумом вылетел Феофил, за Феофилом – баронесса:

– Фео, успокойся! Умоляю!

– Оставьте меня! – Феофил ринулся к пушке и был встречен испуганным фельдфебелем:

– Туда нельзя, господин барон!

– Пропустите! Я имею право!

– Фео, не сходи с ума! – крикнула баронесса.

– Хватит! – взвизгнул Феофил. – Я всю жизнь не сходил с ума. Мне это надоело! А вдруг он долетит и мы снова в дураках? Нет. Такой случай упустить нельзя. Я полечу вместе с ним!

Феофила подхватил Рамкопф и увлек к наскоро сколоченным трибунам со скамейками для зрителей. Зрители уже шумно занимали места. Повсюду царило праздничное оживление.

– Не будьте идиотом! – Рамкопф попытался усмирить разбушевавшегося Феофила. – Во-первых, вы вдвоем не поместитесь… Во-вторых… – он понизил голос, – никакого полета не будет.

– Что это значит? – изумился Феофил.

– Это судебная тайна, – быстро пояснил Рамкопф. – Сугубо между нами. Все заранее срепетировано. Мы положили сырой порох.

– Зачем?

– Не убийцы же мы, в самом деле… Барон пролетит не больше двух саженей и шлепнется на землю. Таким образом, мы спасем его! Смотрите, это герцог! Можно начинать!

В крепости появился герцог со свитой и, приветствуемый бургомистром и всеми присутствующими, проследовал в отведенную для него ложу.

– Все идет по плану, ваше величество, – докладывал на ходу бургомистр. – После увертюры – допрос свидетельницы и подсудимого, затем производим залп и объявляем танцы.

– Господи, прости всех нас и благослови, – пастор осенил себя крестным знамением.

– Господа! Прошу занять места и соблюдать полное спокойствие! – Судья занял место в судейской ложе. Его встретили вежливыми аплодисментами.

Рамкопф сделал ответственный кивок головой. Дирижер взмахнул палочкой. Зазвучала торжественная и плавная увертюра.

– Выпускайте фрау Марту, – тихо шепнул Рамкопф судебному секретарю.

Секретарь быстро переместился вдоль огражденного пространства.

Из крепостных ворот медленно и скорбно явилась Марта.

Некоторые зрители приставили к глазам лорнеты и бинокли.

Герцог удовлетворенно кивнул, откинувшись на спинку кресла.

– Хорошо, – заметил он склонившимся советникам. – Розовое платье на сером фоне. Смотрится. Талия немного завышена, но в целом неплохо.

– Здравствуйте, фрау Марта, – торжественно произнес Рамкопф. – Вы принесли ходатайство о помиловании?

– Принесла, – Марта протянула бумагу.

– Зачитайте! – зазывно и бодро предложил Рамкопф.

Дирижер эффектным жестом добился задушевного пианиссимо.

Герцог удовлетворенно переглянулся с советниками и кивком головы одобрил бургомистра.

Из-за дальней колонны выглянул Мюнхгаузен, готовясь к выходу в сопровождении эскорта гвардейцев.

– «…И я, Марта Миллер, прошу вас помиловать моего ненормального мужа», – отрешенно закончила Марта. – Ваше величество, я припадаю к вашим стопам. «Сего тысяча семьсот семьдесят девятого года, мая тридцать… тридцать…» – Она перевела взгляд на Рамкопфа и шепотом попросила: – Разрешите хоть поставить другой день.

– Ни в коем случае, – затряс головой Рамкопф.

– «Тридцать второго мая!» – объявила Марта. Раздались дружные аплодисменты. Рамкопф подал Марте руку и отвел ее в сторону.

– Фрау Марта, бесподобно, – тихо шепнул он.

– Но вы обещаете, что с ним ничего не случится? – быстро спросила Марта.

Рамкопф с укоризной развел руками:

– Я же объяснил. Сырой порох. Он вывалится из ствола и шлепнется здесь же, при всех, под общий хохот.

Они обернулись на барабанную дробь.

Мюнхгаузен уже стоял перед судейской ложей, без камзола, в белой рубашке, со связанными руками.

– Подсудимый, – торжественно зачитывал судья, – объявляю вам решение ганноверского суда: «В целях установления вашей личности и во избежание судебной ошибки суд предлагает вам повторить при свидетелях известный подвиг барона Мюнхгаузена – полететь на Луну». Предупреждаю вас: вы имеете право отказаться.

– Нет, я согласен, – твердо сказал Мюнхгаузен.

К нему приблизился пастор:

– Не хотите исповедаться?

– Нет! Я это делал всю жизнь, но мне никто не верил.

Рамкопф взглянул в свои записи и не нашел этой реплики.

– Прошу вас, облегчите свою душу, – громко и торжественно предложил пастор.

– Это случилось само собой, пастор! – Мюнхгаузен медленно оглядел собравшихся. – У меня был друг – он меня предал, у меня была любимая – она отреклась. Я улетаю налегке…

– А вот это уже зря, – недовольно поморщился герцог. – Это, по-моему, лишнее. Ни к чему… Грубо.

– Да, да, – поспешно кивнул бургомистр, – я просил этого не говорить. Но с ним договориться невозможно…

– Зачем ты согласилась играть эту комедию, Марта? – грустно спросил Мюнхгаузен.

Дирижер, искусно варьируя нюансами оркестрового звучания, попытался слиться с произносимым текстом.

– Я это сделала ради нашей любви, – тихо произнесла Марта, приблизившись к Мюнхгаузену.

– Я перестал в нее верить, – печально улыбнулся он и посмотрел вокруг. – Помнишь, когда мы были у Архимеда, он сказал: «Любовь – это теорема, которую надо каждый день доказывать»!

– А почему не слышно? Я не понимаю, о чем они там говорят? – Герцог с недовольным видом обернулся к бургомистру.

Бургомистр заглянул в листочек:

– Подсудимый благодарит городские власти и одновременно как бы шутит со своей возлюбленной.

– Хорошо, – кивнул герцог. – Особенно жабо и передняя вытачка. Ему очень к лицу.

Мюнхгаузен подошел к пушке и обернулся:

– Скажи мне что-нибудь на прощание!

Марта медленно попятилась от него:

– Что?

– Подумай. Всегда найдется что-то важное для такой минуты…

– Я буду ждать тебя. – Она говорила с трудом и продолжала отступать. Губы ее пересохли. Дыхание участилось.

Рамкопф с беспокойством вглядывался в ее лицо.

– Нет-нет, не то… – Мюнхгаузен в отчаянии ударил кулаком по стволу пушки.

– Я очень люблю тебя! – Марта отошла в противоположный конец огражденного пространства.

Дирижер с удивлением обернулся. Оркестр прекратил играть.

– Карл… я…

Рамкопф делал ей отчаянные знаки.

– Не то! – гневно крикнул Мюнхгаузен.

– Я… – Марта попыталась что-то сказать и вдруг закричала что есть силы: – Карл! Они положили сырой порох!

Наступила мертвая тишина.

И вдруг трое музыкантов, отделившись от свободного оркестра, заиграли наивную тему их старого шутливо-томного танца.

Мюнхгаузен ощутил себя счастливым человеком:

– Спасибо, Марта!

– Мерзавка! Убийца! – закричала баронесса, вскочив со своего места.

Рамкопф бросился со всех ног к судье. Волнение охватило зрителей. Мюнхгаузен ликовал:

– Пусть завидуют! – И закричал еще громче: – У кого еще есть такая женщина? Томас, ты принес то, что я просил?

– Да, господин барон! – крикнул Томас с городской стены. – Вот этот сухой, проверенный!

Он швырнул бочонок с порохом. Мюнхгаузен ловко поймал его. Передал артиллерийскому офицеру.

– Прощайте, господа! – гордо и весело произнес Мюнхгаузен. И трио музыкантов вдохновенно вышло на самую проникновенную часть мелодии. – Сейчас я улечу. И мы вряд ли увидимся. Когда я вернусь, вас уже не будет. На земле и на небе время летит неодинаково. Там мгновение, здесь – века. Впрочем, долго объяснять…

Бургомистр быстро отвел герцога в глубь ложи:

– Так. Положение серьезное, ваше величество, сейчас он рванет так, что не только пушка – крепость может не выдержать…

– Предлагаете построить новую крепость? – спросил герцог.

– Ваше величество, – заволновался бургомистр, – я хорошо знаю этого человека. Сейчас будет такое, что мы все взлетим на воздух!

– Что, и я тоже? – удивился герцог.

– Я и говорю – все.

– Зажечь фитиль! – скомандовал Мюнхгаузен.

К пушке приблизился солдат с зажженным фитилем.

– А потом она его разлюбит? – спросил зритель в цилиндре.

– Если вы знаете дальше, так не рассказывайте, – недовольно ответила сидящая рядом дама.

В ложе герцога возникла паника. Туда прибежал судебный секретарь и тотчас убежал назад.

Феофил обернулся к матери:

– Я уже ничего не понимаю. Так это он или не он?

Ударила барабанная дробь.

– Остановитесь, барон! – громко произнес судья, получив в руки депешу от секретаря. – Высочайшим повелением, в связи с благополучным завершением судебного эксперимента, приказано считать подсудимого бароном Карлом Фридрихом Иеронимом фон Мюнхгаузеном!

Раздались аплодисменты и приветственные возгласы.

Рамкопф стукнул себя по лбу:

– Господи, как мы сами-то не догадались!

Баронесса рванулась из ложи, мучительно вглядываясь в лицо Мюнхгаузена:

– Это он! Карл, я узнаю тебя! Фео! Что ты стоишь? Разве не видишь? Это твой отец!

– Па-па! – хрипло закричал Феофил с глазами, полными слез, и бросился на шею Мюнхгаузену.

Дирижер взмахнул палочкой. Грянул стремительный праздничный галоп.

Кто-то кого-то целовал, кто-то кричал что-то восторженное. Марту оттеснили какие-то громогласные ликующие горожане.

Мюнхгаузен потерял ее в этой взбесившейся толпе жителей Ганновера, хотел что-то сказать, но ему не дали. Рамкопф подхватил его под руку:

– Поздравляю вас, барон!

Мюнхгаузен взглянул себе под ноги – на земле судорожно отбивал земные поклоны пастор:

– Господи, спасибо! Ты совершил чудо! Господи, спасибо…

Нахлынувшая толпа закружила его, и он попал в руки бургомистра, который его неожиданно и крепко поцеловал:

– Я знал. Знал… но это так неожиданно. Поздравляю от всей души!..

– Но с чем? – изумился Мюнхгаузен.

– Как «с чем»?! С успешным возвращением с Луны.

Мюнхгаузен огляделся по сторонам, ища сочувствия:

– Но я не был на Луне.

– Как это не был, когда уже есть решение, что был, – с укором произнес бургомистр. – Мы все свидетели.

– Это неправда! – закричал что есть силы Мюнхгаузен. – Неправда-а-а!..

Воцарилось глубокое и тягостное молчание. Все замерло. Мюнхгаузен смотрел перед собой, не зная, что еще сказать людям. Он почувствовал, что остался один.

Впереди стоял большой банкетный стол, за которым сидел добрый герцог и улыбался. Бесшумно скользили вышколенные официанты. Некоторые ему улыбались из-за стола, другие накладывали кушанья в тарелки.

– Присоединяйтесь, барон… Присоединяйтесь! – подмигнул ему бургомистр.

Рамкопф помахал ладошкой.

– Да, конечно, – вежливо улыбалась баронесса. – Когда мой муж летал, я безумно волновалась, но могу сказать одно: верила, что прилетит.

Герцог встал с кресла и поднял бокал. Все затихли.


– Присоединяйтесь, господин Мюнхгаузен, – тихо и проникновенно произнес он. – Прошу! Присоединяйтесь!

Все дружно подняли бокалы.

– Господа, – спокойно и задумчиво произнес Мюнхгаузен. – Вы мне все очень надоели. – Воцарилась мертвая пауза. Он не тронулся с места. Он остался стоять там, где стоял, напротив герцога. – Поймите же, Мюнхгаузен славен не тем, что летал или не летал, а тем, что не врет. Я не был на Луне. Я только туда направляюсь. Конечно, это не просто. На это уйдет целая жизнь, но что делать… придется. – Он попятился к пушке и взял из рук артиллериста горящий фитиль.

Раздался общий тревожный вздох, все поднялись со своих мест, звякнули тарелки.

Мюнхгаузен передал горящий фитиль Марте:

– Ты готова?

– Да, – прошептала она.

Он потрепал по плечу стоящего рядом Томаса:

– Ступай домой, Томас, готовь ужин. Когда я вернусь, пусть будет шесть часов.

– Шесть вечера или шесть утра? – заинтересовался Томас.

– Шесть дня, – улыбнулся Мюнхгаузен.

Потом он подошел к лестнице, приставленной к жерлу пушки, взглянул вверх и сказал, обернувшись к замершим людям:

– Я понял, в чем ваша беда. Вы слишком серьезны. Серьезное лицо – еще не признак ума, господа. Все глупости на земле делаются именно с этим выражением. Вы улыбайтесь, господа, улыбайтесь! – Он подмигнул своему музыкальному трио, раздались звуки его вечной темы.

Потом он не спеша, с видом знатока, поплевал на руки, взялся за лестницу и полез вверх, ловко, не торопясь, легко и целеустремленно. Музыка летела рядом с ним, она дарила ему уверенность и отвагу. За первыми метрами подъема побежали новые, еще и еще, без всякой надежды на окончание. Но он был весел, и это занятие нравилось ему. И когда на фоне его движения возникли финальные титры, он не прекратил своего подъема.

Даже после надписи «Конец фильма» он весело и отчаянно лез вверх.

Формула любви

Фантазия по мотивам повести А.Н. Толстого «Граф Калиостро»

Удар барабана. Грохот погремушек. Звон колокольчиков…

Весело прыгает по дороге группа скоморохов.

Они задают ритм этой невероятной истории, случившейся лет триста назад.

Озорную пляску сменяет топот копыт. Это мчится по дорогам России карета. В ней восседает известный всей Европе маг и чародей граф Калиостро. Гордое, холодное, аскетическое лицо, большие проницательные глаза. Рядом на сиденье – пышная блондинка по имени Лоренца. Напротив – слуга Маргадон, усталый мужчина неопределенного возраста, похожий на кота и мышь одновременно. На козлах – кучер Жакоб, долговязый детина с пышной, завитой крупными кольцами шевелюрой.

Вся эта странная компания без всякого интереса поглядывает на проносящиеся мимо поля, березы, церкви, покосившиеся деревенские избы… Еще одна незнакомая страна в длинном списке бесконечных странствий…

Вот на обочине дороги возникла экзотическая группа людей в шутовских колпаках. Гремят барабаны, звенят бубенцы. Скоморохи скачут, пытаясь привлечь внимание чужестранцев. Но некогда, господа! Не до вас!

Обдав скоморохов клубами пыли, карета скрылась за поворотом…

* * *

– О мама миа, коза дичи! Нон вольво! Э пойзо! Дьяболо! – Разгневанная Лоренца в ярости расхаживала по гостиничному номеру, швыряя на пол платья и костюмы.

За ней спокойно и чуть иронично наблюдали выразительные глаза Калиостро.

– Нет, нет, не понимаю, синьора! Вы приехали в Россию и извольте говорить по-русски!

– Я не есть это мочь! – в отчаянии закричала Лоренца. – Моя голова… ничт… не мочь это запимоинайт…

– Может! – спокойно сказал Калиостро. – Голова все может…

Камера отъехала, и теперь стала очевидна правильность этих слов: голова графа лежала на медном подносе, стоявшем на невысоком гостиничном столике.

– Русская речь не сложнее других, – продолжала голова, вращаясь на подносе, и вдруг, рванувшись, поднялась вверх и… обрела шею, туловище и ноги. – Маргадон, проверьте крепление зеркал… – Граф отделился от столика и сел в кресло. – Стыдитесь, сударыня! Маргадон – совсем дикий человек – и то выучил…

– Пожалуйста! – Маргадон сделал легкий поклон и продекламировал: – Учиться – всегда сгодится! Трудиться должна девица. Не плюй в колодец – пригодится…

– Черт вас всех подрать! – огрызнулась Лоренца.

– Уже лучше! – одобрил Калиостро. – А говорите: не запомню. Теперь с самого начала…

Лоренца подошла к зеркалу, секунду смотрела с ненавистью на собственное отражение, потом по складам произнесла:

– Здраф-стфуй-те!

– Мягче, – попросил Калиостро, – напевней…

Он сузил зрачки, словно гипнотизируя ее, заставляя подчиниться собственной воле.

Лицо Лоренцы преобразилось. Появилась приветливая улыбка.

– Добрый вечер, дамы и господа! – произнесла она ангельским голоском. – Итак, мы начинаем…

Зазвучала музыка, в зеркалах вспыхнули огненные язычки свечей. Поплыли титры фильма…

Над большим хрустальным бокалом, в котором пенилась и переливалась радужными красками красноватая жидкость, появились две руки. Левая сняла с правой золотой перстень с крупным изумрудом, бросила в бокал. Перстень опустился на дно… Вокруг него забурлила, запенилась жидкость, образуя целое облачко из пляшущих пузырьков, в котором перстень вдруг растворился без остатка…

Кто-то ахнул, на него зашикали. Наступила тишина. И в этой тишине четко и властно стал звучать мужской голос:

– Я, Джузеппе Калиостро, магистр и верховный иерарх сущего, взываю к силам бесплотным, к великим таинствам огня, воды и камня, для коих мир наш есть лишь игралище теней. Я отдаюсь их власти и заклинаю перенесть мою бестелесную субстанцию из времени нынешнего в грядущее, дабы узрел я лики потомков, живущих много лет тому вперед…

Словно в подтверждение этих слов из облака дыма возникло лицо графа Калиостро.

– О, я вижу вас, населяющих грядущее бытие! – воскликнул Калиостро и приветливо улыбнулся. – Вас, наделенных мудростью и познаниями, обретших память прожитых веков, хочу вопрошать я о судьбах людей, собравшихся в Санкт-Петербурге сего числа одна тысяча семьсот восьмидесятого года…

Несколько знатных особ обоего пола сидели вокруг стола и с затаенным дыханием следили за манипуляциями прославленного магистра. Тускло горели свечи. Тлели сандаловые палочки, распространяя оранжевый дым и благовоние. Калиостро стоял над огромным бокалом и напряженно вглядывался в красноватую жидкость, которая бурлила под действием тайных сил…

У ног магистра на полу, скрестив по-турецки ноги, сидела Лоренца.

– Я вопрошаю вас… – повторил Калиостро. – Вопрошаю!..

Бокал качнулся и сделал несколько едва заметных перемещений по инкрустированной поверхности стола. Снова кто-то восхищенно охнул. Сморщенная старушенция в белоснежном парике и многочисленных украшениях, облепляющих ее морщинистую шею, вдруг сорвала с мочки уха изумрудную подвеску и, протянув ее Калиостро, прошептала:

– Спроси, граф, у судьбы! Спроси! Долго ль мне носить еще это осталось?!

Лоренца проворно вскочила, положила подвеску на ладонь и передала Калиостро. Тот равнодушным движением швырнул ее в бокал. Всплеск жидкости отозвался высоким музыкальным аккордом. Камни опустились на дно и… исчезли, смешавшись с облачком пузырьков.

Калиостро, не мигая, уставился на поверхность розоватой жидкости. На ней, как на экране, стали возникать отдельные светящиеся точки, которые понемногу собрались в единую римскую цифру XIX…

– Девятнадцать! – воскликнул кто-то. И тут же кто-то прошептал:

– А как понять сие?

– Век грядущий, – нараспев произнес Калиостро. – Век девятнадцатый успокоит вас, сударыня.

Лицо старушки озарилось неподдельным восторгом:

– Ну, батюшка, утешил! Я-то помирать собралась, а мне вона сколько еще на роду написано. – Она засуетилась, лихорадочно сорвала вторую подвеску. – Спроси, милый, спроси… Может, замуж еще сходить напоследок?

Собравшиеся зашумели. Руки начали лихорадочно снимать с пальцев кольца, браслеты… Все это потянулось к Калиостро и его ассистентке.

– Спросите, граф… И про нас спросите!

– Мне сколько жить, граф?

– Имение продавать аль нет?

– Да погодите вы… с ерундой! – громыхнул какой-то генерал и, сорвав алмазный знак с груди, швырнул его Калиостро. – Про турок спроси! С турками война когда кончится?

Калиостро обвел всех невидящим взором, сделал шаг назад и… исчез в дыму…

Наступавшие на него гости вскрикнули и отпрянули назад.

– Переместился, – ахнула старушка и перекрестилась. – Как есть начисто!

– Я здесь! – неожиданно сказала Лоренца абсолютно мужским голосом. – Вопрошайте! Вопрошайте!

Она проворно вскочила, достала из-под себя серебряный поднос и протянула его гостям. На поднос полетели ценности…


К особняку подъехала карета. Из нее вышли офицер и двое солдат.

Через секунду офицер уже стоял в нижнем вестибюле. Его встречал дворецкий.

– Доложи! – сухо сказал офицер. – От светлейшего князя Потемкина. Срочно!

На лестнице показалась хозяйка дома.

Офицер отдал честь:

– Имею предписание задержать господина Калиостро и препроводить его в крепость для дачи объяснений!

– Это невозможно! – сказала хозяйка. – Граф в настоящий момент отсутствует.

– Велено живого или мертвого! – сухо объявил офицер.

– Но его и вправду нет! – сказала хозяйка. – Он… как бы это выразиться… Дематериализовался…

– Ах, каналья! – выругался офицер и решительно направился по лестнице.

– Вы не смеете! – Хозяйка встала у него на пути. – Он в грядущем!

– Достанем из грядущего! – твердо ответил офицер. – Не впервой.

Весь этот разговор Калиостро слушал, стоя за портьерой.

Едва офицер, сопровождаемый возмущенной хозяйкой, скрылся наверху, Калиостро проскользнул по лестнице, открыл дверь в лакейскую.

Здесь шла карточная игра. Несколько лакеев сгрудились вокруг столика, сидя за которым метал банк слуга Калиостро Маргадон. Свою игру он сопровождал приговорками и шутливыми замечаниями в адрес партнеров.

– Маргадон! – тихо сказал Калиостро. – Атанде!

– Слушаюсь! – откликнулся тот, после чего моментально выложил четыре туза и сгреб банк. – Все, братцы! Конец – всему делу молодец!

– Погодь! Погодь, любезнейший, – заволновались лакеи. – Откеда тузы? Тузы ушли!

– Тузы не уходят, – насмешливо произнес Маргадон. – Тузы удаляются.

Он швырнул колоду легким веером, и она, к общему изумлению, оказалась состоящей из одних тузов.

Калиостро усмехнулся и тихо дунул. Все свечи в лакейской в момент погасли.

Через мгновение Калиостро и Маргадон уже выбежали во двор к стоявшей карете. На козлах сидел Жакоб. Вид у него был достаточно аристократический: цилиндр, фрак, пенсне… В зубах он держал толстую сигару.

– Жакоб, гони! В гостиницу! Живо! – крикнул Калиостро, влезая вместе с Маргадоном в карету.

– Я вас понял, сэр! – невозмутимо произнес Жакоб. Сунул недокуренную сигару в карман, поправил пенсне и вдруг лихо, по-разбойничьи присвистнув, заорал: – Но!! Залетные!!!

Карета стремительно рванулась со двора, обдав пылью офицера и солдат, выбежавших из подъезда…

* * *

Карета неслась по сумеречным улицам Санкт-Петербурга.

Лицо Калиостро было спокойно, взгляд чуть отрешенный, задумчивый. Равнодушным движением он извлек из кармана горсть драгоценных перстней, протянул слуге.

Маргадон привычно ссыпал их, не считая, в деревянную шкатулку.

– Что у нас еще на сегодня? – спросил Калиостро.

Маргадон достал записную книжечку, надел очки, стал зачитывать:

– «Визит к генералу Бибикову, беседа о магнетизме…»

Калиостро поморщился: мол, пустое дело. Маргадон вычеркнул грифелем запись, продолжал:

– «Визит к камер-фрейлине Головиной с целью омоложения оной. И превращения в девицу…»

Калиостро глянул на карманные часы:

– Не поспеваем!

Маргадон вычеркнул камер-фрейлину.

– У Волконских. «Варение золота из ртути…»

– Хватит! – вдруг резко сказал Калиостро. – Экий ты меркантильный, Маргадон… О душе бы подумал!

Маргадон полистал книжечку.

– Мария, – шепотом произнес он.

– Мария, – задумчиво повторил Калиостро. Его взгляд потеплел, он услышал звучание скрипок, нежное и печальное. – Мария…

Мария Гриневская, молодая, чрезвычайно красивая девушка в строгом платье, стояла в кабинете своего отца и со страхом наблюдала за сеансом лечения.

Ее отец, небогатый дворянин Иван Антонович Гриневский, лежал на диване. Возле него сидел Калиостро и делал странные манипуляции руками. Здесь же в кабинете находились жена Гриневского и Маргадон.

Сеанс подходил к концу. Калиостро стиснул зубы, напрягся, последний раз провел рукой над бледным лбом больного, собрал «энергетическое облачко» и швырнул его в угол. В углу что-то отозвалось легкой вспышкой и исчезло. Жена Гриневского испуганно перекрестилась.

– На сегодня все! – устало сказал Калиостро и встал со стула. – Вам легче, сударь?

– Вроде бы так, – сказал Гриневский. – Отпустило!

Он попытался сесть, улыбнулся, радостно посмотрел на жену и дочь.

– Волшебник! Истинно волшебник! – всплеснула руками жена Гриневского. – Уж как мне вас благодарить?!

– Никак! – сухо прервал ее Калиостро. – Благодарите природу. Она лечит. Я лишь жалкий инструмент в ее руках… – Он посмотрел на больного. – Еще бы несколько сеансов, Иван Антонович, и ваш недуг навсегда бы отступил… Но… – Он сделал паузу. – Но, увы! Дела заставляют меня срочно покинуть Санкт-Петербург…

– Никак нельзя задержаться? – спросила жена Гриневского.

– Увы! Меня ждут Варшава и Париж… Калиостро нужен всюду.

Граф оглянулся на слугу, как бы в подтверждение своих слов, и Маргадон авторитетно кивнул.

– А как же папенька? – тихо спросила Мария и умоляюще посмотрела на Калиостро.

– Не знаю, – вздохнул тот. – Есть один план, но, боюсь, он будет неверно истолкован… Со мной может поехать кто-то из близких больного. Таким образом, я смогу осуществлять лечение опосредованно… Через родного человека.

Жена Гриневского испуганно глянула на мужа:

– Да кто ж у нас есть? Я да… Машенька…

– Ну уж нет! Как можно? – заволновался Гриневский. – Молодая девушка… Одна… В мужском обществе… Никогда!

– Я знал, что буду неверно понят, – сухо сказал Калиостро. – В благородство человеческое уже давно никто не верит! А жаль!

Он взял шляпу и решительно направился к дверям.

Мария побежала за ним:

– Граф! Господин Калиостро… Подождите!

Он не слушал ее, быстро шел коридором.

Она догнала его у дверей:

– Подождите!.. Я согласна!

Калиостро обернулся, внимательно посмотрел девушке в глаза.

– А вдруг я лгу? – неожиданно сказал он. – Вдруг я влюблен в вас и мечтаю похитить? А? Что тогда?!

Мария отшатнулась.

– Полно шутить, – тихо сказала она. – Когда любят, тогда видно…

– Что видно?

– Не знаю… Это словами не прояснишь…

– И все-таки? Что? – Калиостро пристально смотрел в глаза девушке. – Что?

Взгляд Марии потеплел, она улыбнулась:

– Неужто ни разу и не чувствовали?

Калиостро вздрогнул, потупил глаза…

Стоявший сзади Маргадон деловито достал книжечку, вынул грифель и что-то записал…


Где-то в глуши, в Смоленском уезде, среди холмистых полей, покрытых полосками хлебов и березовыми лесками, стояла старинная усадьба под названием Белый Ключ.

Центром усадьбы был большой каменный дом с колоннами, выходивший к реке и запущенному старому парку. На аллеях парка стояли выцветшие скамейки да несколько пожелтевших и основательно засиженных голубями скульптур в греческом стиле, что свидетельствовало о вкусах его прежних хозяев.

Теперь хозяевами имения были старенькая помещица Федосья Ивановна Федяшева и ее племянник Алексей Федяшев – молодой человек с печальными глазами. Печаль его происходила от мечтательности нрава и склонности к ипохондрии, распространенной среди молодых образованных людей того времени.

Дни свои он проводил в чтении книг и абстрактных рассуждениях. Вот и сейчас, сидя в гостиной с книгой, он вслух прочитал четверостишие:

…Из стран Рождения река

По царству Жизни протекает,

Играет бегом челнока

И в Вечность исчезает…

– Каково сказано? – Алексей посмотрел на Федосью Ивановну, сидевшую напротив и с аппетитом уплетавшую лапшу.

– И то верно, – сказала тетушка. – Сходил бы на речку, искупался… Иль окуньков бы половил.

– Вы ничего не поняли, тетушка! – воскликнул Федяшев. – Река жизни утекает в Вечность. При чем тут окуньки?

– Думала, ухи хочешь, – сказала Федосья Ивановна, – Ну нет – так нет… И лапша хороша!

– Ох, тетушка! – вздохнул Федяшев. – Мы с вами вроде и по-русски говорим, да на разных языках. Я вам про что толкую? Про СМЫСЛ БЫТИЯ! Для чего живет человек на земле? Скажите!

– Да как же так сразу? – смутилась Федосья Ивановна. – И потом – где живет?.. Ежели у нас, в Смоленской губернии, – это одно… А ежели в Тамбовской – другое…

– Нет! Сие невыносимо! – воскликнул Федяшев, встал и начал расхаживать по комнате..

– Жениться тебе пора! – вздохнула Федосья Ивановна. – Не век же, в самом деле, на меня, гриба старого, смотреть. Так ведь с тобой что-нибудь скверное сделается.

– Жениться? – Федяшев удивленно посмотрел на тетушку. – Зачем? Да и на ком прикажете?

– Да вот хоть у соседей Свиньиных – три дочери, все отменные… Сашенька, Машенька, Дашенька… Ну чем не хороши?

– Ах, тетушка. Для того ли я оставил свет, убежал из столицы, чтоб погрязнуть в болоте житейском?.. Ну женюсь – и что будет? Стану целыми днями ходить в халате да играть в карты с гостями… – Федяшева даже передернуло. – А жена моя, особа, которая должна служить идеалом любви, будет, гремя ключами, бегать в амбар. А то и… совсем страшно… закажет при мне лапшу и начнет ее кушать?

– Зачем же она непременно лапшу станет кушать, Алексис? – чуть не подавилась тетушка. – Да хоть бы и лапшу… Ну что тут плохого?

– Нет, миль пардон, Федосья Ивановна! Не об этом я грежу в часы уединения…

– Знаю, о ком ты грезишь! – сказала Федосья Ивановна и обиженно поджала губы. – Срам один! Перед людьми стыдно…

– Это вы… о ком? – настороженно спросил Федяшев.

– О ком? О БАБЕ КАМЕННОЙ, вот о ком!.. Тьфу! – Тетушка даже сплюнула. – Уж вся дворня смеется!

– О боже! – в отчаянии воскликнул Федяшев, и его лицо исказила гримаса страдания. – За мной шпионят? Какая низость… – Он схватил шляпу и стремглав выбежал…

В деревенском пруду старый кузнец Степан вместе с дворовой девкой Фимкой ловили сетью карасей. Завидев молодого барина, оставили на время свое занятие, склонились в поклоне.

Федяшев, не обратив на них внимания, быстро прошел мимо.

– Опять с барином ипохондрия сделалась, – сказала Фимка, с сожалением глядя в сторону промчавшегося Федяшева.

– Пора, – сказал Степан. – Ипохондрия всегда на закате делается.

– Отчего же на закате, Степан Степанович?

– От глупых сомнений, – подумав, объяснил Степан. – Глядит человек на солнышко, и начинают его сомнения раздирать: взойдет оно завтра или не взойдет? Ты, Фимка, поди, о сем и не помышляла никогда.

– Когда тут! – кивнула Фимка. – Бегаешь целый день, мотаешься… потом только глаза закроешь – а уж солнце взошло.

– Вот посему тебе ипохондрия и недоступна. Как говорили латиняне: квод лицет йови, нон лицет бови – доступное Юпитеру недоступно быку.

Фимке очень понравилось изречение, и она восхищенно улыбнулась:

– И давно я спросить хотела вас, Степан Степанович… Откуда из вас латынь эта выскакивает? Сами-то вы вроде не из латинцев.

– От барина набрался, – вздохнул Степан. – Старый барин повелел всем мужикам латынь изучить и на ей с им изъясняться. Я, говорит, не желаю ваше невежество слушать… Я, говорит, желаю думать, что я сейчас в Древнем Риме… Вот так! Большой просветитель был! Порол нещадно! Аут нигель, аут Цезарь! Во как!

– Красиво! – согласилась Фимка. – А как у их, у латинцев, к примеру, «любовь» обозначается?

– «Любовь», Фимка, у их слово «амор»! И глазами так зыркнуть… У-ух! – Степан показал, как надо зыркать глазами.

Федяшев, естественно, не слышал этого разговора. Он шел тенистой аллеей парка, где справа и слева белели старинные скульптуры, выполненные в греческом стиле. Мраморные лица с выпуклыми белыми глазами уставились на Алексея Алексеевича, усиливая приступ ипохондрии.

Федяшев дошел в самый конец аллеи, где в лучах заходящего солнца перед ним предстала скульптура молодой женщины в древнегреческой тунике.

Федяшев посмотрел на скульптуру нежным, влюбленным взглядом.

Женщина и вправду была необычайно хороша: изящная фигурка, маленькая головка с тонкими чертами лица, странный всплеск рук: левую женщина как бы предлагала для поцелуя, а правой приглашала куда-то вдаль, в неизвестное…

– Здравствуйте, сударыня! – тихо прошептал Федяшев и поклонился мраморной женщине. – И вновь тоска и серость обыденной жизни привели меня к вашим стопам!.. Впрочем, нет! Будь эта жизнь во сто раз веселей и разнообразней, все равно она была бы лишена смысла, ибо нет в ней вас… А в той незримой дали, где есть вы, нет меня!.. Вот в чем превратность судьбы! И никогда нам не воссоединиться, как несоединим жар моего сердца и холод вашего мрамора…

При сих словах Федяшев приподнялся на цыпочки и припал губами к левой руке скульптуры.

Сзади послышался шум и легкое покашливание.

Федяшев резко обернулся и увидел дворовую девку Фимку с тряпкой и ведром, полным мыльной воды.

– Ты что? Зачем? – ахнул Федяшев.

– Барыня велела помыть, – равнодушно сказала Фимка. – А то, говорит, еще заразу какую подцепите…

– Пошла вон! – закричал Федяшев.


В тот же вечер странная картина предстала перед всеми жителями усадьбы.

По главной дороге медленно и торжественно ехала подвода. Лошадь под уздцы вел кучер, рядом шагал Алексей Федяшев, в самой подводе, приветствуя селян кокетливым взмахом рук, стояла мраморная женщина в древнегреческой тунике…

Эта процессия прошествовала двором, подъехала к подъезду главного дома.

Стоявшие у подъезда Степан и Фимка многозначительно переглянулись, а Степан оценил увиденное латинским изречением:

– Центрум квиа импосибиле ест! («Это достоверно, уже хотя бы потому, что невозможно».)

– Степан! – крикнул Федяшев. – Помоги!

Степан подошел к подводе, кучер взвалил статую ему на спину, и Степан понес ее к подъезду, сгибаясь под тяжестью. Наблюдавшие селяне одобрительно загудели, оценивая главным образом физическую силу Степана:

– Здоровый чертяка!

Степан с трудом поднялся по ступенькам, но тут дверь дома распахнулась, и перед собравшимися появилась разгневанная Федосья Ивановна.

– Куда? Назад! – закричала она на Степана, и тот послушно соскочил со ступенек, едва не уронив каменную барышню.

– Что ж вы меня срамите, сударь? – продолжала Федосья Ивановна, уже обращаясь к племяннику. – Зачем ЭТО домой? Что ж у нас здесь, кладбище, прости господи?!

– Ма тант! – строго сказал Федяшев, сбиваясь частично на французский язык и тем самым пытаясь сделать непонятной ссору для наблюдавших простолюдинов. – Не будем устраивать эль скандаль при посторонних. Я хочу, чтоб это произведение искусства стояло у меня в кабинете… – И добавил, обращаясь к Степану: – Неси!

Степан стал подниматься по ступенькам.

– Стой! – крикнула тетушка и оттолкнула Степана. – Да как же это можно! Постороннее изваяние – и в дом? Откуда нам знать, с кого ее лепили? Может, эта девица была такого поведения, что и не дай бог… Ее ж при деде вашем ставили, дед был отменный развратник. Старики помнят…

Несколько стариков, стоявших среди дворни, авторитетно закивали и захихикали.

– На Прасковью Тулупову похожая, – сказал один дед. – Была тут одна… куртизаночка…

– И вовсе не Прасковья! – сказал другой старик. – Это Жазель, француженка… Я ее признал… По ноге! Ну-ка, Степан, подтащи поближе…

Степан, кряхтя, поднес статую к деду, тот заглянул в каменное лицо.

– Она! – авторитетно сказал дед. – А может, и не она… Та была брунетка, а эта вся белая…

– Замолчите все! – крикнул взволнованный Федяшев. – Не смейте оскорблять своими домыслами сие небесное создание! Она такова, какой ее вижу я! И вам того увидеть не дано! Отдай, Степан!

Федяшев схватил статую и попытался поднять на вытянутых руках, но, не удержав, рухнул на ступеньки, придавленный ее тяжестью…

Очнулся Федяшев на диване, в своем кабинете. Голова его была забинтована. Рядом хлопотала Федосья Ивановна, ставя на столик микстуры и липовый чай.

– Ну как, милый, отходишь?

Федяшев застонал и попытался приподняться:

– Где она? Где?!!

– Да вот же… Господи! Что с ней станется…

Только тут Федяшев увидел, что его обожаемая статуя уже находится в кабинете, в углу. Правда, местами она потрескалась, а правая рука и вовсе отвалилась.

Возле статуи возились Степан и Фимка, прилаживая отлетевшую руку…

– На штырь надо посадить! – сказал Степан. – Глиной замазать. А потом – алебастром… Ре бена геста – делать так делать!

– Уйдите! – взмолился Федяшев. – Не мучайте меня!

Дворовые смутились:

– Да мы чего, барин… Мы как лучше…

Степан и Фимка робко двинулись к выходу.

– Руку-то оставьте, ироды! – крикнула тетушка.

Степан испуганно положил мраморную руку на столик:

– Прощенья просим! Тут гончара надо. Он враз новую слепит.

– И вы, тетушка, ступайте! – попросил Федяшев. – Оставьте нас одних.

– Кого «нас»? – Тетушка перекрестилась. – Совсем ты головой ушибся, Алексис… Скорей бы доктор ехал.


К вечеру из города приехал доктор. Толстенький господин в засаленном парике и круглых очках. Он был слегка навеселе.

Осмотрел больного, как умел, проверил рефлексы.

– Ну что же-с! – сказал он. – Ребра, слава господу, повреждений не имеют-с, а голова – предмет темный и исследованию не подлежит. Завязать да лежать!

– Мудро! – закивала Федосья Ивановна, накрывая маленький столик и ставя на нем графинчик. – Отужинать просим чем бог послал.

– Отужинать можно, – согласился доктор. – Если доктор сыт, так и больному легче… – Он пропустил рюмку и с аппетитом разгрыз зеленый огурец…

Федяшев прикрыл глаза и печально вздохнул.

– Ипохондрией мается, – пояснила тетушка.

– Вижу! – сказал доктор и снова налил рюмку. – Ипохондрия есть жестокое любострастие, которое содержит дух в непрерывном печальном положении…Тут медицина знает разные средства… Вот, к примеру, это… – Он поднял наполненную рюмку.

– Не принимает! – вздохнула тетушка.

– Стало быть, запустили болезнь, – покачал головой доктор и выпил. – Еще есть другой способ: закаливание души путем опускания тела в прорубь…

– Мудро! – одобрила тетушка. – Но только ведь лето сейчас стоит – где ж прорубь взять?

– То-то и оно, – вздохнул доктор. – Тогда остается третий способ – беседа. Слово лечит, разговор мысль отгоняет. Хотите беседовать, сударь? – Доктор насытился и закурил трубку.

– О чем? – усмехнулся Федяшев.

– О чем прикажете… О войне с турками… О превратностях климата… Или, к примеру, о… графе Калиостро.

– О ком?! – Федяшев даже присел на диване.

– Калиостро! – равнодушно сказал доктор. – Известный чародей и магистр тайных сил. Говорят, в Петербурге наделал много шуму… Камни драгоценные растил, будущность предсказывал… А вот еще, говорят, фрейлине Головиной из медальона вывел образ ее покойного мужа, да так, что она его осязала и теперь вроде как на сносях…

– Материализация! – воскликнул Федяшев и, вскочив, нервно стал расхаживать по кабинету. – Это называется «материализация чувственных идей». Я читал об этих таинствах… О боже!

– Да что ж ты так разволновался, друг мой?! – забеспокоилась тетушка. – Тебе нельзя вставать!

– Тетушка, дорогая! – радостно закричал Федяшев. – Ведь я думал о нем… о Калиостро. Собирался писать в Париж… А он тут, в России…

– Мало сказать – в России, – заметил изрядно захмелевший доктор. – Он в тридцати верстах отсюда. Карета сломалась, а кузнец в бегах. Вот граф и сидит в гостинице, клопов кормит…

– Клопов?! – закричал Федяшев. – Великий человек! Магистр!.. И клопов?!

– Так они ж, сударь, разве разбирают, кто магистр, кто нет, – усмехнулся доктор. – Однако куда вы?

Федяшев не ответил. Стремглав он сбежал по лестнице, выскочил во двор и закричал:

– Степан! Коня!

Изумленная тетушка из окна увидела, как Федяшев верхом проскакал по дороге и скрылся в пелене начавшегося дождя.

– Ну, доктор, вы волшебник! – ахнула тетушка. – Слово – и ушла ипохондрия…

– Она не ушла. Она где-то здесь еще витает… – вздохнул доктор и снова налил. – Она заразная, стерва… Хуже чумы! – Он оперся подбородком о кулак и вдруг тоскливо запел:

Из стран Рождения река

По царству Жизни протекает,

…Играет бегом челнока

И в Вечность исчезает…

закончил куплет романса Маргадон. Он сидел в гостиничном номере, наигрывая на гитаре.

Напротив сидел Жакоб с отрешенным видом, изредка доставая табачок из табакерки и втягивая его поочередно то левой, то правой ноздрей.

Из-за двери, выходящей в соседнюю комнату, доносились приглушенные голоса – мужской и женский.

– Тоска! – вздохнул Маргадон, отшвырнув гитару. – Жуткий городок. Девок нет, в карты никто не играет. В трактире украл серебряную ложечку – никто даже и не заметил. Посчитали, что ее и не было!

– Чем же вы недовольны, сэр? – спросил Жакоб.

– Я оскорблен, – гордо сказал Маргадон. – Я не могу обманывать людей, которые не способны оценить мое искусство. А здесь люди доверчивы как дети. Варварская страна! Меня тянет на родину, Жакоб.

– А где ваша родина, сэр?

– Не знаю… Говорят, я родился на корабле. А куда он плыл и откуда, никто не помнит… А где вы родились, Жакоб?

– Я вообще еще не родился, сэр! – печально сказал Жакоб. – Мне предстоит цепь рождений, в результате чего я явлюсь миру принцем Уэльским… Но это будет не скоро. Через пару сотен лет… Так мне предрек мистер Калиостро. Поэтому нынешнее существование для меня не имеет значения.

– А для меня имеет! Потому что в будущем я стану котом.

– Кем?

– Котом… И даже не сиамским, а обыкновенным… беспородным. Так что меня ждут грязные помойки и благосклонность бродячих кошек.

– Небогатая перспектива, сэр! – сочувственно вздохнул Жакоб.

– Да уж… Поэтому в этой жизни мне дорог каждый час… И я не понимаю, чего мы здесь сидим, в этом убогом городишке?!

– Мы ждем Лоренцу, сэр.

– Плевать ему на Лоренцу! И плевать ему на нас! – зло зашипел Маргадон, действительно приобретая кошачьи черты. – Ему важно охмурить эту русскую мадемуазель!! Старый развратник хочет чистой любви…

– Что ж здесь плохого, сэр?

– Тигр не должен быть вегетарианцем! – воскликнул Маргадон. – Мошенник не должен быть добродетельным. Знаете ли, Жакоб, однажды я нашел на улице кошелек с сотней золотых. Так я чуть с ума не сошел, пока не разыскал хозяина и не вернул ему деньги…

– Зачем?

– Чтобы потом украсть! Мне не нужны благодеяния. Деньги надо зарабатывать честным трудом!

В соседней комнате Калиостро расхаживал перед сидевшей в кресле Марией. Лицо Марии было испуганно. Калиостро протянул к ней руку, Мария сжалась, напряглась…

– Мне трудно, сударыня, – строго сказал Калиостро и отдернул руку. Затем он подошел к белоснежной розе, стоявшей в вазочке, и коснулся ее рукой.

Белоснежная роза стала наливаться красным цветом. Мария задрожала от страха.

– Мне трудно, сударыня! – устало повторил Калиостро. – Разве вы не хотите помочь страждущему?

– Я думаю о папеньке… Думаю, – испуганно заверила Мария.

– Это я должен думать о вашем папеньке. А вы думайте обо мне! – резко произнес Калиостро. – И, по возможности, без неприязни…

– Ах, что вы говорите! – залепетала Мария. – Какая неприязнь? Я вам так благодарна за старания. Да я… Ей-богу…

– Природу не обманешь! – усмехнулся Калиостро. – От ваших мыслей она увядает. – Он тронул розу рукой. Цветок сжался, его лепестки осыпались. – Если так пойдет дальше, мы погубим здесь всю оранжерею, – улыбнулся Калиостро. – Неужели я вам настолько противен?

– Да что вы, господин Калиостро, – снова попыталась оправдаться Мария.

– Джузеппе! – перебил ее Калиостро. – Я же просил вас называть меня по имени – Джузеппе. Или совсем попросту: Джузи. Так меня звала матушка… и гладила по голове… Вот так. – Он взял руку Марии и провел по своим волосам.

На лице Марии мелькнул неподдельный страх, она отдернула руку.

– Ваше сиятельство… – почти плача сказала она, – я и так в вашей власти… ни людей не побоялась, ни молвы. Живу с вами в одной гостинице. Зачем же вы мучаете меня? Мне теперь ни смерть не страшна, ни что другое.

Калиостро устремил на нее полный страсти пронзительный взгляд.

Она молча кивнула несколько раз, покорно поднялась, потупив глаза, и расстегнула пуговицу на платье. Его рука остановила ее движение.

– Я не тиран, сударыня, – произнес он над ее ухом. – Мне нужны чувства, а не покорность.

– Так сердцу не прикажешь, – вздохнула Мария. – Так… народ говорит.

– Глупость он говорит, ваш народ, – усмехнулся Калиостро. – Сердце такой же орган, как и иные… И подвластен приказу свыше. – Он постучал по своему лбу, потом взял руку Марии и прижал ее к груди.

Мария услышала, как забилось его сердце.

– Вот оно забилось часто-часто… А вот – реже… – Оглушительный ритм бьющегося сердца неожиданно замедлился.

Калиостро попятился, прижался к стене затылком, побледнел, испарина выступила на его лбу:

– А вот… и совсем остановилось… Ощущаете?

Наступила мертвая тишина. Мария испуганно молчала.

– Прикажете ему замереть навсегда? Или пустить? – спросил Калиостро.

– Христос с вами! – воскликнула Мария. – Пустите!

– Пускаю! – торжественно объявил Калиостро, и снова раздались громкие удары его сердца. Он медленно двинулся к Марии. – Как видите, человек хозяин всему, что в нем заключено.

– Мне так не суметь, – попыталась улыбнуться Мария.

– Сумеете, – властно произнес Калиостро, заглянув в ее глаза. – Вы чисты и доверчивы, сударыня. Ваше сердце еще не огрубело…

– Да, – кивнула Мария. – Но я не люблю вас, ваше сиятельство. Неужели вы этого не видите?

– Разумеется, вижу, – улыбнулся Калиостро. – Но мы в начале опыта… Золото из ртути возникает на десятый день, любовь из неприязни – на пятнадцатый… Мы с вами две недели в пути. Наступает критический момент!

Он сделал шаг в сторону и с силой ударил ногой по двери.

Маргадон, глядевший в замочную скважину, со страшным воплем отлетел от двери и схватился за лоб.

Калиостро заглянул в комнату к слугам и тихо сказал:

– Бездельники…

Жакоб и Маргадон испуганно и проворно схватили музыкальные инструменты: Жакоб – гитару, Маргадон – мандолину. Зазвучала трогательная неаполитанская мелодия:

Уно, уно, уно, уно моменто!

Вита, дольчевита, комплименто!

Это был стихийный набор итальянских слов, но Жакоб и Маргадон пели их с такой страстностью и отчаянием, что Мария невольно заслушалась…

– Что означает сия песня? – прошептала она.

Жакоб стал объяснять деловито и подробно:

– В этой народной песне поется о бедном рыбаке и влюбленной девушке. Каждое утро рыбак уходил в море, а бедная девушка ждала его на берегу. Но однажды в море разыгрался страшный шторм, и утлая лодка рыбака не вернулась в Неаполь…

На глазах Марии выступили слезы.

Жакоб продолжал:

– Всю ночь простояла бедная девушка на берегу, а когда утром набежавшая волна вынесла на песок обломки лодки, – голос его дрогнул, – бедная девушка скинула с себя последнюю одежду и шагнула в бушующую стихию.

Музыка достигла кульминации.

Руки Калиостро потянулись к Марии.

Ее губы приблизились к его губам.

– И море расступилось перед нею! – воскликнул Маргадон. – И яркий свет озарил бездну… И бедная девушка узрела бедного юношу!..

Мария пошатнулась, закрыла глаза, Калиостро подхватил ее на руки и быстро понес через анфиладу комнат.

Двери распахивались перед ним, и только одна, последняя, дверь осталась закрытой, и когда Калиостро сильным ударом ноги распахнул ее, то замер на месте, потому что перед ним стоял промокший до нитки человек с виноватой улыбкой – Алексей Федяшев.

– Извините, сударь, здесь проживает господин Калиостро?

– Маргадон! – что есть силы закричал Калиостро. – Почему открыта дверь? Кто открыл дверь?

– Эскюз ми, магистр, – испуганно пробормотал Маргадон. – Варварская страна. Ключи дают, а замков нет.

– Ах, – совсем смутился Федяшев, – я, кажется, не вовремя?

Мария опустилась на ноги, с удивлением глядя на Федяшева, потом отступила.

– Не вовремя, – развел руками Федяшев.

– Вы, сударь, не вовремя появились на свет, – заметил Калиостро. – А теперь уж что поделаешь… Входите.

Мария попятилась, тихо проскользнула в соседнюю комнату, повалилась в постель, лицом в подушку.

– Ну, слушаю вас! – недовольно произнес Калиостро, садясь в кресло. – Только покороче!

– Благодарю! Сердечно благодарю, граф. Прежде всего разрешите представиться: местный помещик, дворянин, Федяшев Алексей Алексеевич…

– Я же просил: короче! – поморщился Калиостро.

– Да как уж короче-то? – замялся Федяшев. – Тогда просто Алексис… или Алеша… Тетушка зовет меня Алексисом, а покойная матушка звала Алешей…

– Дальше!

– Дальше что ж… узнав, что вы, граф, в России, да еще рядом, бросился к вам… Дабы иметь счастье лицезреть, а также пригласить погостить в свое имение.

– Это вам зачем?

– Для вашего удовольствия. Здесь, в гостинице, я вижу, вы терпите неудобства, а у меня и комнаты просторные, и кузнец есть, отменный мастер. Мигом карету починит!

– И все? – Калиостро внимательно посмотрел на Федяшева.

– Все! – сказал тот и опустил глаза…

– Вы не умеете лгать, молодой человек, – презрительно сказал Калиостро. – А я достаточно пожил, чтоб не верить в благотворительность… Все люди разделяются на тех, которым что-то нужно от меня, и на остальных, от которых что-то нужно мне. Вы ко второму разделу не принадлежите. Следовательно… Выкладывайте – что вам угодно?

– Ах, граф, от вас ничего не утаить! – смутился Федяшев. – Я пришел вас просить о чуде. Дело в том, что я влюблен! Влюблен страстно и безнадежно…

…При этих словах в соседней комнате Мария замерла и прислушалась к словам, доносящимся из-за двери.

– Я влюблен! – повторил Федяшев.

– Ну а я-то при чем? – усмехнулся Калиостро.

– Дело в том, что предмет моей любви существует только в моем воображении, – с пафосом произнес Федяшев. – Его телесные контуры намечены в скульптурном изваянии, выполненном когда-то неизвестным художником… Но это мрамор. Холодный мрамор, магистр! И если б вы взялись свершить чудо…

– Я не занимаюсь чудесами, – резко сказал Калиостро, – я действую только в границах физических сил природы… Я материалист…

– Да-да, конечно! – поспешно согласился Федяшев. – Я и имею в виду материализацию чувственных идей, которой, по слухам, вы владеете в совершенстве…

– Ну, предположим…

– Воссоздайте мою мечту, ваше сиятельство! – тихо произнес Федяшев, и на его глазах выступили слезы. – Без нее я не вижу смысла своего существования! Вдохните жизнь в нее, как некогда греческие боги вдохнули жизнь в каменную Галатею…

– Ну, то в Греции, – усмехнулся Калиостро, – здесь у вас и климат другой, и Галатеи крепче сколочены. Таких изнутри трудно прошибить! Верно, Маргадон?

Стоявший в дверях Маргадон, уловив непристойный смысл шутки, захохотал.

Мария, взволнованно слушавшая этот разговор в соседней комнате, недовольно поморщилась.

– Она прекрасна! – тихо сказал Федяшев. – Если б вы ее увидели…

– И не собираюсь! – строго сказал Калиостро. – Материализация чувственных идей, сударь, есть труднейшая и опаснейшая задача научной магии! Она требует огромных энергетических затрат.

– Все, что у меня есть! – воскликнул Федяшев. – Имение, дом…

– Ах, сударь, о чем вы! – отмахнулся Калиостро. – Богатство давно меня не интересует.

– Тогда возьмите… саму жизнь мою! – крикнул Федяшев. – Может, она сгодится для каких опытов… – Он выхватил шпагу. – Прикажите только!

В этот момент распахнулась дверь, и в комнате вновь появилась Мария. Она с ненавистью посмотрела на Калиостро.

– Зачем вы мучаете юношу? – тихо спросила она. – Скажите честно, что не можете свершить подобные чудеса… Он ведь и вправду влюблен… Вы же видите!

– Чужие страдания вам заметны, мои – нет! – грустно сказал Калиостро и прикрыл глаза, словно раздумывая о чем-то. Потом решительно поднялся. – Я попробую материализовать ваш идеал, сударь! – обратился он к Федяшеву. – Получится это или нет, не знаю… Сие будет зависеть не от нас с вами, а от женщины… – И он с насмешкой посмотрел на Марию.


По извилистой дороге, поднимая пыль, двигался странный кортеж. Впереди скакали три всадника: Федяшев, Мария и Калиостро. За ними катилась легкая бричка, которой управлял Маргадон. К бричке с помощью толстой веревки была привязана поломанная карета, ехавшая на одном колесе.

Несмотря на это, восседавший на козлах Жакоб был, как всегда, невозмутим, хотя его изрядно и потряхивало на ухабах и поворотах.

Замыкала процессию невесть откуда взявшаяся телега с разряженными музыкантами, которые игрой, пением и странными телодвижениями придавали некую театральность происходящему… Кортеж въехал в усадьбу Белый Ключ.

Немногочисленная дворня высыпала к подъезду.

– Тетушка, встречайте гостей! – крикнул Федяшев и спрыгнул с коня.

Федосья Ивановна уже спускалась по ступенькам. Следом за ней шла дворовая девка Фимка, держа на подносе хлеб-соль.

– Силь ву пле, дорогие, силь ву пле, – бормотала Федосья Ивановна. – Же ву тру… А, черт, все слова-то со страху повыскакивали. Или они по-нашему понимают, Алексис?

– Они понимают! – сдержанно ответил Калиостро и, указывая на дары, сказал слуге: – Прими, Маргадон!

Маргадон деловито взял у Фимки хлеб, ссыпал соль к себе в карман, потом, оценив взглядом солонку, кинул ее туда же…

Дворня обрадованно зашумела:

– Понравилось, видать… Молодец!

Маргадон презрительно оглядел собравшихся и направился в дом вслед за хозяином и Федосьей Ивановной.

Слуги начали вытаскивать из кареты огромные чемоданы.

Федяшев, заметив в толпе Степана, поманил его пальцем.

– Степан, у гостя карета сломалась…

– Вижу, барин. Ось полетела, да спицы менять надо.

– Починить сможешь?

– За день сделаю.

– А за два?

Степан глянул на барина, перевел взгляд на карету:

– Можно и за два.

– А за пять?

Степан задумчиво почесал в затылке:

– Трудновато, барин. Но ежели постараться, можно и за пять…

– А за десять дней?

Степан аж крякнул:

– Ну, барин, тут тогда самому не справиться. Помощник нужен. Хомо сапиенс!

– Бери помощников! – приказал Федяшев и, многозначительно подмигнув, поднялся по ступенькам в дом.

Степан начал осматривать карету. К нему подошла Фимка:

– Чудные господа какие-то! Долго гостить собираются?

– А от меня зависит. Ален ноби, ностра плюс алис – чужое нам, а наше чужое иным…

– Долго, – сказал Степан и потянул дверь кареты. Та не поддавалась. – Однако крепко сделана, – вздохнул Степан. – И не отдерешь!


В тот же вечер в доме был в честь гостей дан торжественный обед.

Длинный стол ломился от обильной еды, слуги, и в первую очередь Фимка, носились взад-вперед с подносами… В центре стола, одетый в яркую восточную одежду, восседал Калиостро. Справа от него с отрешенным видом сидела Мария. Напротив – Федяшев, тетушка, доктор и специально приехавший поглазеть на знаменитого гостя сосед-помещик Свиньин с дочерьми.

– Благодарю за угощение, – вежливо сказал Калиостро, закончив трапезу и откинувшись в кресле. – Было вкусно.

– Да вы и не ели ничего, ваше сиятельство, – заохала Федосья Ивановна.

– Кто ест мало, живет долго, – сказал Калиостро. – Ибо ножом и вилкой роем мы могилу себе. Посему переведем трапезу в беседу. По глазам собравшихся читаю я многочисленные вопросы относительно себя. Готов ответить! Неутоленное любопытство страшнее голода.

– Ах, граф, как вы добры! – воскликнул Федяшев. – Мы так много наслышаны о вас. Но что правда, что нет, уяснить не дано.

– Да-да, – согласился Калиостро. – Обо мне придумано столько небылиц, что я устаю их опровергать. Меж тем биография моя проста и обычна для людей, носящих звание магистра… Начнем с самого детства. Родился я в Месопотамии, недалеко от слияния рек Тигр и Евфрат, две тысячи сто двадцать пять лет тому назад… – Калиостро оглядел собравшихся, как бы давая им возможность осознать услышанное. – Вас, вероятно, изумляет столь древняя дата моего рождения?

– Нет, не изумляет, – невозмутимо сказал доктор. – У нас писарь в уезде был, в пачпортах, где год рождения, одну цифирку только обозначал. Чернила, шельмец, вишь, экономил. Потом дело прояснилось, его в острог, а пачпорта переделывать уж не стали. Документ все-таки. – Он повернулся к Федосье Ивановне, как бы ища поддержки. – Ефимцев, купец, третьего года рождения записан, Куликов – второго…

– Да много их тут – долгожителей, – подтвердила Федосья Ивановна.

Теперь все повернулись к Калиостро.

Калиостро достал трубку, начал медленно набивать ее табаком.

– Аналогия неуместна, – строго произнес он. – Я не по пачпорту, как вы изволили выразиться, а по самой жизни урожден две тысячи лет назад… В тот год и в тот час произошло извержение вулкана Везувий. Очевидно, вследствие этого знаменательного совпадения часть энергии вулкана передалась мне…

Калиостро сунул трубку в рот, огляделся, как бы ища огня. Федяшев потянулся к подсвечнику, но Калиостро остановил его.

– Благодарю! Не требуется! – Он коснулся мизинцем трубки и потянул воздух. Из-под мизинца, к изумлению гостей, вспыхнул огонек и пошел дым.

Калиостро с блаженным выражением затянулся и опустил кончик мизинца в бокал с водой. Мизинец зашипел, как раскаленный паяльник, обильно образуя пар. После этого Калиостро посмотрел на доктора, который хранил невозмутимое спокойствие.

– Надеюсь, сударь, в вашем уезде подобного не случалось? – спросил Калиостро.

– От пальца не прикуривают, врать не буду! – сказал доктор. – А искры из глаз летят… Вот хоть у господина Загосина о прошлом годе мужик с воза свалился да лбом об оглоблю. Ну, я вам доложу, был фейерверк.

– Все сено сжег, – подтвердил Свиньин. – Да какое сено! Чистый клевер…

Мария хмыкнула и с трудом сдержала смех. Это заметил Калиостро.

– Ах, господи, да что ж вы такое говорите?! – взорвался Федяшев. – Какое непонимание! Наш гость повествует о совсем иных явлениях!

– Успокойтесь, друг мой! – строго сказал Калиостро. – Я чувствую, здесь собрались люди скептического нрава… Мне ничего бы не стоило поразить их воображение рассказами о таинствах материи, о переходах живой энергии в неживую, о парадоксах магнетизма… – Он покосился на доктора и усмехнулся. – Но, боюсь, все это будет несколько сложно для вашего, сударь, поверженного алкоголем ума. Посему лучше вернемся к трапезе. Видите эту вилку?

– Ну? – сказал доктор.

– Хотите, я ее съем?

– Сделайте такое одолжение! – сказал доктор.

Федосья Ивановна всплеснула руками:

– Да что вы, граф? Помилуй бог! Да это вы меня как хозяйку позорите… Сейчас десерт! Фимка! Ну что стоишь, дура! Неси шоколад!

– Не беспокойтесь, сударыня! – сказал Калиостро. – Я же объяснял про взаимный переход энергии… И с этой стороны у шоколада не больше достоинств, чем у сего железного предмета.

После этих слов Калиостро постучал вилкой по звонкому бокалу, потом эффектным движением сунул вилку в рот, с аппетитом прожевал ее и благополучно проглотил… После чего взглянул на доктора.

Доктор, подумав, ободрил Калиостро взглядом. Кивнул.

– Да! – сказал он. – Это от души… Это достойно восхищения. Ложки у меня пациенты глотали много раз, не скрою, но вот так, чтобы за обедом… на десерт… и острый предмет… замечательно! За это вам искренняя сердечная благодарность. Ежели, конечно, еще кроме железных предметов и фарфор можете употребить… – Он взялся за большую тарелку и оглядел ее со всех сторон. – Тогда просто нет слов!

Все обернулись в сторону Калиостро.

– М-да… Однако это становится утомительным, – вздохнул Калиостро и встал из-за стола. – Благодарю, сударь. Я уже сыт, пора и делом заняться. Ну где там ваш идеал, господин Федяшев? Показывайте…

Освещая дорогу канделябром с горящими свечами, Федяшев повел Калиостро наверх, в свой кабинет. Следом шли Мария, Федосья Ивановна и Маргадон.

Статуя стояла в самом углу на небольшой подставке. Отломанная рука была прибинтована к плечу.

Калиостро оглядел статую и удовлетворенно покачал головой:

– Прекрасное создание! Браво, сударь! Мне нравится ваш вкус!

– Славная фемина! – поддакнул Маргадон и прищелкнул языком.

– Узнаешь, Маргадон?

– Натюрлих! – ответил Маргадон почему-то по-немецки. – Только плечи пошире… И бедра…

Калиостро гневно глянул на Маргадона и что-то резко сказал ему по-итальянски. Тот пристыженно смолк.

– Нельзя говорить со слугой о возвышенном, – иронично заметил Калиостро – Ум невежды – в молчании! Однако сейчас он сказал правду. Мы действительно встречали эту прекрасную даму…

– Как? – ахнул Федяшев. – Вы ее видели?

– И не раз! – спокойно сказал Калиостро. – Я же вам объяснял, сколь долга была моя жизнь. Неудивительно, что судьба позволяла мне лицезреть и этот образ. Когда-то давно ее звали Елена… Елена Прекрасная…

– Елена! – шепотом повторил Федяшев.

– Позже ее звали Беатриче…

– Беатриче… – повторил Федяшев.

– Прасковья ее звали, – вмешалась тетушка. – Лепили ее с Прасковьи Тулуповой! У деда Лешиного была тут одна… извиняюсь…

– Не важно, с кого ее лепили, – с улыбкой ответил Калиостро. – Истинный художник копирует не натуру, но лишь свое воображение. Думаю, вы это понимаете, друг мой, – добавил он, обращаясь к Алексею, – и не ждете от меня портретного сходства?!

– В общем-то… конечно, – растерянно пробормотал Федяшев. – Но, с другой стороны… я думал – будет похожа.

– Материализация идей есть материализация идей! – строго заметил Калиостро. – Она зримо воплощает фантазию. С первоосновой же сохраняет лишь общие контуры. Тем более что и сама модель у вас… в скверном состоянии. – Он внимательно оглядел статую. – Вы роняли ее, что ли?

– Говорила, не надо трогать… Говорила, – запричитала Федосья Ивановна.

– Она стояла в парке… – начал пояснять Федяшев. – Я подумал: там дождь, голуби…

– Ах, как неосмотрительно! – покачал головой Калиостро. – Идеал нельзя отрывать от почвы! Нарушаются магнетические связи! Извольте водрузить на место! И немедленно! Теперь уж даже и не знаю, как она будет выглядеть, ваша Лаура…

– Лаура? – воскликнул Федяшев. – Не Лаура ли это, воспетая великим Петраркой?

– Когда-то она была ею, – спокойно ответил Калиостро. – Я же говорю: она являлась миру под разными именами: Лаура, Джульетта… Даже и не ведаю, какое имя она выберет в нашем веке? Может быть, Мария? Вы не возражаете, сударыня? – Он повернулся к Марии и в упор посмотрел ей в глаза.

Мария вздрогнула, но выдержала взгляд и ответила:

– Отчего же! Это честь для меня. Не я сама, то хоть имя мое послужит чьей-то любви.

– А вы, сударь? – Калиостро вонзил свой взгляд в Федяшева.

– О! Это прелестное имя! – Федяшев нежно посмотрел на Марию. – Да я и внешний облик вашей спутницы воспринял бы с радостью…

Наступила пауза. Маргадон от неожиданности икнул и с недоумением посмотрел на магистра.

Калиостро побледнел, закрыл глаза. Его лицо исказила гримаса, словно он ощутил физическую боль. Однако он взял себя в руки и через секунду улыбнулся.

– Должен вас огорчить, друзья! Сейчас мне было видение… – Он еще раз оглядел статую. – Галатею будут звать ЛОРЕНЦЕЙ!

После обеда хозяева и гости разбрелись по своим комнатам на полуденный отдых.

Маргадон и Жакоб от нечего делать опробовали столы в бильярдной.

– И здесь тоска! – сказал Маргадон, забивая очередной шар. – Кормят до отвала. Двери не запирают. У ключницы попросил три рубля – дала и не спросила, когда отдам. Честное слово, Жакоб, они меня доконают!!

– Погрузитесь в себя, сэр! – посоветовал Жакоб. – В тайники своей души…

– Там холодно и страшно, – отмахнулся Маргадон. – Лучше уж заботиться о теле.

Он увидел, что мимо окон идет розовощекая Фимка, и отложил кий.

– Селянка! – крикнул он. – Подь сюда…

Фимка покорно подошла:

– Чего изволите?!

– Хочешь большой, но чистой любви? – бесцеремонно сказал Маргадон.

– Как не хотеть! – ответила Фимка.

– Однако! – ухмыльнулся Маргадон. – Мне нравится твоя простота. Придешь сегодня в полночь на сеновал.

– Придем-с… – сказала Фимка. – Только уж и вы приходите. А то вон тот сударь тоже позвал, а опосля испугался…

Маргадон удивленно уставился на Жакоба.

– Она с кузнецом придет! – спокойно пояснил Жакоб.

– С каким кузнецом?

– Дядя мой… Степан. Он мне заместо отца.

– Какой кузнец? Зачем кузнец? – изумился Маргадон. – Я не лошадь!

– Благословлять, – простодушно сказала Фимка. – Вы ж изволите предложение делать или как?

Маргадон секунду обалдело смотрел на нее, потом его ус нервно задергался:

– Ступай, селянка! Видишь, играем. Не мешай!

Из окна своего кабинета Федяшев увидел, как из дома вышла Мария. Он поспешно завязал галстук, надел новый сюртук и спустился вниз.

Мария сидела в беседке возле пруда и печально смотрела на водную гладь…

Сзади послышался шорох. Она испуганно оглянулась, увидела Калиостро.

– Извините, что прервал ваше уединение, – сказал Калиостро. – Мне сейчас было послание от вашего папеньки.

– Как? – ахнула Мария. – Где ж оно? – И нетерпеливо протянула руку.

– Мысленное послание, – улыбнулся Калиостро. – Он явился ко мне во сне… Выглядел хорошо. Пульс ровный… Дыхание размеренное… Румянец.

Мария подозрительно посмотрела на Калиостро:

– Граф, коли так – я счастлива! Но если вы обманываете меня – это грех. И Небо покарает вас!

– Если б я был обманщиком, – спокойно возразил Калиостро, – у Неба было достаточно времени для возмездия. Но если я уже две недели безвинно терплю вашу подозрительность и неприязнь, не кажется ли вам, сударыня, что это жестоко? Как мне доказать свои чувства? Застрелиться? Так пуля меня не берет… Утопиться? – Он глянул на пруд и с ужасом увидел, что к ним направляется лодочка. На веслах сидел Федяшев, рядом с ним лежала огромная охапка ромашек… – Или утопить этого надоедливого субъекта?! – зло закончил Калиостро.

– За что вы на него сердитесь? – с улыбкой спросила Мария. – Он наивный, но трогательный.

– Я плохо понимаю происхождение отдельных русских слов, – сухо сказал Калиостро. – «Трогательный» – от глагола «трогать»? Я этого не люблю… – Он круто повернулся и пошел из беседки. На ступеньках остановился. – Думайте больше о папеньке, Мария! Пусть и дальше приходит ко мне живым и здоровым…

– Прошу простить за дерзость! – сказал Федяшев, протягивая цветы Марии.

– В чем же дерзость?

– Я насчет того, что помыслил придать идеалу черты ваши и публично о сем сказал…

– Теперь, стало быть, передумали?

– Ах, что вы? – вспыхнул Федяшев. – Был бы счастлив… Но мне казалось, я нарушил куртуазность поведения. Да и граф обиделся!

– Так вы цветы ему принесли?

– Почему? Что вы, Мария Ивановна… Ах, совсем я запутался! – Федяшев смутился, цветы посыпались из его рук.

– Странный вы, Алексей Алексеевич, – улыбнулась Мария. – Так сложно изъясняетесь. И вроде живете на природе, среди простых нормальных людей. – Она склонилась к нему, помогая собрать ромашки. Их руки коснулись друг друга, лица оказались рядом. – А мыслите все о каких-то идеалах бестелесных! – Мария смотрела на Федяшева чуть насмешливо.

– Но так и великий Петрарка мечтал о своей Лауре… – в смущении пробормотал Федяшев.

– Неправда! – вдруг резко сказала Мария. – Петрарка любил земную женщину, да еще жившую по соседству. А уж потом чувством своим вознес ее до небес. А у вас все наоборот, сударь! Небеса на землю мечтаете притянуть! Хитростями да магнетизмом счастья любви не добьешься!

– Ну тогда скажите, сударыня, – как достичь его?! – воскликнул Федяшев.

– Не знаю! – печально ответила Мария. – Знала бы, сама была б счастлива…

Так, тихо разговаривая, они вышли из беседки и пошли по дорожкам парка.

Наступал вечер, на небе показалась первая звезда. Калиостро наблюдал за прогуливавшимися Алексеем и Марией, стоя на балкончике второго этажа. Потом достал подзорную трубу: лица Марии и Алексея укрупнились…

За спиной Калиостро неожиданно вырос Маргадон:

– Магистр! Извините, что отвлекаю от визуальных наблюдений…

– Что тебе? – сердито обернулся Калиостро.

– Лоренца приехала! – шепотом сообщил Маргадон…


Лоренца сидела в открытой бричке. Бричка стояла метрах в пятистах от усадьбы, прямо посреди поля. Светила луна.

Лоренца с улыбкой наблюдала, как через поле к ней быстро приближаются три мужские фигуры. Кто-то из бегущих споткнулся и упал в траву. Лоренца громко засмеялась.

– Тсс! – по-кошачьи зашипел первый из подбежавших. Это был Маргадон. – Я тебе сказал: ни звука!

Тут же из темноты возникло лицо Калиостро. Сзади, прихрамывая, появился Жакоб.

– Здорово, ребяты! – весело крикнула Лоренца.

– Тсс! – снова зашипел Маргадон. – Ты ж обещала… Тихо!

– Зачем вы приехали, Лоренца? – строго спросил Калиостро. – Вас могли увидеть… Вы получили мою записку?

– Получила… Ну и что? Какого черта?! – Лоренца попыталась глотнуть из горлышка, но Калиостро решительно вырвал из ее рук бутылку, зашвырнул в темноту.

– Какого черта? – снова хмельно закричала Лоренца. – Бросаете меня в Петербурге… Я одна мчусь через всю страну… Жру дорожную пыль и вытряхиваю кишки на ухабах. А когда приезжаю, то мне, оказывается, даже нельзя появляться никому на глаза?! Что за… елки-моталки?!

Калиостро улыбнулся:

– Я смотрю, вы хорошо освоили русский язык, Лоренца. Даже чересчур… Но все равно это не дает вам права орать! Вас действительно никто не должен видеть до… – он засмеялся, – … до той сложной мистерии, которую я намерен здесь учинить.

– Опять материализация? – скривилась Лоренца. – Опять краситься, мазаться белилами? Тьфу! Надоело!

Калиостро с гневом обернулся к Маргадону:

– Это вы уже разболтали?

– Что вы, магистр? – испугался тот. – Я был нем как рыба…

– Лжете!. И быть вам за это рыбой… Мерзкой скользкой рыбой на самом дне моря, в вечной темноте!

– Он не виноват! – засмеялась Лоренца. – Я научилась считывать мысли. Мы все понемногу овладеваем вашим искусством, Джузеппе… Однако еще одна мысль терзает мозг нашего Маргадоши: а на кой черт нам это надо?! Когда материализуешься в столице для какого-нибудь князя или маркиза – это можно понять… Но здесь, в провинции? Ни денег, ни славы!.. Неужели только для того, чтобы позабавить вашу русскую мадемуазель?

– Ты так думал?! – свирепо спросил Калиостро и схватил Маргадона за ворот. – Ты?!

– О нет! Магистр!.. Быть мне рыбой!.. – захрипел тот, но вдруг, вырвавшись и отбежав в сторону, крикнул: – Да! Чем бы это мне ни грозило: да! Это моя мысль!

– Так! – вздохнул Калиостро и обернулся к Жакобу. – И ваша тоже, Жакоб?

– Сэр, – невозмутимо ответил тот, – вы знаете: мои мысли всегда далеко-далеко… в будущем. Но, сказать откровенно, если в палате лордов мне зададут вопрос: зачем, принц, вы столько времени торчали под Смоленском? – я не буду знать, что ответить…

– Так! – снова повторил Калиостро, и в его голосе послышались металлические ноты. – Значит – бунт?! Меня предупреждали, что пребывание в России действует разлагающе на некрепкие умы, но я не полагал, что это касается близких мне людей… Ничтожества! Вы требуете отчета от меня, дарующего вам богатство и вечную жизнь? Жалкие комедианты. Я бы мог вас испепелить, превратить в прах! Тайным заклинанием я бы мог обратить вас в насекомых и поместить в прозрачную склянку, дабы видеть, как вы там прыгаете и бьетесь о стенки… Но я не стану тратить на вас магическую энергию! Вы сего недостойны! Я поступлю с вами проще: сдам в участок. Вас станут судить за кражу серебряных ложек и неоплаченные счета в трактире! А потом публично выпорют, как бродяг, и отправят в Сибирь убирать снег!

– Весь? – ужаснулся Маргадон.

– Весь! – ответил Калиостро. Он повернулся к слугам спиной, давая понять, что разговор окончен.

Маргадон и Жакоб переглянулись и растворились в темноте.

Калиостро сел рядом с Лоренцей в бричку, тронул вожжи. Лошадка медленно пошла по дороге, освещенной белым светом луны. Лоренца глянула на магистра, ее взгляд потеплел, она склонила ему голову на плечо…

– Ты опять колдуешь любовь, Джузеппе? – тихо спросила Лоренца.

Калиостро молча кивнул.

– Ну и как?

– Поначалу все шло по плану. Мы виделись, она согласилась поехать со мной. А теперь…

– Что теперь? Неужели соперник?

– Соперник? – Калиостро засмеялся. – Желторотый птенец! Слюнявый мечтатель…

– Ого! Ты уже ревнуешь? Бедный Джузеппе, – засмеялась Лоренца.

Калиостро резко остановил бричку:

– Не смей меня жалеть! В этот раз все получится! Я уверен! Не может быть, чтоб человек, открывший философский камень, постигший тайну перехода энергий, не смог бы понять столь нехитрую механику. Сие несправедливо! Тогда нарушаются все законы материи!

– Не кричи, я рядом, – улыбнулась Лоренца.

– Я не для тебя кричу! – вновь крикнул Калиостро и поднял лицо к звездному небу. – И Тот, Кому я кричу сейчас, слышит меня! Несправедливо! Зачем было открывать тайны сложного, если неразрешимы загадки простого?!

– Бедный Джузеппе! – Лоренца погладила его по волосам. – Ты устал…Ты слишком долго живешь.

– Помоги мне, Лоренца! – страстно заговорил Калиостро. – Я на пороге величайшего открытия. Все лучшие умы мира вычерчивали формулу любви, и никому она не давалась. И только мне, кажется, суждено ее постичь… – Он достал бумагу, испещренную какими-то знаками и цифрами. – Смотри! Здесь все учтено… Знакомство… Тайное влечение… Ревность… Отчаяние… Все это подлежит моделированию. И если в конце вспыхнет огонь чувств, то, значит, не Бог его зажег, а человек. И стало быть, мы равны…

– Вот ты с кем соревнуешься, – покачала головой Лоренца.

– Да! – торжественно произнес Калиостро. – Другие соперники мне неинтересны…

Лоренца взяла бумагу, с любопытством оглядела ее:

– А где же тут я?

– Ты Икс! Ты воздействуешь на соперника своими чарами, и тогда он отпадает… из числителя в знаменатель…

– Хорошо! Сделаю все, что захочешь, – засмеялась Лоренца. – Воздействую, убью, лишь бы ты не страдал, Джузеппе… Однако хватит сверять расчеты… Смотри, как здесь красиво! Луна, поле… словно у нас в Сицилии, помнишь?

– Да, – кивнул Калиостро. – Только не хватает моря…

– Верно, – согласилась Лоренца. – Море бы не помешало…

Они тихо заговорили по-итальянски, уже не ссорясь и не крича друг на друга, а спокойно и мирно, как говорят родные люди на родном языке.

И тогда полилась музыка и шум травы стал похож на шум морской волны.

А где-то в другом конце поля появилась телега. На телеге стояла многострадальная статуя, которую приказано было водрузить на место.

За телегой шли Степан и Фимка. Степан что-то негромко напевал, и эта русская песня сливалась с печальной итальянской мелодией…


Не мог уснуть в эту ночь и Алексей Федяшев. Сидя у раскрытого окна, при свече, он читал стихи.

В дверь тихо постучали. Вошла Федосья Ивановна в халате и ночном колпаке:

– Не спится, Алеша?

– Нет, тетушка… Готовлюсь! Вот послушайте, как великий пиит обращается к предмету сердца своего… – Алексей нараспев прочитал несколько строф. – Великолепно, не правда ли? Мне так самому никогда не изъясниться!

– Не нравится мне все это, Алеша, – вздохнула Федосья Ивановна.

– Как? Великий Петрарка – и не нравится?!

– Бог с ним, с Петраркой, – отмахнулась Федосья Ивановна. – У него своя тетушка была, это ее заботы. А ты у меня один племянник, и я тебе так скажу: ежели ты человек, то и люби человека, а не мечту какую-то бесплотную, прости господи! Да и что за особу тебе сей чародей сотворит?! Это ведь не вилку сглотнуть, Алеша!

– Ах, тетушка, не травите душу! – Федяшев вскочил и начал нервно расхаживать по комнате. – Я и сам теперь в опасении! Слышали, что граф сказал: энергетические связи нарушены… Только по мыслям моим сможет он идеал воссоздать. А мысли мои сейчас сплошной туман.

– Ну и откажись! Скажи – передумал.

– Неловко, тетушка. Сам кашу заварил, а теперь в кусты? Не по-мужски! Я вот что решил… Я во время материализации про Марию буду думать. Лицо ее буду вспоминать, глаза, руки…

– Час от часу не легче! – всплеснула руками Федосья Ивановна. – Да что ж думать, когда все это рядом в натуральном виде ходит?

– Что ж вы такое говорите, тетушка? Сами же в детстве учили: на чужой каравай рот не разевай!

– Мало ли я глупостей говорю?! Да и потом, когда любят, разве советы слушают?!

– Что ж вы мне предлагаете, право?! – совершенно растерялся Алексей. – Отбить ее у графа?!

– А хоть бы и отбить, – спокойно сказала тетушка. – Ты, Алеша, все только готовенькое хочешь. Придумал, вишь, идеал, и подай ему на блюдечке. Чужой мечте чужие стишки читать – не велика доблесть. Небось твой Петрарка за свою Лауру еще как бился…

Федяшев, раскрыв рот, смотрел на Федосью Ивановну, а затем рассмеялся:

– А вы, тетушка, не так глупы, как казались!

– Благодарю покорно, – обиженно ответила тетушка. – У человека, Алеша, есть два ума. Один на виду, а другой, главный, глубоко спрятан. Его по пустякам тратить негоже. Одно тебе скажу: не любит Маша этого Калиостру. Как уж он ее в сети поймал, не знаю, а только страдает она.

– Она сама говорила вам об этом?

– Когда говорят, тогда и страданий нет. А когда молчат, да плачут, да по ночам на пруд бегают… Это добром не кончается!

– Что?! Какой пруд?! Вы видели, как она пошла на пруд ночью?!!

– Доктор видел, – сказала тетушка. – Он мне и сказал… А я сразу к тебе…

– Да как же? Да что же? – Федяшев даже задохнулся от возмущения. – Жизнь человеческая в опасности, а вы молчите?

– Где ж молчу? – снова обиделась Федосья Ивановна. – Я тебе о чем полчаса толкую?

– Ну, тетушка! – крикнул Федяшев. – Не знаю, как второй ум… А первый у вас совсем плох!.. – И стремглав выскочил из комнаты…


Начинало светать. Над тихим прудом поднимался белый пар. Запели птицы.

Мария подошла к самому краю воды, тронула ее босой ногой. Потом скинула платье, вошла в воду и поплыла к самой середине пруда, плавно разгребая зеленоватую воду руками. Скоро ее голова уже виднелась среди белых лилий, густо населявших пруд…

В этот момент в кустах раздался треск, и на берег, запыхавшись от бега, выскочил Федяшев.

– Мария! – крикнул он. – Я здесь! – И, не раздеваясь, прыгнул в воду…

Однако прыжок получился неудачным. Кто-то подставил ногу, Федяшев зацепился и смешно шлепнулся у самого берега в густую тину.

Он тут же вскочил и гневно оглянулся. На берегу стоял Калиостро и с улыбкой глядел на него.

– Вы, кажется, упали, Алексис?

– Я? Почему?.. С чего вы взяли? – растерянно забормотал Федяшев и выбрался на берег. – А если и упал, так что?

– Ничего, – сухо ответил Калиостро. – Если упали, примите сочувствие, а коли за купающейся девушкой подсматривали, так сие не галантно.

– Как вы смеете?! – вспыхнул Алексей. Он обернулся к пруду и увидел, что Мария спокойно плавает между лилий. – Я подумал – она тонет.

– А хоть бы и тонет? – усмехнулся Калиостро. – Вам-то что за печаль?! Вам о своем идеале надобно думать, а не на чужие засматриваться.

– Послушайте, граф! – сказал Федяшев, отряхиваясь и отжимая промокшую одежду. – Я… того… Всю ночь думал и решил… Я отказываюсь от материализации.

– То есть как? – нахмурил брови Калиостро.

– Передумал… Мое душевное состояние изменилось!

– Да вы что, сударь?! – зашипел Калиостро. – На базар пришли?! Я уже вступил во взаимодействие с силами магнетической субстанции. Я разбудил стихию, энергетический поток которой направлен на указанный предмет… А ну пошли! – Он схватил Федяшева за рукав и решительно потащил от пруда.

– Куда? Куда? – упирался Федяшев.

– Сами увидите! – зло сказал Калиостро, и поскольку был физически намного сильнее, то буквально проволок Федяшева сквозь кусты по аллее парка, к месту, где некогда стояла злосчастная статуя.

Она и сейчас там стояла, только черты ее были не видны, поскольку сверху на нее накинули белое шелковое покрывало. Площадка перед статуей была очерчена магическими кругами и обнесена веревками. Здесь же была разбита небольшая палатка, служившая как бы магнетической лабораторией… В ней кипели какие-то колбы, курился оранжевый дым.

Возле палатки горел костер, у костра сидели Маргадон и Жакоб, размешивая в ведрах какую-то странную беловатую смесь.

– Глядите! – Калиостро указал на траву. – Вот знаки зодиака! Вот двадцать четыре каббалистических символа… Вот ключ. Врата. И семь сфер. Все уже дышит и приведено в действие. – Он взмахнул рукой, и оранжевый дым начал подниматься клубами вокруг статуи…

– Ах, несчастный я человек! – заплакал Федяшев. – Но что же делать, господин Калиостро?! Я не о ней теперь грежу. Я полюбил другую…

– Другую? – усмехнулся Калиостро. – Когда же вы успели… другую? Вы и видели-то ее всего два дня.

– Разве этого мало? Иногда и двух минут хватит… Одного взгляда… И все перевернется в душе! Вы же знаете, как это бывает!

– Не знаю, – холодно ответил Калиостро, – и знать не хочу! Все это мальчишество и воспаленный бред. Вы получите то, что желали… Согласно намеченным контурам…

– К черту! – неожиданно закричал Федяшев. – К черту контуры! Я их уже ненавижу! И если вы не можете остановить таинство, я сам разрушу это каменное изваяние!

Он оттолкнул Калиостро, бросился к костру, схватил огромное тлеющее полено и побежал к статуе…

Оторопевшие Маргадон и Жакоб вскочили. Раздался пронзительный женский визг. Покрывало дрогнуло, «статуя» присела от страха и вытянула вперед руки, как бы защищаясь от удара.

Федяшев обмер и выронил полено. От земли поднялось облако оранжевого дыма…

– Обман… – прошептал Федяшев. – Что ж это, господи? Да вы, сударь, обманщик и злодей! Я убью вас!

– Это вызов? – улыбнулся Калиостро…


В кузнице Степана пылал горн. Степан орудовал огромным молотом, дубася раскаленный кусок железа. По всему полу кузницы была разбросана разломанная карета: колеса, двери, поручни.

В дверь постучали. Вошел Жакоб.

– Здравствуйте, сэр! – учтиво сказал он.

– Здравия желаем! – ответил Степан, с интересом разглядывая гостя.

– Мой патрон, мистер Калиостро, интересуется: будет ли готова карета?

– Обязательно, ваше превосходительство. Через неделю – как новенькая…

– А к завтрашнему дню?

– К завтрашнему – никак. Тут ось полетела, да спицы менять…

Жакоб с интересом оглядел разобранную карету:

– Простите мое любопытство, сэр, но, насколько я понимаю, вы к спицам пробираетесь через крышу?

– Так точно! – сказал Степан. – Так оно… сподручней. Лабор ест этиам ипсе волюптас, что означает: труд уже сам по себе есть наслаждение!

Жакоб царственно кивнул:

– Я рад, что вы, сэр, изучаете латынь во время работы. Это достойный пример! Если б я был принцем, я бы вас повесил в назидание другим… Благодарю за интересную беседу! – Жакоб кивнул и удалился.

Степан крякнул от досады и со всего маху грохнул молотом по раскаленному железу…


Стрелялись днем в лесу, на небольшой полянке среди берез. Маргадон подал каждому по пистолету, противники разошлись на несколько шагов, потом начали сближаться…

Лицо Калиостро выражало бесстрастность и равнодушие.

Федяшев был взволнован.

Так они сближались до тех пор, пока не подошли друг к другу вплотную. Это их озадачило. Они помолчали, и Калиостро спросил:

– Что ж вы медлите, сударь?

– Вы – гость, – угрюмо ответил Федяшев. – Вам положено стрелять первым.

– У нас, сударь, дуэль, а не светский раут, – возразил Калиостро. – Повторим еще раз, и извольте стрелять, ежели вы не трус.

– Я не трус! – воскликнул Федяшев, поднял пистолет и выстрелил в воздух. – Не трус… – тихо повторил он, – но и не подлец. Пока вы в моем доме, я не могу причинить вам вреда.

– Но мы в лесу…

– И лес мой… – вздохнул Федяшев.

– Что же нам, за тысячу верст отъезжать, что ли? – удивился Калиостро.

– Жуткие нравы! – произнес Маргадон. – Уж где только не дуэлировали… и во Франции… и в Голландии… Быстро, четко, как принято у цивилизованных людей: рраз – и наповал!

– Коли вы своим оружием, милостивый государь, выбрали благородство, – насмешливо произнес Калиостро, – то я им тоже владею. Подозреваю, что у меня и рука тверже, и глаз верней…

Он повернулся к Маргадону. Тот привычным жестом поставил себе на макушку яблоко. Калиостро выстрелил, яблоко разлетелось на куски…

– Уравняем шансы! – улыбнулся Калиостро, взял из рук Федяшева пистолет и вместе со своим протянул Маргадону. – Ну-ка заряди только один!

Маргадон исполнил приказание, затем ловко перетасовал пистолеты, протянул их Федяшеву.

– Прошу! – улыбнулся Калиостро. – Сама судьба станет нашим арбитром. Надеюсь, застрелиться в присутствии гостя не противоречит вашим обычаям?

Федяшев глянул на Калиостро исподлобья, затем нерешительно потянулся к оружию…

– Страшно? – спросил Калиостро.

– Страшно! – признался Федяшев и взял один из пистолетов. – Тетушке, граф, ничего не говорите про дуэль. Просто скажите: дематериализовался Алеша, мол, и все! И Марии… – Он вдруг улыбнулся. – А вообще, граф, я вам благодарен. Обещали явить мне мою мечту – и явили… За нее и жизнь отдать не жалко. Прощайте, мечта моя, Мария Ивановна! – Он зажмурил глаза, приставил пистолет к сердцу, нажал курок.

Раздался сухой щелчок.

У Федяшева вырвался непроизвольный вздох облегчения, и он открыл глаза.

– Поздравляю, – сухо произнес Калиостро и потянулся к футляру.

– Полно, граф, – Федяшев попытался остановить его. – Ну, погорячились, и будет!.. Я вас прощаю… Ничья!

– Пусть Бог прощает, сударь, это его забота, – твердо произнес Калиостро. – Мой выстрел! Извольте не мешать! – Он попятился и стал медленно подносить дуло к виску.

– Остановитесь! – вдруг произнес чей-то громкий голос. Калиостро обернулся. Мария стояла в нескольких шагах.

– Не делайте этого, – тихо попросила она и посмотрела на Калиостро глазами, полными слез. – Я люблю вас… правда! Ваш опыт удался, я полюбила вас и готова ехать с вами хоть на край света. Вы, граф, умный… нежный… а главное – несчастный. Вы без меня пропадете.

Федяшев хотел что-то сказать, но Мария опередила его.

– Такова судьба, Лешенька, – улыбнулась она ему сквозь слезы. – Будем страдать. Страданиями душа совершенствуется. Папенька говорит: «Одни радости вкушать недостойно…»

– Да пропади он пропадом, ваш папенька с его советами! – в сердцах воскликнул Федяшев. – Без вас мне и жить незачем!

Резким движением он выхватил из рук Калиостро пистолет и, отскочив в сторону, приставил его к сердцу:

– Прощайте, госпожа Калиостро!

Мария в ужасе вскрикнула.

Федяшев нажал курок, однако выстрела не последовало. В пистолете что-то зашипело, и из него тоненькой струйкой вяло пополз дымок. Потрясенный Федяшев поднял шипящий пистолет к самому носу, потом перевел взгляд на смущенного Маргадона.

– Мерзавец! Хоть один-то надо было зарядить! – И Федяшев что есть силы швырнул пистолет в Маргадона, который вовремя успел пригнуться. Пистолет ударился о ствол дерева и упал на землю. – Бесчестный человек!

– Кабы я был честным, – отозвался Маргадон, – столько бы народу полегло, ужас!

Калиостро поднял пистолет, задумчиво осмотрел его, потом, направив дуло вверх, спустил курок… Раздался выстрел. Калиостро прицелился в ближайшую березу и вновь спустил курок… Снова грохнул выстрел, посыпалась опаленная кора…

Федяшев и Мария изумленно смотрели на это чудо.

– Вот как? – улыбнулся Калиостро и посмотрел на небо. – Значит, Ты все-таки решил меня проверить? Думаешь, Калиостро страшно умереть? Да ничуть… Все равно умерли чувства и желания… Остался только разум… Разум, который Ты мне дал и который рвется взаперти. Что ж, забери и его…

Калиостро приставил дуло к виску и стал медленно отступать в глубь леса. Лицо его сделалось бледным и страшным…

Федяшев, Мария и даже Маргадон с ужасом наблюдали за ним.

Неожиданно за спиной Калиостро раздалось вежливое покашливание. Он резко обернулся.

Перед ним стоял доктор.

– У нас в уезде был аналогичный случай, – невозмутимо произнес доктор. – Вам, граф, напоследок это будет весьма интересно. Стрелялся, стало быть, некий помещик Кузякин…

Калиостро безумным взором оглядел доктора, пробормотал:

– Это невыносимо… – И спустил курок.

Из пистолета вырвался сноп огня и дыма…


Когда дым рассеялся, стал виден двор усадьбы, по которому, весело щебеча, бежала маленькая русоголовая девочка. Она подбежала к окну барского дома, встала на цыпочки, заглянула в окно. Здесь же собрались группа любопытных детей и местный художник Загосин с мольбертом и с большим холстом, натянутым на раму…

Калиостро почувствовал на себе любопытные взгляды, покосился в сторону окна. Плотно перебинтованная голова его покоилась на подушке. Сверху бинтов был кем-то напялен ночной колпак. Выглядел магистр довольно жалко и беспомощно.


– Ну вот, – раздался скрипучий голос доктора, сидевшего рядом у постели, – так я дорасскажу… Стрелялся, стало быть, у нас некий помещик Кузякин. Приставил пистолет ко лбу, стрельнул – осечка! Стрельнул другой раз – осечка! Э, думает, не судьба! И точно! Продал пистолет, а он у него дорогой был, с каменьями… Продал пистолет и на радостях напился… а уж потом спьяну в сугроб упал да замерз…

Калиостро с ужасом посмотрел на доктора.

– Это он к тому говорит, – пояснила Федосья Ивановна, – что каждому свой час установлен и торопить не надо!

– Абсолютно верно, – кивнул доктор, приставив деревянную трубку к груди Калиостро, – тем более что организм ваш, батенька, совсем расстроен неправильным образом жизни… Дышите!.. Печень вялая, сердечко шалит… – Он отложил трубку. – Как вы с ним две тыщи лет протянули, не пойму! Кончать надо с хиромантией, дружок! Пальцем искрить, вилки глотать в нашем возрасте уже не годится. И с барышнями поаккуратней! Мраморные они, не мраморные – наше дело сторона! Сиди на солнышке грейся!

– Травами бы хорошо подлечиться, – добавила тетушка. – Отвар ромашки, мяты… У вас в Италии мята есть?

– Ну откуда в Италии мята? – возразил доктор. – Видел я их Италию на карте – сапог сапогом, и все!

В дверь заглянула смущенная Мария.

– А вот и Галатея наша, – радостно объявила Федосья Ивановна. – Подойди к магистру, не бойся…

Мария потянула за собой упирающегося Федяшева.

– Вы же обещали, Алеша, – шепотом укорила она его.

– Мы, граф, – пояснила Федосья Ивановна, – соседям-то сказали, что материализация состоялась. Да-с! Вчистую! Вот, мол, было изваяние, а теперь стала Мария Ивановна. Многие верят.

– Ему плохо? – спросила Мария, приблизившись и держа за руку Федяшева.

– Ему хорошо, – ответил доктор. – Живым все хорошо… Пуля-то, слава богу, только кожу задела. Рука у вас, граф, выходит, умней головы… Та говорит «стреляй в меня», а эта не хочет.

– Куда едет Маргадон? – вдруг тихо спросил Калиостро.

– Я его в город послала, – Федосья Ивановна выглянула в окошко. – Говорят, какой-то штабс-капитан вас разыскивает. От князя Потемкина…

…В это время Маргадон выходил из дома с дорожным баулом. Конюх держал под уздцы оседланного коня.

– Маргадон! – тихо позвал Калиостро.

Маргадон вздрогнул, обернулся в сторону дома.

Мария незаметно подтолкнула Федяшева, и он тотчас произнес:

– Граф, я прошу вас погостить у нас еще несколько дней. В воскресенье помолвка. Я сделал Марии Ивановне предложение…

– Да погодите вы, – сказала Мария. – Я же сказала: без папеньки решиться не могу.

– Помогите нам, граф! – взмолился Федяшев. – На вас одна надежда… Мария Ивановна говорит: у вас с ним астральная связь. Спросите его благословения, умоляю!

– Ах, Алеша! – возмутилась Мария. – Ну до того ли сейчас господину Калиостро?

Все посмотрели на магистра.

Калиостро закрыл на мгновение глаза, напрягся, потом твердо произнес:

– Папенька согласен. – После этого он тихо попросил: – Теперь уйдите!

Все быстро проследовали к двери, где возник встревоженный Маргадон.

– Ты хотел бросить хозяина? – спросил Калиостро.

– Я подумал – хозяин умер. – Маргадон не спеша оглядел комнату. – А мертвым слуги не нужны… Вы всегда играли чужими жизнями, но не собственной. Вы изменили своему призванию! За вами гонятся, а вы лежите в халате и предаетесь мечтам.

– Ты думаешь, что мое призвание – уходить от погони?

– Конечно. Потому что, когда уходишь от погони, ни о чем другом уже не думаешь.

– Ты рассуждаешь как мыслящий человек, – кивнул Калиостро. – Карета готова?

– Конечно, нет.

– Тогда едем! – Калиостро резким движением сбросил одеяло. Как ни странно, под одеялом он лежал в дорожном костюме и сапогах со шпорами.

Он поднялся, сбросил колпак и повязку. Под повязкой оказалась совершенно седая голова. Рана в правой стороне лба зарубцевалась.

– Браво, магистр! – радостно произнес Маргадон. – Теперь я узнаю вас!

Калиостро выглянул в окно: от синеющего вдалеке леса через огромное поле медленно двигалась карета в сопровождении четырех вооруженных всадников.

Калиостро переглянулся с Маргадоном и тихо позвал:

– Жакоб!

Жакоб вздрогнул, поднял голову:

– Я здесь, сэр!

…Он лежал на сеновале, обнявшись с Фимкой. Фимка тоже вскочила, стала поспешно застегивать блузку…

– Мне пора, леди! – сурово произнес Жакоб.

– Но, синьор, но! – запричитала Фимка по-итальянски. – Аморе… – сверкнула глазами, как учил Степан, потом запричитала уже по-русски: – Жакобушка! Останься, сокол. Я тебе ребеночка рожу, заживем как люди.

– Я вернусь! – тихо произнес Жакоб. – Вернусь… принцем.

– А сейчас ты кто? – заголосила Фимка. – Ты и есть принц, Жакобушка!

На глаза Жакоба навернулись слезы, но неведомая сила рванула его и вынесла прочь…

Во дворе Степан держал под уздцы лошадей, запряженных в карету. В карете сидели Лоренца и Маргадон. Жакоб прыгнул на козлы, свистнул. Карета объехала дом, остановившись с тыльной стороны, напротив окна спальни Калиостро.

К Степану подбежал негодующий Федяшев:

– Куда они? Зачем? Почему карету починил, бездельник?

– Бес попутал, – сокрушенно вздохнул Степан. – Прости, барин. Уж так старался, так старался… А вечор с кумом посидел, выпил и… спьяну за час все собрал… Хомо сум, эвон сум – ничто человеческое нам не чуждо!

В этот момент во двор усадьбы въехала карета и четверо вооруженных всадников. Из кареты выпрыгнул офицер, направился к Федяшеву:

– Где господин Калиостро, господа? Имею предписание на его арест…

Калиостро распахнул окно, легко перепрыгнул через подоконник.

Маргадон услужливо распахнул дверь кареты. Через секунду они уже ехали усадебным парком.

Калиостро угрюмо смотрел через стекло. Все напряженно молчали.

– Стоп! – вдруг тихо произнес Калиостро.

Карета резко остановилась. Калиостро вышел, сопровождаемый недоуменными взглядами попутчиков, быстро прошел по садовой дорожке и остановился у мраморного постамента, на котором когда-то стояла злосчастная скульптура. Сама скульптура лежала здесь же, неподалеку, привалившись затылком к пеньку… Калиостро в задумчивости подошел к ней, тронул рукой.

Сзади зашевелились кусты. Калиостро резко обернулся и увидел маленькую русоволосую девочку.

– Дедушка Калиостро, – тихо сказала она, – а вы правда мою бабушку оживлять будете?

– Ты кто? – спросил Калиостро.

– Прасковья Тулупова…

Калиостро вздрогнул, потом вдруг широко и весело улыбнулся, поднял девочку на руки.

– Магистр! – не выдержал Маргадон, выглянув из кареты. – Магистр!..

Калиостро даже не повернул голову в его сторону. Из кустов появился запыхавшийся художник Загосин.

– Ваше сиятельство, – пробормотал он, явно стесняясь, – будучи местным жителем и имея пристрастие к живописи, покорнейше бы просил оказать честь и позволить написать ваш портрет… Ежели бы у вас выдалось свободное время… Разумеется, не сейчас…

– Отчего ж не сейчас? – пожал плечами Калиостро.

– Благодарю! Сердечно благодарю! – разволновался Загосин, не веря в такую удачу. Он стал поспешно устанавливать мольберт, смешивать краски.

Калиостро водрузил девочку на пьедестал, сам присел рядом.

Маргадон печально посмотрел на хозяина, закрыл дверь кареты. Карета тронулась и поехала прочь по дороге…

Со стороны усадьбы появилась толпа людей, сопровождаемая офицером и солдатами. Увидев Калиостро и художника, толпа нерешительно остановилась. Офицер подошел к Калиостро, отдал честь, что-то тихо сказал ему. Калиостро умиротворенно кивнул, что-то тихо ответил, сделал знак офицеру, приглашая присесть рядом. Офицер, подумав, согласился.

Постепенно все жители усадьбы, включая Федяшева, Марию, тетушку, Степана и Фимку, обступили Калиостро и пьедестал, на котором улыбалась крохотная Прасковья Тулупова.

Счастливый художник вдохновенно наносил их лица на холст.

Неторопливый доктор, стоявший чуть поодаль, вдруг повернулся неизвестно к кому и произнес:

– В тысяча семьсот девяносто первом году Джузеппе Калиостро вернулся на родину в Рим, где неожиданно сдался в руки правосудия. Суд приговорил его к пожизненному заключению. Лоренца навещала его. Незадолго до его смерти она передала ему рисунок неизвестного художника, присланный из России. Кто был изображен на сем рисунке и что означали эти люди в судьбе великого магистра, историкам так и не удалось установить.

Сообщив эту информацию, доктор поспешил к сгрудившимся землякам и занял, как и положено, одно из центральных мест.

Лица людей обрели графическую четкость, затем растаяли ненужные детали, придавая полотну условность старинного рисунка, по которому медленно поплыли титры…

Пьесы

Забыть – значит простить! или Почему была написана пьеса «…Забыть Герострата!»

Кто послал пули в президента Джона Кеннеди?

Ли Харви Освальд.

А кто эти пули вынимал?..

Напрягаю память.

Как фамилии хирургов, боровшихся за жизнь президента? Ведь о них тоже писали тогда газеты. Их лица тоже появлялись на экранах телевизоров…

Не помню! Не помню!

Таков парадокс памяти: все ее внимание направлено на того, кто пролил кровь, а не на того, кто переливал. Человек, вершивший злодеяние, покрывший себя «геростратовой славой», навсегда остался в истории, десятки и сотни людей, свершавшие благородные поступки, растаяли в безвестности…

Вот так впервые, в те далекие дни далласской трагедии я задумался о человеке по имени Герострат, о маленьком торговце из древнего города Эфеса. Кто он? Как выглядел? Как и почему поднялась рука с факелом, чтобы сжечь одно из самых удивительных творений человеческой культуры – храм богини Артемиды?

Я обратился к историческим хроникам, мемуарам, документам. И тут вдруг с удивлением обнаружил, что о Герострате почти ничего не написано. Историки и летописцы старательно обходили личность злодея, упоминая о нем мимоходом или вообще не упоминая… Я понял: существует какой-то негласный заговор молчания. Какой-то подсознательный протест совести: ты мечтал о славе? Не получится! Вычеркнем! Сотрем! Заставим забыть!

В знак солидарности я прекратил работу над пьесой. Я – не штрейкбрехер, думал я. Зачем через две с лишним тысячи лет выполнять волю мерзавца и упоминать его имя? Неинтересен он мне, плевать на мотивы, которые вели его к преступлению. Будь он проклят! Не было его!

Я занялся другой работой и приказал себе не думать о Герострате.

Отдать самому себе приказ легко, выполнить – значительно сложнее. Каждый день через толщу веков Герострат пытался напомнить о себе…

Угонялись самолеты! Стреляли в депутатов, сенаторов, священников! И каждый раз убийца не только не стремился прятаться во мраке безвестности, а наоборот – глядел на меня с экрана телевизора или с газетного снимка, стоило где-то взорваться подложенной «неизвестным» бомбе, как сразу несколько экстремистских организаций звонили по телефону в редакции газет с требованием записать это преступление на их счет…

Зло сделалось привлекательней добра, разрушение и уничтожение делалось вдохновенно, о нем говорилось как о творческом процессе…

И помимо своей воли я вновь и вновь мысленно стал возвращаться к зловещей фигуре маленького торговца из города Эфеса. Зачем себя обманывать, думал я. Забвения нет, есть смирение. Есть привыкание к злу и насилию. Простите меня, историки и летописцы. Я – не штрейкбрехер, но я и не пособник бессмыслице. Нельзя не обращать внимания на болезнь, разрушающую организм. (Я – медик, до того, как стать профессиональным драматургом, несколько лет работал врачом и прекрасно понимаю, что растущая опухоль убьет жизнь вне зависимости от того, думает о ней пациент или делает вид, что он здоров и прекрасно себя чувствует.)

Я вновь начал работу над пьесой. Я писал не историческую вещь, ибо историей должны заниматься историки, а писатель всегда занимается современностью, даже если пишет про Адама и Еву.

Я начал диалог с Геростратом, я пытался спорить с ним, иногда пытался понять его, иногда рукоплескал ему, восхищенный его ловкостью и изворотливостью, но в конце диалога не выдерживал и хватал в руки нож…

Наш диалог не окончен, несмотря на то что пьеса давно написана и поставлена (театры Польши, Чехословакии, Франции, Англии, Сирии… В СССР пьеса была поставлена более чем в 40 театрах)…

Герострат добился того, чего хотел, – о нем помнят. Но в этой победе таится его поражение и его гибель. Забыть о нем – значит простить ему все. Помнить о нем – значит не смириться с ним, не простить ему ничего и никогда…

Григорий ГоринМосква, 15 января 1979 г.

Забыть Герострата

(трагикомедия в двух частях)

Действующие лица

Человек театра.

Тиссаферн – повелитель Эфеса, сатрап персидского царя.

Клементина – его жена.

Клеон – архонт-басилей Эфеса.

Герострат.

Крисипп – ростовщик.

Эрита – жрица храма Артемиды.

Тюремщик.

Первый горожанин.

Второй горожанин.

Третий горожанин.


Место действия – город Эфес.

Время действия – 356 год до нашей эры.

Часть первая

Вначале – шум, крики, стоны, грохот падающих камней, а затем сразу наступает тишина. Зловещая тишина. Всего несколько секунд тишины, которые нужны людям, чтобы понять случившееся и предаться слезам и отчаянию… На авансцене – Человек театра.

Человек театра. В четвертом веке до нашей эры в греческом городе Эфесе сожжен храм Артемиды. Сто двадцать лет строили его мастера. По преданию, сама богиня помогала зодчим. Храм был так великолепен, что его внесли в число семи чудес света. Толпы людей со всего мира стекались к его подножию, чтобы поклониться богине и поразиться величию дел человеческих. Храм простоял сто лет. Он мог бы простоять тысячелетия, а простоял всего сто лет. В роковую ночь триста пятьдесят шестого года житель Эфеса, базарный торговец по имени Герострат, сжег храм Артемиды.

Картина первая

Человек театра зажигает тусклый бронзовый светильник. Высвечивается тюремная камера.

Человек театра. Тюрьма города Эфеса. Каменный мешок. Мрачный подвал. Древние греки умели воздвигать прекрасные дворцы и храмы, но не тюрьмы. Тюрьмы во все времена строились примитивно… (Ищет, куда бы сесть; не найдя, отходит к краю сцены.)

За кулисами слышится какая-то возня и брань. Открывается дверь, здоровенный Тюремщик втаскивает в камеру Герострата. У Герострата довольно потрепанный вид: хитон разорван, на лице и руках ссадины. Втащив Герострата в камеру, Тюремщик неожиданно дает ему сильную оплеуху, отчего тот летит на пол.

Герострат. Не смей бить меня!

Тюремщик. Молчи, мерзавец! Прибью! Зачем только воины отняли тебя у толпы?! Там, на площади, могли сразу и прикончить! Так нет, надо соблюдать закон, тащить в тюрьму, марать руки… Тьфу!

Герострат (поднимаясь с пола). И все-таки ты не имеешь права бить меня. Я не раб – я человек!

Тюремщик. Заткнись! Какой ты человек? Взбесившийся пес! Сжег храм! Это что же?! Как можно на такое решиться?! Ну ничего… Завтра утром тебя привяжут ногами к колеснице и твоя башка запрыгает по камням. Уж я-то полюбуюсь этим зрелищем, будь уверен.

Герострат. Лайся, лайся, тюремщик. Сегодня я слышал слова и покрепче. (Стонет.) Ой, мое плечо! Они чуть не сломали мне руку… Ох, как болит. Дай воды!

Тюремщик. Еще чего!

Герострат. Дай воды. У меня пересохло в горле, и надо обмыть раны, иначе они начнут гноиться.

Тюремщик. Э-э, парень, ты и вправду безумец! Тебя завтра казнят, а ты волнуешься, чтоб не гноились раны…

Герострат (кричит). Дай воды! Ты обязан принести воду!

Тюремщик (подходит к Герострату и вновь дает ему оплеуху). Вот тебе вода, вино и все остальное! (Собирается уходить.)

Герострат. Постой, у меня к тебе есть дело.

Тюремщик. Не желаю иметь с тобой никаких дел!

Герострат. Подожди! Смотри, что у меня есть. (Достает серебряную монету.) Афинская драхма! Если выполнишь мою просьбу, то получишь ее.

Тюремщик (усмехаясь). И так получу. (Надвигается на Герострата.)

Герострат (отступая). Так не получишь!

Тюремщик (продолжая надвигаться). Уж не думаешь ли бороться со мной, дохляк? Ну?! (Протягивает руку.) Дай сюда!

Герострат. Так не получишь! Так не получишь! (Сует монету в рот, давясь, проглатывает ее.) Теперь тебе придется подождать моей смерти.

Тюремщик (опешив). Ах ты!.. (Секунду смотрит на Герострата, раздумывая, нельзя ли каким-нибудь путем вытрясти из него монету, потом плюет с досады и поворачивается, чтобы уйти.)

Герострат. Стой!

Тюремщик. Чего еще?

Герострат. У меня еще монета. (Достает новую монету.)

Тюремщик тут же делает попытку подойти к Герострату.

Оставь! Клянусь, она ляжет в животе рядом с первой! Будешь слушать или нет? Ну? Не заставляй меня глотать столько серебра натощак.

Тюремщик (сдаваясь). Чего ты хочешь?

Герострат. Вот это уже разговор… Знаешь дом ростовщика Крисиппа?

Тюремщик. Знаю.

Герострат. Пойдешь туда и скажешь Крисиппу, что я прошу его немедля прийти ко мне.

Тюремщик. Чего выдумал! Станет уважаемый гражданин бежать в тюрьму на свидание с мерзавцем!..

Герострат. Станет! Скажешь ему, что у меня для него есть дело. Выгодное дело! Слышишь? Скажи: очень выгодное дело. Оно пахнет целым состоянием, понял? А когда он придет, я дам тебе драхму… И вторую! (Достает монету.) Это настоящие серебряные драхмы, а не наши эфесские кружочки. Ну? Чего ты задумался? Или тюремщикам повысили жалованье?

Тюремщик. Ох мерзавец! В жизни не видел такого мерзавца. Ладно, схожу. Но если ты меня обманешь, то, клянусь богами, я распорю тебе живот и получу все, что мне причитается. (Уходит.)

Герострат, задумавшись, ходит по камере, потирая ушибленное плечо. Человек театра наблюдает за ним.

Герострат. Зачем ты явился к нам, человек?

Человек театра. Хочу понять, что произошло более двух тысяч лет назад в городе Эфесе.

Герострат. Глупая затея. К чему ломать голову над тем, что было так давно? Разве у вас мало своих проблем?

Человек театра. Есть вечные проблемы, которые волнуют людей. Чтобы понять их, не грех вспомнить о том, что было вчера, недавно и совсем давно.

Герострат. И все-таки бестактно вмешиваться в события столь отдаленные.

Человек театра. К сожалению, я не могу вмешиваться. Я буду только следить за логикой их развития.

Герострат. Что ж тебя сейчас интересует?

Человек театра. Хочу понять: тебе страшно?

Герострат (вызывающе). Нисколько!

Человек театра. Это реплика для историков. А как на самом деле?

Герострат. Страшно. Только это не такой страх, какой был. Это четвертый страх.

Человек театра. Почему четвертый?

Герострат. Я уже пережил три страха. Первый страх пришел, когда я задумал то, что теперь сделал. Это был страх перед дерзкой мыслью. Не очень страшный страх, и я поборол его мечтами о славе. Второй страх охватил меня там, в храме, когда я лил смолу на стены и разбрасывал паклю. Этот страх был посильнее первого. От него задрожали руки и так пересохло во рту, что язык прилип к небу. Но и это был не самый страшный страх, я подавил его вином. Десяток-другой глотков! От этого не пьянеешь, но страх проходит… Самым страшным был третий страх. Горел храм, уже валились перекрытия, и рухнула одна из колонн – она упала, как спиленный дуб, и ее мраморная капитель развалилась на куски. А со всех сторон бежали люди. Никогда ни на какой праздник не сбегалось столько зевак! Женщины, дети, рабы, метеки, персы… Всадники, колесницы, богатые и бедные граждане города – все бежали к моему костру. И орали, и плакали, и рвали на себе волосы, а я взбежал на возвышение и крикнул: «Люди! Этот храм сжег я. Мое имя Герострат!!!» Они услышали мой крик, потому что сразу стало тихо, только огонь шипел, доедая деревянные балки. Толпа двинулась на меня. Двинулась молча. Я и сейчас вижу их лица, их глаза, в которых светились отраженные языки пламени. Вот тогда пришел самый страшный страх. Это был страх перед людьми, и я ничем не мог его погасить… А сейчас четвертый страх – страх перед смертью… Но он слабее всех, потому что я не верю в смерть.

Человек театра. Не веришь? Неужели ты надеешься избежать расплаты?

Герострат. Пока, как видишь, я жив.

Человек театра. Но это пока…

Герострат. А зачем мне дана голова? Надо придумать, как растянуть это «пока» до бесконечности.

За стеной слышны шум, крики, звуки борьбы.

Человек театра. Боюсь, у тебя не осталось времени для раздумий, Герострат. Там, у входа, толпа. Она ворвалась в тюрьму!.. Сюда идут…

Герострат (в страхе). Они не имеют права!.. Это самосуд! (Кричит.) Эй, стража! Воины! Помогите! (Мечется по камере.) Сделай что-нибудь, человек! Останови их!

Человек театра. Я не имею права вмешиваться.

Герострат. Но так нельзя! Надо соблюдать законы!

Человек театра. Странно слышать эти слова от тебя…

Распахивается дверь, в камеру врываются три горожанина.

Герострат. Кто вы? Что вам надо?..

Первый горожанин. Выходи!

Герострат. Вы будете за это отвечать!.. Подонки! Безмозглые скоты! Не смейте ко мне прикасаться!

Третий горожанин. Он еще лается, подлец! Вяжи его!

Второй горожанин (надвигаясь на Герострата). Выходи, Герострат. Сумей достойно встретить смерть.

Герострат. Кто дал вам право?! Идиоты!.. (Почти плачет.) Не трогайте меня… Прошу вас…

Второй горожанин (кладет руку на плечо Герострату). Пошли.

Быстро входит Клеон, высокий седовласый мужчина лет пятидесяти. На нем дорогой белый гиматий (что-то вроде плаща), отделанный красной каймой.

Клеон (властно, горожанам). Оставьте его!

Увидев Клеона, горожане послушно отпускают Герострата.

Кто вы?

Первый горожанин. Мы граждане Эфеса.

Клеон. Ваши имена?

Второй горожанин. Зачем они тебе, Клеон?.. Мы ничем не знамениты. Я каменщик, он – гончар, этот (указывает на третьего) – цирюльник.

Клеон. И все-таки, почему вы не хотите назваться?

Второй горожанин. Мы говорим не от своего имени, архонт. Нас послал народ.

Клеон. Чего хочет народ?

Первый горожанин. Народ хочет судить Герострата.

Клеон. Суд состоится завтра или послезавтра – в тот день, когда я назначу.

Первый горожанин. Народ взбешен. Он считает, что ни к чему откладывать…

Третий горожанин. У нас чешутся руки на этого подлеца!..

Клеон (сердито перебивая). Народ избрал меня своим архонтом! Или имя Клеона ничего не значит больше для эфесцев?! Тогда переизберите меня! Но пока я верховный судья, в городе будут соблюдаться закон и порядок! Так и передайте толпе, которая вас прислала.

Первый горожанин. Мы передадим, но как она поступит – неизвестно.

Клеон. Самосуда не допущу! Все должно быть по закону. А закон гласит: каждый, кто убьет преступника до суда, сам достоин смерти! Это решение принято Народным собранием, и его никто не отменял. Герострат будет наказан, клянусь вам! Вы не верите моему слову?

Второй горожанин. Мы верим тебе, архонт… Ты никогда не обманывал нас.

Первый горожанин. Сдержи слово и на этот раз…

Третий горожанин (Герострату). Мы с тобой рассчитаемся!

Горожане уходят. Клеон и Герострат некоторое время молча смотрят друг на друга: Клеон – спокойно и даже с некоторым любопытством. Герострат оправился от испуга и теперь глядит вызывающе дерзко.

Герострат. Хайре, Клеон!

Клеон молчит.

Хайре, Клеон! Ты считаешь недостойным приветствовать гражданина Эфеса?

Клеон молчит.

Что ж, будем молчать, хотя это глупо. Ведь ты пришел ко мне, а не наоборот.

Клеон. Будем говорить. Просто мне хотелось вдоволь насмотреться на тебя.

Герострат. Не ожидал увидеть человека? Думал, что у меня торчат клыки или растут рога?

Клеон. Нет, я тебя таким примерно и представлял. Но мне казалось, что у тебя должно быть прыщавое лицо.

Герострат. Почему?

Клеон. Так мне казалось…

Герострат. Нет, Клеон, у меня чистое лицо, белые зубы и здоровое тело.

Клеон. Ну что ж, тем хуже для тебя. Завтра это тело, очевидно, сбросят в пропасть. Ты ведь хотел этого, Геростор?

Герострат (зло). Меня зовут Геростратом! И ты напрасно делаешь вид, будто не помнишь моего имени…

Клеон. Твое имя будет забыто.

Герострат. Нет! Теперь оно останется в веках. Кстати, о тебе, Клеон, будут вспоминать только потому, что ты судил меня.

Клеон. Надеюсь, потомки посочувствуют мне за эту неприятную обязанность… Однако хватит болтать о вечности, Герострат. Впереди у тебя только одна ночь. Расскажи лучше о себе – суду надо знать, кто ты и откуда.

Герострат. С удовольствием! Я Герострат, сын Стратона, уроженец Эфеса, свободный гражданин. Мне тридцать два года, по профессии я торговец. Продавал на базаре рыбу, зелень, шерсть. У меня были два раба и два быка. Рабы сбежали, быки подохли… Я разорился, плюнул на коммерцию и стал профессиональным поджигателем храмов.

Клеон. У тебя были сообщники?

Герострат. Я все сделал один!

Клеон. Только не вздумай лгать, Герострат, иначе правду придется говорить под пыткой!

Герострат. Клянусь, я был один. Посуди сам: какой смысл делиться славой?

Клеон. Как ты проник в храм?

Герострат. Обыкновенно, через вход. Я пришел туда вечером, спрятался в одном зале, а ночью, когда жрецы ушли, принялся за работу.

Клеон. Как тебе удалось так незаметно пронести в храм кувшин со смолой?

Герострат. Я не прятал его, а пронес у всех на виду. Жрецов интересуют только ценные дары, которые богатые люди приносят к алтарю богини. Мой треснутый кувшин не вызвал у них никакого интереса.

Клеон. Ты был пьян?

Герострат. Нет! Всего несколько глотков – для смелости.

Клеон. Твой сосед-торговец сказал, что однажды на базаре ты упал в обморок.

Герострат. И не один раз, Клеон. Но это вовсе не значит, что я припадочный… (Смеется.) О, это очень забавная история! Видишь ли, когда мои торговые дела пошли совсем плохо и ростовщики отняли у меня все до последнего обола, я не стал гнушаться любой работой, лишь бы за нее хорошо платили. Ты знаешь, что по законам наших базаров нельзя поливать рыбу водой, дабы она не прыгала и не выглядела свежее, чем на самом деле. Надсмотрщики строго штрафуют торговцев, нарушающих это правило. Вот тогда я и придумал обмороки… Гуляешь в рыбных рядах и вдруг – ах! – валишься на корзинки. Торговцы льют на меня воду и не-ча-ян-но брызгают на рыбку… Поди придерись: рыба получает влагу, я – деньги.

Клеон. Хитро!

Герострат. Но все равно надсмотрщики поняли наконец, что их дурачат, и меня здорово отлупили.

Клеон. Тебя, очевидно, часто лупили?

Герострат. Бывало. Люди не прощают тому, кто умнее их.

Клеон. Люди не прощают тому, кто считает их дураками. Ты женат?

Герострат. Был, но развелся. Моя жена – Теофила, дочь ростовщика Крисиппа. Он дал за ней десять тысяч драхм, а я клюнул на приданое и забыл, что вместе с деньгами придется брать в дом глупую и некрасивую женщину… Мало того, через четыре месяца после свадьбы она родила сына. Я понял, что меня надули, и подал в суд. Но мошенник Крисипп выиграл процесс, убедив всех, что я обольстил его «невинное» дитя задолго до свадьбы. Нас развели, и, по существующим законам, мне пришлось вернуть Крисиппу все приданое плюс восемнадцать процентов неустойки. Даже на собственной дочери этот мошенник заработал.

Клеон. Я сразу понял, что ты неудачник.

Герострат. Да, это так. Мне не везло ни в спорах, ни в игре в кости, ни в петушиных боях.

Клеон. И за все это ты решил отомстить людям?

Герострат. Я никому не мстил, Клеон. Просто мне вдруг надоело прозябать в безвестности… Я понял, что достоин лучшей судьбы. И вот сегодня мое имя знает каждый.

Клеон. Несчастный! Сегодня весь город повторяет твое имя с проклятьями.

Герострат. Пускай!.. Сегодня проклинают, завтра будут относиться с интересом, через год полюбят, через пять – будут обожать. Шутка сказать – человек бросил вызов богам! Кто до меня на это решился? Разве что Прометей?

Клеон (сердито). Не смей сравнивать, негодяй! Прометей взял у Бога огонь, чтобы подарить его людям, а ты взял огонь, чтобы обворовать людей! Храм Артемиды был гордостью Эфеса. С детских лет мы любовались им, мы берегли его, потому что знали: в каждой мраморной колонне, в каждой фигуре барельефа лежит сто двадцать лет человеческого труда. Ты слышишь, Герострат? Сто двадцать лет! Менялись поколения, мастера строили и учили своему искусству сыновей, чтобы те обучили внуков… Для чего они это делали? Неужели для того, чтоб однажды пришел мерзавец и все это обратил в пепел?! Нет, Герострат, ты плохо знаешь людей. Они забудут твое имя, как забывают страшные сны.

Герострат. Ну что ж, посмотрим.

Клеон. Ты не посмотришь! Завтра к вечеру тебя не будет.

Герострат (вызывающе). Посмотрим…

Клеон. Не понимаю, на что ты надеешься?

Герострат. На людей, Клеон!

Клеон. На каких людей?!

Герострат. Да хотя бы на тебя. Ведь только что ты спас меня от смерти.

Клеон подозрительно смотрит на Герострата, потом, недоуменно пожав плечами, уходит.

Человек театра. Ты действительно не теряешь надежды, Герострат?

Герострат. Конечно нет. Есть мудрая пословица на этот счет. Теряя деньги, говорит она, – приобретаешь опыт, теряя жену – приобретаешь свободу, теряя здоровье – приобретаешь удовольствия… Но нельзя терять надежду: теряя надежду – теряешь все!

Человек театра. Тебя казнят! Логика событий…

Герострат (перебивая). Оставь свою логику, человек. Она плохой советчик. Почему меня не убили там, у храма, и сейчас, в тюрьме?

Человек театра. Люди гуманны…

Герострат. Если они гуманны, зачем завтра меня хотят казнить?

Человек театра. Ты причинил горе людям, оскорбил их достоинство и должен быть наказан.

Герострат. Чушь! Разве есть справедливость в том, что из-за украденной жены греки разрушили Трою и перебили всех троянцев? Какой логикой объяснишь ты эту жестокость? И вот, смотри, прошло время, а Гомер воспел их в «Илиаде». Нет, не логика нужна мне, а сила. Дай мне почувствовать силу – и я начну управлять событиями и людьми, а уж потом философы найдут оправдание всему, что произошло.

Человек театра. Возможно. Но потом все равно придут другие философы и восстановят истину.

Герострат (нервно). Мне некогда спорить с тобой! У меня слишком мало времени. Где этот мошенник Крисипп? Приведи его, он заставляет себя ждать…

Человек театра. Я здесь не затем, чтобы тебе прислуживать. (Отходит в сторону и продолжает наблюдать за действием.)

Входит Крисипп, толстый старый человек, в богатом пурпурном гиматии.

Герострат (обрадованно). Наконец-то! Приветствую тебя, Крисипп!

Крисипп. Несмотря на свою занятость, не смог отказать в удовольствии плюнуть тебе в рожу.

Герострат. Плюй! Сейчас я стерплю и это.

Крисипп. Нет, серьезно! Ты ведь знаешь, сколько у меня дел! Сегодня прибыл товар с Крита – надо пойти проверить, надо зайти на базар, побывать у менялы, потом – в суде: сегодня судят двух моих должников, потом деловая встреча с персидским купцом… Но жена вцепилась в меня, кричит: «Крисипп, оставь все дела, пойди и плюнь в рожу Герострату!» Как я мог отказать в просьбе любимой женщине? (Плюет в лицо Герострату.) Это тебе от нее!

Герострат (утираясь). Хорошо! Плюй еще от лица дочери, и перейдем к делу!

Крисипп. Дочь просила выцарапать тебе глаза и вырвать язык.

Герострат. Нет, это не годится. Я должен видеть тебя и говорить с тобой.

Крисипп. О чем нам говорить, ничтожнейший из людей?

Герострат. О деньгах, Крисипп. Разве это не тема для разговора? Я должен тебе сто драхм.

Крисипп. Конечно, должен, мерзавец. Но как я теперь их получу? Бесчестный человек! Ты и храм-то сжег, наверное, только для того, чтобы со мной не рассчитываться.

Герострат. Я хочу вернуть тебе долг.

Крисипп (удивленно). Это благородно. У тебя, видно, завалялся кусочек совести. (Протягивает руку.) Давай!

Герострат. У меня при себе только две драхмы, да и те я обещал тюремщику.

Крисипп. Тогда я должен выполнить поручение дочери. Нам не о чем разговаривать.

Герострат. Не спеши! Я верну тебе долг, да еще с такими процентами, которые тебе и не снились. Я хочу продать тебе это… (Достает папирусный свиток.)

Крисипп. Что в этом папирусе?

Герострат. Записки Герострата! Мемуары человека, поджегшего самый великий храм в мире. Здесь есть все: жизнеописание, стихи, философия.

Крисипп. И зачем мне нужна эта пачкотня?

Герострат. Глупец, я предлагаю тебе чистое золото! Ты отдашь это переписчикам и будешь продавать по триста драхм каждый свиток.

Крисипп. Оставь это золото себе. Кто сейчас делает деньги на сочинениях? Мы живем в беспокойное время. Люди стали много кушать и мало читать. Торговцы папирусами едва сводят концы с концами. Эсхила никто не берет. Аристофан идет по дешевке. Да что Аристофан! Гомером завалены склады, великим Гомером! Кто же будет покупать произведения такого графомана, как ты?

Герострат. Ты дурак, Крисипп! Извини меня, но ты большой дурак! Не понимаю, как с твоей сообразительностью ты до сих пор не разорился? Что ты равняешь вино и молоко? Я предлагаю тебе не занудливые мифы, а «Записки поджигателя храма Артемиды Эфесской»! Да такой папирус у тебя с руками оторвут! Подумай, Крисипп! Разве не интересны мысли такого чудовища, как я? Обыватель будет смаковать каждую строчку! Я уже вижу, как он читает эту рукопись своей жене, а та повизгивает от страха и восторга.

Крисипп (задумавшись). Правители города запретят продажу твоего папируса.

Герострат. Тем лучше! Значит, цена повысится!

Крисипп. Ты не так глуп, как казалось… Ладно, давай!

Герострат. Что «давай»? Что «давай»?

Крисипп. Ты же собирался со мной рассчитываться? В уплату твоего долга я и возьму этот папирус.

Герострат (возмущенно). Что? Ты собираешься получить мое бессмертное творение за сто драхм? Имей совесть! Это подлинник! Здесь моя подпись. Тысячу драхм, не меньше!

Крисипп. Как? Тысячу?! О боги! У этого человека действительно помутился разум! Тысячу драхм!

Герострат. Успокойся, не тысячу. Я тебе должен был сотню, значит, с тебя еще девятьсот. По рукам?

Крисипп. Никогда! Такую сумму – за сомнительный товар? Я перестану себя уважать.

Герострат. Какая твоя цена?

Крисипп. Моя?.. Моя… Слушай, а зачем тебе деньги? Тебя же завтра казнят!

Герострат. Не твое дело. Я продаю – ты покупаешь, плати!

Крисипп. Но покойнику не нужны наличные. Там серебро не принимают.

Герострат. Тебя это не касается. Называй цену.

Крисипп. Ну, из доброго чувства… Просто из любопытства… Чтоб самому почитать на досуге… Сто пятьдесят драхм!

Герострат. Ступай, Крисипп! (Убирает папирус.) Иди, иди… Закупай финики и продавай фиги. Зарабатывай по одной драхме на процентах и не забудь вырвать себе волосы, когда поймешь, что потерял миллионы. Я немедленно позову к себе ростовщика Менандра, и он, не раздумывая, выложит мне полторы тысячи…

Крисипп. А вот это нечестно! Ты ведь все-таки мой бывший родственник.

Герострат. Когда ты сдирал с меня деньги, то не очень думал о родственных чувствах. Ступай, Крисипп!

Крисипп. Двести!

Герострат. Несерьезно.

Крисипп. Двести пятьдесят!

Герострат. Не жмись, Крисипп! Предлагаю тебе гениальное произведение. (Достает папирус.) Ты только послушай. (Читает.) «Ночь опустилась меж тем над Эфесом уснувшим. В храме богини стоял я один, со смолою и паклей!» От этого мороз по коже!

Крисипп. Триста!

Герострат. «О Герострат! – обратился к себе я с призывом. – Будь непреклонен, будь смел и исполни все то, что задумал!»

Крисипп. Ты выбиваешься из гекзаметра, – четыреста!

Герострат.

«Факел в руке моей вспыхнул, как солнце на небе,

И осветил мне божественный лик Артемиды!»

(Крисиппу.) Семьсот!

Крисипп. Четыреста пятьдесят, Герострат, больше не могу.

Герострат. «Слушай, богиня! – тогда закричал я статýе. – Слушай меня, трепещи и…» (Прерывая чтение.) Ладно, давай пятьсот! Согласен?

Крисипп (со вздохом). Согласен… (Передразнивает.) «Статýя»! Безграмотный писака.

Герострат. Сойдет и так! Давай деньги!

Крисипп. У меня нет при себе. Давай папирус, я схожу домой…

Герострат. Не хитри. Люди твоей профессии не выходят в город без кошелька.

Крисипп (вздымая руки). Клянусь, у меня нет при себе!

Герострат. Не тряси руками – ты звенишь!

Крисипп (сдаваясь). Хорошо! Подавись моими деньгами, разбойник! (Отсчитывает Герострату монеты, забирает папирус.) Ох, прогорю я с твоим сочинением…

Герострат. Не лги самому себе, Крисипп… Ты никогда не дашь драхмы, если не веришь, что она принесет за собой сто.

Крисипп (пряча папирус). Спасибо за комплимент. А у тебя неплохо скроены мозги, Герострат. Жаль, что раньше ты не дарил мне никаких идей.

Герострат. Раньше ты бы меня не стал слушать, Крисипп. Раньше я был всего лишь твой бедный зять, а теперь у меня за спиной – сожженный храм.

Крисипп. Нет, ты определенно неглуп… Определенно… (Уходит.)

Герострат (кричит ему вслед). Поторопись с перепиской, Крисипп! Сейчас каждая минута на счету… (Позванивает деньгами.) Ну вот! Первый шаг сделан… (Кричит.) Эй, тюремщик!

Появляется Тюремщик.

Получи две драхмы! И вот три – за верную службу.

Тюремщик (забирая деньги). Однако ты щедр, мерзавец.

Герострат. Ты получишь еще две драхмы, если перестанешь оскорблять меня.

Тюремщик. Договорились.

Герострат. Но ты можешь заработать пятьдесят драхм, если выполнишь новое мое поручение.

Тюремщик. Пятьдесят?

Герострат. Да, пятьдесят!

Тюремщик. Говори, что надо сделать…

Герострат. Видишь этот кошелек? Он полон серебра. Отсчитаешь отсюда свои полсотни, остальные отнесешь в харчевню Дионисия.

Тюремщик. Там собираются все пьяницы Эфеса.

Герострат. Отдашь им эти деньги на пропой.

Тюремщик. Отдать такие деньги самым последним забулдыгам и подонкам? За что, Герострат?

Герострат. Не твое дело. Бросишь им все серебро и скажешь, что Герострат-поджигатель просит их выпить за его здоровье. Не вздумай обмануть меня, тюремщик, и прикарманить деньги! Клянусь: эти бандиты все равно узнают о моем пожертвовании, и тогда они отвинтят тебе голову! Понял?

Тюремщик (беря кошелек). Что ты задумал, Герострат?

Герострат. Что я задумал, тюремщик? Я задумал доказать Клеону, что не так уж плохо знаю людей…

Картина вторая

Зал во дворце повелителя Тиссаферна. Сам Тиссаферн, в пурпурном царском одеянии, возлежит на высоком деревянном ложе. Перед ним – маленький столик с фруктами и вином. Тиссаферн жадно уплетает виноград.

Человек театра. Повелитель Тиссаферн, ты взволнован?

Тиссаферн. Почему ты так решил?

Человек театра. Читал у историков. Описывая склонности твоего характера, они отмечали, что всякий раз, когда ты был взволнован, у тебя появлялся зверский аппетит.

Тиссаферн. Не замечал. (Сует кисть винограда в рот, но, спохватившись, тут же выплевывает ее.) Тьфу! Нельзя поесть спокойно! Эти историки и поэты так и шныряют по двору, так и смотрят, чего бы описать и запечатлеть. Сегодня утром зачесалась спина, подошел к колонне, прислонился, только хотел передернуть плечами, гляжу – уже какой-то летописец достал папирус и приготовился строчить. Ну, что скажешь? Мука, а не жизнь!

Человек театра. Сочувствую.

Тиссаферн. Давно бы выгнал их в шею, но это прихоть Клементины. Она помешалась на великой миссии, которая выпала на нашу долю. Каждое утро Клементина будит меня со словами: «Вставай, Тиссаферн, история не хочет ждать!» История не хочет ждать, а я из-за нее не высыпаюсь.

Человек театра. Ты – повелитель Эфеса.

Тиссаферн. Что такое повелитель по сравнению с собственной женой? Да еще если ты стар, а она молода, если ты перс, а она гречанка. Нет более властных женщин, чем гречанки. Не пойму – как грекам удается на них жениться? Уж на что Сократ был мудрецом, а и то собственная жена измывалась над ним на потеху всему городу. (Жадно ест виноград.)

Человек театра. Ты очень взволнован…

Тиссаферн. Будешь взволнован, когда каждый день преподносит сюрприз. Не забывай, что я не царь, а всего лишь сатрап. Мне надо подчиняться персидскому царю, надо жить в мире со Спартою, поддерживать контакт с Афинами, следить за Фивами, опасаться Македонии и всех, вместе взятых. И вот в такой напряженный момент во вверенном мне городе сгорает храм Артемиды! Что это – происки, заговор?!

Человек театра. Этого я пока не знаю…

Тиссаферн (печально). Я устал от жизни, голубчик. В молодости был смел и бесстрашен, водил войска в бой, и греки дрожали при одном моем имени… Теперь я стар, врачи запретили мне волноваться и обжираться… (Сует в рот кисть винограда.)

Человек театра. К тебе пришел Клеон.

Тиссаферн (радостно). Наконец-то! Пусть войдет!

Человек театра делает попытку уйти.

Ты останься!

Человек театра. Зачем?

Тиссаферн. Посиди, прошу тебя. Ты неглупый человек… Поможешь мне советами или напомнишь изречения… мудрецов… Сейчас мне придется принимать важное решение.

Человек театра садится в углу сцены. Входит Клеон.

Клеон (почтительно склонившись). Хайре, Тиссаферн! Архонт-басилей Эфеса приветствует тебя.

Тиссаферн. Хайре, Клеон! Жду тебя с нетерпением. Ты был в тюрьме?

Клеон. Да.

Тиссаферн. Ну, рассказывай! Это заговор?

Клеон. Нет, Тиссаферн. Храм сжег один человек.

Тиссаферн. Хвала богам! Один человек – не так страшно. Кто этот безумец?

Клеон. Житель Эфеса – Герострат. Бывший торговец.

Тиссаферн. Грек?

Клеон. Да.

Тиссаферн. Я так и думал.

Клеон (несколько обиженно). Что означают твои слова, Тиссаферн? Он мог оказаться персом, скифом, египтянином и вообще кем угодно.

Тиссаферн. Но он – грек.

Клеон. Я тоже грек! И большинство жителей Эфеса – греки. Однако весь народ не ответчик за одного негодяя.

Тиссаферн. Конечно, конечно, уважаемый Клеон. Не надо сердиться. Я и не думал оскорблять всех греков. Просто я был уверен, что поджигатель – грек. После того как Эфес стал владением Персии, надо было ожидать, что кто-нибудь из греческих патриотов выкинет что-нибудь подобное!

Клеон. Меньше всего Герострат думал о патриотизме. Если б он был патриотом, он бы устроил пожар в казарме персидских воинов или попытался убить тебя.

Тиссаферн (продолжая щипать виноград). Пожалуй… Зачем же он это сделал?

Клеон. Чтобы увековечить свое имя.

Тиссаферн. Забавно…

Клеон. Не так забавно, как может показаться с первого взгляда. В этом поступке есть свой страшный умысел. Это вызов людям, Тиссаферн.

Тиссаферн. Все равно забавно. Никогда ни о чем подобном не слышал. Он догадывается, что его казнят?

Клеон. Он в здравом рассудке.

Тиссаферн. И не боится смерти?

Клеон. Этого я не понял. В разговоре со мной он держался независимо и дерзко. О своем злодеянии Герострат рассказывает с упоением творца.

Тиссаферн. Очень интересно. Ты разжигаешь мое любопытство, Клеон. (Неожиданно поворачивается к одной из колонн, кричит.) Клементина, хватит прятаться! Иди послушай, что рассказывает наш друг Клеон.

Из-за колонны выходит Клементина, она несколько смущена тем, что ее заметили.

Клеон (почтительно). Приветствую повелительницу Эфеса.

Клементина. Хайре, Клеон! (Тиссаферну.) С чего ты взял, будто я прячусь? Я проходила через зал, и у меня случайно развязалась сандалия.

Тиссаферн. У тебя самые умные сандалии в мире, Клементина, они всегда развязываются, когда в этом зале говорят о чем-нибудь интересном.

Клементина. Ты упрекаешь меня в том, что я подслушиваю?

Тиссаферн. Не упрекаю, а благодарю. Зная, что мои слова всегда достигают твоих ушей, я стараюсь вложить в них больше мудрости… Ну так что ты скажешь о пожаре?

Клементина. Скажу, что это ужасно. Только мне кажется, что этот хитрец сжег храм вовсе не из тщеславия.

Клеон. Он сам мне в этом признался.

Клементина. Вы судья, Клеон, обвиняемый никогда с вами не будет искренен.

Тиссаферн. Ты считаешь, что была другая причина?

Клементина. Да! Уверена, что он сделал это из-за несчастной любви!

Клеон. Не думаю. О своей бывшей жене Герострат говорил с презрением.

Клементина. При чем здесь жена? Из-за жен, уважаемый Клеон, никто не поджигает храмов. Нет, здесь другое… Здесь – неразделенная любовь, которая довела человека до отчаяния. Об этом никогда не скажут на допросе, эту тайну уносят с собой в могилу. И где-то на земле сейчас плачет женщина, отвергнувшая этого несчастного Герострата. Она рвет на себе волосы и проклинает тот час, когда сказала ему «нет»! Но в глубине души она счастлива и горда собой… Я ей завидую.

Тиссаферн. Завидуешь?

Клементина. Конечно. Из-за меня никто не поджигал храмов.

Тиссаферн. Моя жена не должна никому завидовать! Послушай, Клементина, почему ты мне никогда не говорила о том, что любишь пожары? Я бы тебе это давно устроил.

Клементина. Нет, милый Тиссаферн. Ты бы сжег из-за меня пару-другую домов, но не пошел бы ради меня на смерть.

Тиссаферн. Конечно, нет! Нельзя любить женщину и стремиться сделать ее вдовой.

Клеон. Мне кажется, что уважаемая повелительница Эфеса не права. Она слишком чиста и возвышенна, чтобы понять всю мерзость данного поступка. Ей бы хотелось видеть в Герострате благородного безумца, а он всего лишь самовлюбленный маньяк. Из-за сильной любви возводят храмы, а не уничтожают их.

Тиссаферн. Правильно! И поэтому злодей завтра же будет казнен! (Поворачивается к Человеку театра.) Вот тут мне нужно какое-нибудь изречение…

Человек театра. Софокл подойдет?

Тиссаферн. Что именно?

Человек театра. Из «Царя Эдипа»… «Есть справедливость в богами устроенном мире: и злодеянье ведет за собою отмщенье!»

Тиссаферн. Хорошо! (Громко.) «Есть справедливость в богами устроенном мире: и злодеянье ведет за собою отмщенье!»

Клеон (почтительно кланяясь). Твоими устами говорит сама мудрость, повелитель.

Клементина. Надо позвать летописцев, пусть они занесут эту фразу в дворцовую книгу.

Тиссаферн. К сожалению, не я ее придумал, Клементина. Это Софокл.

Клементина. Не скромничай, милый! Софокл просто угадал твои мысли…

Тиссаферн. Пожалуй…

Человек театра. Тиссаферн, к тебе пришла жрица храма Артемиды Эрита.

Тиссаферн. Бедная погорелица!.. Пусть войдет!

Клеон. Нам покинуть тебя, повелитель?

Тиссаферн. Ни в коем случае. Говорить один на один с этой старухой всегда мучительно. А теперь она начнет рвать на себе волосы, биться в истерике. Я ее боюсь, честное слово.

Клементина. Повелитель Эфеса не вправе никого бояться!

Тиссаферн. Знаю, но эта женщина стоит ближе к богам, чем мы все…

Входит Эрита. Она в черном траурном одеянии.

(Встает с ложа и идет ей навстречу, что свидетельствует о большом уважении повелителя.) Хайре, Эрита! Правитель Эфеса приветствует тебя и скорбит вместе с тобой!

Клеон. Хайре, Эрита! Прими мои соболезнования.

Клементина. Твое горе – наше общее горе, Эрита!

Эрита (говорит, обращаясь к небесам, но так, чтобы ее слышали окружающие). Черный день настал для людей! Черный день! Я вижу, как боги собрались на Олимпе на Страшный суд… О люди, бойтесь их мщения!..

Клементина. Мы будем молить их о пощаде, Эрита.

Эрита. Нет больше храма Артемиды! У богини лесов нет ее жилища! Горе мне, верной служанке богини, я не уберегла ее дом! Почему я не умерла?! Зачем огонь пощадил меня?! Зачем стены храма не рухнули на мою седую голову?! Я должна выцарапать себе глаза, чтобы не видеть этого страшного пепелища! (В экстазе царапает себе лицо.)

Тиссаферн. Ну! Успокойся, уважаемая Эрита! Зачем себя так истязать? Ты – наша заступница. Только из твоих уст богиня выслушивает мольбу о прощении…

Эрита. Я не смею обращаться к богине с мольбой. Я виновата перед ней – пропустила в ее дом разбойника.

Тиссаферн. Откуда ты могла знать, Эрита, что он разбойник? Ты, конечно, доверчиво полагала, что этот добрый человек пришел к алтарю.

Эрита (в экстазе). Будь проклято человеческое племя, породившее злодея! Пусть молнии Зевса обрушатся на него!

Клеон. Зачем ты призываешь кары богов на все человечество, Эрита? Люди ни в чем не виноваты!

Тиссаферн. Нет, Клеон, люди виноваты и должны искупить свою вину. Я введу налог на всех жителей Эфеса в пользу пострадавшей богини и ее жрецов. А мерзавца мы завтра же казним на городской площади!

Клеон. Да будет так!

Тиссаферн. Только надо придумать казнь пострашнее. Как ты думаешь, Клеон, что лучше: колесование или петля?

Клеон. Завтра наш суд решит это, повелитель. Но мне не хотелось бы устраивать из казни зрелище. Честолюбию Герострата польстит большое скопление народа, он жаждет величественной смерти, но он ее недостоин. Его надо судить как обыкновенного жулика…

Тиссаферн. Ты прав. А еще я издал приказ: «Всем жителям Эфеса навсегда забыть Герострата!» Этот приказ высекут на мраморной доске и повесят на городской площади…

Клеон. И тем самым увековечат имя преступника. Нет, Тиссаферн, не надо приказов. Люди сами вычеркнут его из своей памяти…

Тиссаферн (смущенно). Пожалуй, так… Я об этом не подумал. (Повернувшись к Человеку театра.) Этот Клеон меня все время поправляет и учит. Дай-ка мне мысль…

Человек театра. Из Еврипида: «На то и власть дана царям могучим, чтоб справедливость на земле царила!»

Тиссаферн. Не очень скромно, но… «На то и власть дана царям великим, чтоб на земле царила справедливость!» Так писал Еврипид, так поступаю и я. (Значительным тоном.) Архонт-басилей Клеон, повелеваю тебе завтра начать суд!

Эрита. Повелитель Эфеса, я пришла просить об отсрочке…

Тиссаферн. Что?!

Эрита. От имени всех служителей храма… (Плачет.) бывшего храма… (Решительно.) От имени всех служителей храма богини прошу отложить суд над Геростратом.

Тиссаферн. Это еще почему?

Эрита. Когда охотник Актеон случайно увидел богиню Артемиду обнаженной, богиню охватил гнев, она обратила охотника в оленя, и того разорвали собственные собаки!

Тиссаферн. Я слышал эту легенду. Ну и что?

Эрита. Богиня сама накажет Герострата! Это будет такая кара, какую мы, слабые люди, придумать не сможем.

Клеон. Это невозможно. Народ требует немедленной казни Герострата.

Эрита. Народ глуп, богиня – мудра!

Клеон. Но Герострат принес горе людям!

Эрита. Герострат прежде всего обидел богиню! У богини достаточно сил, чтобы отомстить обидчику.

Тиссаферн. Мы не сомневаемся в могуществе богини, Эрита, но пойми: существует закон…

Эрита. Законами правят цари, а царями правят боги. Не забывай об этом, Тиссаферн.

Клеон. Прости меня за дерзкие слова, Эрита, но не кажется ли тебе странным, что всесильная богиня не помешала Герострату сжечь ее храм? Где был ее гнев, когда этот негодяй мазал стены смолой? Почему она не поразила его из своего священного лука? Или она была чем-то занята и проглядела преступника?

Эрита. Не богохульствуй, Клеон! Не дело смертных вникать в помыслы богов! Может быть, они испытывают нас.

Клеон. Тем более мы должны с честью пройти через это испытание. Создавая людей, боги вложили в них разум и совесть. И то и другое требует суда над преступником!

Эрита. Я не прошу отменить суд – я прошу его отсрочить. Два часа назад один из служителей нашего храма отбыл к дельфийскому оракулу. Пусть оракул спросит богов о судьбе Герострата и передаст нам их волю.

Клеон. К дельфийскому оракулу?! До Дельф десяток суток пути. Десять туда, десять обратно – и то если ветер будет гнать паруса. Значит, целый месяц мы не сможем назначить суд. (Тиссаферну.) Повелитель, от имени Народного собрания Эфеса, от имени всех жителей города я требую немедленной казни злодея!

Эрита (Тиссаферну). Повелитель, от имени служителей культа я требую отсрочки!

Клеон. Не возмущай народ, Тиссаферн!

Эрита. Не оскорбляй богов, повелитель!

Клеон. Герострат – страшный человек, Тиссаферн. Он хитер и подл.

Эрита. Эфесцам нечего бояться, пока они находятся под покровительством Олимпа.

Тиссаферн. Тихо! Не наседайте на меня. (Жадно ест виноград.) Клементина, что же ты молчишь? Посоветуй!

Клементина. Ты уже принял решение, Тиссаферн. Надо быть верным своему слову.

Эрита (зло). Не дело повелителя спрашивать совета у женщины.

Клементина (зло). Не дело женщины вмешиваться, когда муж советуется с женой!

Тиссаферн. Прекратите! Я должен подумать. (Задумчиво ест виноград.)

Клементина (тихо, Человеку театра). Ты видел Герострата?

Человек театра. Да.

Клементина. Он красив?

Человек театра. Скажем, хорош собой.

Клементина. Молод?

Человек театра. Да. А почему тебя это интересует?

Клементина. Обыкновенное женское любопытство…

Клеон (Тиссаферну). Что ты решил, повелитель?

Тиссаферн. Я решил это дело простым голосованием. За отсрочку – одна Эрита, за немедленную казнь – Клеон и Клементина.

Эрита. А ты?

Тиссаферн. Я воздержался. Итак, решено: казнь!

Клементина. Подожди, Тиссаферн. Я передумала! Может быть, действительно стоит повременить с судом?

Клеон. Что это значит, Клементина? Или каждая следующая минута приносит тебе новое решение?

Эрита. Боги образумили тебя, Клементина?

Клементина. Я думаю, надо назначить дополнительное расследование. Версия Клеона меня не убедила.

Клеон. Народ избрал меня архонтом! Ни разу я не запятнал этого звания…

Тиссаферн. Ну-ну, Клеон, моя жена не хотела тебя обидеть…

Клементина. Я высоко ценю заслуги нашего архонта, но и он может ошибаться. Считаю нужным еще допросить Герострата.

Тиссаферн. Положение изменилось: за немедленную казнь – один голос, против – два! Решено: отсрочка!

Клеон. Повелитель! Не принимай скороспелых решений. Под угрозой законы Эфеса!

Человек театра. Постой, Тиссаферн! Выслушай, и я готов помочь тебе не цитатой, а советом. Герострата надо судить сейчас, откладывать опасно. Ненаказанное зло разрастается как снежный ком и может превратиться в лавину. Твой город может дорого поплатиться за нерешительность правителя…

За стенами дворца шум и крики.

Слышишь? Это шумит Эфес. Народ ждет твоего слова, Тиссаферн!

Тиссаферн (сердито). Хватит! Я устал, и весь виноград съеден… Вы меня запутали. Проведем последнее голосование.

Клеон. Казнь!

Эрита. Отсрочка!

Человек театра. Казнь!

Клементина. Отсрочка!

Все (Тиссаферну). Ты, повелитель?

Шум толпы за окнами дворца усиливается.

Тиссаферн (морщась, точно от зубной боли). Как они шумят.

Клеон. Народ требует твоего решения, повелитель.

Тиссаферн. Я принял решение: закройте окно! (Берет под руку Клементину и вместе с ней медленно и значительно покидает дворцовый зал.)

Картина третья

Та же обстановка тюремной камеры, что и в первой картине. В камере – Герострат.

Из-за сцены доносятся неясное бормотание и какая-то разухабистая пьяная песенка. Пошатываясь, входит Тюремщик.

Тюремщик (напевает). «…Я буду петь Диониса, сына славной Симелы. Как на мысе открытом однажды сидел он…»

Герострат. Явился наконец! Черепаха! За такие деньги можно было бегать побыстрее.

Тюремщик (продолжает петь). «…Юноша в самом расцвете сил молодых, и кудри чудные с синим отливом встряхивал он…»

Герострат. Э-э, да ты набрался, приятель!

Тюремщик. Да, Герострат, я выпил! Я выпил и этого не скрываю… Когда приходится прислуживать такому человеку, как ты, стыдно быть трезвым… Приходится пить, чтобы не мучила совесть…

Герострат. Теперь не мучает?

Тюремщик. Мучает, но уже не так… Если бы не мое скудное жалованье, я бы в жизни не взял ни драхмы у такого… у такого…

Герострат. Я заплатил тебе, чтобы не слышать ругательств?

Тюремщик. Молчу… Молчу, Герострат, хотя мне ужасно хочется назвать тебя мерзавцем.

Герострат. Ты все исполнил?

Тюремщик. Все.

Герострат. Ну, расскажи, как это было.

Тюремщик. Когда я пришел в харчевню Дионисия, вся эфесская шантрапа была в сборе. Тут были люди двух сортов: одни хотели выпить, другие – опохмелиться. Но и у тех и у других не было за душой ни драхмы… И тут вошел я! Когда они увидели мой кошелек, то решили, что меня послал сам Дионис, и попытались меня зацеловать, но я им не дался… я назвал твое имя. Тут они возмутились и стали тебя поносить… Сказать, какими словами они тебя обзывали?

Герострат. Нет! Рассказывай дальше…

Тюремщик. Жаль! Там были удивительно сочные выражения… Потом они стали думать, что делать с деньгами… Одни хотели выкинуть их в нужник, другие предлагали их все-таки пропить. Других оказалось больше! Мы пили и говорили о тебе.

Герострат. Что же вы говорили?

Тюремщик. Мы решили, что ты, конечно, свинья и мерзавец, но в тебе что-то есть гуманное, раз ты в предсмертный час думаешь о страждущих и жаждущих…

Герострат. И неужели никто меня не назвал славным парнем?

Тюремщик. Мы недостаточно выпили для этого, Герострат.

Герострат. Ничего! Если судьба будет благосклонна ко мне, вам еще представится случай выпить на дармовщину. Тогда, надеюсь, вы назовете меня славным парнем?

Тюремщик. Вполне может быть. А у тебя будут деньги?

Герострат. Непременно!

Тюремщик. Верю. Ты оборотистый малый, раз сумел вытрясти из Крисиппа целый кошелек серебра. Но главное, что и я смогу на тебе заработать. У тюремных ворот стоят несколько человек, готовых заплатить мне только за то, чтобы глянуть на тебя…

Герострат. Вот как? Ну что ж, не возражаю. Значит, интерес к моей персоне возрастает. Очень хорошо! Кто эти люди?

Тюремщик. Несколько торговцев, один каменщик, один художник – его зовут Варнатий, он расписывает вазы – и какая-то женщина.

Герострат. Э-э, да там целая экскурсия!.. Начнем с женщины, тюремщик. Она симпатичная?

Тюремщик. Трудно сказать – она закрыла лицо.

Герострат. Впусти ее первой!

Тюремщик (послушно). Будет исполнено! (Спохватившись.) Ты уже приказываешь мне, мерзавец?

Герострат. Ну и что? Мои приказы неплохо оплачиваются.

Тюремщик (уходя). О боги, почему вы не повелели повысить мне жалованье?.. Так неприятно продаваться…

Выходит и вскоре возвращается, сопровождая Клементину, на которой черный гиматий, лицо закрыто шалью.

Вот, женщина, тот злодей, которого ты желала увидеть.

Клементина. Благодарю тебя, тюремщик. (Дает ему деньги.) Ты позволишь мне побеседовать с ним наедине?

Тюремщик (пересчитывая деньги). Побеседуй. Только недолго, там еще есть желающие… (Уходит.)

Герострат. Что привело тебя ко мне, женщина?

Клементина. Любопытство.

Герострат. Ну что ж, это неплохое качество. Если бы не было любопытных, жизнь казалась бы намного скучнее. Что ж тебя интересует во мне?

Клементина. Все.

Герострат. Всего узнать невозможно. Но я могу дать тебе совет: скоро в городе появятся мои записки – прочти их. Там есть много интересного для любопытных.

Клементина. Прочту. А сейчас дай посмотреть на тебя.

Герострат. Как ты меня находишь?

Клементина. Ты красив, и рост у тебя высокий.

Герострат. А почему я должен быть маленьким? Странные люди, вы почему-то уверены, что поджигатель храма должен быть уродцем. Клеон считал, что у меня прыщавое лицо, ты представляла меня карликом, да?

Клементина. Все в городе говорят, что ты сжег храм из тщеславия. Я не верю в это. Мне кажется, есть другая причина.

Герострат. Что может быть прекраснее славы, женщина? Слава сильнее силы богов, она может подарить бессмертие.

Клементина. Согласна. Но есть в мире одно чувство, которое ценится не меньше славы.

Герострат. Какое?

Клементина. Любовь.

Герострат. Любовь? Ты заблуждаешься… Любовь может унизить человека, слава – никогда.

Клементина. Даже если это слава злодея?

Герострат. Даже она. Кто построил храм Артемиды? Ну-ка? Не мучайся, ты наверняка забыла имя зодчего. Но ты будешь всегда помнить имя Герострата. Видишь, как слава в одну ночь делает человека бессмертным?

Клементина. И все-таки я надеялась, что не она причина твоего поступка. Я думала, что есть в Эфесе женщина, из-за любви к которой и вспыхнул этот костер.

Герострат (усмехаясь). Какая наивность! Да все женщины Эфеса не стоят того, чтоб из-за них поджигали даже курятник.

Клементина. Подойди ко мне.

Герострат. Зачем?

Клементина. Подойди!

Герострат подходит к Клементине, та дает ему звонкую пощечину.

Герострат. Ну ты! Я могу дать сдачи! (Надвигается на Клементину.) Мне достаточно перепадало в жизни! Перед смертью я бы хотел обойтись без пощечин…

Клементина. Это тебе за всех женщин, ничтожество! (Снимает шаль.)

Герострат. Клементина? (Нервно смеется.) Ай да Герострат! Молодец! Сама повелительница Эфеса пришла к тебе на свидание!

Клементина (зло). Свидание окончено, Герострат! Уже неинтересна беседа с тобой.

Герострат. Почему? Что разочаровало тебя во мне, Клементина?

Клементина. Можно быть рабом, но мыслить как царь! А ты – мелкий лавочник, Герострат, и мыслишь как мелкий лавочник…

Герострат. Не понимаю.

Клементина. И не поймешь! Скудные мозги вложили тебе в голову родители. Я не верю, что ты сознательно сжег храм Артемиды. Ты, наверное, спьяну случайно устроил пожар? Это было так, сознавайся?!

Герострат. Не понимаю, чего ты хочешь?

Клементина (нервно ходит по сцене). Ничтожество! Я-то представляла его героем с отважным сердцем, с прекрасными помыслами, а он… червяк! Жил как червяк и умрешь как червяк! Клеон был прав: я слишком возвышенна, чтобы понять ничтожное…

Герострат. Погоди, погоди, Клементина. Я никак не пойму, о чем ты говоришь… Дай подумать!.. О, я все понял! Ну конечно! Ах, глупец! (Смеется.) Все ясно! (Подходит к Клементине, прикладывает руку к сердцу.) Я люблю тебя, Клементина!

Клементина. Ты лжешь, негодяй!

Герострат. Конечно, лгу, но ведь именно это ты хотела услышать? Что во имя любви к тебе я сжег храм?

Клементина (смутившись). Не обязательно я, мне казалось, что есть женщина…

Герострат. Не надо хитрить, Клементина. Плевать тебе на других женщин! Все знают, что ты – первая в Эфесе. Тебя рисуют художники, тебе слагают гимны поэты! Тысячи юношей плачут по ночам, мечтая о тебе… И вдруг такое событие – сожжен храм Артемиды! Почему? Конечно, из-за несчастной любви. Из-за любви? К кому?! Сознайся, Клементина, ты испугалась соперницы. Неужели в Эфесе есть другая женщина, которую кто-то может любить больше, чем тебя? С этим вопросом ты пришла ко мне?

Клементина. Пусть так. Но теперь я вижу, что заблуждалась.

Герострат. И ты успокоилась? Не верю! Твое тщеславие не меньше, чем мое. Очень хочется остаться в истории женщиной, ради которой мужчины шли на смерть… (Шепотом.) Знаешь, Клементина, почему я сжег храм Артемиды? Потому что считаю тебя прекраснее самой богини!

Клементина (испуганно). Замолчи! Не навлекай на меня гнев богов!

Герострат. Не бойся, Клементина! Это я вызвал их гнев, и я буду отвечать. Тебе останется только слава… Кто такая Артемида? Жестокосердная богиня охоты. Она носится по лесам со свитой своих зверей, стреляет из лука и прячется от людского взора. Она и любить-то не умеет, несчастная! За что ей возводятся храмы? За что ей приносят жертвы? Да она мизинца твоего не стоит!

Клементина. Перестань! Мне страшно!

Герострат. Тебе приятно, Клементина. Я чувствую: кровь ударила тебе в лицо, закружилась голова. Подумай: пройдут годы, постареет твоя кожа, поседеют волосы, а люди будут смотреть на тебя и говорить: вот женщина, которая не уступала красотой богине. Ее любили так, как никого на свете!.. О тебе будут написаны поэмы, трагедии… Лучшие актрисы мира станут гримировать свое лицо под твое, и само имя Клементина станет символом красоты и величия. Завидная судьба!

Клементина. Что ты хочешь, Герострат?

Герострат. Завтра, когда меня будут казнить, я произнесу во всеуслышание имя «Клементина»! Я скажу, что, влюбившись и не рассчитывая на ответное чувство, я бросил вызов богам. Я скажу, что греки не смеют поклоняться какой-то Артемиде, когда среди нас живет такое чудо, как ты. Позволь мне сказать это?

Клементина (взволнованно). Позволяю.

Герострат (деловым тоном). Так! Договорились! Считай, что сделка состоялась. Какова твоя цена?

Клементина. Какая цена?

Герострат. За славу я плачу жизнью, а ты?

Клементина. Я дам тебе золото.

Герострат. Зачем мне оно? Приговоренные к казни перестают быть алчными.

Клементина. Чего же ты хочешь? Бежать?

Герострат. Если я сбегу, то кто же проложит тебе дорогу в бессмертие?

Клементина. Теперь я не понимаю, про что ты говоришь.

Герострат. Ты сказала: есть в мире чувство, которое ценится не меньше, чем слава. Любовь! Я всегда относился к ней недоверчиво, но, может быть, я заблуждался? (Решительно.) Я хочу твоей любви, Клементина!

Клементина (испуганно). Что?! У тебя помутился разум!

Герострат. Возможно. Но это моя цена.

Клементина. Дурак! Перед тобой повелительница Эфеса, а ты говоришь с ней как с продажной женщиной!

Герострат (кривляясь). Ах, извините, госпожа, я не думал оскорбить вашу особу. Всю жизнь я прожил среди грубого люда, откуда мне было набраться хороших манер? Ведь я бывший лавочник, госпожа, и, как вы справедливо заметили, у меня мысли лавочника. Я подумал: поскольку меня покупают – я могу назвать цену.

Клементина. Перестань кривляться! Будь благоразумен, Герострат. Не забывай: я жена Тиссаферна и имею на него влияние. Хочешь, я заставлю его надолго отсрочить твою казнь?

Герострат. Хочу! Но в придачу хочу твою любовь. Несколько лишних дней продлят мучения, зато твоя любовь скрасит мою муку.

Клементина. Что тебе моя любовь? Полчаса назад ты даже не думал обо мне.

Герострат. Я влюбился в тебя с первого взгляда.

Клементина. Лжешь! Ты что-то задумал и хитришь.

Герострат. Я не хитрю, Клементина, я просто вживаюсь в новую роль. Завтра весь город узнает, что я – сумасшедший влюбленный, дай мне тоже поверить в это. Полюби меня, Клементина.

Клементина. Тюремная камера – не место для любви.

Герострат. Чем я виноват, что преступникам не выделяют спальни с альковом?

Человек театра встает со своего места, подходит к Клементине.

Человек театра. Извини, Клементина, но я вынужден заговорить. Я вижу, ты начинаешь уступать Герострату. Будь тверда! Никто не знает, как он сумеет воспользоваться твоей благосклонностью.

Герострат (зло). Ты обещал не вмешиваться!

Клементина (Человеку театра). Но я хочу, чтоб он назвал мое имя перед казнью! Разве я не достойна этого?

Человек театра. Не мне об этом судить, Клементина. Твоя красота прославлена поэтами – зачем тебе нужен обман?

Герострат. Послушай, Клементина, я ведь могу назвать имя другой женщины.

Клементина (испуганно). Другой?

Герострат. Разве мало в Эфесе знатных особ, желающих прославиться?

Клементина. Ты не посмеешь это сделать!

Герострат. Взгляни на меня, Клементина. Есть ли для такого человека что-нибудь невозможное?

Человек театра. Клементина, не будь безрассудна! Ты – достойная женщина. Славу не покупают такой ценой…

Клементина. А если он мне нравится? Если я почти полюбила его?

Герострат. Молодец!

Человек театра. Полюбила? Полюбила Герострата?.. (Печально.) Тогда делай все, что хочешь…

Появляется Тюремщик.

Тюремщик. Хватит! Вы заболтались. Там ждут следующие… (Узнав Клементину.) О боги! Кого я вижу!

Клементина. Ты ничего не видишь, тюремщик!

Тюремщик. Как же я ничего не вижу, когда вижу…

Клементина (властно). Ты ничего не видишь, тюремщик! И если твой язык не будет сидеть за зубами, то за него поплатится голова. Понял?

Тюремщик (испуганно). Все понял, повелительница.

Клементина. Тогда ступай прочь! (Человеку театра.) И ты ступай! Мне надоели твои нравоучения!

Тюремщик уходит.

Герострат (обнимает Клементину, потом оборачивается к Человеку театра). Слышал приказ? Ну, что ты стоишь? Погаси светильник и ступай! (Показывает рукой на зал.) И они пусть уйдут!..

Человек театра (гасит светильник, потом печально говорит в зал). Я вынужден объявить антракт!

Часть вторая

Картина четвертая

На авансцене – Человек театра.

Человек театра. Как это просто – перелистывая страницы истории, расставить по местам все даты и события, объяснить, кто прав, кто виноват. Жизнь кажется предельно четкой и понятной. Но стоит на минуту сделаться современником этих дат и событий, как сразу понимаешь, насколько все было сложней и запутанней.

Двадцать дней зияет пепелище в сердце Эфеса, двадцать лишних дней живет на свете человек по имени Герострат. Как это могло случиться?..

Высвечивается зал суда. В углу, за небольшой перегородкой, стоят деревянные скамьи для присяжных. В центре зала на возвышении сидит Клеон.

Сейчас мы в зале эфесского суда. В дни заседаний здесь собираются толпы людей, кипят страсти, истец и ответчик изощряются в красноречии, а беспристрастные гелиасты слушают их, чтобы потом бросить в вазу черный или белый камень. Где твой черный камень, Клеон?

Шум толпы. Распахивается дверь, двое горожан втаскивают в зал Третьего. Руки у него связаны, хитон разорван, на лице и на руках ссадины.

Клеон. Что случилось, сограждане?

Первый горожанин (указывает на Третьего). Этот человек хотел поджечь городской театр.

Второй горожанин. Мы схватили его в тот момент, когда он мазал стены смолой…

Третий горожанин. Развяжите мне руки, болваны! Скоты! Вы еще об этом пожалеете! Придет час, и мы оторвем вам головы!

Клеон (вглядываясь в Третьего). Я тебя где-то видел. Не ты ли двадцать дней назад ворвался в тюрьму к Герострату?

Первый горожанин. Да, он был с нами.

Третий горожанин. Я был дураком! Герострат – сын богов! Скоро он выйдет к нам, и тогда мы встряхнем Эфес как спальный мешок. Мы установим здесь новый порядок! Вы еще попляшете на сковородке, которую мы разожжем на городской площади!..

Клеон. Тебя завтра же казнят!

Третий горожанин. Оставь, Клеон. Это уже было обещано Герострату. Но что ты можешь, жалкий человек, против смелого божества? Да здравствует Герострат!

Клеон (Первому горожанину). Уведи его! Сдай в тюрьму под охрану воинов. Суд назначаю завтра утром!

Третий горожанин. Доживешь ли ты до утра, архонт?

Первый горожанин уводит Третьего.

Второй горожанин (подходит к Клеону). Послушай, Клеон…

Клеон (перебивая). Знаю, что ты хочешь сказать, каменщик. Я не сдержал своего слова, но в том не моя вина. Я судья, но повелевает Тиссаферн. Суд состоится только тогда, когда вернется посланец из Дельф. Мы должны набраться терпения и ждать…

Второй горожанин. Все это известно, архонт. Я пришел с просьбой: прикажи пропустить меня в тюрьму к Герострату…

Клеон. Не дело ты задумал, каменщик. По законам Эфеса каждый, кто убьет преступника до суда, сам будет казнен.

Второй горожанин. Знаю это и все-таки прошу: прикажи пропустить!

Клеон. Нет!

Второй горожанин. Отвечать буду я один.

Клеон (решительно). Нет! Все должно быть по закону…

Второй горожанин. Разве Герострат уважает наши законы? Он действует, а мы все ждем. Когда спохватимся, боюсь, будет поздно.

Клеон. Герострат в тюрьме, под надежной охраной. Как он может действовать?

Второй горожанин. Каждый день все эфесские проходимцы пьют в харчевне Дионисия на деньги Герострата…

Клеон. Я прикажу разогнать их плетьми!

Второй горожанин. Они соберутся в другом месте! Их уже много, архонт. Они пьют и славят своего благодетеля. Вчера на базаре гадалка кричала, что Герострат – сын Зевса, и многие благоговейно внимали ее словам.

Клеон. Я прикажу схватить гадалку…

Второй горожанин. Все равно, архонт, ты заблуждаешься. Герострат действует! Действует своим примером!.. Прикажи пропустить меня в тюрьму!..

Клеон. Нет! Не убеждай меня, каменщик. Я не изменю своего решения.

Второй горожанин. Ну хорошо… Посоветуйся со своей совестью, архонт. Если передумаешь – кликни меня. Я буду наготове… (Уходит.)

Человек театра. Не думал, что события в Эфесе будут так стремительно развиваться…

Клеон. Прошло двадцать дней после поджога. Это немалый срок.

Человек театра. Кто они, сторонники Герострата?

Клеон. Разве это сторонники? Жалкие, никчемные люди, которым нравится наглость злодея… Ты сейчас видел одного. Несчастный цирюльник! Прочитал сочинение Герострата и решил, что ему тоже все позволено…

Человек театра. Ты читал это сочинение?

Клеон. Разумеется. Суду надо знать все о преступнике.

Человек театра. В нем есть какая-то программа?

Клеон (презрительно). Нет. Герострат не философ. Полуграмотный недоучка, возомнивший себя сверхчеловеком. (Цитирует.) «Делай что хочешь, богов не боясь и с людьми не считаясь! Этим ты славу добудешь себе и покорность!» Вот и вся теория, до какой он сумел додуматься.

Человек театра (задумчиво повторяет). «Делай что хочешь, богов не боясь и с людьми не считаясь…» Не спеши отмахиваться от этих слов, Клеон. В них есть притягательная сила. Поверь мне, я прожил на две с лишним тысячи лет больше тебя и знаю, как такие недоучки могут дурманить головы миллионам. Ты стоишь у истоков болезни, которая впоследствии принесла горе человечеству.

Клеон. Не знаю. Я не историк и не провидец. Я обыкновенный человек и живу сейчас. Не мне отвечать за то, что будет через тысячу лет.

Человек театра. Не говори так, Клеон. Каждый человек в ответе за все, что делается при нем и после него!

Клеон. Зачем ты явился к нам, человек? Неужели там, в будущем, вы вспомните Эфес только в связи с этим злодеянием? Несправедливо! Эфес – красивый город, в нем живут мирные и добрые граждане, а этот мерзавец – исключение… Он случаен в нашей жизни, как снег летом, как засуха среди зимы… Я мучаюсь, думая о том, как стереть память о его существовании. Забыть, все забыть! Забыть час его рождения и день его гибели… Будь он проклят! Не было его!..

Человек театра. В этом твой главный просчет, Клеон. Он был, есть и, к сожалению, будет рождаться вновь… Знаешь, Клеон, в то далекое время, которому я современник, мир будет занимать много проблем. Но и тогда время от времени на земле будет появляться он – человек по имени Герострат. Он снова провозгласит: «Делай что хочешь, богов не боясь и с людьми не считаясь!» И вспыхнут пожары, прольется кровь, погибнут невинные. И многие станут разводить руками: «Откуда эта напасть, откуда?..» А ей с лишним две тысячи лет! Начало ее здесь, в Эфесе. Вот почему я пришел к вам, архонт. Вот почему я говорю тебе: не старайся облегчить свою память забвением!

Клеон (мрачно). Я не создан для борьбы, человек. Я плохой воин, но честный судья. Я никогда никого не убивал, я служил закону, и потому мое имя так уважаемо в Эфесе… Но теперь я ношу с собой это… (Достает нож.) Если посланец из Дельф принесет с собой свободу Герострату, если боги простят злодеяние, я уйду из этой жизни…

Человек театра. Не дело ты задумал, архонт! Отдай мне нож. Твоя жизнь нужна людям.

Клеон. Какой смысл в жизни судьи, если в его городе царит беззаконие?

Человек театра. И все-таки отдай нож.

Клеон (протягивает нож). Возьми… Это только мысль в минуту отчаяния. Между мыслью и делом – длинный путь, не каждый сможет пройти его… Все словно сговорились, чтобы мешать правосудию. (Неожиданно зло и решительно.) Но пока я жив, я – судья! (Кричит.) Тюремщик! Войди! (Человеку театра.) Клянусь, этот мошенник скажет мне наконец правду!

Входит Тюремщик.

Тюремщик. Ты снова вызвал меня, богоподобный архонт?

Клеон. Да. Но знай, это наша последняя беседа. Если ты вздумаешь юлить передо мной, как в прошлый раз, то я прикажу заковать тебя в кандалы и подвергнуть пытке.

Тюремщик. За что ты гневаешься на меня, Клеон?! Я не сказал тебе ни слова лжи. Смею ли я обманывать такого человека?

Клеон. Замолчи! Отвечай на вопросы… Тебе доверено стеречь опасного преступника. Честно ли ты исполняешь свою службу?

Тюремщик. Глаз не свожу с этого мерзавца. День и ночь я слежу за каждым его движением…

Клеон. А откуда же у него появились деньги? Как в город попал папирус, написанный им?

Тюремщик. Не знаю, Клеон. Откуда маленькому тюремщику знать о таких вещах?

Клеон. Кто приходил к Герострату?

Тюремщик. Ты.

Клеон. Не прикидывайся дураком! Кто еще приходил в тюрьму?

Тюремщик. Никто, архонт, клянусь своими родными! Я бы и муху не пропустил в камеру…

Клеон. Не хочешь говорить? Ладно. Тогда заговоришь на колесе.

Тюремщик (падая на колени). Пожалей меня, Клеон!

Клеон. Кто приходил к Герострату?

Тюремщик. Ростовщик Крисипп.

Клеон. Я так и думал. Кто еще?

Тюремщик. Больше никто.

Клеон. Не лги! Помни: у тебя последняя возможность избежать пыток.

Тюремщик. Я не смею сказать даже тебе, Клеон!

Клеон. Значит, ты решил умереть.

Тюремщик (в отчаянии). Сжалься, великодушный архонт! Если я не скажу, кто приходил к Герострату, меня ждет пытка, если скажу – меня ждет смерть! Что же делать несчастному тюремщику?

В зал входит Клементина, она слышала последнюю фразу Тюремщика.

Клементина. Действительно, у этого человека сложное положение, Клеон. Можно ему посочувствовать…

Клеон (поднимаясь ей навстречу). Большую честь эфесскому суду оказала повелительница, посетив его стены.

Клементина. Я проезжала мимо и решила узнать, как идет следствие по делу Герострата. (Указывая на Тюремщика.) Кто этот человек?

Клеон. Тюремщик, он охраняет Герострата. Но, кажется, ему зря платят жалованье… В камере преступника уже сумело побывать несколько посторонних, и среди них какая-то значительная особа…

Клементина. Ты узнал имя этой особы?!

Клеон. Пока нет.

Клементина. Надеешься узнать?

Клеон. Конечно! Под пыткой он скажет все…

Тюремщик (в испуге, Клементине). Нет, повелительница! Нет! Я никогда не назову ее имя, даже если меня разорвут на части!!! Будь спокойна, Клементина!

Клементина (отшатнувшись от него). Дурак!

Возникает неловкая пауза.

Можешь отпустить этого человека, Клеон. Ты узнал что хотел.

Клеон (задумчиво глядя на Клементину). Пожалуй, так. (Тюремщику.) Ступай прочь!

Тюремщик пытается уйти.

Впрочем, нет. Посиди у входа в маленькой комнате, ты мне, может быть, понадобишься.

Тюремщик уходит.

Итак, Клементина, зачем ты посетила Герострата?

Клементина. Это начался допрос?

Клеон. Да.

Клементина. Ты уверен, что можешь допрашивать повелительницу Эфеса?

Клеон. Повелительница Эфеса – гражданка Эфеса, она подчиняется всем законам города.

Клементина (зло). Смотри, Клеон, тебе не стоит наживать во мне врага! (С улыбкой.) Я привыкла, чтобы со мной говорили подобострастно.

Клеон. Я постараюсь быть подобострастным, повелительница. Зачем, обожаемая, ты приходила к Герострату?

Клементина. Из любопытства.

Клеон. Твой муж знал об этом?

Клементина. Не твое дело!

Клеон. Мое дело – все, что касается преступника! Итак, Тиссаферн знал о твоем визите?

Клементина. Нет! Но я могла ему сказать.

Клеон. Однако ты не сказала. Почему?

Клементина. Не представился случай.

Клеон. За все эти дни вы ни разу не встретились?

Клементина. Мне не нравится твоя ирония, Клеон! Я вольна говорить с мужем когда угодно и о чем угодно.

Клеон. И все же до сих пор ты ему об этом не сказала. Значит, у тебя были на это причины, Клементина?

Клементина. Послушай, Клеон, ты напрасно строишь догадки. Я сама явилась в суд, чтобы рассказать о своей беседе с Геростратом. Помнишь, тогда, во дворце, я не поверила твоим словам о том, что Герострат сжег храм из тщеславия. Я предполагала, что он это сделал из-за безответной любви к какой-то женщине. И вот, представь, я оказалась права… Этот несчастный действительно потерял голову из-за женщины…

Клеон. Эта женщина – ты?

Клементина. Ты угадал.

Клеон. Я угадал это еще там, во дворце. Ты слишком быстро изменила свое решение и поддержала Эриту. Ну а когда Герострат узнал об этом?

Клементина. О чем?

Клеон. О том, что он влюблен в тебя!

Клементина. Мне не нравится твоя ирония, Клеон! Ты не имеешь права не верить мне.

Клеон. Я слишком хорошо знаю тебя и довольно неплохо изучил Герострата. Он сам не придумает такой легенды. Это ты подсказала ему мысль! Влюбленный юноша, потерявший разум, – неплохая версия для чувствительных присяжных. Женщина, из-за которой сжигают храм богини, – это же мировая слава. Красиво придумано, Клементина… Только Герострат не мог даром согласиться, он наверняка что-то потребовал взамен… Что именно?

Клементина. Не смей разговаривать со мной в таком тоне! Я – твоя госпожа, ты – мой слуга!

Клеон. Я слуга своего города, Клементина, и у меня один господин – мой Эфес, ему я и буду служить верой и правдой. О чем ты договорилась с Геростратом? Чем ты собираешься отплатить мерзавцу за свою славу?

Клементина. Я не стану тебе отвечать!

Клеон. Станешь, Клементина, клянусь богами! И тюремщик поведает мне об этом.

Клементина. Не желаю с тобой разговаривать! Я сейчас же иду к Тиссаферну, и он своей властью покарает тебя за оскорбление, которое ты нанес его жене. (Поворачивается, чтобы уйти.)

Клеон. Остановись, Клементина! Властью, данною мне эфесским народом, я запрещаю тебе выходить!

Клементина. Что?!

Клеон. Ты будешь находиться в здании суда, пока я не выясню твою причастность к заговору Герострата. (Кричит.) Не выпускать Клементину!!!

Человек театра. Так, архонт, так!

Клементина. Ты горько пожалеешь об этом, Клеон. Горько пожалеешь… (Уходит.)

Клеон. Так, и только так! Теперь нельзя останавливаться. Будь что будет! Граждане Эфеса, вы можете верить слову своего судьи. Он не обманывал вас раньше, не обманет и теперь… (Кричит.) Войди, Крисипп, я жду тебя!

Входит Крисипп.

Крисипп. Приветствую тебя, о мудрый и справедливый из архонтов, да будет мир в твоем доме, да обратят на тебя боги свою благосклонность…

Клеон (перебивая). Останови поток красноречия, мошенник!

Крисипп. Чем я прогневал тебя, Клеон?

Клеон. Разве ты не понял, когда получил повестку в суд?

Крисипп. Что я мог понять из сухой повестки? Разве только что произошло недоразумение… Обычно Крисипп вызывает в суд своих должников, но никто не вызывал в суд Крисиппа.

Клеон. Ростовщик Крисипп, ты обвиняешься в том, что вступил в преступную связь с Геростратом и с целью наживы распространяешь по городу его сочинения.

Крисипп. И только-то! Но, уважаемый Клеон, это обыкновенная продажа папирусов. С каких пор в Эфесе коммерция считается преступлением?

Клеон. С тех пор как Народное собрание Эфеса и повелитель Тиссаферн издали закон, запрещающий упоминать имя поджигателя Герострата, а также все иные действия, способствующие славе этого злодея.

Крисипп. Все правильно. Но ведь закон был объявлен только через неделю после поджога, а записки Герострата мои люди продавали уже на второй день… Когда же был издан запрет, я тотчас порвал все имевшиеся папирусы.

Клеон. Ложь! Папирусы продают на базаре и по сей день. Причем цена на них подскочила.

Крисипп. Клянусь богами, я не имею к этому никакого отношения… Сам посуди: зачем мне рисковать? Я продаю кожу, рыбу, зерно, лес… Для чего мне размениваться на какие-то свитки и рисковать головой? Да и кто теперь их станет покупать? По закону, купивший папирус карается не меньше, чем продавший.

Клеон. Ты хорошо изучил закон, Крисипп, и все-таки нарушаешь его.

Крисипп. Какую клятву мне дать, чтобы ты поверил?

Клеон. Не надо клятв, дай ключи!

Крисипп. Какие ключи?

Клеон. Ключи от склада твоих товаров. Мы произведем обыск.

Крисипп (поспешно доставая ключи). Прошу тебя, Клеон. Ищи!

Клеон (отстраняя ключи). Значит, не там. Где же? Где спрятаны свитки? В лавке? В доме?

Крисипп. Клянусь тебе, архонт, ты заблуждаешься…

Клеон. Где они спрятаны, ростовщик? Я все равно их найду, и тогда твоя вина усугубится… Пожалей себя!..

Крисипп. Пожалей мою жену и дочь, архонт! (Всхлипывает.)

Клеон. Ах, понял! Ты прячешь их в гинекее. Там за них можно быть спокойным – ни один посторонний не переступит порог женской половины дома. Я угадал? Ну?! Молчишь?! Я ведь прикажу обыскать эти комнаты…

Крисипп. Ты хочешь опозорить старика, Клеон?

Клеон. Я хочу услышать хоть слово правды! (Кричит.) Эй, люди! Приказываю произвести обыск в доме ростовщика Крисиппа. Осмотрите его повнимательней, особенно женские комнаты!

Крисипп (испуганно). Остановись, Клеон! Я готов сделать чистосердечное признание… Надеюсь, сейчас это еще не поздно.

Клеон. Говори!

Крисипп. В гинекее моего дома действительно лежат папирусы Герострата. Пятнадцать штук.

Клеон. Вот как?

Крисипп. Их заказал один покупатель.

Клеон. Один покупатель – пятнадцать папирусов? Зачем ему столько?

Крисипп. Откуда мне знать? Он платит, мое дело – доставать товар.

Клеон. Кто он?

Крисипп. Знатный человек, и я обещал сохранить его имя в тайне.

Клеон. Кто бы он ни был, я должен знать его имя! По приказу Тиссаферна купивший папирус карается не меньше, чем продавший!

Крисипп. Но я заслуживаю снисхождения, ведь я чистосердечно признался…

Клеон. Суд учтет твое раскаяние, ростовщик! Назови имя!

Крисипп. Бедный заказчик, что с ним будет?

Клеон. Он будет арестован и заточен в тюрьму!

Крисипп. Даже так?! И ты не изменишь свое решение, Клеон?

Клеон (решительно). Никогда!

Крисипп. Слово архонта?

Клеон. Клянусь!

В зал суда входит Тиссаферн.

Крисипп (замечает его, с нескрываемым ехидством). Тебе повезло, Клеон. Заказчик сам явился в суд. Осталось только упрятать его в темницу. Обернись!

Клеон оборачивается, видит повелителя. Пауза.

Клеон (растерян, почтительно склоняется). Я рад приветствовать повелителя Эфеса! (Крисиппу.) Ступай, мы еще поговорим с тобой…

Крисипп (улыбаясь). Непременно, архонт, непременно… Не забудь про свою клятву.

Клеон (зло). Ступай!

Почтительно поклонившись Тиссаферну, Крисипп уходит.

Тиссаферн. Ужасная жара стоит в городе, солнце печет немилосердно. Пока доехал к тебе, взмок… А ты работаешь?

Клеон. Как видишь, повелитель. Служащий должен нести свою службу в любую погоду.

Тиссаферн. Это правильно, только не переусердствуй… Ты уже немолодой, Клеон, надо беречь здоровье…

Клеон. Ценю заботу повелителя…

Тиссаферн. Мой долг – заботиться о своих слугах.

Клеон. Повелитель, позволь задать тебе вопрос: зачем ты покупаешь папирусы Герострата?

Тиссаферн. Кто покупает? Я покупаю?.. Ложь! (Поймав пристальный взгляд Клеона, сразу сдается.) Ладно, ты прав, покупаю!.. Это мошенник Крисипп наябедничал? Вот я ему покажу!..

Клеон. Зачем ты это делаешь, повелитель?

Тиссаферн. Да я так, из любопытства… Пусть, думаю, в моей библиотеке хранится экземпляр…

Клеон. Ты заказал пятнадцать штук.

Тиссаферн. И это он сказал? (Возмущенно.) Ну люди! Ни на кого нельзя положиться!.. Понимаешь, Клеон, меня просил прислать записки Герострата царь Македонии. И еще повелитель Сиракуз… ну и еще несколько уважаемых людей. Интересно все-таки, что насочинял этот разбойник. Там есть любопытные мысли…

Клеон. Ты нарушаешь закон!

Тиссаферн. Нарушаю! Но ведь я сам его издал. Значит, не закон командует мною, а я – законом! Впрочем, это ерунда, из-за которой не стоит огорчаться, мой любимый архонт…

Клеон. Ты подаешь дурной пример!

Тиссаферн. Какой пример? Я все делаю втайне… Только твое недремлющее око могло это заметить. Впрочем, повторяю, это ерунда и пустые страхи… (Человеку театра.) Цитату для убедительности…

Человек театра. Из Софокла: «Кто пред пустыми страхами трепещет, заслуживает истинных!»

Тиссаферн. Вот именно! Софокл прав!.. (Оглядывается.) А где Клементина? Слуги сообщили, что она здесь.

Клеон (официально). Повелитель, твоя жена арестована мною!

Тиссаферн (после паузы). Ужасная жара стоит в городе, Клеон. Нельзя работать в такой духоте, у тебя плавятся мозги…

Клеон. Моя голова сохраняет ясность мысли, повелитель. Твоя жена арестована! Она обвиняется в том, что посещала Герострата и вошла с ним в тайный сговор.

Тиссаферн (нервно). Думай, Клеон, думай… Когда говоришь, что думаешь, думай, что говоришь!

Клеон. Я отвечаю за каждое свое слово, Тиссаферн.

Тиссаферн (нервно). Не ошибись, Клеон, не ошибись! Такой ошибки я не прощу даже тебе. (Человеку театра.) Уйди! Ты не должен это слушать…

Человек театра уходит.

(Клеону.) У тебя есть доказательства, свидетели?

Клеон. Клементина не отрицает своего посещения Герострата. В суде находится тюремщик, он подтвердит это…

Тиссаферн. Позови Клементину!

Клеон. Слушаюсь.

Выходит и тут же возвращается, сопровождая Клементину.

Тиссаферн. Обожаемая Клементина, наш уважаемый архонт рассказывает какие-то странные истории.

Клементина. Он и со мной довольно странно разговаривал, если грубость можно считать странностью.

Тиссаферн (Клеону). Ты разговаривал с моей женой грубым тоном?

Клеон. Я разговаривал с ней тоном судьи.

Тиссаферн (Клементине). Ты была у Герострата?

Клементина. Нет!

Тиссаферн (Клеону). А ты утверждаешь, что она была там?

Клеон. Утверждаю!

Тиссаферн. Значит, один из вас лжет? Ложь должна быть наказана! Клянусь всеми богами греков и персов, лжец будет наказан!!!

Клеон (кричит за сцену). Приведите тюремщика!

Тиссаферн. Послушаем тюремщика. Если меня обманул мой друг – он мне не друг, если жена – она мне не жена!!!

Клементина. Прекрасные слова, мы внесем их в дворцовую книгу…

Возвращается Человек театра.

Клеон (бросаясь ему навстречу). Ну?! Где тюремщик?!

Человек театра. Он убит.

Пауза. Тиссаферн подозрительно смотрит на Клементину и Клеона.

Клеон. Кто подослал убийцу? (Глядя на Клементину и Тиссаферна.) Ты или ты?

Клементина. А может быть, ты, архонт? (Берет Тиссаферна под руку.) Пойдем, милый! Он сошел с ума от подозрений…

Оба уходят.

Клеон (в отчаянии протягивает руку к Человеку театра). Верни мне нож, человек! Прошу тебя, верни мне нож…

Картина пятая

«Тюремщик! Тюремщик!» – этот крик Герострата звучит все время, пока разгораются светильники, высвечивая тюремную камеру. Камера уже приняла более благоустроенный вид, чем в первой и третьей картинах: появилось ложе, возле него – низенький столик для еды, на столике – пустые тарелки и килик для питья, в углу камеры – большая расписная ваза.

Герострат (нервно ходит по камере). Тюремщик! Тюремщик! Где же ты, порази тебя гром?! Мерзавец!.. Эй, придет ко мне кто-нибудь или нет?! Тюремщик!

Входит Клеон.

Клеон. Что ты кричишь?

Герострат (зло). Я кричу, потому что это не тюрьма, а свинарник! Второй день ко мне никто не приходит. Прикажи-ка хорошенько всыпать своим тюремщикам, архонт, они зря получают жалованье… Заключенных положено кормить, поить и убирать за ними урыльник, а этот бездельник отлынивает от своих обязанностей… (Снова кричит.) Эй, тюремщик!

Клеон. Не кричи, он не придет.

Герострат. Почему?

Клеон. Он убит.

Герострат. Убит?.. Вот так так… Кем?

Клеон. Пока неизвестно.

Герострат. Жаль, он был неплохим малым.

Клеон. Особенно для тебя.

Герострат. А хоть бы и для меня! Кому же любить тюремщиков, как не их подопечным… (Задумчиво подходит к столику, хочет выпить, но килик пуст.) Проклятье! Никто за два дня не принес глотка воды! Пора бы назначить нового тюремщика, архонт!

Клеон. Он назначен.

Герострат. Где же он?

Клеон. Перед тобой.

Герострат. Ты шутишь?

Клеон. С тобой шутить недостойно!

Герострат (удивленно смотрит на Клеона). Вот это да! Ай да Герострат, ай да фигура! Сам архонт-басилей приставлен к тебе тюремщиком… Вот не ожидал! Ха-ха, ну чудеса!

Клеон (сердито). Не понимаю, чему ты радуешься?

Герострат. Как – чему? Думал ли я когда-нибудь, что достопочтенный Клеон будет охранять меня и выносить за мной урыльник?

Клеон (зло). Урыльник будешь выносить сам, негодяй!

Герострат (давясь от смеха). Все равно, ты-то будешь идти рядом и нюхать… Ой, не могу, смешно!

Клеон. Замолчи!

Герострат (продолжает смеяться). Бедненький Клеон, за что ж тебя так понизили? Чем же ты прогневал народ Эфеса?

Клеон. Я сам попросил назначить меня твоим тюремщиком, Герострат.

Герострат (перестав смеяться). Сам?.. Странно. Ну да мне все равно. Раз ты тюремщик, будь добр, принеси мне еду и питье… Я голоден!

Клеон молча поворачивается и уходит.

(Кричит ему вслед.) Принеси за два дня, тюрьма мне задолжала! И поживей поворачивайся, новенький! (Смеется.) Веселые дела творятся в Эфесе! (Садится на ложе.)

Появляется Человек театра, как всегда, садится в углу сцены.

(Заметив его, мрачнеет.) Зачем пришел?

Человек театра. Тебя волнует мое присутствие?

Герострат. Меня волнует, что ты суешь свой нос куда не надо.

Человек театра. Я ни во что не вмешиваюсь, я только слежу за логикой событий.

Герострат (злобно). Надоел ты со своей логикой! Оставь в покое меня и мое имя! Повелитель издал указ: забыть Герострата! Так забудьте!

Человек театра. Вот как? Ты уже согласен на забвение? Нет, не получится… Забыть – значит простить!

Герострат. «Простить», «не простить»… О боги, сколько архонтов на мою бедную голову! Никогда не думал, что удастся отсрочить суд на две тысячи лет…

Человек театра. Тем строже будет этот суд, Герострат.

Человек театра и Герострат некоторое время с неприязнью смотрят друг на друга. Входит Клеон, вносит миску с едой и кувшин.

Герострат (усмехаясь, Человеку театра). Вот еще один мыслитель… Потомки, наверное, вдоволь насмеются, изучая эту персону… (Клеону.) Ну, что там настряпали повара?

Клеон (сорвавшись на крик). Встать! Встать немедленно! Заключенный должен стоять, когда входит надзиратель!!! Ну?! (Замахивается, чтобы выплеснуть на Герострата содержимое миски.)

Герострат (испуганно вскочив с ложа). Но-но, Клеон! Что ты? Осторожно!

Клеон. Молчать! Иначе я плесну все это в твою наглую физиономию. Еды не получишь, пока не уберешь в камере! Чтоб через минуту здесь было чисто!

Герострат (поспешно). Понял, понял! Зачем так волноваться? (Подбирает с полу мусор, корки, кожуру от фруктов.)

Клеон. Что это у тебя?

Герострат. Это? (Показывает кожуру.) Кожура! Это апельсиновая, это – банановая!

Клеон. Неплохой десерт был у заключенного! Многие жители города могли бы тебе позавидовать. (Осматривает килик.) И вино тебе приносили?

Герострат (с улыбкой). Из сострадания, Клеон, только из сострадания. Разве так страшно, если в предсмертные минуты человек хорошо поест и попьет?!

Клеон. Твои предсмертные минуты слишком затянулись, Герострат! (Замечает вазу.) А это что?

Герострат. Ваза.

Клеон. Ваза с дорогой росписью – в тюремной камере?! Да? Если б тюремщик сейчас ожил, я бы прибил его вторично!.. (Разглядывает вазу.) Кто здесь изображен?

Герострат. Не узнаешь?.. Странно…

Клеон (переводя взгляд с вазы на Герострата). Кто посмел писать твой портрет?

Герострат. Художник Варнатий. Он сказал, что у меня выразительные черты лица. Я с ним согласен. (Оглядывая вазу.) Не очень получились глаза, но это можно поправить. Работа еще не закончена…

Клеон. Варнатий дорого поплатится за свою дерзость. Как архонт Эфеса…

Герострат (перебивая). Бывший.

Клеон. Как гражданин Эфеса, я вызову его в суд за прославление разбойника!!! Или пусть он ведет меня в суд за то, что я разбил его вазу!!! (В бешенстве разбивает вазу.)

Герострат (печально). За что ты так не любишь меня, Клеон?

Клеон. Я тебя ненавижу!

Герострат. Жаль! Значит, вдвоем нам будет тесно на этой земле…

Секунду они с ненавистью смотрят друг на друга, затем Герострат отводит взгляд, садится за столик, начинает есть похлебку.

Клеон (властно). После того как поешь, вымоешь миску и пол в камере! Беспорядка больше не допущу! За каждую соринку будешь наказан плетьми!..

Герострат. Сорят посетители, а не я…

Клеон. Посетителей больше не будет! Понял? Здесь тюрьма, а не театр.

Появляется Тиссаферн.

Тиссаферн. Ты абсолютно прав, Клеон, но иногда все-таки придется делать исключение…

Увидев повелителя, Клеон и Герострат почтительно кланяются.

Клеон (мрачно). Повелитель Эфеса может посещать кого угодно и когда ему вздумается.

Тиссаферн. Вот и я так думаю. Должен же хозяин города знать, как содержатся опасные преступники? (Подходит к Клеону.) Я хотел поговорить с тобой… Послушай, Клеон, мне жаль, что все так получилось. Я думал лишь слегка наказать тебя, но не смещать с поста архонта.

Клеон. Народное собрание приняло решение – я подчинился.

Тиссаферн (миролюбиво). Не хитри, Клеон. Ты прекрасно понимаешь, что стоило тебе извиниться – и все было бы забыто… Друг мой, надо укрощать свою гордость, когда не прав!

Клеон. Мне не за что извиняться, повелитель… Обстоятельства оказались сильнее меня…

Тиссаферн. Жаль! Жаль, что ты упорствуешь в своем заблуждении. Согласись, что человек, не верящий в своих повелителей, не может быть архонтом.

Клеон. Согласен! Поэтому и попросил отставку.

Тиссаферн. Это твое право. Но почему ты захотел стать простым тюремщиком?! Что это? Вызов? Каприз? Такая обидчивость достойна нервного юноши, а не тебя. Несолидно, друг мой, не-со-лид-но!

Клеон. Меньше всего, повелитель, я думал о солидности. Мне важно было принести пользу своему народу. Сегодня Эфес в опасности, опасность исходит от этого человека (жест в сторону Герострата). Значит, мое место здесь!

Тиссаферн. Ты преувеличиваешь опасность этого негодяя. Кто он? Комар, не более.

Клеон. Я тоже так думал, Тиссаферн, но теперь вижу, что ошибался…

Тиссаферн. Почему?

Клеон. Повелители не приходят на свидание с комаром!

Тиссаферн (смутившись). Ты считаешь, что я пришел к нему на свидание?.. Ерунда… (Столкнувшись со взглядом Клеона, сразу сдается.) Ну да, да! Я пришел побеседовать с Геростратом! Что из этого? Почему я должен оправдываться в своих поступках?!

Клеон. Я не прошу тебя об этом, повелитель.

Тиссаферн. Еще бы! Еще бы ты просил!.. Вечный укор я вижу в твоих глазах, Клеон, мне это надоело… Всему есть предел. (Зло.) Ступай прочь!

Клеон (вспыхнув от обиды). Ты никогда раньше не говорил так со мной, повелитель!

Тиссаферн. Раньше ты был архонтом, а теперь – тюремщик! Привыкай к своему новому положению… Ступай! Когда надо будет – я позову.

Клеон уходит.

Герострат (весело). Браво, Тиссаферн, браво! Так его! Пора поставить на место этого гордеца.

Тиссаферн (мрачно). Меньше всего мне нужна твоя похвала.

Герострат. Ну зачем же так начинать разговор? Столько дней я ждал твоего прихода, и вот первыми же словами ты хочешь меня обидеть?

Тиссаферн. Ты ждал моего прихода?

Герострат. Конечно! Все эти дни, все эти долгие часы заточения я ждал тебя, Тиссаферн. Я чувствовал, что тебе хочется встретиться со мной, и я молил богов, чтобы они укрепили тебя в этом желании.

Тиссаферн. Оставим богов, Герострат, у тебя с ними сложные взаимоотношения… Что касается меня, то мне действительно хотелось поболтать с тобой кое о чем…

Герострат. Это большая честь.

Тиссаферн. Конечно! Я и придворным своим нечасто оказываю такую милость…

Герострат. Ценю, повелитель, ценю твою доброту.

Тиссаферн. Ну хорошо. Перейдем к делу. Весь город болтает о том, что ты влюблен в Клементину…

Герострат (поспешно). Не верь, повелитель!

Тиссаферн. Я не тороплю тебя с ответом. Речь идет о моей жене, но это вовсе не значит, что ты должен бояться сказать правду…

Герострат. Я говорю тебе правду, Тиссаферн! Я никогда не испытывал к Клементине ничего похожего на любовь.

Тиссаферн (чуть обиженно). Как же так? Все говорят…

Герострат. Мало ли чего болтают, повелитель! Людям скучно без сплетен…

Тиссаферн. В этом нет ничего удивительного… Клементина молода, умна, первая красавица в городе… В кого же влюбляться, как не в нее?

Герострат. Согласен с тобой, повелитель, но меня ее чары обошли стороной. Сам не знаю почему. Должно быть, я слишком груб для подлинного чувства…

Тиссаферн (начинает нервничать). Странно, странно… Я был уверен, что ты сжег храм из-за безответной любви, так сказать, в благородном помешательстве…

Герострат. Нет, Тиссаферн, ничего подобного! Я лишь собирался обессмертить свое имя. Глупое тщеславие, не больше…

Тиссаферн (задумавшись). Жаль…

Герострат. Увы…

Тиссаферн. Печально…

Герострат. К сожалению…

Тиссаферн (со вздохом). Нет так нет! Значит, это действительно только сплетня?

Герострат. Конечно, повелитель. И я даже знаю, из-за чего она появилась… Дело в том, что Клементина влюблена в меня…

Возникла пауза.

Человек театра от изумления раскрыл рот и пробормотал что-то вроде: «Ну, знаете ли, это уже черт-те что!»

Тиссаферн (Герострату). Как ты сказал? Повтори!

Герострат. Я сказал, что Клементина влюбилась в меня.

Тиссаферн. Ложь.

Герострат. Смею ли я лгать повелителю? Это так, Тиссаферн.

Тиссаферн. Какие у тебя доказательства?

Герострат. Какие доказательства могут быть у любви, кроме того, что она была?

Тиссаферн. Ты хочешь сказать, что Клементина приходила к тебе сюда?

Герострат. Ну не я же ходил к ней во дворец…

Тиссаферн (в бешенстве). Замолчи!.. Отвечай прямо на вопрос.

Герострат. Я отвечаю, повелитель… Пришла Клементина, сказала о своих чувствах, бросилась мне на шею…

Тиссаферн. Замолчи!

Герострат. Я не могу отвечать на вопросы молча, Тиссаферн… Если тебе неприятно это слушать, зачем ты спрашиваешь меня?.. Странно! Я был уверен, что ты все знаешь.

Тиссаферн. Откуда я мог это знать, идиот?!

Герострат. Но тогда зачем ты убил тюремщика?

Снова возникает пауза, и снова Человек театра изумленно бормочет что-то…

Тиссаферн (тихо). Откуда тебе известно?

Герострат. Я догадался. Когда мне сказали, что тюремщик убит, я прикинул, кому он мог мешать.

Тиссаферн. У тебя неплохо скроены мозги, Герострат. Да, это я приказал убить его… Я не хотел иметь свидетелей семейного позора. Но я не думал, что дело зашло так далеко…

Герострат. Ты правильно сделал, что убрал его.

Тиссаферн. Остался ты.

Герострат. Я не свидетель, я – соучастник.

Тиссаферн. Все равно тебе придется исчезнуть. Ты умрешь сегодня же!

Герострат. Погоди, Тиссаферн! Не спеши. Меня убить легче, чем тюремщика, но после смерти он молчит, а я заговорю… Любовное свидание с твоей женой уже описано в новом папирусе, и свиток спрятан в надежном месте, у друзей. Если я погибну, эфесцы завтра же прочтут о том, как Клементина ласкала Герострата…

Тиссаферн. Кто поверит твоим запискам? Мало ли что мог выдумать сумасшедший!

Герострат. Там есть такие пикантные подробности, которые не оставляют сомнений в правдивости автора… Родинка на левой груди, маленький шрам на правом бедре… Это нельзя придумать – это можно только увидеть…

Тиссаферн (подавлен). Да, ты не лжешь…

Герострат. Я порядочный человек, Тиссаферн. Не в моем характере хвастаться победами над женщинами. Что было, то было.

Тиссаферн. Ну что ж, значит, и ей придется умереть!

Герострат. Не слишком ли много смертей, повелитель? И чего ты добьешься? Сочувствия? Никогда! Обманутым мужьям не сочувствуют – над ними смеются. Рогоносец – повелитель Эфеса! Это не понравится ни эфесцам, ни самому персидскому царю. Подумай о своем авторитете, Тиссаферн!

Тиссаферн задумывается, подходит к ложу, садится, начинает молча есть похлебку.

Тиссаферн (продолжая думать о чем-то). Какой бурдой тебя здесь кормят!

Герострат. Это проделки Клеона. Раньше кормили лучше.

Тиссаферн. Когда я волнуюсь, я должен что-то съесть.

Герострат (гостеприимно). О чем разговор? Не стесняйся, ешь на здоровье.

Тиссаферн (отодвигает миску). Ну, что же ты мне советуешь делать?

Герострат. Ты нуждаешься в моем совете, повелитель?

Тиссаферн. Конечно. Раз ты так хорошо придумал всю эту аферу, значит, уже придумал и ее развязку. Слушаю тебя, Герострат.

Герострат. Я слишком маленький человек.

Тиссаферн (недовольно). Хватит ломаться! Будь ты Тиссаферном, что бы ты сделал?

Герострат. О, будь я Тиссаферном, я поступил бы хитро: я не стал бы казнить Герострата, но я бы его и не помиловал, я бы дал ему свободу, но такую, чтобы он зависел от меня!

Тиссаферн. Туманно. Слишком туманно. И потом, не я собирался казнить тебя, а твои сограждане. Сегодня-завтра вернется посланник из Дельф и сообщит волю богов. Уверен, что боги хотят твоей смерти.

Герострат (встал, прошелся по камере). Послушай, Тиссаферн, хочешь, я расскажу тебе о том, как перестал верить в силу богов?.. Не пугайся, ничего кощунственного в моем рассказе не будет. Так вот, случилось это два года назад. Дела мои тогда шли плохо, я был разорен, но не терял надежды. Я мечтал о том, что добуду много денег – и сразу! Так мечтают только азартные игроки, а я всегда был им… Решил сорвать крупный куш на петушиных боях. Занял у ростовщика пятьсот драхм и купил родосского бойцового петуха. Это был чудо-петух! Рыжий, с орлиным клювом и шпорами, которым мог позавидовать любой твой всадник. Целый месяц я готовил своего петуха к победным боям, тренировал и кормил чесноком. Наконец, когда увидел, что мой петух стал злым и могучим, как какой-нибудь скиф, я пошел на рынок к богачу Феодору, который держит в Эфесе лучших петухов, и ударился с ним об заклад, что мой рыжий победит любого его питомца. Он согласился и выставил против моего бойца черного петуха. А заклад мы поставили тысячу драхм, я их тоже занял у ростовщика, потому что твердо верил в победу своего рыжего… На этот бой собрался весь рынок. Мой рыжий был вдвое больше, чем его черный противник, и, когда Феодор это увидел, он побледнел и сказал: «Твой петух, Герострат, на вид значительно сильнее моего. Но позволь мне просить богов покровительствовать моему черному малышу?» Я засмеялся и сказал: «Проси. Это ему не поможет!..» Начался бой! Рыжий наскочил на черного так, что полетели перья… Они дрались минут пять, и черный стал сдавать, и я видел, что моему рыжему осталось немного – и он раздерет своего противника на части. Но тут Феодор оттащил своего петуха и сказал: «Позволь, Герострат, мне еще раз просить богов о покровительстве моему черненькому?» – «Валяй!» – сказал я. Мы вытерли нашим бойцам раны. Феодор пошептал что-то над своим черным и снова бросил его в бой. И что ты думаешь, Тиссаферн? Этот черный начал драться так, будто в него влили свежие силы, словно мой рыжий и не молотил его до этого своим клювом. Но рыжий мой не собирался сдаваться. Я же говорю, что это был чудо-петух, Геракл среди петухов! Он опять налетел на черного и, хотя сам потерял в бою глаз, все равно так наподдал черному, что тот закудахтал словно курица и стал валиться набок. И снова Феодор прервал бой и стал просить разрешения обратиться к богам за помощью. Я видел, что черному осталось до смертного часа немного, и потому великодушно согласился. Феодор снова помолился над своим петухом, и бой возобновился! О чудо! Черный петух опять словно воскрес! Откуда у него появилась сила? Он набросился на моего уставшего рыжего, повалил его, разорвал шпорами его грудь и клюнул в самое сердце… Мой рыжий испустил дух! Я швырнул Феодору тысячу драхм, выбежал на улицу, поднял руки к небу и закричал: «Простите, боги, что я не верил в вашу силу! Вы совершили чудо, я наказан!» Но тут подошел ко мне старый раб и, смеясь, сказал: «Глупец! При чем здесь боги? Ты слеп. Каждый раз, когда бой прерывался для молитвы, слуги Феодора незаметно подменяли одного черного петуха другим, свеженьким…» Я заплакал от обиды, а потом засмеялся. Потому что я открыл для себя великую истину: сильнее богов – наглость человеческая! Эта истина стоила мне тысячи драхм, Тиссаферн, а тебе я отдаю ее даром…

Тиссаферн (задумчиво). Занятно. Но я не понял – что ты советуешь мне?

Герострат. Подмени петуха, Тиссаферн! Посланец из Дельф может сообщить волю богов, которая выгодна повелителю. А повелителю выгодно, чтобы я жил и служил ему.

Тиссаферн. Ты уверен?

Герострат. Конечно! В Эфесе беспорядки, греки не жалуют персов, они только делают вид, что покорны сатрапу, а сами ждут минуты, чтобы выбросить тебя из дворца. Поставь меня над ними надсмотрщиком! Сейчас у меня найдется добрая тысяча верных слуг, которые за умеренную плату пойдут за мной в огонь и в воду. Мы разгоним Народное собрание, распустим суды гелиастов. Порядок в Эфесе установишь ты, а следить за ним буду я! Герострата станут почитать и бояться – ведь сами боги ему простили дерзость. А может быть, Герострат сам из богов? А? Говорят, гадалка на базаре кричала, что я – сын Зевса?

Тиссаферн (с усмешкой). Сколько ты заплатил ей?

Герострат. Я подменил петуха, Тиссаферн! И буду это делать до тех пор, пока рыжий не упадет замертво!

Тиссаферн. А что скажут жрецы?

Герострат. Жрецы будут молчать! Они и так опозорились. Где карающая молния Зевса? Где священная стрела Артемиды? Я жив-здоров!.. Одно из двух: либо богов нет вообще, либо я – божество!

Тиссаферн. Не глупо, совсем не глупо… А как решатся наши личные дела?

Герострат. Какие дела, Тиссаферн? Твоя жена верна тебе, а сплетникам я сам вырву языки на городской площади!.. Подумай, повелитель, над моим предложением. Ты чужой среди греков, и ты стар…

Тиссаферн. Но-но, не забывайся!

Герострат. Прости меня, Тиссаферн. Но годы есть годы. Ты уже не тот, что был тридцать лет назад. Сейчас тебе нужна твердая рука в городе, и лучше меня человека для этого не найти.

Тиссаферн. Надо подумать. (Медленно ест похлебку, потом откладывает ложку, низко опускает голову.)

Герострат. Что случилось, повелитель? У тебя на глазах слезы?

Тиссаферн. Похлебка… Они переложили луку и перца.

Герострат (усмехнувшись). Не замечал.

Тиссаферн. Помолчи, Герострат! Тебе не понять, как печальна старость… Ты знаешь, я ведь не хотел быть повелителем, в душе я всего-навсего рыболов. Я люблю рыбу, и рыба любит меня. Мне бы сидеть с удочкой на берегу моря, а вместо этого приходится жить во дворце и править людьми, которые тебя ненавидят. Я очень люблю свою жену, Герострат, но я стар и не имею права просить ее о взаимности. Я ждал измены, но думал, что это будет только моя боль, а она превратилась в государственную проблему… Мне не надо быть правителем. Последние дни хочется жить для себя, а не для истории. Но кто спрашивает нас о наших желаниях? (Решительно.) Выпустить тебя не могу, Герострат. Это возмутит народ. Вот бы случилось так, что ты сам бежал из тюрьмы…

Герострат. Раньше это было возможно, но теперь, когда меня сторожит Клеон…

Тиссаферн. Вот я про это и говорю… С ним не сторгуешься.

Герострат. Что же делать?

Тиссаферн. Я думаю, думаю… (Ест похлебку.) Чем ты режешь хлеб, Герострат?

Герострат. Я не режу его, повелитель, я ломаю его руками.

Тиссаферн. Ай-ай, руки ведь грязны… (Достает кинжал.) Вот, возьми! Он острый и удобный…

Герострат (пряча кинжал). Благодарю, повелитель! Ты мудр и великодушен…

Человек театра (возмущенно). Что ты делаешь, Тиссаферн?!

Тиссаферн (недовольно). Я не спрашивал твоего мнения, человек! Оставь нас в покое и не мешай!

Человек театра молча садится в углу сцены.

Ну, мне пора! (Кричит.) Клеон!

Входит Клеон.

Я побеседовал с этим мошенником, беседа меня развлекла. Теперь не спускай с него глаз и в назначенный день доставь его в суд целым и невредимым.

Клеон. Повинуюсь, повелитель… Когда ты ожидаешь посланника из Дельф?

Тиссаферн. Он на обратном пути, и если ничего не случится…

Клеон (подозрительно). Что может с ним случиться?

Тиссаферн. Мало ли… Море бурное… Корабли часто тонут…

Клеон. Что ты хочешь этим сказать, повелитель?

Тиссаферн. Все во власти богов, Клеон, все в их власти. (Уходит.)

Клеон (Герострату). О чем вы сговорились с Тиссаферном? Отвечай!

Герострат. Сговорились? Он – повелитель, я – комар. Какой между нами может быть сговор?

Клеон. О чем вы беседовали?

Герострат. О погоде…

Клеон. Не время шутить, Герострат! Я чувствую, что в Эфесе готовится заговор! Отвечай, иначе…

Герострат. Не пугай меня! Я уже ничего не боюсь. И потом, кто ты такой, чтобы мне отвечать на твой вопрос? Тюремщик должен знать свое место и не спрашивать о том, что ему знать не положено.

Клеон. Послушай, Герострат, я обращаюсь к тебе в надежде, что твоя душа хранит остаток совести! Ты грек, ты эфесец! Молю тебя: не приноси в наш город новые разрушения и смерти! О чем ты шептался с Тиссаферном? От имени всех эфесцев молю тебя: не помогай его темным замыслам… Ну хочешь, я стану на колени? Остановись, Герострат! Самый страшный преступник может рассчитывать на снисхождение, если…

Герострат (зло). Замолчи, бывший архонт! Ты уже понял, что властью со мной ничего не сделать, теперь надеешься разжалобить меня? Не выйдет! Ступай вон!

Клеон (Человеку театра). О чем они сговорились?

В это время Герострат вынимает кинжал и подходит сзади к Клеону.

Человек театра (вскочив с места). Клеон, обернись!

Клеон оборачивается. Герострат замирает с кинжалом в руках.

Герострат (в бешенстве, Человеку театра). Ты обещал не вмешиваться!!!

Человек театра. Извини, но это уже выше моих сил.

Герострат (Клеону). Сейчас я выйду из тюрьмы и, если ты не станешь мне мешать, подарю тебе жизнь.

Клеон. Я не выпущу тебя, Герострат!

Герострат. Тогда конец! (Надвигается на Клеона, тот отступает к краю сцены.)

Человек театра (протягивает Клеону нож). Твой нож, архонт.

Герострат (в исступлении). Ты не можешь вмешиваться!

Человек театра (Клеону). Возьми нож, архонт! У тебя нет выбора. Живи я две тысячи лет назад, сделал бы это сам…

Клеон берет нож из рук Человека театра.

Герострат (в испуге). Ты не убьешь меня, Клеон! Человек, убивший преступника до суда, сам будет казнен!

Клеон. Я знаю это, Герострат. (Надвигается на него.)

Гаснет свет в камере.

Слышны звуки борьбы, потом они стихают, и в тишине возникает глухой стук падающих камней, а потом начинает звучать песня. Ее поют мужские голоса, поют сначала тихо, а потом все громче и торжественней. Свет разгорается вновь, Клеон с поникшей головой стоит над трупом Герострата. (Человеку театра.) Впервые в жизни я убил человека…

Человек театра. Ты привел приговор в исполнение.

Клеон (в отчаянии). Я убил!..

Человек театра. Началась борьба!!!

Стук падающих камней и песня усиливаются.

Что это?

Клеон. Они восстанавливают храм Артемиды…

Человек театра. Кто?

Клеон. Они… Эфесцы…

Человек театра. Их имена? Назови хоть одно имя… Это так важно для нас… Ну?

Клеон (беспомощно). Не помню…

Человек театра. Вспомни, Клеон! Несправедливо, что они всегда остаются безымянными. Вспомни!..

Из глубины сцены доносятся удары падающих камней и песня.

Конец

Тиль

Шутовская комедия в двух частях по мотивам народных фламандских легенд Стихи Ю.Кима

Действующие лица

Клаас – угольщик.

Сооткин – его жена.

Тиль Уленшпигель – их сын.

Неле – его невеста.

Блондинка Беткен, Брюнетка Анна – исполняет одна актриса

Каталина – мать Неле.

Рыбник Иост.

Ламме Гудзак.

Калликен – его жена.

Профос.

Палач.

Монах Корнелиус.

Король Филипп.

Мария – королева.

Инквизитор.

Принц Оранский.

Бригадир гезов.

Ризенкрафт.

Генерал.

Старуха Стивен.

Хозяин пивной.

Напарник рыбника.

Гезы, солдаты, девицы, горожане и горожанки, духи.


Фландрия, XVI век.

Пролог

Дом угольщика Клааса. Клаас и Рыбник пьют пиво и играют в кости. Посредине сцены – беременная Сооткин. Рядом на лавке Каталина рубит капусту.

Рыбник (бросает кости). Три – три…

Клаас. Нос подотри! (Бросает кости.) Пять и шесть!

Каталина (задумчиво). Я животных люблю… Коров, собак, птичек… Всем своим слабым сердцем люблю. Я скорей себе наврежу, чем им, беззащитным…

Рыбник (бросает кости). Три – три!..

Клаас. Нос подотри!

Рыбник. Ты уже говорил…

Клаас. А ты еще подотри…

Сооткин (вздохнула). О-ох!

Рыбник (обернувшись). Началось?

Каталина. Нет. Он еще спит, наш мальчик. Ему еще рано выходить на дорогу жизни.

Клаас. Когда ж соберется с силами этот шалопай? Сколько можно тянуть? Клянусь, если он сегодня не появится на свет, мне придется за ним слазить.

Рыбник. Не торопись. Сегодня, завтра – какая разница?

Клаас. Нет, нет – сегодня! Этот майский день тысяча пятьсот двадцать шестого года меня вполне устраивает… Мне нужен сын, а Фландрии нужен герой. У греков есть Геракл, у англичан – Робин Гуд, у испанцев – Дон Кихот, и только мы, фламандцы, за тысячи бессонных ночей не смогли сделать ни одного героя. Стыдно!

Рыбник. М-да, неловко как-то… А почему ты решил, что от тебя – и герой?!

Клаас. Время подошло… И Каталине было видение.

Каталина. Сперва призраки косили людей… На их трупах палач плясал. Камень девять месяцев кровоточил, потом распался… Потом увидела: два младенца народились, один в Испании, принц Филипп, другой во Фландрии, сын Клааса, прозвище ему – Уленшпигель. Филипп станет палачом, а из Уленшпигеля выйдет великий балагур и проказник, и странствовать ему по белу свету, славя все доброе и прекрасное и над глупостью хохоча до упаду… И весь свет он пройдет и никогда не умрет, потому что он – дух Фландрии.

Клаас. Во как! Слыхал? А я назову его Тилем, Тильбертом, что в переводе означает «живой» или «подвижный». И сегодня же начнутся его славные приключения, если, конечно, мамаша Сооткин поднатужится!

Входит Палач с указом.

Палач. Указ императора. Будете слушать?

Клаас (равнодушно). Можно. (Дает кружку пива Палачу.)

Палач. Спасибо, а то совсем охрип… Ну, слушайте! «Отныне всем и каждому возбраняется печатать, читать, хранить и распространять писания, книги и учения Мартина Лютера, Ионна Виклиха, Яна Гуса, Марсилия Падуанского, Эколомпадия…»

Клаас. Неужели и Эколомпадия тоже?

Палач. Да. И Эколомпадия… «…а также Франциска Ламберта, Юста Ионаса и Иона Пупериса…»

Клаас. И Иона Пупериса?.. Нет! Как же так – не читать Иона Пупериса? Да я без Пупериса как без рук! Что-то, брат, ты напутал с Пуперисом…

Палач. Ничего я не напутал! На, читай сам!..

Клаас. Чего – читай?! Я неграмотный…

Палач. А неграмотный – на кой же тебе Пуперис?!

Клаас. Имя хорошее…

Палач. Не дури! Дальше самое интересное: «Лица же, впавшие в ересь или же закосневшие в таковой, подлежат сожжению, а какому именно – на медленном или на быстром огне, – это по усмотрению судьи. За прочие преступления дворяне подлежат сечению, крестьяне – повешению, а женщины – закапыванию в землю живьем… Доносчикам же его святейшее высочество выделяет треть всего принадлежавшего казненным…»

Рыбник. Стоп, стоп! Это важный пункт… Что там насчет денег?

Палач. Доносчик получает треть имущества…

Рыбник. Интересно… (Встает, обходит дом, оглядывается.) А как вот, скажем, стол делить… или лошадь?

Клаас. Эй, Иост, ты решил сделаться доносчиком?

Рыбник. Ну, что значит – решил?.. Такие вещи не решают, это приходит как-то само собой… по вдохновению.

Клаас. Подлый ты человек, рыбник…

Рыбник. Да не я! Время такое, Клаас. Господи, да родись я в какой-нибудь ренессанс, я, может быть, музыку бы писал, мадонн разных. Но сейчас-то – инквизиция! Костры, плахи… Где ж тут талантливому человеку развернуться? Время такое…

Сооткин (вдруг хватается за живот, кричит). О-ох! О-ох!

Все вскочили с мест.

Клаас (радостно). Началось! Пришел час! Врешь, рыбник, время подлым не бывает – только люди. А время у нас веселое. Время рождаться Тилю! (Обнимает живот жены.) Давай, мой мальчик: пробивай лбом дорожку. Заждались мы тебя, захирели ожидаючи… Давай. Свет! Музыка! Фландрия! Встречайте его… Все еще только начинается!..

Полный свет, музыка, песня.

Часть первая

Дом

Каталина

Город Дамме. Площадь Большого Базара перед зданием суда. Монах Корнелиус продает индульгенции.

Монах (заунывно). Купите индульгенции. Христиане, купите отпущение грехов своих! Это святая торговля. За несколько флоринов вы попадете в рай!

Неожиданно из здания суда доносится отчаянный женский крик: «Больно! Огонь! Дайте мне яду!.. Ой!..» Монах испуганно крестится. Крик стихает. Из здания суда выходят Палач, Профос и Рыбник.

Профос (Палачу). Все! Ее можно отпустить. Каталина не колдунья!

Палач (снимая маску и перчатки). Ясное дело, господин профос. Кабы была колдунья, она б призналась… Огоньком я ее прижег на совесть!

Рыбник (задумчиво). Ах, как это все-таки жестоко… Пожилую женщину – огнем…

Профос. Я и сам переживаю… Но надо же, в конце концов, установить: ведьма или не ведьма?

Рыбник. Конечно, конечно… Я не об этом. Я говорю: в городе Брюгге как-то гуманней это делается. Связывают женщину, бросают в реку: если тонет – значит, не ведьма!

Палач. Так у нас и реки нет.

Рыбник (печально). Да, да… Как это все непродуманно!

Монах (заунывно). Купите индульгенции! Купите отпущение грехов!..

Появляется Клаас. Все поспешно бросаются к нему.

Профос. Ну что?.. Как она себя чувствует?..

Клаас. Жена повела ее домой… По-моему, Каталина лишилась рассудка.

Рыбник. Бедная!.. Ах, как это все жестоко…

Палач (отводит Клааса в сторонку). Клаас, я уж старался как мог… поаккуратней…

Клаас (задумчиво). Да, да, молодец!

Палач. Хитрость-то в чем: пакля сырая. Дыму много, а огонек не очень… Оно и не так больно!

Клаас. Да, да, спасибо! (Дает Палачу деньги.)

Монах. Купите индульгенции. Купите отпущение грехов!

Профос (достает кошелек). Дай мне, монах! Пусть Господь простит нам нашу суровость! (Покупает индульгенцию.)

Клаас (строго, Рыбнику). А ты, Иост?

Рыбник. А что я? Ты считаешь – грех на мне?.. Клаас, я ведь не настаивал на пытке!.. Я просто хотел ясности… Ты ведь сам видел: Каталина делала какие-то отвары из трав, все время что-то бормотала… У нее видения бывали!.. Я ведь с ней искренне, по-соседски: Каталина, говорю, не надо видений!.. А она не слушается!.. (Вздохнул.) Слава богу, что оказалось – не ведьма!.. Впрочем, грех откупить всегда полезно! (Порылся в карманах.) Клаас, не одолжишь флорин?

Клаас (протянул кошелек). Бери!.. Больше бери!

Рыбник (заглянув в кошелек). Откуда столько денег?!

Клаас. Не волнуйся, деньги честные!.. Наследство от покойного брата.

Рыбник. Как? Твой братец… того? Поздравляю, Клаас… Вернее, сочувствую… Ну, в общем, ты понимаешь?.. Везет же людям!.. Вот так живешь, живешь – и раз… брата нет! (Покупает индульгенцию.)

Профос (подойдя к Клаасу). Если увидишь Каталину, передай ей мое искреннее сочувствие… Надо ж, чтоб именно сегодня, в базарный день… такое… Ах! (Покачал головой, ушел.)

За ним ушли Рыбник и Палач. На сцене остались Клаас и Монах.

Ламме

Появляется Ламме. Он ведет за руку упирающуюся жену, Калликен.

Калликен. Не надо, Ламме, милый! Пойдем домой…

Ламме. Нет, пусть нас рассудят!.. Если не веришь мне, послушай умного человека. Вот – Клаас! У него была большая жизнь, он мудрее.

Калликен. Стыдно, Ламме!..

Ламме. Ничего стыдного… Дело житейское… Клаас, рассуди нас с женой!

Клаас. Здравствуй, Ламме! Здравствуй, Калликен!

Калликен. Здравствуйте, папаша Клаас… Образумьте его. (Указала на мужа.)

Ламме. Нет, погоди… Дай сказать мне!.. Клаас, ты знаешь, что я женился на этой женщине, потому что влюбился в нее. И каждый влюбится, если он не слепой. Стоит только взглянуть на эти румяные щеки, на эту лебединую шейку, на эти мраморные плечики, на эту нежную грудь, на этот упругий живот, на эти крутые бедра, на эти круглые колени…

Калликен (жалобно). Ламме!

Ламме. Не перебивай! (Клаасу.) И вот, когда я на всем ЭТОМ женился, моя жена отказывает мне в законных супружеских наслаждениях, поскольку кто-то внушил ей, что это – грех!

Монах. Ты права, дочь моя. Это тяжкий грех!

Ламме (Монаху). Не вмешивайтесь, святой отец! (Клаасу.) Что за напасть? Как только монах или, прости господи, евнух, так обязательно лезет с советами к новобрачным!.. Ну, слушай! Я ей говорю: дорогая жена, Господь сотворил нас мужчиной и женщиной вовсе не для того, чтоб мы в постели вели философские беседы! Он создал нас для любви! А она…

Калликен. Безбрачие – путь к совершенству. Не думай о теле, Ламме, думай о душе!

Ламме. Милая, у меня большая душа, но тело гораздо больше. Как же о нем не думать?!

Клаас (улыбнувшись). И давно у вас этот спор?

Ламме. С самой свадьбы.

Клаас. Бедный Ламме! (Калликен.) Дочка, кто научил тебя этой глупости?

Калликен. Святой проповедник.

Клаас (зло). Старый козел! А он не подумал, что если б его матери внушили это, то его бы не было?.. Доченька, на свете ничего нет чище любовного греха… Ты ведь любишь Ламме?

Калликен (робко). Люблю.

Клаас. Да и как не полюбить нашего Ламме? Стоит только взглянуть на его румяные щечки, на эту лебединую шею, на этот здоровый живот, на эти кривые ноги…

Калликен нежно смотрит на Ламме, Ламме протягивает к ней руки, Калликен делает ему шаг навстречу, но тут же отскакивает.

Калликен. Нет! Нет! Нельзя! Я поклялась святой мадонне.

Ламме (в отчаянии). Но сперва ты поклялась мне!.. Господи, ну кто же вразумит эту женщину?! Тиль! Где Тиль?!

Клаас. Где-то шляется, чертов сын! Сейчас появится… Начинается базар…

Базар

На площади с шумом появляются торговцы, ремесленники, горожане.

Среди них вновь Рыбник и Палач. Шум, гомон, песни.

Хозяин. Пиво! Пиво! Кому пиво? Свежее пиво!

Несколько человек подходят с кружками. Дно бочки с треском открывается, из нее выскакивает Тиль.

Ты?!

Тиль. Я.

Хозяин. А пиво?

Тиль (погладив живот). Во мне!.. Иначе б я захлебнулся!.. Если вы недовольны – могу вернуть!..

Хозяин. Убью! (Гонится за Тилем, тот уворачивается.)

Клаас. Не сердись, хозяин, я заплачу. (Дает Хозяину деньги. Сердито, Тилю.) Ты когда-нибудь угомонишься, чертов сын?!

Тиль. Не оскорбляйте моего отца, папа!

Ламме. Где ты был? Я тебя везде искал…

Тиль. И я был везде. Странно, что мы не встретились…

Рыбник. И когда ты угомонишься, Тиль?

Тиль. Сразу после смерти!

Палач. Тебе когда-нибудь вырвут язык.

Тиль. Прекрасно! Во рту станет больше места для пищи.

Монах. Купи индульгенцию, сын мой! Купи прощенье грехов!

Тиль. Отличная мысль. А за будущие грехи можно откупиться?

Монах. Хоть на сто лет вперед.

Тиль. Столько я вряд ли проживу. (Достал монету.) Отрежь на полчаса, святой отец!

Монах берет монету, протягивает Тилю индульгенцию. Тиль тут же вытаскивает у него из кармана кошелек.

Монах. Стой! Что ты делаешь? Мой кошелек!

Тиль (увертываясь от погони). Этот грех мне прощен, монах. Я откупился! Господь свидетель!

Все смеются.

Калликен (жалобно). Не надо, Тиль! Не смейся над праведником! Нехорошо!

Тиль (сразу посерьезнел). Не смеяться?! А что ж нам еще остается, Калликен?! (Презрительно швырнул Монаху кошелек.) Эти толстопузые святоши заполонили Фландрию как саранча! По их милости на дорогах проросли виселицы и дым пахнет человечиной! Испанцы отбирают наши дома, король Филипп – кошельки, инквизиторы – души, а мы не имеем права даже смеяться?! Для чего ж тогда жить?!

Рыбник (выбежал вперед, взял Тиля за руку). Тиль, умоляю, больше ни слова! Здесь люди! Свидетели!

Тиль. Разве я не прав?

Рыбник. Позволь мне как старшему, как другу дома посоветовать: не надо, Тилюшка!.. Ведь за такие слова – сразу в тюрьму!.. Пожалей мать, отца, меня… Ведь я буду вынужден… Шутишь – и шути! А серьезно – не надо!

Тиль. Да, конечно, Иост! Ты, как всегда, прав!.. Будем шутить! (Вытаскивает большую круглую раму.) Посмотрите, какую штуку я придумал. Это – зеркало! Каждый может увидеть себя здесь со стороны! Всего за один флорин даю полное портретное сходство!.. (Влезает в раму, поет.)

Зовет зеркальное кольцо:

Остановись, прохожий!

Приди, подставь свое лицо —

В ответ увидишь рожу!

Все (поют).

О-ля-ля! О-ля-ля! В ответ увидишь рожу!

Клаас. Покажи меня, сынок!

Тиль. Пожалуйста. (Поет, пародируя Клааса.)

Всегда во всем примером был

Мой скромненький папаша.

Монахов очень не любил…

Зато любил монашек!

Все.

О-ля-ля! О-ля-ля! Зато любил монашек!

Рыбник (смеясь). Это остроумно. А меня?

Тиль (поет, пародируя Рыбника).

Я – честный рыбник. Вот горой

Товар мой перед вами.

Торгую семгой и икрой

И изредка… друзьями!

Все.

О-ля-ля! О-ля-ля! И изредка друзьями!

Рыбник (печально). Остроумно… (Уходит за кулисы.)

Ламме. Тиль, покажи меня!

Тиль (поет, изображая Ламме).

Я – толстый Ламме. Целый день

Готов сидеть и лопать!

Не помещается в седле

Моя большая… шея!

Все.

О-ля-ля! О-ля-ля! Моя большая шея!

Появляются Профос и Рыбник.

Рыбник. Вот послушайте, господин профос. Хотите, он и вас покажет?..

Профос. Интересно… А ну-ка, Тиль, меня…

Тиль (после некоторого колебания). Ну, если просите… (Поет.)

Профос – начальник! О-ля-ля!

Его и трогать боязно.

Ведь он целует короля…

Да жаль, что ниже пояса!..

Профос (мрачно). Я что-то не понял. Что имеется в виду?

Рыбник (угодливо). Он шутит… Юмор!

Профос. «Целует ниже пояса…» Вы считаете, это смешно?!

Тиль. О, извините, господин профос, я не знал, что у вас это серьезно!

Рыбник (в отчаянии). Тиль!

Профос (мрачно). Опять не понял шутки… Ну да, впрочем, и ни к чему… Палач!

Палач бросается к Тилю, Профос останавливает его рукой.

А это я пошутил!.. А серьезно будет вот что, Тиль Уленшпигель. Всякому терпению есть предел! Как профос города Дамме, приговариваю тебя к изгнанию! Ты пойдешь в Рим и будешь молить прощения у Папы! Вернешься, когда поумнеешь! Все!

Калликен. Простите его, господин профос. Не сердитесь…

Профос. Я и не сержусь, детка. Иначе б его казнили… (Уходит.)

Рыбник. Тиль. Я ведь просил тебя, умолял… Зачем ты меня так мучаешь?! (Опечаленный, уходит.)

Клаас (мрачно). Доигрался, дурак? Я всегда говорил: не дразни гусей!

Тиль. Отец, я бы их с удовольствием не дразнил, а жарил!

Все расходятся. На сцене – Тиль. Появляется Неле.

Прощание

Неле. Тиль! (Со слезами бросается ему на шею.)

Тиль (гладит ее по волосам). Не плачь, Неле, не надо! Они все равно не оценят этот самый красивый фонтан на городской площади.

Неле. Бесчувственный! Бросаешь меня на целый год, а может, на два…

Тиль. Что поделаешь, милая? Лучше разлука на свободе, чем свидания в тюрьме.

Неле. А обо мне ты подумал?

Тиль. Подумал! Клянусь жизнью, подумал!.. Когда я стал петь этот куплет профосу в лицо, то подумал: «Неле! Тебя разлучат с Неле!» Но тут же подумал, что, если струшу и не спою, моя Неле разлюбит меня.

Неле. Господи, почему мне так не повезло? Все девушки влюбляются в тихих, работящих парней, заводят семью, детей и по воскресеньям любуются на закат… И только мне в мужья достанется бродяга и шут.

Тиль (ласково). Мужей не выбирают, Неле. Муж – это Божий крест, который вам носить на себе всю жизнь.

Неле (строгим тоном). Где ты был сегодня днем?

Тиль (слегка смутившись). Не помню.

Неле. Тебя видели в лесу с какой-то итальянкой.

Тиль. А что мне с ней там делать? Я ни слова не знаю по-итальянски…

Неле (в отчаянии). Тиль, почему ты меня обманываешь?!

Тиль. Неле, душой я верен тебе!.. Ну, только не надо слез… Я тебе все объясню. Я искал тебя с самого утра. А потом встретил на улице эту итальянку, которая, кстати, очень похожа на тебя. Я даже подумал: «Это Неле!» Потом, когда мы шли в рощу, я твердо понял, что это не Неле. Я даже подумал: «Как можно было этот мешок с соломой принять за Неле? Да она в подметки не годится моей Неле…»

Неле (улыбаясь сквозь слезы). Откуда ты знаешь, какая я?.. Ведь ты ни разу не водил меня в рощу…

Тиль. Мы пойдем туда, милая. А пока – дай мне насладиться ожиданием…

Неле (со вздохом). Ладно. Мне пора домой. (Протягивает Тилю котомку.) Я собрала тебе кое-что в дорогу… Прощай, Тиль. Ты будешь в пути вести себя благоразумно?

Тиль. Нет!

Неле. Ты не станешь задираться и паясничать?

Тиль. Стану!

Неле. Ты не будешь кутить в каждой харчевне, которую встретишь?

Тиль. Буду!

Неле. Ну, слава богу, тогда я спокойна за тебя. Прощай! (Повернулась и пошла.)

Тиль провожает ее нежным взглядом.

Тиль. Неле!

Та обернулась.

Обещай мне: если я умру – ты не будешь плакать над моей могилой!

Неле (сдерживая слезы). И не подумаю…

Тиль. И сразу же выйдешь замуж.

Неле. За первого встречного!

Тиль. Спасибо!

Неле ушла. Появляются Сооткин и Клаас. Подходят к Тилю.

Клаас. Давай прощаться, сынок!

Сооткин (обняв Тиля). Береги себя, Тиль.

Тиль. Береги себя, мама!

Клаас. Помолчим перед дорогой.

Тиль. Помолчим!

Все садятся, каждый думает о своем.

Сооткин (думает). Как он быстро стал взрослым, мой мальчик! Еще вчера я кормила его с ложечки и он спал у меня на руках, а сегодня он уходит… Господи, награди меня поскорее внуком, я так скучаю о маленьком Тиле…

Клаас (думает). Чертенок, как он похож на меня! Красив, как я, и уродлив, как я… Он – мое продолжение! Я самый богатый человек – у меня две жизни…

Тиль (думает). Бедные старики. Почему мы думаем о них, только когда прощаемся?.. Они-то думают о нас все время. Если мы ушибаемся – им больно, если мы болеем – у них жар… Надо чаще прощаться с родными. Мы уходим от них редко, а они от нас – каждый день…

Клаас (встал). Ну, все! До свиданья, сын! (Обнял Тиля.)

Тиль. Выше голову, отец! Не хныкать!.. Ты ведь остаешься в доме за старшего. (Обнял мать.) Не плачь, мама! У меня длинные ноги, я мигом сбегаю в Рим!.. Идите домой, накрывайте на стол, готовьтесь к встрече…

Клаас и Сооткин уходят. Появляется плачущий Ламме.

Что еще случилось?

Ламме, всхлипывая, развязал узелок, достал бутылку вина, колбасу, принялся за еду.

Ну что ты ревешь? Или в пище не хватает соли?

Ламме. Она ушла от меня, Тиль! Она покинула меня… Господи, за что мне такое наказание? (Выпил.) Этот подлый монах увел ее! (Вскочил.) Дай мне нож, я распорю его жирное пузо!

Тиль протягивает Ламме нож, тот берет его, начинает резать колбасу.

Какая она была ласковая, легкая, нежная… Хочешь колбаски, Тиль?.. Она готовила мне самые вкусные обеды в мире!.. И еще она пела… Как жаворонок… Милая Калликен, где ты? (Выпивает.)

Тиль. Надо искать ее!

Ламме. Я и ищу.

Тиль. На дне стакана?

Ламме. А куда идти, я не знаю… Этот монах спрятал ее в монастыре или, не дай бог, в склепе… (Вскочил.) Дай мне топор, Тиль, я изрублю его на мелкие кусочки!

Тиль. Нет топора… И все кусочки ты доел!.. Пошли со мной!

Ламме. Зачем мне с тобой?! Я должен искать жену, а тебе – в Рим.

Тиль. Все дороги ведут в Рим – значит, нам по пути… И к тому же у меня полная котомка еды…

Ламме (обрадованно). Что ж ты молчал?.. Конечно, нам по пути. (Потянулся к котомке.)

Тиль. Нет! Потерпи!

Ламме. Время обеда.

Тиль. Обед надо заработать ногами… Пошли! (Перекинул котомку через плечо.)

Ламме (со вздохом). Пошли! Но должен заметить: пищу носить гораздо удобнее в животе, чем на плечах…

И они пошли по дороге, напевая песенку.

Дорожная песенка Тиля

А вот и где

мои слуги, моя свита, пажи, стражи, кони, герцогини?

А вот и нет,

ни графиней нет, ни коней: будто я святой Антоний во пустыне.

А вот они,

моя свита, мои слуги, хамы и хапуги, мое сито-решето.

А вот они,

мои кони, оба-двое, берегут промеж собою кое-что.

Ой, тили-тили Тиль – будем петь и веселиться!

Ой, тили-тили Тиль – по ком-то плачет виселица…

А где тот край,

где бродяги, словно боги, знай живут себе в чертоге на диване.

Сидят и жрут,

и подносят им католики вино, а пиво – лютеране.

А в том краю

Мартин Лютер с Папой к девкам ходят тихой сапой.

Хочу и я

попастись на той же травке вместе с Мартином Лютером и Папой!

Ой, тили-тили Тиль – будем петь и веселиться.

Ой, тили-тили Тиль – по ком-то плачет виселица!

Филипп

Спальня короля Филиппа Второго.

Справа – альков, в котором возлежит королева Мария. Сам Филипп сидит в кресле, рядом с ним – Инквизитор с папкой бумаг. Перед ними дворцовый Художник демонстрирует картины.

Филипп (всматриваясь в картину). Вот эта ничего… (Пригляделся, отрицательно покачал головой.) Нет. Не волнует… Убрать!

Художник сменяет картину.

Мария (из алькова, томно). Ваше величество, я изнемогаю.

Филипп (недовольно). Подождите, Мария. Я не готов. (Инквизитору.) Так что слышно?

Инквизитор. О чем, ваше величество?

Филипп. Обо мне.

Инквизитор. Слышно разное, ваше величество, и в основном – кощунственные домыслы, касающиеся вашей особы.

Филипп. Например?

Инквизитор. В Англии говорят, что вы отцеубийца и слуга сатаны, во Франции – что вы садист и палач, в Германии – тиран и кровопийца…

Филипп. Помедленней, помедленней, друг мой…

Инквизитор. В Ирландии сделали гравюру из меди, на коей вы изображены играющим на клавесине из кошек, которых вы держите за хвосты…

Филипп. Какая чушь! Это были детские шалости…

Инквизитор. Особо опасное положение во Фландрии. Здесь ересь гнездится в каждом доме. Над монахами издеваются, церквам не платят налог, в лесах появились гезы…

Филипп. Кто?

Инквизитор. Гезы! Нищие-разбойники, ваше величество! Они убивают испанских солдат, грабят монастыри, требуют отделения Фландрии. С ними часть дворянства во главе с принцем Оранским…

Мария (томно). Придите ко мне, ваше величество. Я сгораю… Я чувствую, что сегодня ночью мы подарим Испании наследника.

Филипп. Вы мне обещали это в прошлом месяце, Мария. Я вам поверил – и все зря!

Мария. Сегодня ваши старания будут не напрасны! Я это ощущаю всем телом.

Филипп. А я пока нет. (Вгляделся в очередную картину.) Нет, неинтересно… Убрать! (Инквизитору.) Скучные картины, скучные новости, ваше преосвященство! Меня ненавидит весь мир, а мне скучно отвечать ему тем же… Что же делать?

Инквизитор. Служить верой церкви!

Филипп. Я более римский, чем сам Папа, и более католический, чем Вселенский собор. Но что из этого? Разве реформаторов стало меньше?

Инквизитор. Необходимо послать во Фландрию больше солдат.

Филипп. Больше солдат – больше гезов. Сила рождает силу. Хитрость рождает хитрость… Сколько мы платим доносчикам?

Инквизитор. Треть имущества казненного…

Филипп. Надо давать половину!

Инквизитор. Половина доносчику, половина королю – что же останется церкви, ваше величество?

Филипп. Идея. Что может быть дороже идеи?.. Вы будете уничтожать еретиков бескорыстно, это произведет хорошее впечатление на умы…

Инквизитор. А король?

Филипп. Королю нельзя быть бескорыстным, у него слишком много долгов… И я устал от идей, я хочу только одного – порядка! Хочу, чтоб работник слушался хозяина, хозяин – профоса, профос – короля! Порядка я хочу! Ночью – сон, днем – работа, в воскресенье – месса… Никаких отклонений!.. Все остальное – от лукавого. (Вскочил, нервно заходил по зале.) Порядок. Непорядочных – на костер! Бог поставил меня следить за порядком, и я выполняю свою миссию… (Протянул руки к небу.) Господи, укрепи мою душу и тело… Дай мне силу, Господи, дай мне сил!.. (Решительно направляется к алькову.)

Инквизитор. Ваше величество…

Филипп. Нет-нет, сейчас меня не отвлекайте!.. (Лезет в постель.)

Затемнение.

Арест

Снова дом угольщика Клааса. Сооткин, Каталина, чуть поодаль – Неле. Неле тихо напевает песенку.

Песенка Неле

Молодой рыбак в море синее ушел

За удачей.

Ему ветер друг, ему холод нипочем:

Он горячий.

Прошумит волна, пролетит беда —

До свиданья.

Тяжелей беды, солоней волны

Ожиданье.

Молодой рыбак погуляет по морям

Да устанет.

На глаза ему попадется бережок —

Он пристанет.

Отдохнет чуть-чуть – да и снова в путь

Соберется.

Каталина (обхватив голову руками, бормочет). Больно! Душа просится наружу!.. Ганс, мой миленький Ганс, приезжай скорей… Где ты, мой милый жених? Мой черный рыцарь?.. Трижды три – девять, священное число. У кого ночью глаза светятся, тот видит тайное…

Сооткин (вздохнув). Господи, спаси умалишенную!.. Кого она зовет, Неле?..

Неле. Не знаю.

Каталина. Ганс – хороший. Неле – злая… Зачем ты умчал, ненаглядный Ганс?.. Руки холодные, ноги холодные, сердце горячее.

Неле. Я боюсь ее…

Сооткин. Не бойся, доченька, от безумных зла не бывает…

Входит Клаас.

Клаас. Женщины, я принес вам весточку от Тиля! (Достал рваный башмак.) Мне передал его паломник, который встретился с ним в Италии.

Сооткин (рассматривая башмак). Что значит это послание?

Клаас. Это значит, что он прошел половину пути! Это значит, что он скоро вернется – одна нога здесь, другая там! Это значит, что надо накрывать на стол, поскольку ботинок просит каши!..

Неле. А на словах он ничего не передавал?

Клаас. Как же! Он велел сказать, что любит Неле, что помнит о Неле, что тоскует о своей милой Неле…

Неле. Это был не Тиль!

Клаас. Это был Тиль! Он сидел в пивной, и у него на коленях была пухлая блондинка!

Неле. Да, тогда это он.

Сооткин (мужу). Зачем ты рассказываешь ей такие вещи?

Неле. Нет-нет, ничего… Я все равно буду его ждать и любить.

Сооткин. Молодец, дочка! Люби его… У него доброе сердце.

Неле (зло). Доброе для всех, кроме меня! Для меня у него хитрые глаза и длинные зубы, которые он скалит. Для меня у него лживые слова и запах толстых блондинок, которыми он провонял насквозь!.. Пусть только вернется! Пусть только подойдет на расстояние оплеухи!..

Клаас (весело). Так его, мерзавца!.. А я добавлю! Уж мы ему пересчитаем ребрышки!..

Неле. И плюну! Прямо в рожу его наглую плюну!.. А потом уйду с первым же парнем, которого встречу на улице!

Сооткин (ласково). Как ты его страстно ненавидишь, дочка! Какой он счастливый, мой Тиль!

Открылась дверь, вошел Палач.

Палач. День добрый, хозяева!

Каталина (вскочила, заметалась по комнате). Огонь! Больно!.. Не надо!.. Ганс, милый Ганс, спаси меня!..

Клаас (усаживая ее). Ну, ну, что ты испугалась, глупая? Это ж палач!.. (Палачу.) Проходи, садись. Сейчас время обеда…

Палач (усаживаясь). Обеда не надо, хозяин, а вот винца бы…

Клаас. И то верно… (Наливает вина себе и Палачу.) Ну, как жизнь?

Палач. Да, слава богу, все по-старому…

Клаас. Устаешь, поди?

Палач. А то как же! Целый день на ногах… А иногда и ночью, если срочное дело… Вот!.. (Замялся.) Хозяин, а я ведь и к тебе по делу…

Клаас. Говори! (Налил кружку.)

Палач. Легко сказать – говори… (Отпил.) Ну, в общем, Клаас, донос на тебя.

Клаас (сохраняя спокойствие). Во как! И что в доносе?

Палач. Да как обычно – мол, еретик ты!.. Над церковью глумишься, святые иконы поносишь… И все такое! Брат, мол, у тебя протестант.

Клаас. Он умер.

Палач. А наследство – тебе… Стало быть, одно к одному!.. Ну да я тонкостей-то не знаю. Профос велел тебя, стало быть, под арест…

Клаас. Так.

Палач. Он солдат хотел, а я говорю – ни к чему… Уж лучше я сам приведу. Столько лет знакомы, слава богу!.. Вот!..

Клаас. Выпить-то еще раз время есть?

Палач. Само собой. Обожду!

Клаас и Палач молча пьют. Сооткин и Неле с ужасом наблюдают за ними.

Клаас. Ячмень в этом году вроде неплохой уродился, а?

Палач. Должно, неплохой. Если только дожди в мае не зарядят…

Клаас. Теплый май обещали…

Палач. Апрель был холодный – значит, май теплый.

Клаас (задумчиво). Теплый… (Встает.) Ну, пошли!

Палач. Тут еще такое дело… Клаас, я ведь тебя должен связанного привести. (Достал веревку.)

Клаас. Если должен, чего уж… (Отводит руки за спину.)

Палач. Да нет, можно и спереди… Оно так удобней будет. (Начинает связывать Клааса.) Хитрость-то небольшая, а все рукам полегче. И веревку я взял невощеную, чтоб не врезалась…

Сооткин (вдруг издает протяжный крик). О-о-оой! За что?! (Валится перед мужем, хватает его за ноги.) За что?! Отпустите его!

Палач (смущенно). Не надо, хозяюшка, не надо. Все образуется!

Каталина (вскочила, забегала по комнате). Огонь! Огонь! Душа просится наружу! Прорубите голову!..

Клаас. Встань, Сооткин! Встань!

Неле (успокаивая). Не надо, Сооткин. Встаньте. Все обойдется. Они не имеют права!

Сооткин (обнимая мужа). Не уходи!.. За что?.. Пусть возьмут и меня!

Клаас. Меня отпустят, Сооткин, вот увидишь… (Орет Палачу.) Что встал?! Веди скорей, дурак!

Палач. Да я что? Во мне, что ль, дело? (Оттаскивает Сооткин.) Отойди, хозяйка! Ну что за люди? Хочешь как лучше, а оно вон как! Пошли, пошли, хозяин!..

Выводит Клааса, за ним выбегают Сооткин и Неле.

Каталина (бродит по комнате, бормочет). Пить!.. Пить!.. Жарко!.. Огонь!..

Входит Рыбник, Каталина бросается к нему.

Ганс! Миленький Ганс мой!.. Наконец ты пришел!

Рыбник (отстраняя ее). Каталина, я же просил не называть меня так.

Каталина. Почему, милый?.. Ты разлюбил свою девочку?.. Не бросай меня, Ганс.

Рыбник. Я не бросаю, успокойся… (Огляделся.) А где все?.. Его уже увели?

Каталина. Какой ты белый, мой Ганс, какой красивый… А глаза черные, а шпоры острые… У меня в голове огонь, проруби мне дырочку…

Рыбник. Подожди! (Посадил ее на лавку.) Послушай, Каталина…

Каталина. Ты меня любишь?..

Рыбник. Люблю, люблю…

Каталина. Ты мой, Ганс, мой черный рыцарь?

Рыбник. Да, да… Успокойся, Каталина, ты должна знать, где Клаас прячет деньги. Это очень важно… Деньги, которые ему оставил брат.

Каталина. Я не знаю, милый. Я поищу… А хочешь, я найду тебе клад?.. Где цветет орешник, там клад зарыт… Ганс, я знаю, где растет орешник… Подождем лета…

Рыбник (нетерпеливо). При чем здесь орешник?.. Это тут, в доме…

Открылась дверь. Неле ввела плачущую Сооткин.

Пауза.

Неле. Вон отсюда!

Каталина. Не надо! Ганс – хороший, Неле – злая…

Рыбник. Сооткин, я знаю, как тебе тяжело, но пойми и меня… Все может еще обойтись, если Клаас чистосердечно признается и вы отдадите все деньги… Я пришел это сказать, потому что по-прежнему люблю вас всех…

Сооткин. Будь проклят!.. Пусть ни один священник не отпустит тебе грехи! Пусть исповедь для тебя будет мукой, причастие – ядом! Пусть сахар тебе покажется солью, говядина – дохлой собакой, хлеб – золою! Пусть солнце тебе будет льдиной, а снег – огнем адским! Пусть дети твои родятся уродами! Пусть у них будет обезьянье тело и свиное рыло! Будь трижды проклят, предатель! Пусть боль, слезы и стенания будут твоим уделом как в этом мире, так и в ином!.. Пусть душу твою рвут бесы на части, а могила твоя пусть станет отхожим местом!.. И пусть навозные черви воздадут тебе по заслугам. Будь проклят! (С рыданьями опускается на лавку.)

Рыбник (печально). Как это все жестоко… Но я на тебя даже не сержусь… (Ушел.)

Каталина (ходит по комнате, бормочет). По лугу течет ручеек, прозрачный ключик… Вода в нем хорошая, холодная… Бог и ангелы сидят в раю, едят яблочки… Трижды три – девять, священное число…

Затемнение.

Блондинка

С веселой песенкой на сцену выезжают Тиль и Ламме. Останавливаются возле забора дома.

Ламме. Тиль, я устал. Так тяжело носить пустой живот… Давай попросим здесь еду.

Тиль. Стыдно, мой друг! Еду можно купить, выменять, украсть, но не просить. Мы не нищие, мы – неимущие!

Ламме (подошел к забору, заглянул в щель). Пахнет жареной бараниной… А подлива – из томатов и чеснока… Надо бы еще добавить тертой корицы… Какое варварство – делать подливу и не класть корицу!.. (Пригляделся.) Там хозяйка… (Кричит.) Эй! Девушка! Эй!

Над забором появляется голова Блондинки.

Блондинка. Чего орешь? Какая я тебе девушка?

Тиль. Не обижайтесь на моего друга, сударыня. Он всегда что-нибудь ляпнет…

Блондинка. Вы бродяги?

Тиль. Мы паломники, сударыня. Мы ходили в Рим и встречались с Папой.

Блондинка (недоверчиво). Врать-то!.. И чего вам сказал Папа?

Тиль. Он сказал: «Дети мои, если вы встретите на пути аппетитную блондинку по имени…» Как вас зовут, сударыня?

Блондинка. Беткин.

Тиль. «…блондинку по имени Беткин, скажите ей, чтоб она накормила вас и уложила спать».

Блондинка. Врать-то! Откуда Папа знает про меня?

Тиль. Вы же знаете про Папу – почему бы Папе не знать про вас?

Блондинка. Болтун. Деньги-то у вас есть?

Ламме. Дура. Если б у нас были деньги, стали б мы с тобой разговаривать…

Тиль (в притворном негодовании). Что?! Ты посмел?.. Ты оскорбил мою Беткин?! Сейчас прольется кровь! (Бросается на Ламме.)

Блондинка (выбежав из-за забора). Э-э, перестаньте! (Хватает Тиля за руку.) Ты его убьешь!

Тиль. И не один раз! (Ламме.) Марш отсюда! Иди займись бараниной, мерзавец! И посмей только не положить в подливу корицу!..

Ламме поспешно скрывается за забором.

Блондинка. Какой ты бурный!..

Тиль. Когда обижают близкую мне женщину…

Блондинка (перебивая). Врать-то! Близкую… Ты меня первый раз видишь…

Тиль. А во сне?.. Сколько раз ты мне являлась во сне… И вот вчера, после обеда… Мы сидели с тобой близко-близко… (Усаживает Блондинку, обнимает ее.) Моя рука была на твоем плече, твоя нежная головка – на моем… И ты шептала…

Блондинка (млея). Чего?

Тиль. Ты шептала: «Тиль, милый Тиль, я так давно жду тебя…»

Блондинка (повторяет голосом Неле). Тиль, милый Тиль, я так давно жду тебя…

Тиль. «Мои глаза устали смотреть на дорогу…»

Блондинка. Мои глаза устали смотреть на дорогу…

Тиль. «Мое сердце сжалось в комочек…»

Блондинка. Мое сердце сжалось в комочек…

Тиль. «Когда ты придешь к своей Неле?..»

Блондинка. Меня зовут Беткин.

Тиль. Не спорь, милая, я лучше знаю… (Обнимает ее.)

Появляются двое испанских солдат. Один из них трогает Тиля за плечо.

Солдат. Тиль Уленшпигель!

Тиль (недовольно). Вы же видите, что человек занят!

Солдат. Встань, собака, когда с тобой говорит испанец!

Тиль нехотя встает.

Руки на голову! Повернись спиной! (Обыскивает Тиля.)

Тиль. Только не щекочите, я очень смешливый…

Солдат. Сейчас тебе будет не до смеха! Пошли! (Толкает в спину.)

Тиль. Может быть, скажете – куда?

Солдат. Увидишь! Застегнись…

Тиль (приводя себя в порядок). Пардон! (Застегивается. Блондинке.) Нет-нет, сударыня, вы не одевайтесь, я скоро вернусь…

Солдат (с усмешкой). В кандалах!

Тиль (Блондинке). Не бойся, голубка, всего не закуют…

Появляется Ламме.

Ламме. Жаркое готово! (Увидев солдат.) Ох, господи, опять не поедим…

Солдат (Тилю). Эта образина с тобой?

Тиль. Со мной.

Солдат (Ламме). Пошли тоже!

Блондинка (словно сообразив, что происходит, заголосила). Ой, пожалейте его… Он хороший… (Вопит.) Он хороший!

Солдаты уводят Тиля и Ламме.

Портрет его величества

Зала во дворце короля Филиппа Второго. Король Филипп и королева Мария играют в кости.

Филипп (бросает кости). Три – три…

Мария. Нос подотри… (Бросает кости.) Шесть – шесть.

Филипп (бросает кости). Ах, черт, опять не повезло.

Мария. Я выиграла, Филипп! (Протягивает к нему руки.)

Филипп (со вздохом). Да, да. (Обнимает Марию, равнодушно целует, та обвивает его руками. Филипп вырывается.) Не надо.

Мария (с обидой). Почему вы так холодны ко мне, ваше величество? Для кого вы бережете свою страсть: для принцессы Эболи? Или для какой-нибудь придворной шлюхи?!

Филипп. Фи, Мария, что за выражения?

Мария. Я люблю вас, Филипп!

Филипп. Вы так часто говорите об этом, что я начинаю сомневаться.

Мария. Я вам много раз доказывала свои чувства.

Филипп. Чувства не теорема, они не требуют доказательств… Они видны. Или видно, что их нет…

Мария. Значит, вы не верите в любовь?

Филипп (поморщившись). Язычество? Все эти Афродиты, Медеи – язычество. Примитивные идолы на пути к подлинному божеству…

Мария. Для чего вы женились на мне, Филипп?

Филипп. Для Испании. Для наследника. Для народа. Все для других, Мария, для себя мы только болеем и умираем…

Входит солдат.

Солдат. Мы привели его, ваше величество.

Филипп. Хорошо. Пусть войдет.

Второй солдат вводит Тиля.

Твое имя?

Тиль. Тиль Уленшпигель.

Филипп. Уленшп… Трудно выговорить.

Тиль. Очень, ваше величество, поэтому зовите меня просто «эй ты»!..

Филипп. Ты шут?

Тиль. Немножко. Кроме того, я лекарь, музыкант и художник.

Филипп. Это ты нарисовал мой портрет на городской стене? С ослиными ушами?..

Тиль. Я, ваше величество!

Мария. Наглец!

Филипп. Не вмешивайтесь, Мария. (Тилю.) Почему ты признался? Ты не боишься умереть?

Тиль. Боюсь, ваше величество. Но у меня есть подозрение, что рано или поздно это случится.

Филипп. Между прочим, портрет исполнен неплохо… Яркие краски, свободная линия. Чувствуется фламандская школа… Послушай, эй ты, смог бы ты выполнить серьезный заказ?

Тиль. Для меня всякая работа – серьезна!

Филипп. Но это заказ особый. И дорого оплачиваемый…

Тиль. О, меня охватывает вдохновение! Что я должен изобразить?

Филипп. Меня и моих приближенных…

Тиль. В натуральную величину?

Филипп (поморщившись). Попробуй секунду не острить… Ты понимаешь, что при дворце достаточно знаменитых живописцев, но я хочу, чтоб меня нарисовал фламандец… Я дам эту картину в дар Фландрии. Пусть она увидит меня твоими глазами… Я понимаю, ты меня в душе ненавидишь, но, если ты подлинный художник, ты не должен идти против истины… А у меня нет ослиных ушей, и я не похож на дьявола… И я добр – не казню тебя, а даю почетную работу… И говорю с тобой как с равным…

Тиль. Я это ценю, ваше величество.

Филипп. Врешь. Может быть, потом, когда-нибудь, оценишь, а пока не лги… Лучше скажи – как ты представляешь себе композицию будущей картины? Я хочу, чтоб она понравилась твоим соотечественникам.

Тиль. Кого из приближенных вы хотите там поместить?

Филипп. Королеву, великого инквизитора, герцога Альбу, несколько принцев, ну и… Кого ты подскажешь?

Тиль. Борзых!

Филипп. Что?

Тиль. Борзых собак, ваше величество… Несколько борзых собак очень украсят полотно. Во-первых, во Фландрии любят животных, во-вторых, борзые – самые верные ваши соратники, они не метят на ваше место… Извините!

Филипп. Продолжай!

Тиль. Королеву Марию я бы изобразил в профиль, она так прекрасна, что фламандцам незачем показывать ее всю, достаточно половины…

Мария. Филипп, он издевается!

Филипп (Тилю). Продолжай.

Тиль. Великого инквизитора я бы изобразил со спины: для его же безопасности не надо, чтобы фламандцы запомнили его в лицо. Герцога Альбу, которого у нас в народе ласково называют «кровавым», я бы изобразил в условной манере – маленький холмик, крестик и надпись «Альба»!

Мария. Да прекратит он когда-нибудь?!

Филипп (Тилю). А меня?

Тиль. Вас, ваше величество, я бы советовал рисовать маленьким ребенком с белокурыми волосиками и голубыми глазками. Таким образом мы убедим фламандцев, что вы тоже человек, что вас когда-то рожала мать и пела вам колыбельные песенки…

Филипп (решительно встал, подошел к Тилю). Зачем? Зачем ты так ведешь себя? У меня теперь нет выхода…

Тиль. Знаю, ваше величество, но ничего не могу с собой поделать.

Филипп (зло). Вошь! И вся ваша Фландрия – вошь на теле Господнем! С вами нельзя договориться, вас надо выжигать, как чумные дома! (Кричит.) Солдат, на колени его!

Подбегает солдат, ставит Тиля на колени.

Нож!

Солдат вынимает нож, приставляет к горлу Тиля.

Сейчас тебя прирежут здесь как курицу…

Мария (в ужасе). Филипп, разрешите мне удалиться!

Филипп. Останьтесь, Мария! Вы королева, имейте мужество! (Тилю.) Проси! Проси пощады, сволочь!

Тиль. Вы все равно не выполните моей последней просьбы!

Филипп. Проси! Последнюю волю смертника я исполню.

Тиль. Это не в вашей власти!

Филипп. Ты не знаешь пределов моей власти, дурак! Проси!

Тиль. Слово короля?

Филипп. Слово короля.

Тиль. Ваше величество, поцелуйте меня в уста, которыми я не говорю по-фламандски!

Мария. Фу! (Закрыла лицо руками.)

Филипп (после паузы). Браво! (Аплодирует.) Браво! (Солдату.) Отпустить! (Бросает Тилю кошелек.) Пошел вон, шут! Ты меня развлек. И я тебя перехитрил. Ты хотел умереть героем, а я тебя оставил паяцем!.. Иди и передай своим согражданам, что король Филипп Второй настолько могуч, что может не только казнить, но и прощать… Вон!

Солдат уводит Тиля.

Мария (подошла к Филиппу, тронула его за руку). Как вы великодушны, ваше величество…

Филипп (заорал). Ты замолчи! Дура! (Грустно.) Обними меня, моя девочка, мне страшно…

Затемнение.

Казнь

Громко и тревожно звучит городской колокол. На площади перед зданием городского суда установлен помост, ведущий вверх и в глубь сцены, к месту казни.

Появляется Инквизитор. Профос, судьи рассаживаются перед помостом. Горожане окружают их толпой. Солдат и Палач вводят связанного Клааса, лицо и тело его в ранах и кровоподтеках после пыток.

Каталина (выбежав вперед). Солнышко! Белое солнышко! Сегодня праздник веселый. Трижды три – священное число! (Садится.)

Профос. Начинается последнее заседание по делу угольщика Клааса, уроженца Дамме, мужа Сооткин, урожденной Иостенс. В течение пяти дней суд в составе его преосвященства великого инквизитора, профоса и двух выборных инквизицией судей разбирал преступления вышеупомянутого Клааса и установил:

Первое. Угольщик Клаас уже давно втайне вышел из лона святой римской церкви, впал в ересь, произносил кощунственные речи о Боге, о его наместнике Папе Римском и о святых иконах, называя их «погаными идолами». (Крестится.)

Второе. Угольщик Клаас поддерживал постоянную связь со своим братом, протестантом и еретиком, а после его смерти принял от него наследство, которое отказался передать во владение короля и церкви, как то следует по закону. Обо всем этом свидетельствовал доноситель, имя которого суд обязуется хранить в тайне, а в случае вынесения приговора передать ему половину имущества приговоренного.

Клаас (Рыбнику). Рыбник, не радуйся! Тебе не найти моих денег!

Рыбник. При чем здесь деньги, Клаас? Как ты плохо обо мне думаешь!..

Инквизитор. Угольщик, тебе запрещается разговаривать. Отвечай только на вопросы суда: признаешь ли ты себя виновным?

Клаас. Меня это уже спрашивали под пыткой, ваше преосвященство.

Инквизитор. Отвечай сейчас. Считаешь ли ты католическую веру единственно правильной и святой?

Клаас. Нет! Каждый вправе иметь свою веру.

Инквизитор. Считаешь ли ты Папу Римского наместником Бога на земле?

Клаас. Да! Но в той мере, в какой каждый человек есть наместник Бога, не больше.

Инквизитор. Веришь ли ты в святую Деву Марию, в Иисуса Христа – Сына Божьего?

Клаас. Верю. Верю в Марию, жену плотника Иосифа, верю в их сына, нареченного Иисусом, такого же человека, как я и мой сын, верю в честность его и доброту, горжусь той стойкостью, с какой он принял свою смерть.

Инквизитор (Профосу). Я думаю, нет смысла продолжать допрос. Преступник использует его для проповеди своих заблуждений. Можно выносить приговор.

Профос. Еще минуту, ваше преосвященство… (Обращаясь к Клаасу.) Угольщик, мы знаем друг друга много лет, мне больно, что ты так глубоко погряз в ереси… Еще есть время, совсем немного времени для раскаяния.

Клаас. Мне не надо времени для раскаяния, господин профос, у меня было много времени для раздумий…

Профос (солдатам). Приведите Сооткин!

Клаас. Я протестую! Меня уже пытали много дней… В день казни вы не имеете права!

Солдат и Неле вводят Сооткин.

Профос. Женщина! Я обращаюсь к твоему сердцу, к твоей любви. Вот твой муж. Его сейчас сожгут, если он не раскается… Скажи ему!

Сооткин. Что?

Профос. Ты сама знаешь… Найди слова!

Сооткин. Мы прожили вместе двадцать пять лет, господин профос, за это время мы научились понимать друг друга молча…

Клаас. Спасибо, Сооткин.

Профос. Ты не женщина. Вы не люди! У вас вместо сердца булыжники!

Клаас. Не верь ему, жена!.. Я знаю твое сердце – такого больше нет на земле… После смерти я поселюсь там, и мне будет хорошо…

Сооткин (нежно, мужу). Красивый мой… Мы скоро встретимся.

Клаас. Мы не расстанемся, милая… У нас есть Тиль!

Инквизитор (встает, зачитывает приговор). «Суд святой инквизиции при участии магистрата города Дамме, рассмотрев дело о богоотступнике Клаасе, признает его виновным в ереси и связи с еретиками и приговаривает его к сожжению перед зданием ратуши на медленном огне!»

Толпа заволновалась.

Голоса из толпы. Позор!

– Несправедливо!

– Нельзя мучить человека!..

Профос (вскочил). Ваше преосвященство, я протестую! Клаас преступник, но он честно жил и честно работал. Его любили и уважали в городе. Как представитель магистрата, я требую сожжения на быстром огне! Церковь должна быть гуманна, ваше преосвященство!

Голоса из толпы. Правильно!

– На быстром!

– Нельзя мучить человека!

Инквизитор. Если он не думает о душе своей, пусть страдает телом! Суд инквизиции требует медленного огня!

Голоса из толпы. Живодеры!

– Да разве так можно?!

Из толпы выскакивает Хозяин пивной.

Хозяин пивной. Ваше преосвященство! Дозвольте сказать. Я простой человек, и все мы тут простые люди, но так нельзя, ваше преосвященство… Он, угольщик, всегда ко всем с уважением… Копейки лишней не брал… А мы что, звери, что ли?.. На быстром!..

Профос. Ваше преосвященство, я не ручаюсь за порядок в городе!

Инквизитор (пошушукавшись с судьями). Хорошо! Суд учитывает ходатайство горожан. Клаас будет сожжен на быстром огне!

Голоса из толпы. Вот это другое дело!

– А то – на медленном!..

– Ишь чего выдумали!

Клаас. Благодарю вас, господин профос. (Кланяется толпе.) Спасибо вам, земляки! Спасибо, что в тяжкую минуту вы помогли своему угольщику… Теперь я легко улечу от вас, словно искорка… А уголь мой еще не скоро кончится, и вы, сидя у камина, будете еще долго вспоминать папашу Клааса и греться его теплом… Одно вам скажу, братцы, – жалко мне вас! Я-то ухожу – а вам тут оставаться. Я помру сразу – а вам умирать каждый день от страха. Медленная смерть, медленней, чем на самом медленном огне!.. И долго вы еще будете стараться не заглядывать в глаза друг дружке, потому что пусто там, в глазах, ничего нет, кроме страха… И не понять вам, как легко, когда вытряхнешь этот страх изнутри… Я вот вытряхнул – и все, и теперь словно птица… И если правда есть на небе Бог, то мы встретимся с Ним на равных. Он – свободен, и я – свободен! И мы обнимемся с Ним как братья и пойдем по облакам… И не будет у нас страха, который тянет вниз… Прощайте, братцы! Не взыщите, что говорю вам на прощанье горькие слова – от сладких тошнит перед смертью…

Палач (тронув Клааса за руку). Пойдем, хозяин.

Клаас. Пойдем, друг!.. Ну, не робей! Работа есть работа!

Палач и Клаас поднимаются вместе по помосту. Печально гремит колокол. С веселой песенкой появляются Тиль и Ламме.

Тиль (весело). Ого! Сколько народу! Подтяни живот; Ламме, нам приготовили пышную встречу! Привет, сограждане!

Толпа расступается, Тиль видит отца.

Отец! (Подбегает к отцу, тот обнимает его.)

Клаас. Успел все-таки, чертенок! А я думал – не простимся.

Тиль. 3а что они тебя, отец?

Клаас. За все, сынок. За все сразу… А знаешь, я им тут сказал пару слов на прощанье… Пусть почешутся!.. Надоело как-то шутить. Сказал – и точка!.. Ну, ну, только без слез!.. Ты и маленький-то не плакал, а теперь вон какой верзила… Как это ты пел:

Всегда во всем примером был

Мой скромненький папаша!

Монахов очень не любил,

Зато любил монашек!..

О-ля-ля! О-ля-ля!..

Уходит за край помоста. Звонят колокола, и разгорается пламя костра.

Рыбник

Все упали на колени, молятся. Звон колоколов. Светится яркий огонь костра.

Каталина (глядя на небо). Колокольчики, колокольчики!.. Почему ты плачешь, Боженька? Тебе грустно?..

На помосте появляется Палач, идет к толпе.

Палач (крестясь). Все!.. Отмаялся!

Инквизитор (встал с колен, крестясь). Прими, Господь, заблудшую душу.

Рыбник (встав с колен, крестясь). Прости нас, грешных! (Подходит к Инквизитору.) Ваше преосвященство, у меня к вам просьба…

Инквизитор. Не сейчас, друг мой. Потом!

Рыбник. Я хотел бы вам исповедаться! Только вам!..

Инквизитор. Вы считаете, что это для меня большая честь? Я очень занят, голубчик… (Уходит.)

Рыбник (подходит к Профосу). Господин профос, чтобы избежать ненужных кривотолков, я отказываюсь от своей доли наследства Клааса!..

Профос. Это твое дело.

Рыбник. Я передаю эти деньги городу Дамме. Могу сделать публичное заявление!

Профос (поморщившись). Хватит заявлений, Иост!.. Отдохни!.. (Уходит.)

Рыбник (направляясь к Палачу). Послушай!..

Палач (зло). Отвали, стерва!

Рыбник (обращаясь к толпе). Монах, послушай… Эй, пивовар…

Все отшатываются от него.

Палач (подойдя к Сооткин). Мамаша, я тут, стало быть, принес тебе… (В его ладонях – горсть пепла.) Сердце его, стало быть… Пепел.

Сооткин (ссыпала пепел в ладанку, подошла к сыну). Возьми, Тиль, оно еще теплое… (Вешает ему ладанку на грудь.) Вот так… Теперь оно стучит… (Молча отходит.)

Палач. Эх, дела! Дружки мы с ним были…

Рыбник (подходит к Тилю). Тилюшка, я бы хотел поговорить с тобой…

Тиль, не отвечая, вынул нож, шагнул навстречу.

Что ты?.. Меня?..

Палач (обращаясь ко всем). Ну что, соседи, пойдем по домам?

Рыбник (пятясь от ножа). Он убьет меня! Меня убивают!..

Палач (обращаясь к толпе). По домам, братцы! Без вас тут разберутся…

Все расходятся. Площадь опустела, только Каталина с безумной улыбкой наблюдает за происходящим. Рыбник бросился к ней.

Рыбник. Каталина, спаси меня!

Каталина. Ганс, мой хороший, какой ты сейчас красивенький!.. Давай улетим, а?

Рыбник (отшатнулся от нее, пошел навстречу Тилю, упал на колени). Тиль, пощади меня!

Тиль. Нет!

Рыбник (обреченно). Ну что ж, убей! Убей старого человека… Я тоже устал жить. Мы нелюди, мы хуже зверей!.. Мы не знаем милосердия… Мсти за отца, убей невиновного! Теперь я готов к смерти… Только секунду погоди… Сейчас я тебе помогу! (Достал темный платок, завязал себе глаза.) Вот так… Теперь тебе легче… Я не вижу твоих глаз, и ты можешь со спокойной совестью перерезать мне горло… Я помню твои глаза, когда ты был ребенком… Я стоял у постели, когда рожала Сооткин, она кричала, а я гладил ее по голове и говорил: «Спокойней, милая, будет хороший мальчик»… Зарежь меня, Тиль!.. Это так просто – зарезать человека… Мы не хотим понимать других! Так удобно ножом решать все вопросы… Я захлебнусь кровью, а ты исполнишь долг чести… И соседи будут говорить: «Молодец, отомстил за отца!»

Тиль. Замолчи, Иуда!

Рыбник. Да, я люблю Клааса, а Иуда любил Христа. Как никто, больше всех. Все другие отреклись и спрятались, а Иуда страдал. И еще неизвестно, кому было тяжелее: распятому или проклятому… Ну, что же ты медлишь?.. Я донес на твоего отца. Я не думал, что его казнят, но уж твердо знал, что со мной за это рассчитаются… Кругом злоба и месть!.. Мне страшно! Господи, почему я живу сейчас, в это время, а не раньше или потом?! Я совсем потерял сон, Тиль… Я думаю, думаю… Убей же меня!.. Я истерзался мыслями и хочу покоя!..

Тиль. Мразь! (Толкнул Рыбника ногой, бросил нож.)

Рыбник (снял повязку). Как ты добр… Весь в отца. Он тоже не сердился на меня… За что я люблю вас всех и призываю жить праведно… И я добьюсь своего, Тиль!.. Даже если мне придется донести на весь мир… (Уходит.)

Каталина (задумчиво). Ганс – хороший, Тиль – хороший. Все – хорошие… Сядь, отдохни… Хочешь, спою тебе песенку?

Появляется Неле.

Неле. Ты звал меня?

Тиль. Нет.

Неле. Я слышала, как ты кричал…

Тиль. Я никого не звал, Неле. Я хочу побыть один…

Неле. Хорошо, хорошо, поэтому я и пришла к тебе… (Садится рядом.) Не надо кричать, Тиль, не надо… Криком ничему не поможешь…

Тиль (положил на ладанку руку). Оно еще теплое.

Неле. Обжигает кожу…

Каталина. Клаас счастливый… Он уже снял с себя тело, и ему легко…

Тиль. Замолчите все!

Неле. Ты разговариваешь с отцом?.. Прости нас… Мы не будем мешать… Вы так долго не виделись… (Подошла к Каталине.) Мама, дай нам той воды…

Каталина (протягивая кувшин). Глупенькие!.. Как вы трудно любите друг друга… Все по-своему хотите, по-своему… А уж все давно продумано и установлено… Ты и он! Она и ты! И вам хорошо вдвоем. А Боженьке плохо – он одинок…

Неле (протягивая кувшин Тилю). Выпей, Тиль. Тебе надо забыться…

Каталина. Выпей лесной водички. Я сама ее набрала. Это слезы камней, роса облаков… Выпей – придет дурман!

Тиль сделал глоток.

Слетятся духи… Споют песенку!.. Тиль – добрый. Неле – добрая, духи – добрые…

Меркнет свет. Начинается шабаш духов.

Шабаш

Словно сошедшие с офортов Гойи, на сцену в дикой пляске врываются духи, ведьмаки, чудища. Закружили Тиля и Неле в бесовском хороводе, оглушили своей песней.

Духи. Люди! Здесь люди!.. Добро пожаловать, черви земные! Вы еще не всех сожгли? Еще есть на растопку? Эй, кому нужны мальчишка с девчонкой?!

Неле. Тиль, мне страшно!

Тиль. Не бойся, Неле… Я здесь… я спрошу их!

Духи. Спрашивай, мы ответим…

Тиль. Эй вы, бесплотные! Если вы вправду над нами, ответьте: зачем мне жить?

Первый дух (подскочил к Тилю, взял его под руку). Глупый вопрос, мой мальчик. В самом вопросе скрыт ответ. Зачем жить?.. А и не надо!.. Ты ведь не просился в жизнь, тебя вытолкнула природа головкой вперед. Но теперь-то ты взрослый и сам можешь распорядиться… Зачем жить, когда можно умереть?.. И тогда – конец всем вопросам. И боли нет, и тоски нет… Только пространство!.. Решись, мальчик, решись… Ибо, как скажет Гёте: «Пока нет в тебе этой жажды гибели, этого – умри и обновись, ты только унылый гость на темной земле…»

Тиль. Да. Так! Умри и обновись! (Достал нож.)

Неле (бросаясь к нему). Тиль! А я?.. А дети наши, которых нет? А внуки наши, которых нет?.. Не верь ему!.. Надо жить, надо!

Тиль. Зачем?

Неле. Чтобы жить!

Второй дух (подбежав к Тилю). Девушка абсолютно права. Жить, чтобы жить… В этом высший смысл! Есть, спать, размножаться… Это естество! Почему мы стесняемся?.. Олень не стесняется, лев не стесняется, а человек – что ж он, глупее?.. Построить дом, растить потомство, ходить за пищей, мыться в реке… Счастье?

Тиль. Счастье!

Второй дух. И есть горячий суп. И запивать холодным пивом… И сидеть у теплого камина… И, помешивая пепел кочергой, вспоминать про папочку! (С хохотом отбегает.)

Тиль. Пошел прочь!

Третий дух (схватил Тиля за руку). Кого ты слушаешь, безумец! Тебе ли, оскорбленному, искать покоя?.. Мстить – вот он, смысл жизни! Мстить всем! Всегда!.. На пинок отвечать оплеухой, на удар – десятью. Кровь смывается кровью! Ты – один, против тебя – все! Мсти!

Тиль. Пепел Клааса стучит в мое сердце!

Третий дух. Отомсти за него! Кругом предатели! И мой тебе совет: для начала убей мать!

Тиль (отшатнувшись). Что?!

Третий дух. Она предала отца: он мертв, а она жива! (С хохотом отбегает.)

Неле (кричит). Тиль, убежим отсюда!.. Дай мне руку!

Тиль. Я всех ненавижу!

Неле. И меня?

Тиль. И тебя!

Духи с ликованием окружили Неле.

Духи. Девочка! Хорошая девочка, пойдем с нами!.. (Срывают с нее одежды.) Поиграем! Поиграемся!.. Кто тебе из нас первым нравится?.. А?.. Мы мальчики веселые!..

Неле. Тиль! Не бросай меня!.. (Вырывается из объятий духов.) Я боюсь… Куда ж я без тебя, любимый мой?.. Мне страшно… Я не хочу одна… Пожалей меня, пожалуйста!

Тиль. Прости. (Обнял ее.) Сам не знаю, что говорю…

Неле (покрывая его лицо поцелуями). Хороший мой. Спасибо, господин мой… Ну, ну, не бойся! Я с тобой!.. Я сильная, Тиль, я за тебя глаза выцарапаю… Вот так! Успокойся, милый. Потерпи… Все обойдется. Обними меня крепче… А хочешь – поплачь! Не стыдись, я пойму… Садись со мной… Вот так, миленький, вот так… Сейчас будет хорошо… Не бойся, это дурман, это пройдет…

Духи молча отступают. Тиль и Неле лежат в объятиях друг друга. Катaлина подходит к ним.

Каталина. Ты счастлив, Тиль?

Тиль. Да.

Каталина (вдруг став злой). Успокоился, стало быть?.. Насытился? Слизняк!.. Затих на теплой груди, заслюнявился… Все вы одинаковы! Пыжат из себя героев, а сами сделаны из того же мяса, из которого делают кабанов!.. Ты не дух Фландрии – ты ее непристойный звук!.. Плюю на тебя! На все свои надежды плюю… Господи, спасибо Тебе, что сделал меня безумной, так мне легче жить на этой земле!..

Каталина уходит. Тиль и Неле остаются одни.

Неле. Не сердись на нее, Тиль. Пожалей ее…

Тиль. Я ей завидую.

Неле. Все будет хорошо…

Тиль (задумчиво). К сожалению, да. (Тронул ладанку.) Оно уже остыло, Неле… Совсем холодное…

Часть вторая

Родина

Молчание

Прошло сорок дней. Дом угольщика Клааса. Все готовятся к поминкам по угольщику: Сооткин хлопочет по хозяйству, Неле ей помогает, даже Тиль с безучастным видом рубит капусту, Каталина причесывается перед зеркалом.

Каталина. Неле, можно я надену твои красные бусы? Красные бусы, белые волосы – красиво!

Сооткин. Грех, Каталина! Грех старой женщине наряжаться словно девушке…

Каталина. Сегодня я венчаюсь. Ганс будет в черном камзоле, а я – в белом платье… И мы дадим клятву у алтаря!

Неле. Что ты придумываешь, мама? Какой алтарь? Нету никакого Ганса…

Каталина (усмехнувшись). Глупенькая… (Тилю.) Тиль, ты будешь у меня посаженым отцом на свадьбе?

Тиль молчит.

Неле (Каталине). Не приставай к нему… (Подошла к Тилю, забрала у него нарубленную капусту, чмокнула его в щеку.) Вот молодец! Теперь закуски хватит на всех гостей…

Тиль безучастно молчит.

Сооткин. Надо пойти у лавочника ветчины купить… (Тилю.) Сынок, разрешишь мне взять еще немного из тех денег?..

Тиль молчит.

Все-таки поминки… Нехорошо, если стол бедный…

Тиль молчит.

Ну, спасибо… (Лезет в тайник, достает деньги.)

Неле. Сооткин, надо бы перепрятать деньги… Положи в тот тайник, у колодца.

Сооткин. Да и здесь никто не найдет…

Тиль (задумчиво). Буду, чего ж…

Сооткин. Ты про что, сынок?

Тиль. Буду посаженым отцом…

Сооткин, покачав головой, ушла. Появляется Ламме с гусем под мышкой.

Ламме (бросая гуся на стол). Привет! Во чего раздобыл! Поджарить да набить тушеными яблочками – чудо! Верно, друг? (Хлопает Тиля по плечу, тот безучастно молчит.) Любишь гусятинку?..

Неле. Спасибо, Ламме.

Ламме. Не за что!.. А я этого гусака давно заприметил… Плавает, мерзавец, в луже и гогочет… Я думаю: ну давай-давай, гогочи! С вином-то лучше поплывешь… Верно, тетушка Каталина? (Оглядел Каталину.) Чего это она наряжается?..

Неле (с усмешкой). Замуж собралась!

Ламме. Во как? Ну что ж, пора… (Подсел к Тилю.) Слушай, Тиль, дело тут одно намечается… В Амстердаме на той неделе ярмарка будет. Праздник! Ну, вот они, стало быть, просили, чтоб и ты приехал…

Неле. Это зачем же?

Ламме. Помнишь, у нас на базаре он песенку пел? «Я – толстый Ламме, целый день готов сидеть и лопать…» Смешная такая песенка… Вот просят исполнить! Обещали хорошо заплатить…

Неле. За нее уж раз платили ссылкой…

Ламме. Ну что равнять нас и Амстердам? Столица, культурный город! Конечно, там слова надо поправить… Чтоб не зло, по-доброму… А шутить там можно. Шутить разрешается. Ты как, Тиль?

Тиль молчит.

Две сотни флоринов обещали… Деньги!.. У них там целое представление будет… Цыгане, медведи… Наш рыбник на мандолине играет…

Неле. Кто?

Ламме. Рыбник!.. (Замялся.) Сволочь, конечно, но на мандолине так научился бренькать!..

Неле. Ты в своем уме?.. Ты о чем говоришь?! Чтоб Тиль и рыбник – вместе?..

Ламме. Чего «вместе»? Каждый сам по себе… Да и потом, это ж работа. Мало ли что… Вон я в цирке видел: свинья с волком из одной миски жрали…

Тиль (задумчиво). С яблоками, говоришь?

Ламме. Кто?

Тиль. Гусь.

Ламме (обрадованно). С яблоками! С тушеными… А самого – жарить! (Пауза.) Так чего сказать амстердамцам?

Тиль молчит.

Ну и правильно! Я сам их хотел послать куда подальше, да решил сперва с тобой посоветоваться… Вот! (Замялся.) А может, пойдем выпьем, а?

Неле. Куда ему такому?.. Видишь, человек не в себе…

Ламме. Так я потому и зову… Отвлечь хотел!..

Каталина. Ламме добрый…

Ламме. Добрый, тетушка… А только через эту доброту мне же хуже… Сегодня какой-то мальчишка прибегает, кричит: «Дяденька, помоги! Мой отец с соседом дерется!» Ну, я влез в драку, кричу: «А кто твой отец?» А он орет: «Так из-за этого они и дерутся!..»

Тиль (решительно встал). Только много, ладно?

Ламме. Чего?

Тиль. Много выпьем, ладно?

Ламме (обрадованно). Конечно, много… Немного и дома можно… Пошли, друг!

Тиль и Ламме уходят. Раздается крик совы. Каталина вскочила, заметалась по комнате.

Каталина. Он летит ко мне, мой Ганс!.. Сейчас это совершится…

Неле (испуганно). Кого ты ждешь?

Каталина. Никого, никого… Иди к себе, дочка, я потом позову…

Неле хочет выйти на улицу. Каталина хватает ее за руку.

Нет-нет! Нельзя! Ганс рассердится… Иди ложись, Неле, спи… Я разбужу, когда все случится… (Почти насильно утаскивает Неле в соседнюю комнату.) Дочка, не печаль свою маму… У мамы сегодня счастье! Ступай…

Крик совы.

Венчание

Появляется Рыбник с Напарником. На Рыбнике – черный камзол, лицо вымазано мукой, глаза подведены. В руках – мандолина.

Рыбник. Вот мы и на месте. (Оглядывается.) Никто не увидит!

Напарник. Что-то мне боязно, Иост.

Рыбник. Я – Ганс! Зови меня правильно… И не дрожи! Мы не воры – мы дьяволы!

Напарник (крестясь). Не шути так! Грех!

Рыбник. Этот грех простится!.. Чтобы победить дьявола, я готов сам стать исчадьем ада… (Достает зеркальце, подрисовывает себе глаза, приклеивает нос.) Вот так!.. Страшно?! Ага!.. Как глупо устроены люди! Будь ты с ножом или топором – тебя не боятся, а сделай нос чуть подлиннее, выпучи глаза, оскаль зубы – и внушаешь ужас!..

Напарник. А вдруг кто придет?

Рыбник. Не бойся… Она обещала быть одна… Разве что Неле? Хочешь молоденькую, а?.. Хочешь, по глазам вижу… Только не робей!.. Я теперь понял: в этой жизни робость – худший из недостатков. Я жил смиренно, страдал за людей – и вот я ими проклят!.. Но теперь они меня надолго запомнят. Хватит защищаться – пора нападать!.. (Поет романс.)

Романс Черного рыцаря

Я черный рыцарь Ганс —

Пою тебе романс,

Как юноша влюбленный, под балконом.

Не мучь меня! Не мучь!

Отдай от сердца ключ!

Прошу тебя, любимая, со стоном!

Припев:

Звенит мандолина.

О, выйди, Каталина!

Я тайну открою,

Как стать молодою!

Тебя