Book: Любовь к камням



Любовь к камням

Тобиас Хилл

Любовь к камням

Часть первая

СТЕРН

Герцог Бургундии Иоанн Бесстрашный за несколько лет до гибели на мосту в Монтеро заказал ювелирную вещь, получившую название «Три брата». Она представляла собой аграф — застежку плаща — расположенные треугольником драгоценные камни, соединенные грубыми золотыми зубцами. Широкий, закрывающий ключицу. Название свое украшение получило из-за трех рубинов-баласов, похожих друг на друга как две капли воды.

Мне достаточно закрыть глаза, чтобы увидеть их. Баласы — не настоящие восточные рубины. У них цвет шпинели, средний между розовым и кровавым. Рубины, и восточные, и баласы, представляют собой окись алюминия; но в шпинели содержится еще и атом магния, что уменьшает его твердость и блеск. В Индии, где рубин считается царем камней, существуют кастовые системы драгоценностей. Такие же древние и неизменные, как по отношению к людям. В кастах рубинов баласы представляют собой вайшья, это третий класс из двенадцати.

В средние века большинство драгоценных камней завозилось из Азии, лучшие баласы добывались в Бадахшане, на берегах Шингана, притока Амударьи. Сведений о том, как эти камни попали в Бургундию, нет. По мере углубления в историю камней, людей, которые имели к ним отношение, все меньше. В конце концов остаются одни камни.

Принадлежавшие Иоанну Бесстрашному «Братья» были плоскогранными, по форме и величине, как кости домино. С тремя жемчужинами вокруг центрального бриллианта и четвертой, свисавшей с нижнего рубина, аграф герцога был шириной с ладонь. Бриллиант был без малейшего изъяна, площадь его основания составляла пять восьмых квадратного дюйма. Огранил его бельгийский ювелир Луи де Беркам, и он стал называться «Сердцем трех братьев». Сердце представляло собой образец новой техники де Беркама. Камень был огранен в форме пирамиды, символизирующей рост алмаза в недрах земли.

Я закрываю глаза вновь и вижу аграф. Красота его заключается в благородстве камней, гармоничности оправы, легкой асимметрии ее основной структуры. Она выглядит поразительно современной со своими четкими линиями и функциональностью. Состоит из золотых крючков, проволок, зубцов. Но сами «Братья» при этом несколько старомодны. Грани камней напоминают природные, словно кристаллы еще живые и продолжают расти. Весь аграф состоит из геометрических фигур. Я вижу очертания талисмана в расположении пирамиды, треугольника, поверхностей, плоскостей.

Иоанн Бесстрашный был вторым бургундским герцогом из рода Валуа. Человеком с обвисшей кожей и умом шахматиста. Из четверых герцогов он единственный умел командовать войском. Двадцатичетырехлетним Иоанн попал в плен на кровавых полях Никополиса. Был выкуплен у султана Баязида за двести тысяч дукатов и двенадцать белых соколов. Это приключение научило его осторожности и несколько ожесточило.

Даже на портретах, позируя, Иоанн выглядит так, будто строит какие-то козни. Он был вероломным, пользовался услугами наемных убийц. Любил превосходные драгоценности. Трудно испытывать к нему жалость, даже зная, что произойдет с ним после того, как художник завершит свою работу.

В Европе при жизни Иоанна никто из людей незнатного происхождения бриллиантов не носил. В те времена драгоценности были международной валютой могущества. Демонстрация драгоценных камней говорила не столько о тщеславии, сколько о силе. Большой рубин мог быть красивым, но эта красота служила определенным целям. В конце концов, он являл собой средство вести войны или мотив для их развязывания. Приданое, чтобы предотвратить вторжение, или священную тайну, оправдывающую его. Тогда драгоценные камни все еще были тайной. Не сменилось и трех поколений с тех пор, как Людовик Девятый пристроил Сент-Шапель к храму Тернового Венца. Сокровище в сокровищнице из витражных стекол, стрельчатых арок и высоких стен.

Читая инвентаризационные описи герцогов Валуа, я нахожу в них что-то созвучное своей душе. Тщательность писцов, педантичность, являвшуюся своего рода страстью. Любовь к вещам, любовь к могуществу. Я вижу ее в каталогах Иоаннова дяди, где драгоценности Валуа занесены в реестр старательно, без ошибок, словно оружие или имена любовниц.

Номер шесть: четырнадцать рубинов с названиями. Номер семь: пятнадцать обломков честного креста. Номер восемь: страусиное яйцо. Номер девять: игла дикобраза. Номер десять: слоновый бивень.

Иоанн Валуа принадлежал к династии, накопившей множество сокровищ. Отец его был тщеславным, но практичным: Филип Смелый женился на Маргарите Мальской, чьи манеры считались отвратительными (Маргарита любила свистеть и сидеть на траве), но она унаследовала Фландрию и ее торговые порты. Бургундия была уже к тому времени богатой благодаря вину и соли. Отец Иоанна усердно увеличивал это богатство. Украшения его были знамениты. Однажды к встрече с английским посланником он надел бархатный камзол с вышивкой в виде развевающейся метелки ракитника — со стручками из сапфиров, с бутонами из жемчужин и двадцатью двумя цветами из рубинов.

«Трех братьев» Иоанн заказал в первом десятилетии XV века. Бургундия стала сильным торговым государством. Она с каждым годом крепла, а ее сосед, Франция, казалось, все ослабевала. Королевство, во главе которого стоял ребенок-дофин и терпящее поражение за поражением, находилось в плачевном состоянии. А Бургундия полнилась силой, вином и драгоценностями. Казалось, она будет существовать вечно.

Слабость притягательна. Соседи Франции начали зариться на страну. Генрих Пятый отправил из Англии войска в порты Кале и Булонь. На востоке Иоанн начал прибирать к рукам все, что возможно. Он провел несколько лет в Париже, принимая участие в интригах и убийствах. Его наемные войска с боями продвигались на запад через границы Франции.

Он взял Париж, но не удержал его. Он выигрывал сражения, но не войны. Он мог преуспеть, и тогда история «Братьев» была бы совсем иной. Аграф мог не затеряться. Однако к 1419 году французский дофин Карл Валуа достиг шестнадцатилетнего возраста, не лишившись ни страны, ни жизни. Он предложил своему родственнику Иоанну встретиться, и герцог согласился. Правители должны были увидеться на нейтральной земле. И поэтому согласились устроить встречу на мосту в Монтеро, чтобы их армии разделяла вода.

На мосту возвели ограждение с барьером посередине, чтобы отделить правителей от сопровождавших и друг от друга. Солдаты дофина заставили людей из домов, расположенных возле моста, покинуть свои жилища. Вместе с французами, ждавшими прибытия Иоанна, находился Жеан де Пуатье. В своих дневниках он описывает разговор между будущим Карлом Седьмым и одним из его рыцарей, Робером де Треве:

«…По поведению упомянутого де Треве мы поняли, что он хочет задержать короля и продолжить свой разговор с ним, при этом казалось, что он противоречит королю. Потом король резко повернулся и пошел прочь, и упомянутого де Треве несколько раз звали пойти за ним. Но он не пошел, остался в комнате с нами и еще несколькими людьми, чьих имен я не помню. Как только король, а затем регент ушли, мы увидели, что де Треве плюхнулся на кровать, поэтому подошли к нему и спросили, в чем дело. Де Треве ответил такими словами: „Месье де Баланс, я очень хотел бы находиться в Иерусалиме без денег и без имущества и никогда не встречаться с этим правителем, ибо очень страшусь, что он наслушался дурных советов и совершит сегодня нечто весьма пагубное как для него, так и для королевства“…»

Правила этой встречи были оговорены. Карл их составил, Иоанн следовал им. В ограду допускались только невооруженные советники, двери за ними запирались. Внутри стояли полумрак и прохлада. Пахло сальными свечами, доносились шум воды и птичьи голоса.

Иоанн, человек средних лет, выглядел уже старым. Карл стал королем, будучи почти мальчишкой. Через сорок два года он уморит себя голодом, не прикасаясь к еде из страха перед ядом. Оба правителя из рода Валуа были равны во всем, кроме титула. Поэтому герцог подошел к барьеру, открыл дверь и преклонил колена перед юным королем.

Карл взял Иоанна за руку. В одних свидетельствах говорится, что он подал сигнал глазами, в других — нет. Карл стал поднимать родственника, и тогда один из людей дофина, Танги де Шастель, сделал шаг к коленопреклоненному герцогу, потом другой. Подойдя, выхватил из-под одежды топор на короткой рукоятке. И взмахнул им.

Де Шастель нанес Иоанну удар по голове, расколов череп. Крик услышали находившиеся снаружи. Бургундское войско стояло вдоль реки, но когда оно попыталось прийти на помощь герцогу, обнаружилось, что в покинутых домах засели французские лучники. Рыцарей заставили отступить, оставив герцога с королем.

Из находившихся внутри бургундцев вооружен был только Иоанн. Он попытался выхватить меч. Герцог был тяжело раненным, полумертвым или умирающим; лицо его было залито кровью, череп проломлен. Хватался за оружие он, видимо, машинально, движимый инстинктом самосохранения. Всего один меч, и обнажать его было поздно. Под крики французов «Убивай! Убивай!» Робер де Лер держал Иоанна за руки — рукава камзола из черного бархата, с сапфирами и жемчугами, — а Танги де Шастель наносил ему топором удары по темени.

Потребовалось ударить четыре раза, чтобы убить Бесстрашного. Труп его французы отдали. Герцога отвезли в Дижон и погребли в церкви.

Великолепный плащ был снят с покойного, а «Трех братьев» открепили и поместили в бургундские подвалы к обломкам честного креста и слоновым бивням. Аграф пережил первого владельца. Он оставался еще безупречным. Еще не опороченным обладателем.

— Говорят, Бог, когда творил людей, использовал сгустки крови.

У него спокойный голос, спокойные движения рук и недоверчивый взгляд ростовщика. Теперь он смотрит не на меня, а на принесенные мной камни, и я слегка расслабляюсь. Его зовут Исмет, он торгует драгоценностями.

— Сгустки крови. Можно узнать, мисс Стерн, где вы их купили?

— Нет.

— Я так и думал. Знаете, у нас с вами есть что-то общее.

Я не отвечаю, и он продолжает говорить:

— Да. Похоже, в таких делах вы не новичок. Хотите чаю? Могу сказать, чтобы принесли.

— Пока что нет.

Мне кажется, Исмет говорит слишком много. Во всяком случае, больше, чем необходимо. Болтает о том, о сем, в спокойном сознании, что он здесь у себя, а я нет, и потому может говорить все, что вздумается. Относительно меня он ошибается. Нас ничего не объединяет, кроме интереса к драгоценностям.

Между нами на письменном столе расстелен лист бумаги. На листе три необработанных красных камня. Маленьких, как зернышки граната. Торговец по одному берет их и подносит к лупе, продолжая говорить:

— Да, сгустки крови. Так говорят. Сам я неверующий. Мне все равно, христианин ли Бог, мусульманин или даже еврей. И все равно жаль, что он не догадался работать с таким вот материалом. Мы все могли тогда быть… более… совершенными.

Я жду. Снаружи муэдзин затягивает призыв к полуденной молитве. Звук этот трепещет, как марево, над западным Стамбулом. В комнате под потолком вентилятор, в трех стенах — двери с матовыми стеклами. На стене без двери висит выщербленная умывальная раковина. Над ней на высоте лица календарь, рекламирующий на английском и турецком языках компанию по морским и воздушным перевозкам «Золотой рог». Август символизирует загорелая блондинка, украшенная бриллиантами и облаченная в рыбацкие сети.

Исмет кладет на бумагу самый большой из рубинов и цокает языком.

— У этого камня есть изъян. Сколько вы заплатили за него?

— Не так уж мало.

Он хмыкает.

— Кстати, как вы меня нашли?

— Через аукционный дом «Кюсав».

— «Кюсав»! — Насмешливо: — Там слишком много времени тратят на болтовню.

Пока Исмет занимается делом, я смотрю на его штиблеты. На его часы, одежду, руки. Изучаю его лицо. И почти не слушаю, что он говорит. Без слов лгать труднее.

Под столом я вижу его широко расставленные крепкие ноги. Матовые штиблеты из дорогой импортной кожи. Брюки хорошо отглажены. Часы дорогие, «Филипп Патек». Не бросающиеся в глаза. Вечерние часы. Золотой корпус при дневном свете кажется слишком массивным.

Выглядит он удачливым, не подчеркивая этого. Свое дело знает, а занимается он, кроме прочего, древними сокровищами. Вот почему я здесь. В Стамбуле я уже пять дней. Два из них провела в аукционном доме «Кюсав» на Хас-Фирин-роуд, наблюдала за покупателями, разговаривала с работниками хранилища. Они, когда были не особенно заняты, рассказывали мне о стамбульских торговцах драгоценностями.

От них я узнала об Исмете. По словам этих людей, он преуспевает, покупает и продает драгоценности со всего мира. Ковчеги для мощей из России, ожерелья Великих Моголов из Индии. Как они попали к торговцам и были переправлены через границы, его не заботит. Работай он легально, я разыскала бы его быстрее, он был бы хорошо известен. Но Исмет — торговец другого рода.

Над головой раздается рев самолета. Когда он стихает, Исмет достает из стола миниатюрные электронные весы. Взвешивает камни, которые я принесла. По три раза каждый.

— Конечно, торговля рубинами — рынок… Что я могу сказать? Спрос на них падает. В прошлом месяце я приобрел камень у жены бирманского генерала. Господи, ни разу ничего подобного не видел. Четыре карата, без изъянов. Цвета голубиной крови. Я мог бы, извините меня, ласкать его, как женщину. Но продать? Нет. Теперь он лежит мертвым грузом у меня в сейфе.

Исмет смотрит на цифровое табло весов. Я знаю, он хочет заполучить эти рубины. Работники хранилища говорили, что это его любимые камни. Даже потеряв половину веса при обработке, каждый из них будет весить около двух каратов — для рубина отличный размер. Лучшие изъянов не имеют, цвет у них хороший. Купила я их в Шри-Ланке у человека, похожего на этого, в комнате, похожей на эту. Я много раз бывала в таких местах. В этом — впервые.

Я разыскиваю замечательное сокровище. Оно было в Стамбуле, во всяком случае, в давние времена. Камень из него был продан здесь три века назад, когда лет аграфу было вдвое меньше. А замечательные сокровища имеют обыкновение возвращаться к своему прошлому. Где они бывали, у кого — там могут оказаться снова. Я сижу в чужом месте и слушаю медленное шок, шок вентилятора под потолком.

Исмет выключает весы.

— Славные вещички, не так ли? Я уплачу вам за них самую высокую цену, какую смогу.

— Мне деньги не нужны.

Он оценивающе смотрит на меня, берет самый маленький рубин, разглядывает его снова. Даже неограненный, он мерцает на свету. Частичка материнской породы еще держится на чистом камне. Какое-то время Исмет молчит, лишь улыбается камню. Так, словно держит гвозди в зубах.

— Вам не нужны деньги. Тогда чем же мы занимаемся?

— Я разыскиваю одну вещь. Она была в Стамбуле, уже давно. Говорят, антикварные драгоценности — ваша сфера.

Шок, шок.

— Возможно. Я не ограничиваюсь одной сферой. Возможно. Только не говорите, что разыскиваете голубые бриллианты Тавернье. — Зубы у него маленькие, белые. — Я уже продал их на прошлой неделе одной страховой флрме в Токио.

Я жду, когда с его лица сойдет улыбка. Исмет кладет рубин. Берет его снова. Когда он молчит, его нервозность заметна.

— Значит, антикварные драгоценности. Вы ищете вещи или просто сведения?

— И то, и другое.

— И заплатите рубинами?

— Если хотите.

— Вы имеете в виду что-нибудь конкретное?

— Я ищу «Трех братьев».

Исмет кладет рубин и переводит взгляд на меня. Лицо его ничего не выражает.

— «Трех братьев». Понятно. Почему они нужны вам?

— А почему вам не нужны?

Он позволяет себе улыбнуться:

— Нужны, разумеется. Вы уже немного знаете меня, мисс Стерн. Но я был прав. — Он подается вперед. — Мы с вами похожи. Понимаем друг друга. Да. Я знаю таких, как вы.

Я инстинктивно подаюсь назад, потом делаю над собой усилие и сдерживаюсь.

— «Три брата». Кому же они не нужны? Давно ищете?

— Что вам о них известно?

— Немало. И притом сведения конкретные, весьма конкретные. Стоить они будут недешево. Сколько вы можете выложить, мисс Стерн? Или, может, вы работаете на кого-то? Американца или японца? Мне можете сказать.

— На американца, — лгу я. Думаю, именно это он хочет услышать, этого ожидает. Исмет меряет меня взглядом.

— На американца. Так. И богатого, разумеется.

Я киваю. Исмет молча встает. Снова смотрит на меня без всякого выражения. Потом выходит в левую дверь. Я вижу его движущуюся тень за матовым стеклом. Слышатся шаги вверх по лестнице. Далекие голоса. Когда он снова открывает дверь, руки его заняты. В одной шкатулка, другой держит под руку молодого человека. Тот очень похож на Исмета, но лет на тридцать моложе — племянник или сын. На поясе у него кобура. Молодой человек кивает, разглядывает меня, затем идет и становится у выхода. Исмет садится.

— Это всего лишь предосторожность, вы понимаете.

— У него есть разрешение?

— На пистолет? Разумеется. Сам я не притрагиваюсь к оружию. — Исмет ставит на стол шкатулку. — Считайте его охранником, если вам так спокойнее.



Он открывает обеими руками шкатулку и придвигает ко мне.

Внутри лежит ограненный камень шириной более полудюйма, прозрачный, блестящий на черном бархате. В форме разрезанного пополам необработанного алмаза, словно растущий кристалл был разделен посередине на две одинаковые пирамиды. Но грани не естественного происхождения. Поверхность слишком уж гладкая, слишком блестящая.

Голос Исмета становится мягким.

— Этот камень может заинтересовать вас. Он у меня уже почти двадцать лет. Огранка очень древняя, пятнадцатого века. Называется он «Сердце Трех братьев».

Я беру его и кладу на ладонь. Для своего размера камень кажется слишком тяжел. Как пуля, хотя это иллюзия. Бриллиант легче металла. Торговец по ту сторону стола сидит совершенно спокойно.

Я закрываю глаза и сосредотачиваюсь на осязании. Камень слишком теплый, бриллиант не может быть таким. Я это чувствую. Не та теплопроводность. Бриллиант вбирает в себя тепло из окружающей среды, но не выделяет его, это характерное свойство камня. У других камней нет такой явной, приобретенной холодности. Она представляется мне своего рода чистотой.

Я стискиваю камень в руке, потом разжимаю кулак.

— Это не то сердце, которое я ищу.

И осторожно кладу его обратно в шкатулку.

В глазах Исмета вспыхивает злоба. Молодой человек ждет позади. Я вижу, как подергиваются пальцы торговца. Потом желание убить исчезает из его глаз, он берет себя в руки. Снова начинает двигаться, словно выйдя из транса. Пожимает плечами:

— Очень жаль. Но видите ли, мисс Стерн, я имею дело с реальными драгоценностями. Не с вещами, о которых столетиями не было никаких вестей. С ощутимыми. Хотите сердце? Могу предложить вам фаллоимитатор с хорошим сердечком сбоку. Он будет так хорош для вас всю ночь, что вы напрочь забудете о своих «Братьях». Да? Нет? Ах, вы спешите. Рами, пропусти ее. Как-нибудь в другой раз, как-нибудь в другой раз.

Они с улыбкой ждут, пока я собираю рубины. Не оглядываясь, я спускаюсь по трем лестничным маршам на улицу. На середине пути меня начинает охватывать отчаяние, и я отгоняю его.

В полутемном вестибюле прохладнее. Я вдыхаю этот воздух, пахнущий сомнительными заведениями и людьми. И, собравшись с духом, выхожу на жару, и меня охватывает шум полуденного Стамбула.

Любовь к вещам, любовь к могуществу.

Я вижу историю через призму «Трех братьев». Так на вещи может смотреть ростовщик в ломбарде: словно бы все имеет ценность и стоимость. Иногда исторические события могут казаться такими же. Когда юный дофин убил Иоанна Бесстрашного в 1419 году, Франция выиграла так же мало, как утратила Бургундия. Королевство получило какое-то время передышки, герцогство лишилось герцога. А герцогов заменить легко, они дешевле знаменитых драгоценностей.

Разумеется, ценность и стоимость — не одно и то же. Смерть всегда исключительна. Интересно, рассталась бы вдова с «Братьями» ради того, чтобы вернуть Иоанна Валуа? Я, пишущая эти строки пятьсот семьдесят девять лет спустя, могу сказать о себе, что не рассталась бы. У меня иное соотношение желаний. Во всяком случае, я думаю, что его убийство имело смысл в то время, когда смерть ужасала своей бессмысленностью. В Англии аптекари предлагали истолченный в порошок рубин от болезней сердца. В Дижоне торговцы солью носили изумруды, чтобы уберечься от чумы. Прижимали ко рту драгоценные футляры с ароматическими шариками, словно кулаки.

Обычная исключительная смерть. Я стараюсь рассматривать ее только с точки зрения стоимости, не принимая во внимание чувства. Заменить герцога было можно. Сокровище — нет. Когда Иоанн Валуа был убит четырьмя ударами топора, Бургундия не осталась без наследника. Герцогство перешло к сыну Иоанна Филипу, получившему со временем прозвище Добрый.

Отцовская смерть кое-чему научила Филипа. Если он подумывал о том, чтобы расширить свою территорию, то держал эту мысль при себе. Был терпеливее своих отца и сына. С течением времени третий из герцогов Валуа превратил Бургундию в самое значительное из герцогств, не прилагая к этому никаких усилий. Он ждал. Покуда Англия и Франция тратили деньги на войны, Филип сидел в Дижоне и считал свои накопленные богатства. Рубины и бриллианты, вино и соль. Слоновые бивни с оправленными в золото основаниями.

В год смерти отца юный наследник велел произвести инвентаризацию его имущества. В описи больше ста страниц. Корешки пергаментных листов до сих пор белы как снег. В полутемном здании архива в Боне я выписываю запись под номером XXIII:

Весьма искусно изготовленный драгоценный аграф, украшенный посередине очень крупным и великолепным бриллиантом с заостренным концом, вокруг него три хороших и крупных рубина-баласа, названных «Тремя братьями», в ажурной оправе, и три очень больших красивых жемчужины между указанными баласами. На аграфе висит очень большая и красивая жемчужина в форме груши.

Десять лет спустя этот аграф описывается как «Брошь повелителя» и остается среди «крупнейших рубинов-баласов во Франции». Филип владеет «Братьями» до своей смерти в 1467 году, потом аграф перешел к Карлу Смелому, последнему бургундскому герцогу из рода Валуа.

Карл любил порядок и ненавидел женщин. Кожа его была удивительно белой, как пергамент. Он старался походить на Александра Македонского, отца которого тоже звали Филип, завоевателя Бадахшана, и подобно Александру не оставил наследника, погибнув в битве.

Конрад Штолле, немец-священник, однажды слышал, как Карл Смелый сказал, что «на свете всего три властителя: один на небе — это Бог, один в преисподней — это Люцифер и один на земле — это он сам».

Его ювелир Жерар Луайе был замечательным художником — изготовленная им золотая статуэтка коленопреклоненного Карла с хрустальной ракой представляет собой шедевр. Он не раз использовал мотив «Братьев», неизменно сохраняя их общую форму. На одном из счетов указано, что Луайе получил четырнадцать фунтов стерлингов за «украшение в виде трех больших пистолетов, расположенных треугольником, с тремя крупными рубинами-баласами вместо кремней, с длинными золотыми лучами, расходящимися во все стороны, словно от солнца».

В течение восьми лет после смерти Филипа Бургундское герцогство было богаче и могущественнее всех королевств в Европе. В него входили Бельгия, Люксембург, половина Голландии и значительные части Швейцарии и Франции. Оно представляло собой средневековую империю, простиравшуюся от Северного моря до Средиземного. И одевался Карл по-императорски. Он ездил на вороном коне в боевой сбруе, покрытом золотисто-лиловым чепраком. Носил блестящий стальной панцирь и военный плащ, застегнутый «Тремя братьями».

Его украшенные драгоценными камнями шляпы были прославлены. Панигарола видел на голове Карла, шедшего в церковь в апреле 1475 года, «черную бархатную шляпу с золотым плюмажем, усеянную очень большими рубинами-баласами и бриллиантами, крупными жемчужинами, в том числе свисающими, жемчуга и камни располагались так густо, что не было видно плюмажа».

Карл был одержим стремлением к политическому могуществу и богатству. Драгоценные камни воплощали собой и то, и другое. Он носил их всюду — в церкви, на пирах, на полях сражений — как талисманы. Ему принадлежали двенадцать золотых чаш, гобелены с изображениями побед Александра Македонского, меч с рукоятью из бивня нарвала, птицы, вылепленные из ароматической кипрской глины, в шести серебряных клетках, и портьера, расшитая тысячей цветов. Аконитами и бурачниками, вьюнками, ирисами и нарциссами.

Его богатство главным образом составляли драгоценные камни. Бургундия ко времени ее падения владела тремя из лучших бриллиантов в мире. Камнем чистой воды, являвшимся центральной частью «Трех братьев» и названным их «Сердцем». Золотисто-желтым камнем, весившим сто тридцать семь с половиной каратов, в одни века его называли «Тосканцем», в другие — «Флорентийцем»; и камнем весом в сто шесть каратов, одна половина которого получила название «Санси» и через несколько столетий после падения Бургундии была вырезана из тайника, которым служил желудок самого верного слуги де Санси.

Падение Бургундии началось в 1476 году. Внезапно баланс сил изменился не в пользу герцогства и притом окончательно.

Ничто не вызывало у Карла такого гнева, как возникновение швейцарских городов-государств. Базель и Берн годами сражались против превосходящих сил западного врага. Разъяренный их независимостью, герцог стал готовиться к открытой войне. Начал он с осады замка Грансон на озере Невшатель. Когда несколько сот защитников Берна сдались, их всех утопили или повесили на ореховых деревьях у кромки воды.

Войска Карла были укомплектованы со всей тщательностью и даже изысканностью. Бургундские рыцари были превосходно одеты и превосходно вымуштрованы, их блеск подкреплялся всеми силами, какие только можно было заполучить за деньги — четырехствольной пушкой, английскими лучниками, итальянскими кондотьерами. Серьезнейшую слабость Бургундии представлял собой сам Карл, жестокость и самонадеянные набеги которого привели к объединению швейцарцев в армию, более многочисленную и лучше снаряженную, чем армия Смелого.

Бургундцы сошлись со швейцарскими войсками в нескольких милях от Грансона. Оказалось, что блеск герцогства превосходит его силы. Едва началось сражение, дезорганизованные бургундцы перед лицом численно превосходящего противника обратились в бегство. Отступая в смятении, герцог бросил все свои шатры и имущество: бронзовые пушки, испанские мечи, конские латы с дырчатыми наглазниками, гобелены с изображением древних войн, герцогские печати и знамена, а также сундуки с драгоценными камнями. «Санси», «Тосканца», «Трех братьев».

В захваченных шатрах швейцарский пехотинец нашел одну из прославленных шляп Карла. С плюмажем из страусиных перьев, с рубиновым шишаком. Однако отшвырнул находку, сказав, что не дал бы за нее хорошего шлема.

Военная добыча при Грансоне оказалась одной из самых крупных в истории — сравнимой с трофеями Александра Македонского после победы над персидским царем. Это был единственный раз, когда жизнь Карла Смелого хоть чем-то напомнила величие его кумира.

Карл в течение года продолжал вести войну, с каждым разом терпя все более сокрушительные поражения. В конце-концов в бою при Нанси в 1477 году бургундцы были сломлены и рассеяны. Тысячи их погибли. Тело Карла нашли среди убитых лишь через несколько дней.

У швейцарцев существовал договор считать военную добычу общей и делить ее для продажи. Но города были небогатыми, подобных драгоценностей там раньше не видели, и они проходили через множество рук. Камень за камнем замечательные сокровища Burgunderbeute1 были утеряны, украдены, разбиты, проданы на черных рынках Европы и Азии.

Однако сведения о «Трех братьях» сохранились. С того года, как погиб Карл Смелый, аграф в течение двадцати семи лет принадлежал магистратам Базеля и Берна. В 1477 году в Берне была создана миниатюрная акварель, на которой запечатлен этот трофей.

Она представляет собой самое раннее из всех изображений уцелевшего сокровища. На миниатюре аграф странно сиротливый — какой-то маятник, висящий на простой деревяшке. Не украшение, а ценность. Люди незнатного происхождения не носили его. В конце концов, швейцарцы были торговцами, а не герцогами. Им нужны были не драгоценности и регалии правителей — только деньги. «Трех братьев» выставили на продажу. Минуло целое поколение, прежде чем кто-то смог позволить себе купить его.

Улица, где находится контора Исмета, неприглядная. Мальчишка тащит волоком из кухни черные мешки, запах гнили попадает мне в рот, задерживается на коже. Я спрашиваю себя: «Ты это ищешь? Что ты делаешь, Кэтрин?»

Под конторой торговца драгоценностями женщина развешивает белье. В окнах Исмета никого не видно. До старого города путь неблизкий, и я иду ради того, чтобы пройтись пешком, оставляя позади человека с пистолетом. На прибрежной дороге ревут грузовики. За дорогой ночные клубы для автомобилистов и бары. За ними — Мраморное море. Все-таки на улице приятнее. Воздух свежее. Я вдыхаю его, с примесью запахов канализации и битума, человеческого и нечеловеческого, все это мне близко и знакомо.

Опускаю руку в карман, нащупываю рубины. Они придают мне спокойствия и уверенности. С ними у меня всегда есть надежда. Эти камни могут послужить платой за все — за время, сведения или за билет в самолет на другой конец света, мои маленькие братики, мои сокровища, привезенные из Коломбо в Стамбул в складках одежды. Думаю обо всех Исметах, каких знала, с их фальшивыми драгоценностями и торгашескими глазами. Если б я его попросила, он, видимо, назначил бы цену и мне. День жаркий, влажность увеличивается. В переулках лавочники сидят у дверей, перебирают четки, ждут покупателей. Уличные торговцы продают лотерейные билеты и сухие крендельки с солью. Тихие, жалкие люди, ждущие у моря погоды. На пустыре дети гоняют мяч, кричат по-турецки, по-английски. Пас, пас. Гол! Они напоминают мне о родных местах, о тамошних мужчинах и мальчишках. О восточном побережье Англии и бедных приморских городках. Я могла бы жить той жизнью, не особенно отличающейся от здешней. Обычной жизнью в трудах, в ожидании. Думаю я об этом редко, с сожалением — еще реже. Сожалениями ничему не поможешь. Вряд ли я теперь могла бы позволить себе вернуться к такой жизни.

Стамбул — город древний. Это слышится в его названиях: Византии, Константинополь, Калхедон — каждый строился поверх предыдущего, крыши превращались в фундаменты, могилы — в тоннели метро. Город городов, можно сказать, столица мира. Нетронутый Второй мировой войной. На очередном перекрестке на пыльной витрине кисточки для письма тушью, пластиковые цветы, свиток с надписью: «Ах, Любовь!» четкими, округлыми мазками. Рядом кафе некоего мистера Доната. Из двери доносится музыка женского ансамбля шестидесятых годов, «Шангри-Ла» или «Секретов». Пластиковая отделка и пластиковая музыка. Себе я могу признаться, что нахожу их успокаивающими. Современный мир, избавление от прошлого.

Я вхожу, заказываю кофе и два печенья. Над стереопроигрывателем висит голубой глаз, маленький, пустой, защита от дьявола. Возле двери есть свободный столик, я сажусь за него и смотрю на улицу. Жарко даже в помещении. Ощущение такое, что волосы у меня длиннее, чем хотелось бы. Я перевязываю их тонкой прядью и чувствую затылком легкий поток воздуха.

Приносят заказ, и я ем. Я не голодна, но это дает время подумать. Достаю записные книжки. Между их страницами заложены рекламные листки торговцев и ювелиров. Сегодня во второй половине дня — два аукциона, двенадцать лотов книг о драгоценностях в Антик-паласе на улице Спор, и продажа оттоманских драгоценностей в муниципальных аукционных залах на Крытом базаре. Лоты Антик-паласа представляются более многообещающими. Там тексты о средневековых драгоценностях, восточных и западных, покупать эти книги мне ни к чему. Если отправлюсь туда, то затем, чтобы посмотреть, кто их купит. Пока не забыла, записываю данные о компании «Золотой рог». Это не бог весть что — название транспортной фирмы с полупорнографического календаря подпольного торговца. У меня вечно не бог весть что.

Начинается новая песенка, несовременная, плавная, незнакомая мне. Я слушаю ее, пока расплачиваюсь, и выхожу. На улице старик торгует черносмородиновым мороженым из металлического бидона. Он улыбается мне ласково, как дедушка. Я покупаю стаканчик и ем на ходу. Слова песенки преследуют меня, напоминают о «Братьях». Да и все мне напоминает о них.

«…Ты был слеп, дорогой, и ты это поймешь.

Ты, поверь, еще станешь обо мне тосковать.

Это время настанет.

Но куда бы ни шел, ты назад повернешь.

И я знаю, ко мне возвратишься опять.

Это время настанет…»

В Антик-паласе я иду по галереям с оттоманскими подсвечниками, серебряными безделушками и пенковыми трубками, которые предлагают купить и увезти домой, в Блэкберн или Штутгарт. Здесь наверху воздух суше. Торги уже идут, аукционер принимает надбавки на дорогие тома Леонардуса «Specalum lapidum» и Эммануэля «Драгоценные камни евреев с Кюрасао».

Здесь никто не совершает убийств. Слишком много антикваров и слишком мало желания. Главным покупателем является богатая женщина, скорее из западной Турции, чем с Ближнего Востока, с лицом как у Генриха Восьмого. Последний лот дня выставляют в половине пятого, и я предлагаю большую цену, чем она, проверяя ее заинтересованность. Турчанка опускает руку и хмуро смотрит на меня, словно я отравила ей удовольствие. За шестьдесят долларов плюс налог на экспорт я получаю невразумительную монографию о королевских регалиях и драгоценностях Тюдоров.

Магазин внизу закрывается. Я выхожу через заднюю дверь. Двор Антик-паласа окружен стенами с осколками стекла поверху, коричневыми, зелеными, белыми, словно владельцы пришли к безопасности через пьянство. Несет копотью, и на улице Спор от этого запаха и жажды у меня начинает болеть голова. Осталось только посетить компанию «Золотой рог». Меня охватывает слабость при мысли о неудаче, еще одном впустую потраченном дне. Я стою у края тротуара, дожидаясь, когда силы вернутся.



Час пик, машины в нетерпении сигналят перед светофором. Я иду между ними к ближайшему такси. Водитель свободной рукой с сигаретой, зажатой между пальцами, нетерпеливо постукивает по дверце. Называю ему адрес, который прочла на календаре в конторе Исмета, он кивает, и я сажусь в машину. Водитель моложе меня, широкоплечий, узкобедрый, его густые усы не могут скрыть гнилых зубов. Мы медленно едем на юг, к району Каракёй, бывшей Галате, местожительству оптовых торговцев.

Когда приближаемся к докам, движение на улицах становится реже. Двое тощих молодых людей сидят в ветхих креслах. Такси едет мимо складов и обнесенных заборами стройплощадок. Здесь меньше жилых домов, меньше окон, похожих на квартирные. Меньше человеческого беспокойства и настороженности. Вдоль морского берега тянутся административные здания тридцатых годов. Теперь они заполнены транспортными конторами, за их окнами — поддельные вазы эпохи Мин, люстры, блестящие наборы оборудования для ванной. Регалии и драгоценности улицы Кеманкес.

«Золотой рог» находится в одном здании с двумя другими транспортными фирмами. Азиатский Стамбул за узким проливом затянут смогом. С Босфора доносятся гудки паромов. Я расплачиваюсь с водителем и иду вдоль маленькой автостоянки к входу в нужную мне компанию.

Дверной проем снабжен завесой кондиционированного воздуха. Внутри на холоде дрожит фикус. За столом — одинокая секретарша с суровым лицом вышедшей на пенсию стюардессы. Позади нее портрет улыбающегося бизнесмена. В дальнем конце вестибюля стоят двое охранников. Кобуры их сдвинуты на живот, в глаза бросаются автоматические пистолеты.

— Да?

Секретарша поднимает на меня взгляд. Она не улыбается. За нее это делает портрет.

— Компания «Золотой рог»?

— Угу.

— Мне нужно отправить товар.

— Какой?

Загар на ее лице и руках похож на искусственный, правда, на правом запястье и безымянном пальце есть более светлые полоски: должно быть, цвет загара естественный. Я пытаюсь представить себе, что это за кольцо, которое она не носит.

— Камни.

Взгляд секретарши остается бессмысленным, глазные белки у нее желтые.

Я делаю еще одну попытку:

— Драгоценные камни. Мне рекомендовал вас Исмет Атсюр, торговец драгоценностями. Я хотела бы поговорить с кем-нибудь…

Секретарша указывает на ряд кресел:

— Подождите, пожалуйста.

Я подхожу к ним. Кожаное сиденье скрипит под моим весом. На низком стеклянном столике лежат вчерашний номер «Геральд трибьюн» и несколько турецких журналов со светской хроникой. На первой полосе «Трибьюн» сообщение об авиакатастрофе. Разбился самолет компании «Суиссэр», летевший из Вашингтона в Женеву. Погибло двести восемьдесят человек, в том числе двое важных должностных лиц из ООН. В статье также сообщается, что на борту находился исторический бриллиант, его возвращали с выставки в Смитсоновском институте. Я пытаюсь представить себе, что за камень так и не вернулся в Швейцарию.

И спохватываюсь. Разумеется, трагедия — это утрата двухсот восьмидесяти человеческих жизней, а не камня. И тем не менее…

Входит какой-то невысокий мужчина и начинает разговаривать с секретаршей, подавшись вперед через стойку. Та отвечает со скучающим видом, покачивая головой. Я без всякого интереса смотрю на портрет над ними. Убиваю время, пока секретарша не скажет мне, что сегодня я не смогу никого увидеть, словно в компании работают невидимки.

Под портретом табличка с надписью на трех языках: господин Араф, президент компании «Золотой рог». Одет президент Араф в коричневый костюм, напоминающий военный мундир. Руки его сложены на груди, пальцы охватывают их над локтями. Волосы у него черные, удивительно густые и причесанные волосок к волоску, что напоминает парик.

Я приглядываюсь попристальнее. На правой руке президента два перстня, дорогих и вульгарных. На одном красный кабошон. Другой покрыт рядами камней в стиле Константина Болгарского: рубины расположены вплотную друг к другу, словно кафельные плитки в ванной. Третий перстень у Арафа на мизинце левой руки. Массивный, золотой, покрытый завитками, с плоской синей печаткой. На камне вырезано что-то, напоминающее фигуры гуманоидов. Я поднимаюсь из низкого кресла и подхожу поближе.

Человек на портрете не интересует меня. Мне интересна эта драгоценность. Третий перстень похож на средневековый, пятого века, возможно, английский. Печатка похожа на синюю яшму или жадеит, и она древнее, позднеримского периода. Человек похож на коллекционера драгоценностей с большими деньгами и дурным вкусом: третий перстень похож на антиквариат, купленный на черном рынке. Коллекционер может приобрести на большом аукционе подобную вещь, лишь если собирается соперничать с национальными музеями. Пожалуй, такой перстень можно купить у Исмета.

Повезло тебе, Кэтрин, думаю я, хотя это тончайшая ниточка, гордиться нечем. Свидетельство увлеченности, общей сферы опыта и интересов. Изображенный на портрете человек разбирается не только в отправке грузов. Я испытываю некое странное ощущение, словно что-то сдвинулось с мертвой точки. Это чувство настолько внезапно и головокружительно, что я отвожу взгляд.

Невысокий человек ушел. Секретарша пристально смотрит на меня. Я снова подхожу к ней.

— Мне хотелось бы поговорить с мистером Арафом.

— Вы не записаны на прием.

— Я надеялась записаться.

Секретарша поджимает губы. Это выражение удовлетворенности заменяет ей улыбку.

— Очень жаль. Чтобы записаться, нужно поговорить с президентом Арафом.

Кажется, мне удается говорить так, чтобы в голосе не слышалось разочарования.

— Вы сказали, нужно записаться на прием, чтобы поговорить с ним.

— Да.

Я смотрю сквозь парадные двери на улицу. На противоположной ее стороне — другие транспортные фирмы, деревянный забор стройплощадки. Кафе-бар с пластиковыми столиками снаружи, в окне из-за тюлевых штор и запотевших стекол ничего не видно.

— Мисс! Вам нужно будет поговорить с мистером Арафом.

Я смотрю в ее желтые глаза.

— Спасибо, что уделили мне время.

Секретарша чуть заметно кивает. Охранники смотрят в нашу сторону. Я выхожу на улицу; жара начинает спадать. Движение больше, чем в половине пятого. Возле кафе-бара стоят мотороллеры и одно такси. За столиком двое стариков играют в нарды. Они переругиваются и потягивают раки, от холодной воды молочно-белую.

Я иду мимо них в кафе. Там пахнет горячим маслом. Посетителей много, они пьют яблочный чай или эфесское пиво. Женщина с крашенными хной волосами протирает хромированную стойку. Я заказываю ей чай и несу к свободному месту возле окна.

Приподняв тюлевую штору, смотрю в сторону компании «Золотой рог». Парадная дверь отсюда хорошо видна. Я могу наблюдать, оставаясь незамеченной — приятное сознание. Чай хороший. Я потихоньку потягиваю его, ощущая горячую запотелость на пластиковом стакане. За соседним столиком мужчина ест пончики в сиропе, утирая губы. На его лице застыло недовольное выражение. На столике лежит программа матчей футбольного клуба «Галатасарай» и два ключа от машины «рено» на кольце «феррари». Такая же машина такси стоит снаружи. Я слегка подаюсь к нему.

— Простите. Простите, пожалуйста.

Мужчина обращает на меня взгляд. Глаза у него суровые, темные, как синяки. Я указываю сквозь тюлевые шторы на машину:

— Это ваше такси?

Он опускает голову в полукивке. Я пытаюсь объяснить по-турецки, что мне нужно. Мужчина смотрит на меня, продолжая жевать, пока я снова не перехожу на английский.

— Мне нужно такси. Примерно до семи часов. Могу заплатить сейчас.

Губы его блестят от сиропа. Я достаю из куртки ручку и тянусь через столик к его футбольной программе. Он перестает жевать. Я пишу: «Такси 17.30—19.30?» — и улыбаюсь. Словно это может помочь. Возможно, и помогает.

— Тридцать долларов. — От сиропа и пончиков голос его звучит гортанно. Я достаю деньги, он кладет их в карман парусиновых брюк. — Куда едем?

— Пока что никуда.

Таксист снова кивает, доедает пончик и идет к стойке. Возвращается с кофе и баклавой для нас обоих.

Я благодарю его, он хмыкает мол, не за что, и берет футбольную программу. Переворачивает страницу, которую я обезобразила.

Я продолжаю наблюдение из окна. В «Золотом роге» никто не уходит с работы пораньше. В четверть седьмого таксист вновь поднимается за едой. Когда я опять смотрю в окно, из здания выходят двое людей в синих нейлоновых костюмах. Ни один из них не похож на президента Арафа. Уезжают они в служебных машинах, посигналив у ворот.

В пять минут восьмого старики снаружи прекращают игру в нарды. Араф все не показывается. Кажется, таксист начинает жалеть меня. Он разговаривает с женщиной за стойкой и приносит мне кофе с розовой водой. Снаружи уже темно, на стоянке остается лишь одна машина, отсюда она похожа на служебную. В здании светятся только два окна. По крайней мере за одним из них находятся охранники.

Президент Араф неожиданно выходит быстрым шагом. В руке у него портфель, под мышкой кожаная папка, он роется в кармане пыльника. Идет к машине, не поднимает взгляда.

— Вот он… — поворачиваюсь я к таксисту. — Все. Пора.

Таксист уже складывает газету и поднимается. У него порывистые движения тучного человека, в них чувствуется сила. У двери он поднимает руку, прощаясь с владельцем и последними клиентами, после чего мы оказываемся снаружи. Никаких машин, кроме пары огней, удаляющихся в сторону материка, не видно. Мы садимся в такси. Счетчик включается. Водитель выключает его и заводит мотор. В машине пахнет турецкой пиццей и искусственной кожей. Дышит водитель тяжело, делая отрывистые выдохи — хух-хух.

— Вы здоровы?

— Здоров.

Водитель одним движением поворачивает машину на север, объяснять ему не нужно. Ведет он превосходно. Когда мы достигаем Каракёйского шоссе, «мерседес» Арафа оказывается прямо перед нами, свет уличных фонарей струится по его капоту. Маячит Галатская башня, ее освещенная смотровая площадка выделяется на фоне темно-розового городского неба.

— Как вас зовут?

— Кэтрин.

Ответ прозвучал резче, чем мне хотелось. Водитель кивает.

— Вас, конечно, все об этом спрашивают. Это турецкая манера. Проявление дружелюбия.

Он все еще часто дышит. Я на секунду перевожу взгляд с «мерседеса» на него. Вижу над его верхней губой капельки пота.

— Прошу прощения. А как ваше имя?

— Аслан. — Водитель отрывает руку от руля и пожимает мою. — Хотите встретиться с ним пораньше или попозже?

— Там, где он остановится. Спасибо.

Аслан умолкает. Я смотрю из окошка автомобиля. Вокруг нас ночной Стамбул, холмы света, рассеченные темными полосами воды. Морями, проливами, морскими рукавами. Машина ныряет под эстакаду, затем мы сворачиваем на проспект Независимости. Впереди нас поблескивает «мерседес», пешеходы перед ним расступаются. Отсюда недалеко до площади Таксим, где высятся отели в блеске огней и стекла.

Не доезжая квартала до площади, «мерседес» сворачивает направо, и когда мы въезжаем в эту боковую улочку, уже стоит. Аслан, не притормаживая, проезжает мимо него и останавливается в дальнем конце улочки.

Когда я оглядываюсь, Араф отходит от машины. Папка и портфель у него в одной руке, пиджак и пыльник расстегнуты. Теперь видно, что у него широкая грудь и солидный животик. На ближайшем здании красная неоновая вывеска. Он спускается по ступенькам в полуподвал.

— Ресторан, — говорит мой таксист. Сует руку за зеркало, достает еще одну футбольную программу и пакетик леденцов. — Дорогой. Отлично готовят рыбу.

— Спасибо. Я должна вам приплатить.

Аслан качает головой и начинает читать.

— Еще раз спасибо. Долго вы пробудете здесь?

Он оглядывает улицу.

— Я уже кое-что заработал. Если хотите, Кэтрин, постою около часа.

И впервые улыбается мне. От улыбки лицо его смягчается, становится привлекательным.

Я направляюсь к ресторану. Ступеньки ведут к открытой двери; гардеробщик играет в компьютерную игру, за полуоткрытой портьерой из красного бархата длинный обеденный зал. Столики стоят в отдельных кабинках, обитых искусственной кожей цвета бордо. Выглядит она вульгарной и дорогой, как перстни Арафа.

Официанты обслуживают два столика, и я иду по проходу следом за ними. В четвертой кабинке сидит президент компании «Золотой рог». Меню лежит на столе закрытым, словно он только что сделал заказ. Араф, подавшись вперед, закуривает сигару. Напротив него сидит девушка в белом летнем платье. У нее темные глаза, кожа как у шестнадцатилетней, темные волосы с большим белым бантом. На лице застыла растерянная улыбка, будто бы кто-то только что в разговоре с ней отпустил шутку, которой она не поняла.

— Мистер Араф?

Он поднимает взгляд. Девушка поворачивает голову на изящной, тонкой шее. Во плоти Араф обладает какой-то беспокойной энергией, которой не передал автор портрета. Папка лежит на стуле рядом с ним, пыльника и портфеля нет. Интересно, что в ней за работа, если такой человек берет ее домой на ночь и держит под рукой?

Запонки у него из золотых монет. Будь он помоложе лет на двадцать, то походил бы на торговца наркотиками. Араф гасит зажигалку и вынимает сигару изо рта.

— Я вас не знаю.

— У меня нет намерения портить вам вечер…

Он кричит в проход. Я оборачиваюсь, подходят два официанта. Один несет восемь тарелок, у другого, покрупнее, руки свободны. Я достаю рубины и кладу на белую скатерть.

Все замирают — несколько секунд смотрят на камни. Официант с незанятыми руками что-то говорит. Араф отмахивается от него сигарой. Они ставят на стол тарелки и уходят. Девушка тянется к одному из камней. Араф шлепает ее по руке, и она надувает губы. Камни поблескивают между тарелками с донер-кебабом и жареными баклажанами. Президент компании искоса смотрит на меня:

— Что это такое вы принесли?

— Рубины.

— И что мне теперь прикажете делать?

— Поговорить со мной.

Девушка обращает ко мне сердцевидное личико:

— Я тоже могу говорить по-английски. Очень хорошо. Как вас зовут?

— Лейла, сходи в дамскую комнату.

Она хнычет:

— Не хочу.

Араф подается к ней:

— На пять минут, дорогая. Почему бы тебе не по-чистить зубы?

— Не хочу. Хочу конфет.

Он раздраженно шипит. Достает из кармана пиджака кожаный бумажник, вынимает из него щедрой рукой несколько банкнот и протягивает ей. Выпадает какой-то листок бумаги и падает на заставленный стол.

Недовольная гримаса на лице девушки превращается в улыбку. Она берет деньги, поднимается и проходит мимо меня, не оглядываясь. Араф жестом приглашает меня в кабинку. Пластик, на котором сидела Лейла, горячий. Араф смотрит ей вслед:

— Хорошенькая, правда? Знаете, как говорят итальянцы?

— Нет.

— Она еще пахнет молоком. — Усмехается. Морщит нос. — Надеюсь, я вам не противен?

— Вы меня не интересуете.

На миг лицо Арафа изображает удивление. Мужчинам вроде него таких вещей не говорят. Мои слова заставляют его умолкнуть, и я довольна этой передышкой. Он опускает взгляд к еде.

— Итак, вы хотели поговорить. Слушаю.

— Вам принадлежит компания. Что вы перевозите?

— «Золотой рог»? — Он принимается за кебаб. — Все, за что нам платят. Рыбу, наличные деньги, старые канаты.

— Драгоценности для черного рынка.

Араф перестает есть и пристально смотрит на меня. В быстрых глазах его видна та же беспокойная энергия, что и в теле.

— Не похоже, что вы из полиции, — говорит он. — Из налогового управления?

Я качаю головой. Он пожимает плечами:

— Собственно, особого секрета тут нет. Я бы солгал, сказав, что мы не перевозим драгоценностей.

Араф берет со стола выпавший лист. Это номерок, черные цифры на голубой бумаге. Рассеянно вертит его в пальцах, продолжая говорить; 68. 89. 68.

— Это добропорядочный бизнес. Чистый. Есть дела и похуже. У вас на уме какой-то особый груз?

— Я разыскиваю старые драгоценности. Вещь, называемую «Три брата».

— Три чего? 68. 89.

— «Брата».

— «Три брата». — Араф морщит лоб, но взгляд его блуждает по проходу, ища девушку. — Название знакомое. Напомните, что это.

— Своего рода застежка. Средневековая. Из Бургундии.

В лице его вспыхивает интерес. Он кладет билет, наставляет палец на меня, затем на графин с вином.

— Точно. Хотите стаканчик?

— Нет. Послушайте. — Делаю вдох. Сохраняю спокойствие. — Я хочу эту драгоценность. Очень.

— Очень — в пределах какой суммы?

— Этот камень стоит тысячу семьсот долларов. — Я притрагиваюсь к самому большому рубину. — Если потерпите меня еще несколько минут, он ваш.

Араф задумывается. Над губой президента компании на том месте, где утром проходила бритва, поблескивает пот. Я улавливаю его запах, сладковатый и едкий, напоминающий запах горчицы. При такой жаре он потеет очень мало. На секунду мне приходит в голову мысль, что он снова позовет официантов. Предложенная сумма все-таки удерживает его. Он вновь зажигает сигару.

— Четыре минуты.

— «Три брата». Название происходит от трех рубинов, но там есть еще бриллиант и несколько жемчужин. Все восемь камней весят двести девяносто каратов. Эта драгоценность стала королевской регалией Англии. У Тавернье, когда он умер, находились эти три рубина.

Лицо Арафа проясняется, он снова ест. Я смотрю, как он отправляет баклажаны в толстогубый рот.

— Достаточно. Я слышал о нем. — Наконец он проглатывает то, что во рту. — Так и быть, открою вам один секрет. Я люблю драгоценности. — Подмигивает. Жует. Теперь он весь дружелюбие и понимание. — Я слежу за рынком. За тем, что продается и покупается. За всеми открытыми, полузакрытыми, совершенно закрытыми рынками. Вот уже тридцать лет. И ни разу не видел, чтобы подобную драгоценность покупали или продавали. Средневековую вещь такой величины — нет. Ничего похожего. Послушайте дядю Арафа, я знаю, что говорю. Вы гоняетесь за призраком.

Араф принимается за лепешки с бараньим фаршем. Я смотрю, как он скручивает их, макает в лимонный сок и отправляет в рот.

— Миддлхемова драгоценность, — произношу я, и он едва не давится. Крякает и проглатывает.

— М-м?

— Пятнадцать лет назад в Англии была найдена Миддлхемова драгоценность. Конца пятнадцатого века, в хорошем состоянии. В пустых гнездах, вероятно, находились жемчужины. Центральный сапфир огранен спереди и сзади. Года через два после находки ее продали на аукционе «Сотбиз».

— За сколько?

— Миллион триста тысяч.

— Фунтов? Стерлингов?

Я киваю.

— Да, но то были восьмидесятые годы, понимаете? Увы. — Я жду снова, он делает вид, будто ему неинтересно. — Эти «Братья». Что там за камни? — с нарочитым безразличием спрашивает он.

— Три рубина-баласа, каждый по семьдесят каратов. Тридцатикаратовый бриллиант. Четыре большие жемчужины.

— Какого веса?

— От десяти до восемнадцати каратов. Все красивой неправильной формы.

— Каким временем датируется застежка?

— Начало пятнадцатого века, первое десятилетие.

— М-м… — Араф откладывает вилку. — Думаете, она сохранилась до сих пор? Почему?

Я не отвечаю. Он жует с задумчивым видом.

— Жемчужины. Ну что ж, раз вы упомянули о них, у меня есть одна клиентка. В Турции, но не турчанка — слишком холодная, мне это не нравится, — из Северной Европы. Вы американка, да? Англичанка? Извиняюсь. И сочувствую. Эта клиентка любит жемчуга. Для нее они чем древнее, тем лучше. Я видел, как она покупала только старину, неизменно высшего класса. Ее род богат издавна, в течение столетий. Если кто и знает о «Трех братьях», то, думаю, она. Знаете, я брал уроки английского у лондонской девушки, похожей на вас.

— Угу.

Сиденье становится влажным от пота.

— Угу. — Он кивает. — Рифмованного сленга кокни. «Злая вьюга» вместо «супруга». Я вот думаю, не устраиваете ли вы мне злую вьюгу?

— Мне нужны только сведения.

— А на них требуется время. Мне необходимо управлять компанией, оплачивать множество счетов, детей у меня столько, что не хочется и вспоминать. Так вот, Турция большая страна — она велика, как три или четыре ваших Великобритании. Но я скажу вам, как найти эту женщину, за плату. Один процент. Один процент стоимости этой вещи, авансом.

— Я не заинтересована в продаже этой драгоценности.

— Не заинтересованы? — Президент компании смеется и становится отталкивающим. — Бросьте вы эту чушь. У меня уши вянут, драгоценность — те же деньги. Какая разница? Собираетесь носить ее? Я в любом случае хочу получить свою долю. Сколько может стоить такая вещь?

— Невозможно сказать. Столько, сколько покупатель дал бы за нее.

Араф гасит сигарету о кебаб.

— Оставьте. Будем исходить из того, что камни настоящие, так? Только они могут стоить три-четыре миллиона долларов. Плюс к этому стоимость оправы и история вещи. Раз она принадлежала королеве Англии, значит, на нее всегда есть спрос. Я оценил бы драгоценность в шесть с лишним миллионов долларов. Проблема в том, что моя доля от этой суммы составит шестьдесят тысяч, а вы — прошу прощения — не производите впечатления обладательницы таких денег. Я прав?

Рубины по-прежнему лежат на столе. Ярко-красные среди объедков. Я собираю их.

— У меня есть эти камни, — говорю я. — Самый маленький стоит четыреста долларов. Я отдам его вам сейчас, а самый большой потом. Если ваши сведения окажутся точными.

Он вздыхает, манит пальцем официанта и жестом показывает, чтобы выписали счет. Тот, что покрупнее, приносит его на узорчатом медном блюде. Араф протягивает ему золотистую карточку, ждет, когда официант возьмет ее и выйдет. Потом, спокойный и серьезный, подается ко мне:

— Если я не получу процента, вы ничего не узнаете.

— Я не смогу продать эту вещь.

— Не сможете или не захотите?

— Вы просите процент от ничего. Я предлагаю вам две тысячи долларов.

Араф пожимает плечами:

— Продать ее вы сможете запросто. Через меня. И никакая цена не является достаточно высокой за верные сведения. Послушайте, я даю вам фамилию и адрес. Могу посадить сегодня же ночью на самолет. Что скажете?

Официант подходит к Арафу, что-то шепчет ему на ухо. Золотистая карточка полускрыта в его руке, словно он собирается показать с ней фокус. Лицо президента компании постепенно каменеет. Он встает, тянет руку к бумажнику. Голоса их сливаются в глухом бормотании по-турецки.

— Я почистила зубы.

Вернулась Лейла. Мужчины не смотрят на нее. Тогда она улыбается мне. Зубы у нее маленькие, очень белые. В руке она держит стаканчик с горкой мороженого. Рубины по-прежнему лежат на грязной скатерти. Рядом с ними тот самый листок бумаги.

Я быстро поднимаюсь, пока не сдали нервы, и забираю все: три красных камня, один голубой билет. Лейла облизывает мороженое, не сводя взгляда с мужчин. Когда я, пятясь, выхожу из кабинки, Араф поднимает на меня взгляд. Он ничего не замечает.

— Вы совершаете ошибку. Мы могли бы принести пользу друг другу.

— Простите, что отняла у вас время.

Я иду к выходу между занятыми столиками. Кожа на спине кажется туго натянутой. Я жду, что меня остановят, поэтому когда Араф окликает меня, замираю на месте и прерывисто дышу.

— Эй! Дорогая моя! — Он усмехается злобно, коварно. — Остерегайтесь призраков.

Портьера на выходе в холл поднята. Я опускаю ее за собой, обрывая шум ресторана. Голубой номерок в моей руке уже влажный и грязный. Гардеробщик спит. У него бледное лицо полуночника. Когда я бужу его, он смотрит на меня с таким выражением, словно оказался обманут в своих ожиданиях.

Я подаю ему номерок. Гардеробщик уходит в отгороженную часть помещения. В ресторане кто-то смеется так громко, что это похоже на крик. Возвращается гардеробщик, несет целую охапку вещей: портфель, пыльник и невероятно мягкий шарф, целое состояние в кашемире. Он едва слышно вздыхает, когда я даю ему на чай. И шепотом желает мне доброй ночи, когда я поднимаюсь на улицу.

Ноги проносят меня целый квартал, прежде чем я успеваю опомниться. Постепенно замедляю шаг и останавливаюсь, адреналин в крови убывает. Воздух прохладен. Я закрываю глаза и стою, прислушиваясь к городу. На Босфоре гудит судно, идущее к Средиземному морю.

Когда открываю глаза, улица безлюдна. Гляжу на вещи в руках. Сегодня вечером я тащу объедки со стола богача. Не папку с документами, которую бы хотелось, только то, что удается. Это малая цена. Никакая не является достаточно высокой за верные сведения.

Полуподвальные помещения здесь зарешечены и заперты. Я бросаю на ближайшие ступени шарф Лейлы, беру пыльник с портфелем и снова иду с ними. Такси стоит там, где я его оставила. В салоне горит свет, Аслан все еще читает, на лице его спокойное, сосредоточенное выражение. Я постукиваю по окошку, и он опускает стекло.

— Понравился ресторан?

— Я не ела.

— Вы наверняка голодная.

— Усталая. Перекушу чего-нибудь в своем отеле.

— Тут неподалеку есть кебабная. Лучшая в Европе.

Глаза у Аслана добрые, и он явно моложе, чем я полагала, ему еще нет сорока. Полнота старит его. Судя по выражению лица, он привык к одиночеству.

— Не откажусь.

Аслан улыбается снова. Возле руля в машине какой-то рычаг. Он нажимает его, и пассажирская дверца со щелчком открывается. Я влезаю, Аслан тут же заводит мотор. Портфель и пыльник лежат у меня на коленях, я их крепко держу. Мы разворачиваемся на узкой улочке и едем мимо ресторана и «мерседеса». В дверях полуподвала никто не стоит. Аслан выезжает на проспект Независимости и увеличивает скорость.

— Нашли своего друга?

— Да.

— Отлично. — Он кивает. Смотрит по сторонам. — Хорошо иметь друзей.

В машине тепло. Меня снова охватывает усталость. Глаза начинают закрываться. Внезапно голос Аслана нарушает мою дремоту:

— Он дал вам эти вещи?

— Нет… — Смотрю на него. Он бросает взгляд на портфель с пыльником, снова смотрит на дорогу. Я пожимаю плечами. — Нет.

Аслан цепенеет за рулем, догадываясь, лицо его вытянуто от удивления. Этот человек не такой, как я, как Исмет. В конце концов, обо мне Аслан ничего не знает. Ему определенно невдомек, что камни являются самоцелью. Что они, как и деньги, сами по себе мотив. Что я хочу «Трех братьев», как он может хотеть спать или влюбиться, и со временем пойду на все, почти на все, дабы заполучить то, что хочу. Он смотрит на меня своими маленькими глазами, ничего не понимая, и я отворачиваюсь.

Ведет машину Аслан быстро, но не слишком. Через мост Ататюрка, по шоссе, идущему через город к Мраморному морю. На приморском бульваре движение все еще оживленное. Аслан сворачивает с него и едет вдоль железной дороги.

— Где ваш отель?

Я называю адрес. Внезапно мне хочется, чтобы он повел меня в свою кебабную, лучшую в Европе. Но голос его изменился, звучит монотонно, вяло. На беспокойной туристской улице возле Айя-Софии он останавливается. Я вылезаю с вещами. Когда поворачиваюсь, приходится кричать, чтобы перекрыть шум.

— Вы были очень добры. К сожалению, не могу отблагодарить вас получше. Возьмите.

Протягиваю тридцать долларов. В свете отелей и баров лицо его выглядит причудливо.

— Не нужно мне ваших денег.

Говоря, он на меня не смотрит. Такси срывается с места, и мне приходится поспешно отступить. Деньги все еще у меня в руке. Я сую их обратно в карман.

Пальцы касаются рубинов. Я вынимаю их. Три маленьких камешка. В них нет ничего постыдного. В тройках нет ничего человеческого. У нас, людей, нет ничего счетом три. Это испокон веков священное число, магическое Стоящее особняком среди всех чисел.

Кто-то толкает меня. Женский голос шепчет извинение по-турецки. Я все еще смотрю на свои камни. В этом шуме, в темноте они покажутся ничего не стоящими. Лишь один человек из тысячи смог бы определить их ценность. Никто в этом городе не может знать, как эти камни мне дороги. Они мое маленькое сокровище, мои три желания. Вверху на балконе раздается смех, я поворачиваюсь и иду в отель.

Прохожу мимо ночного портье к себе в номер. Раздеваюсь в темноте, неоновый свет падает в окно на мою спину. Я раздета, но рубины все еще у меня в руке, влажные от пота В этом свете они выглядят окровавленными, раздробленными. Я кладу их под подушку, словно зубы, и засыпаю.

«…Городской акт 2604. Торговая сделка между Базелем и Фуггерами 16 сентября 1504 года.

Суть сделки такова. Мы, стряпчие, продали герру Якобу Фуггеру четыре драгоценности, ниже должным образом описанные. А я, вышеупомянутый Якоб Фуггер, купил вышеупомянутые драгоценности на свое имя, а также на имена Ульриха и Йоргена, своих дорогих братьев. Заключена сделка на сумму сорок тысяч рейнских гульденов, подлинных и полноценных…

…Далее; вторая драгоценность именуется «Три брата», в ней три баласа, прямоугольных, толстых, лишенных изъянов, каждый весит семьдесят каратов, посередине их заостренный бриллиант, безупречный сверху и снизу, который весит тридцать каратов, а вокруг четыре жемчужины: одна наверху, две по бокам, просверленные по длине, каждая весит от десяти до двенадцати каратов, и, наконец, четвертая жемчужина подвешена внизу, и весит оная от восемнадцати до двадцати каратов…

…И каждый предмет сделки, деньги и драгоценности будут переданы каждой стороне в следующий понедельник, после дня Воздвижения Святого Креста Господня осенью сего года, по рождении Господа нашего Иисуса Христа одна тысяча пятьсот четвертого.

Якоб Фуггер, гражданин Аугсбурга, признает все вышесказанное.

Михель Майер, гражданин Базеля, Ганс Гилт-брандт, гражданин Базеля, Иоганнес Герштер, городской секретарь Базеля признают все вышесказанное…»

Приобретать и приобретать было девизом Якоба Фуггера. Подходившим этому человеку, как собственное лицо. Существует его портрет кисти Дюрера. Там Якоб напоминает борца-профессионала. Расслабленные мышцы, мелкие черты лица. Ни улавливать в них, ни упускать художнику нечего. Сидит Якоб непринужденно, не позирует, зная, что характеризовать его будет не внешний облик, а только цена портрета, великолепие рамы.

Фуггер был крупнейшим торговцем своего времени, своего рода предшественником капиталиста. Фамильное дело этого отпрыска купеческой династии из немецкого захолустья стало оказывать влияние на всю Европу и лежавшие за ее пределами государства: торговля пряностями, ртутные рудники, имперские займы, драгоценные камни. Якоб был терпеливым человеком и вкладывал деньги и в бургундские драгоценности, действуя тайно, чтобы избежать притязаний римского папы на доходы Фуггеров. Кроме «Братьев», он приобрел еще три носивших имена драгоценности: «Белую розу», «Перышко» и «Пояс». Якоб и его наследники разобрали их на множество небольших отдельных камней. Потом уже о них не было никаких известий.

Сохранились в целости только «Братья». Такую знаменитую драгоценность разбирать не стоило, известность придавала ей цену. Фуггер владел ею до самой своей смерти в 1525 году. Его наследником стал племянник Антон, перенявший суровость дяди. Девиз Антона был «Pecunia nerves bellorum»: «Деньги — движущая сила войны».

К тому времени «Трех братьев» никто не носил уже почти полвека. Антон был шестым их владельцем. Для Фуггеров эта драгоценность являлась показателем силы, как и для герцогов Валуа. Но для Якоба и Антона она была вещью, которую следовало держать под замком. Тайное богатство. В продажу Антон пустил ее в 1547 году, через семьдесят лет после того, как Карл Смелый погиб под Нанси.

«Братьев» купил у Антона Генрих Восьмой, король Англии. Жажду короля приобрести аграф долгие годы разжигали слухи о его красоте. Болезнь не умеряла этого желания. Перед Новым годом он уже умирал, однако в финансовые сводки за январь Антон внес полученную из Англии сумму. Через несколько недель король умер.

«Братья» подошли бы Генриху. Это был Минотавр из рода Тюдоров, человек-бык в эпоху гибкой политики, терявший из-за недостатка ловкости все, что приобретал силой. Его грубая алчность проступает на портретах: он выглядит так, словно постоянно хочет пустить в ход зубы. Генрих был фотогеничным за три столетия до изобретения фотоаппарата. Подобно «Трем братьям» он обладал грубой, впечатляющей силой.

Генрих был жаден до всего: вина и потомства, еды и земель. Его жажда драгоценностей была неутолима, и после разрыва с католической церковью он получил богатство, позволяющее не скупиться на их приобретение. Общий вес золота и серебра, отобранных Генрихом у монастырей, составлял 289 768 и семь восьмых унции, и он расточал их так, словно от этого зависело его здоровье. Ко времени его смерти покупки драгоценностей и войны привели Англию на грань банкротства.

Династии Фуггеров потребовалось пять лет, чтобы завершить продажу аграфа. Четырнадцатилетний Эдуард Шестой передал «Братьев» государственному казначею в июне 1551 года. По прошествии двух лет король-ребенок умер. «Трех братьев» преподнесли на День всех святых 1553 года Марии Кровавой, а по ее смерти пять лет спустя — она принимала опухоль за беременность, молилась, чтобы ребенок был католиком, — ее младшей сестре, протестантке Елизавете Тюдор.

Существует портрет Елизаветы в Хатфилд-Хаус в Хартфордшире. Называется он «Портрет с горностаем» из-за зверька, сидящего на руке королевы. Это политический портрет в старой манере, королева окружена своими сокровищами. Демонстрация могущества заморским державам. На портрете «Три брата» являются главным украшением черного, усеянного драгоценными камнями платья королевы.

Ее фрейлина Элизабет Бриджес представлена на похожем портрете кисти Иеронимо Кастодиса, написанном три года спустя. В своих драгоценностях она выглядит столь же незначительной, как сосуд с водой в натюрморте. Драгоценности покрывают ее, словно цветы, мотыльки, бабочки. Человеческая личность блекнет, ее подавляют камни. Это манекен в драгоценностях.

Королева-девственница более жизненна. Глаза у нее маленькие, очень недобрые, как у сидящего на руке горностая. Уже почти тридцать лет, как она взошла на престол, наемные убийцы, подсылаемые к ней из Европы, сами загадочным образом оказывались убитыми. Через два года она прикажет казнить свою родственницу. Елизавета, подобно «Братьям», с годами все больше проявляла свою сущность.

«Трем братьям», когда они достались Елизавете, было сто пятьдесят лет. Прошло целых пять поколений, прежде чем владеть этой драгоценностью стала женщина. Мария Кровавая была первой, но возможность пользоваться «Братьями» получила Елизавета.

Пять поколений в ту эпоху, когда драгоценности носили и короли, и королевы. Интересно, почему срок оказался таким большим? Мне кажется, характер «Трех братьев» мужской. Аграф боевого плаща. Украшение простое, как бляха для защиты ключицы. Функциональная, как дола на клинке меча. Красивая на почти уродливый манер, как некоторые мужчины — угловатые, мускулистые, угрюмые. Обладающая мужской суровостью.

Бургундскому аграфу присуща определенная сексуальность. Рубины теплые, бриллиант холодный. Я знаю, что это софизм. Ничего человеческого в «Братьях» нет. Его восемь камней соединены благородным металлом. И все-таки мне любопытно, каким было у Елизаветы ощущение этого аграфа, его тяжести, телесной, словно тяжесть руки.

Аграф подходил Елизавете. Английское королевство богатело на торговле и пиратстве, драгоценности королевы являлись мерой и отражением его могущества. В руках Елизаветы оказались бриллиант «Санси» и браслет из горного хрусталя, изделие мастеров Акбара Великого, ныне самое древнее из сохранившихся драгоценностей Великих Моголов. В инвентаризационной описи Елизаветы за 1587 год он описывается как так называемый Персидский браслет из горного хрусталя, усеянного измельченными рубинами и маленькими сапфирами. Драгоценности у нее были и на пальцах, и в волосах. В прическе Елизавета носила шпинель величиной с кулачок младенца. Это был рубин Черного Принца, вправленный теперь в корону Британской империи.

При Елизавете Англия превратилась в хранилище драгоценностей. Они представляли собой могущество в чистом виде. Войска находились в полной боевой готовности, строились флоты. И в основе этого могущества был аграф «Три брата». Уже тогда древний. Его заостренный бриллиант длиной в дюйм оставался самым твердым из всего, что мир мог открыть.

Я всегда останавливаюсь в дешевых отелях. В их непритязательных номерах не заспишься. Я часами лежу, слушая нарастающий шум уличного движения, ссоры любовников за тонкими стенами, муэдзина, опробующего свой микрофон на заре. Когда он начинает петь, к нему, словно птицы, присоединяются муэдзины других мечетей. В жарких странах это мое любимое время — уже светло, но еще прохладно.

В восемь я надеваю спортивную рубашку, джинсы и спускаюсь заплатить еще за один день проживания. Выщербленные каменные ступени холодят ноги. Снаружи здания неоновая надпись гласит: «Туристский отель Синдбад», но когда войдешь в вестибюль, он превращается в скромный Пансийон, и обещанная возможность поторговаться упрощается до трех расценок на доске со съемными цифрами. Во внутреннем дворе бар, где вечером подают пиццу. Сейчас там никого нет. У меня подводит живот от голода.

Я думаю о других дворах, других вечерах. О Синдбаде-мореходе, вручающем роскошные кушанья и золото Синдбаду-носильщику. Рассказывающем ему свои небылицы: «…Я собрал на острове бревна и сучья китайского и камарского алоэ и связал их на берегу моря веревками с кораблей, которые разбились. Принес одинаковые доски из корабельных досок и наложил их на эти бревна, и сделал лодку шириной в ширину реки, или меньше ее ширины, и хорошо и крепко связал их. И я захватил с собой благородных металлов, драгоценных камней, богатств и больших жемчужин, лежавших, как камешки, и прочего из того, что было на острове, а также взял сырой амбры, чистой и хорошей. Затем, поручив себя Аллаху, я спустил эту лодку на реку…»

Привратница, разинув рот, смотрит сериал по телевизору. Увидев меня, улыбается и убавляет звук.

— Привет! Вам, должно быть, здесь нравится.

— Мне подходит ваш пансион. Можно снять номер еще на ночь?

— Конечно.

Говорит привратница по-английски с австралийским акцентом. Ей уже пора узнавать мое лицо, мой голос. Она, несомненно, знает, что за вещи у меня в номере и что я сплю одна.

Я плачу по самой низкой расценке, отсчитываю измызганные лиры. На письменном столе лежит фотография. Молодой человек с бачками улыбается на фоне моря.

— Симпатичный.

— А, это мой парень. Жених. — Привратница придвигает фотографию к себе. — Мы собираемся пожениться. Он очень умный. Сперва я думала, он просто шалопай, но потом он все больше мне начал нравиться, и теперь я люблю его.

Она пожимает плечами и улыбается, глаза ее широко раскрыты. Мне приходится улыбнуться в ответ.

— Поздравляю.

— Чем еще могу служить?

— Я бы не отказалась от завтрака.

— Минутку. — Привратница входит в подсобку. Слышится шипение титана. Возвращается со стаканом яблочного чая и горстью фисташковых орешков.

— Они очень вкусные. И полезные. Меня зовут Кансен.

— Кэтрин.

— И долго вы здесь пробудете?

— Не знаю, право. Спасибо за фисташки и чай. Желаю успеха.

Я кладу орешки в карман и со стаканом в руках возвращаюсь в номер. Портфель и пыльник лежат на полу. Сажусь на кровать, выворачиваю карманы пыльника, открываю замки портфеля и раскладываю все на простыне и двух подушках. Орешки вкусные, я с жадностью съедаю их без остатка. На бумаги падает солнце.

Документов много. Портфель полон заявок на бланках с черным и красным шрифтом, собранных в толстые, перехваченные резинками пачки. Еще одна втиснута в боковой карман пыльника. В главном отделении портфеля лежат сокровища президента компании. Непристойно округлая рифленая серебряная ручка. Телефон «Моторола» с верхом в виде змеиной головы, с отключенным сигналом. Жестяная коробка из-под сигар с погашенным окурком внутри. Использованные конверты.

— Ничего. — Чувствую, как при звуке моего негромкого голоса напрягаются мышцы. — Черт. Черт. Ничего.

Пытаюсь сообразить, чего я ожидала. По крайней мере хотя бы журнал для записей, может быть, адресную книгу. Какие-то данные о женщине, собирающей жемчужины. Вспоминаю папку, постоянно находившуюся у Арафа на глазах.

Постукивая пальцем по сломанным замкам портфеля, я некоторое время думаю, затем снова перебираю бумаги. Под конвертами вклейка из «Плейбоя» с фотографией девушки месяца и мгновенная фотография пяти детей, четырех девочек и мальчика. Улыбающейся женщины с подведенными глазами. Я рассеянно смотрю на нее. Солнце все больше припекает. В номере наверху начинает гудеть пылесос. Время выписки из отеля уже прошло. Я снимаю рубашку, прикладываю одну подушку к стене, перебираю конверты.

Не все они пусты. В двух лежат копии транспортных накладных, правда, заполненных не до конца, вырванных, с печатным текстом на английском, французском, турецком языках. Я разбираю что-то об отгрузке промышленных отходов фирмы по производству ДДТ в одном документе и расписку на пять вещей в другом. Какой-то груз перевозился за плату в пять тысяч швейцарских франков. Кто-то расписался за уплату инициалами «ЕвГ». Пока я читаю эти отрывки, чай стынет на ночном столике.

Все остальное непонятно. Я переворачиваю и встряхиваю портфель. Из него что-то падает, какой-то сложенный вчетверо факс. Шрифт уже тускнеет, я поворачиваю его к свету. Это приглашение на закрытую продажу драгоценностей в Базеле, адресованное президенту «Золотого рога» Арафу.

Название фирмы знакомо. Еще раз перечитываю его. «Граф Шмуке», Музеумштрассе, 3. Я бывала там. Давно, больше года назад, но несколько раз. Это частный аукционный дом, где продаются драгоценности и драгоценные камни. В конце концов, мир камней тесен — даже пугающе тесен. Пытаюсь вспомнить имя и лицо аукционера. Феликс Граф. Молодой человек, стремящийся возглавить семейную фирму. С ровным, как ход швейцарских часов, голосом. Вот бы не подумала, что он имеет дело с такими людьми, как Араф.

Я закрываю портьеры. Уже за полдень. Одеваюсь для выхода на жару: спортивная рубашка и джинсы, сандалии, легкая куртка. В углу комнаты маленькая, с пятнами ржавчины раковина и зеркало. Я закатываю рукава, пускаю холодную воду и умываюсь. Смотрю на себя.

У меня голубые глаза. Здесь, в Турции, взгляд их считается приносящим несчастье. Волосы от солнца становятся белокурыми. Верхняя губа слева слегка припухшая. В пятилетнем возрасте у меня там были наложены швы. Моя мать разбудила меня, чтобы сфотографировать лунное затмение. Подняла к видоискателю «лейки» и шептала мне что-то на ухо. Держала, потом выпустила. Я была еще полусонной, шагнула назад со ступеньки садовой лестницы и упала с высоты восемь футов. Потом я обвиняла Эдит, а она старалась обратить случившееся в игру, в увлекательную историю: «Кэтрин, на тебя подействовала луна! Иди сюда, иди. Моя маленькая луноликая.»

Я помню швы, они мне нравились. На сделанных Эдит фотографиях я широко улыбаюсь, показывая редкие зубы. Из-за швов я простила ее. Они свисали, покрывая язык, словно корни растений.

Седой волос! Поворачиваю голову вправо, и он отчетливо виден под левым виском. Оттягиваю его пальцами, ощущая, какой он грубый. Мой первый седой волос. Я его не выдергиваю.

— Эй! Pardon2.

Кто-то дважды стучит в дверь спальни. Я вытираю лицо простыней, беру портфель с пыльником и открываю дверь, пока уборщица все еще возится со своими ключами. Она злобно смотрит на меня, будто я отняла у нее работу. Прохожу мимо нее и спускаюсь на улицу.

День прекрасный. Ветерок обвевает тенты, воздух пахнет морем, не чистым, но настоящим. Тротуары заполнены туристами. Над ними высится Голубая мечеть. Купола ее растут один из другого, словно бирюзовые луковицы. Мимо пробегают двое мальчишек. Первый подпрыгивает, срывает с дерева листок, второй отдирает веточку. Оба пробираются между туристами, телефонными будками и скрываются.

Я протискиваюсь через толпу к телефонам. Жетоны у меня в кошельке, я кладу их сверху на аппарат. Долго набираю номер, еще дольше жду ответа.

— Guten Tag3.

— Tag. — Переход с турецкого на немецкий приносит какое-то облегчение. — Я хотела бы поговорить с Феликсом Графом.

— Могу я сказать ему, кто звонит?

— Кэтрин Стерн. Надеюсь, он меня помнит. Полтора года назад я купила у него кое-какие документы. Фотографии Burgunderbeute.

— Минутку.

Слышится музыка. Струнный квартет. Моцарт, нечто вроде гимна немецкой Европы. Потом раздается голос Феликса:

— Мисс Стерн! Какая приятная неожиданность. Сколько времени прошло, полтора года?

— Да, полтора.

— Угу. — Пауза. Наши возможности легкой светской беседы исчерпаны. — У вас все хорошо? Может, отыскали свое великое сокровище, своих Trois Freres?4 Был бы рад это услышать.

— Благодарю, Феликс. Продолжаю искать.

— Желаю удачи.

— Спасибо. У меня к вам вопрос.

— Пожалуйста.

— Я звоню из Стамбула. — Жетон проваливается. Опускаю в прорезь еще несколько. — Тут есть одна транспортная компания. Называется «Золотой рог». Она вам знакома?

— Кажется, нет.

Отвечает он слишком поспешно. Слишком равнодушно. Я не отстаю.

— Она имеет дело с антиквариатом черного рынка.

Голос его, не утрачивая ровности, становится холодным.

— Мисс Стерн, я не понимаю, о чем вы спрашиваете. Как вам известно, репутация у нашей фирмы безупречная…

— Я не запомнила вашего телефонного номера. Нашла его на одном приглашении. На закрытую продажу. Адресованном мистеру Арафу, президенту компании «Золотой рог». Вопроса я вам еще не задала. Хотите его услышать?

Наступает более долгая, неловкая пауза. Когда Граф заговаривает снова, голос его звучит отрывисто, чуть ли не грубо:

— Слушаю.

— Араф — один из ваших клиентов. Возможно, вы знаете и ее. — Позади меня проезжает полицейская машина, я подаюсь вперед, заслоняя портфель ногами. — Это старуха из Северной Европы.

Смех.

— Как ни странно, в Северной Европе полно старух с драгоценностями.

— Эта живет в Турции. Она любит жемчуга.

— Жемчуга?

— Вы ее знаете?

Граф медлит с ответом.

— Возможно. Есть одна клиентка, фамилия у нее не то голландская, не то немецкая, не помню точно. Она всего несколько раз делала здесь покупки. Но всякий раз жемчуга. Навязчивое пристрастие и весьма накладное. У нас она покупала только старые драгоценности.

— Какого рода?

Он вздыхает.

— Кажется, одну раннюю вещь Фаберже. Набор декоративных игральных костей, черный коралл, инкрустированный золотистыми жемчужинами. Две золотые осы, между ними жемчужина в четырнадцать каратов. Вещь необычная, не совсем в моем вкусе…

Жетоны заканчиваются. Я перебиваю его:

— Вот не знала, что вы торгуете микенскими древностями. Когда эту брошь вывезли из Греции?

— Все было совершенно законно. Притом вещь продавалась частным образом, в частном доме. — Голос у Графа негромкий, обиженный. — Мисс Стерн, Кэтрин, с вашего дозволения, я не хотел бы говорить об этом в рабочее время. Может, если найду фамилию и адрес, перезвоню вам вечером?..

Я называю ему номер телефона-автомата. Граф обещает позвонить в шесть пятнадцать, семь пятнадцать по турецкому времени. Я кладу трубку и беру портфель. Пыльник оставляю засунутым между будками.

Поднимаюсь по мощенной булыжником, обсаженной каштанами улице. Мимо Айя-Софии с ее куполами и похожими на ракеты минаретами. На тротуаре сидит молодой человек с напольными весами. Взвешиваюсь, чтобы увидеть его улыбку, знать свой вес мне ни к чему. Рядом с ним старик торгует фисташковыми орешками. Машет мне рукой.

— Для тебя, сестренка!

Благодарю его по-турецки, он кивает. В ухе у него пуговка старого слухового аппарата, похожая на жемчужину в раковине. Покупаю двести граммов орешков и поедаю на ходу. Постараюсь сегодня больше ничего не есть.

Этот непривычный импульс взбадривает меня. Опускаю руку в карман, ощупываю спрятанные рубины. Своих «трех братиков». Я уже немного устала.

Еще квартал, и я выхожу на окружающие Крытый базар улицы. Сквозь толпу туристов переругиваются уличные торговцы. Улицы пахнут коврами и рыбой. Разрезанные арбузы. Стручки кардамона на длинных черенках, белые цветы с тонкими голубыми прожилками. Я провожу несколько часов в поисках гранильщиков. Улица Ювелиров с ее бутиками, заполненными копиями браслетов от Тиффани и оттоманских серег, интереса для меня не представляет. Наконец на улице Меховщиков в тени Голубой мечети нахожу то, что ищу. Там есть ряд мастерских, в их стенах, увешанных изделиями из золота, работают мастера-ювелиры.

За лучший рубин я получаю хорошую цену, тысячу восемьсот долларов в хрустящих американских банкнотах. Самый маленький обмениваю на жемчужину. Весит она чуть больше карата, но хорошей формы. Гладкая, с густым розовым цветом сырого лосося. Лучшей не найти. В конце концов, женщина, которую я ищу, рубинами не интересуется.

В шесть часов я снова у телефонной будки, жду, вечер теплый. Пыльник исчез. Приближается толстый мужчина в кожаном пиджаке, указывает на телефон. На скверном турецком я объясняю, что жду звонка, он вежливо кивает и уходит.

Проходит полчаса, наконец Граф звонит. Он нервничает, тяжело дышит, и я довольна своим преимуществом.

— Я должен извиниться. У нас была поздняя клиентка, японка. Честно говоря, напомнила мне вас. Она разыскивает отцовский меч. Отец сдал его американцам во время войны. Дочь ищет его уже почти тридцать лет, представьте себе.

— Спасибо, не имею желания.

— Прошу прощения. Так вот, я искал вашу любительницу жемчуга. Есть хорошие и скверные новости. С каких начать?

— С хороших.

— Ее фамилия фон Глётт.

— Где она?

— К сожалению, это скверная новость. У нас есть адрес ее адвоката в Амстердаме, хотя фамилия у него, по-моему, немецкая. Больше я не смог ничего найти. — В голосе его слышится довольное мурлыканье. — Все наши сделки велись через этого человека. Мне очень жаль, Кэтрин, кажется, проку от меня оказалось мало. Нужен вам адрес адвоката в Голландии?

— Нет. — Я поворачиваюсь и смотрю на улицу. Неон мерцает над магазинами, над туристским отелем «Синдбад». — Не нужно, спасибо.

— Не за что. Теперь я вам буду благодарен, если вы оставите меня в покое.

— До встречи в Базеле, Феликс.

Я кладу трубку и возвращаюсь в отель. Кансен за конторкой сменил широколицый усатый мужчина в кепке. Он угрюмо облизывает конверты. Чеширский кот без улыбки. Откладывает их, подает мне ключ от номера, и я иду наверх. Окна в комнате были закрыты, распахиваю их настежь.

Из внутреннего двора слышится турецкая песенка в стиле «поп». Там чистит фонтан какой-то мальчик. Тонкий, как деревце, лет двенадцати-тринадцати. Красивый ребенок. Он поднимает взгляд, я машу ему рукой. Мальчик застенчиво отворачивается. Я подхожу к кровати и сажусь. Достаю из портфеля использованные конверты. Расписку на пять вещей, оплаченных швейцарскими франками. Подписанную инициалами «ЕвГ». Написана она не на бланке. Чернильные буквы расплылись там, где кто-то поставил чашку на дешевую бумагу. Почерк изящный, тонкий. Марки на конверте турецкие. На штемпеле цифры 21000, за ними не то НН, не то 88. Там, где бумага просела под штемпелем, краска еле видна.

Я кладу конверт в карман куртки и быстро укладываю вещи. Портфель оставляю в номере. Кансен вернулась, с ней подруга или младшая сестра, цветущая привлекательная девушка. Широколицый мужчина деловито обращается к ним. Наверху мерцает экран телевизора. Кансен машет мне рукой.

— Эй, Кэтрин! Как дела?

— Хорошо. — Ставлю сумку и вынимаю конверт. — Мне нужна помощь. Знаете этот почтовый код?

Они собираются вокруг меня. Девушка произносит какое-то название, мужчина соглашается.

— Диярбакыр, — произносит он.

— Это на востоке, — говорит Кансен. — Туда можно лететь самолетом. Я привезла из Диярбакыра несколько хороших ювелирных украшений. Из золотой проволоки высокой пробы.

Девушка подается вперед. Говорит по-английски она неразборчиво, гортанно и громко.

— Мой брат был там. Он…

Она смотрит на Кансен, прося о помощи.

— Служил там в армии, — говорит Кансен. — Знаете, это далеко. Будто в другой стране. Собираетесь туда?

— Видимо.

— Но в Турции есть места гораздо лучше. На западе. Можно поехать в Бодрум. Зачем вам нужен Диярбакыр?

— Кажется, у меня там есть друзья.

Мужчина наклоняет голову к Кансен. Та переводит ему. Он пожимает плечами и что-то бормочет по-турецки. Я забираю конверт.

— Что он сказал?

Кансен улыбается снова. Глаза ее широко раскрыты.

— Эрсан шутит. Говорит, в Диярбакыре понадобятся друзья, иначе враги отрежут вам язык и бросят в Тигр.

Все смеются над шуткой Эрсана. Я тоже смеюсь, пока они не замолкают.

— Кансен, у кого-нибудь из вас есть машина? Мне нужно в аэропорт.

— Уже уезжаете? А!.. Да, у Эрсана есть.

— Сколько он возьмет с меня?

— Двадцать долларов. — Говорит по-английски он неважно, как и девушка. Я целую Кансен в обе щеки. Мужчина поднимается из кресла.

— Сейчас?

— Да, прямо сейчас. — Указываю подбородком на сумку. — А за двадцать долларов можете заодно и отнести ее.

В 1600 году в Англии было основано новое коммерческое предприятие. Под названием «Глава и компания лондонских купцов, ведущих торговлю с Ост-Индией». Другие называли его иначе. Ост-Индской компанией, или Компанией Джонни, или просто Компанией, будто не существовало других. Английская армия грабителей. В течение столетий она будет присваивать драгоценности и территории, забирая их силой, обменивая на порох и пустые обещания. Однажды она даже перевозила рубины «Трех братьев»…

Но тут я теряю нить повествования. Забегаю вперед. Жизнь камней так долга, что характеры их владельцев становятся все более незначительными. Очень легко вернуться в прошлое, попытаться охватить взглядом всю историю драгоценности и обнаружить, что человечество на фоне течения времени выглядит безликим.

В третий год нового века Елизавета, королева-девственница, скончалась. Стоявшую на грани банкротства Англию она превратила в самое могущественное государство Европы. С ее смертью династия Тюдоров прекратилась. Трон перешел к ее родственникам и врагам Стюартам, и в 1605 году казначеи составили опись драгоценностей, доставшихся новому королю, Якову Первому. Я нашла эти записи в Лондоне, переплетенные в сафьян. Сто девятый номер представлял собой то, что я искала.

Превосходное украшение с тремя большими баласами, большим остроконечным бриллиантом посередине, тремя большими закрепленными жемчужинами и одной подвешенной.

На портрете Яков носит «Братьев» как шляпное украшение. Застежки аграфа исчезли, но основная структура не изменилась. Треугольник рубинов, освещенный единственным бриллиантовым глазом. Яков повелел вставить камни в такую же новую оправу для своего сына Карла, добивавшегося руки испанской инфанты — правда, союз морских держав так и не состоялся, а Карл в конце концов женился на Генриетте Французской. Их ювелир назвал бриллиант «Братьев» самым совершенным камнем, какой он только видел.

Тогда этот аграф считался одной из лучших драгоценностей королевской казны. Он был едва ли не единственным уцелевшим сокровищем из той описи. Сорок лет спустя знаменитые древние ювелирные изделия Англии были уничтожены. Драгоценности королевской казны — прежде всего регалии — были старательно разбиты, камень за камнем. Уцелело всего несколько вещей: большая тюдоровская солонка из горного хрусталя, золотой кубок королей Англии и Франции, ложка для миропомазания и «Три брата».

На портретах первые короли из династии Стюартов похожи, словно дети одних родителей. Все они спокойные, безмятежные, лощеные, как драгоценные камни в масле. Их изображения представляют собой пропагандистские образы; обаяние налицо, бездарность почти скрыта. На всех налет идеализации. К 1625 году государственный секретарь Карла Первого уже писал, что король «отправил в Харидж все драгоценности, что были в пределах его досягаемости», включая «Трех братьев». Он послал своих сторонников, герцога Бэкингема и графа Холленда, в Нидерланды с десятью самыми крупными драгоценностями для отдачи в залог и с письмом: «Эти сокровища и посуда представляют собой большую ценность, и многие из них годами хранились вместе с короной Англии».

Благодаря полученным деньгам Карл продержался на троне двадцать лет. «Трех братьев» выкупили. В 1640 году к аграфу даже были добавлены новый комплект жемчужин и ограненный бриллиант. Однако в 1645 году, так как денег для противостояния надвигавшейся революции не было, королева Генриетта Мария бежала в Голландию со знаменитыми тюдоровскими драгоценностями. В ее багаже находились бриллианты «Санси», «Зеркало Португалии», «второе по ценности рубиновое ожерелье» Генриха Восьмого со звеньями золотой королевской цепи и «Три брата».

Продать знаменитые драгоценности Стюартам оказалось так же нелегко, как судьям Базеля и Берна. Никто не был настолько богат, чтобы купить их. Менее известные камни в конце концов были отданы в залог герцогу Элерону, по истечении срока выкупа герцог продал их кардиналу Мазарини, о котором поговаривали, что он любит драгоценности больше, чем своего Бога. «Трех братьев» среди проданных вещей не было. Генриетта отправила мужу много пороха, ружей, денег. Но их все же оказалось недостаточно, чтобы выиграть гражданскую войну.

Девятого августа 1649 года сэр Генри Майлдмэй подписал государственный указ об уничтожении английской короны. Поскольку грани драгоценных камней ромбовидны, хранитель драгоценностей Майлдмэй получил прозвище Бубнового Валета. Регалии были расплавлены, драгоценные камни проданы или разбиты молотками.

«Ныне скипетр Эдуарда сломан, — писал хранитель древностей Томас Фуллер. — Трон его ниспровержен, одеяния разорваны, и корона расплавлена; нынешний век счел их реликвиями предрассудков». Инвентарная опись того времени представляет собой каталог утрат. Свидетельство того, как хрупки могут быть драгоценности. В этом списке есть гребень из окрашенной кости, употреблявшийся в церемонии миропомазания со времен короля Альфреда5; и «камень рубин» — рубин Черного Принца, завернутый в бумагу и проданный за пятнадцать фунтов стерлингов.

Корона короля Альфреда из золотой проволоки с маленькими драгоценными камнями и двумя колокольчиками.

Одна малиновая мантия из шелковой тафты, оценена в 5 су.

Одна шелковая мантия синего цвета. Очень ветхая.

Один старый гребень, никакой ценности не представляет.

Драгоценности королевской казны были уничтожены. Но «Трех братьев» не было среди них. Аграф, все еще целый, переходил из рук в руки банкиров, торговцев, принцев-консортов. Спасла его расточительность Стюартов.

Меня зовут Кэтрин Стерн. Это записи, которые я веду, записи о моих мыслях и путешествиях. Я разыскиваю треугольник из драгоценных камней, соединенных грубой оправой и шипами.

Я перечитываю свои страницы в пути, в похожих один на другой номерах разных отелей. Нахожу в них сюжет, хотя и не свой. Рассказ берет начало там, где и надлежит — в герцогстве Бургундии, шестьсот лет назад. Повествованию следует начинаться с камней, а не с меня, именно так я и повела его. Это естественно. Моя жизнь является частью сюжета о «Трех братьях», не наоборот.

Лет этой драгоценности очень много. Полтысячи. Я вижу историю через жизнь «Трех братьев» — это все равно что смотреть в перевернутый телескоп. Бургундские герцоги и бернские судьи, Фуггеры, Тюдоры и Стюарты. Двадцать поколений людей, уменьшенных до муравьиной величины.

Я думаю, достигнув определенного возраста, драгоценности перестают быть собственностью и становятся собственниками. «Три брата» подобны короне или третьему саркофагу Тутанхамона, находящемуся внутри двух других, целиком выкованному из золота. Такие вещи уже не могут кому-то принадлежать. Встреча с «Братьями» явилась переломной точкой в жизни многих людей, моя жизнь — лишь одна из них. Последняя в этой цепи.

Такие люди, как я, существовали в течение шести веков. Все мы хотели заполучить одну и ту же вещь. Она связывает нас крепкой, таинственной нитью желания. Наши жизни повторяются. Возможно, сейчас в этой связке есть и другие, хотя я не знаю, кто они, и думаю, что, если не повезет, не узнаю никогда. За пять лет я набралась опыта, стала уверенной в себе. Даже приобрела профессию: умею покупать драгоценности, продавать, перевозить их через границу. То, что я женщина, иногда помогает, иногда нет. Драгоценности постоянно перевозят, несмотря на все ограничения. Из Илакаки в Дамаск, Багдад, Женеву, Лондон, Токио; на катерах, самолетах, такси, спрятанными под овечьими курдюками, в кишках путешественников. У меня замечательная живая профессия, с ней на месте не засидишься.

Я ищу то, что драгоценно, ощутимо, и эти вещи украшают мою жизнь. Прозябанием ее не назовешь. В том, что я делаю, есть нечто значительное. Я держала в руках драгоценности, коснуться которых уже честь. Огненный рубин с его магической звездой. Нефритовую цикаду, вынутую изо рта погребенного императора. Троянский золотой перстень я носила на безымянном пальце правой руки повсюду — от Анкары до Лос-Анджелеса. И со временем непременно найду «Трех братьев». Я знаю, чего хочу от жизни. Не денежной стоимости аграфа. Ценность вещей может состоять совсем в другом…

После разговора с Исметом прошло тридцать часов. Я вспоминаю о пистолете на поясе молодого человека, фальшивом бриллианте в шкатулке. Хотелось бы думать, что у нас нет ничего общего; но то, что сказал этот торговец, правда. Он распознал во мне что-то свое. Меня изменили то ли поиски, то ли торговля драгоценностями. Не знаю, что именно. Дело, которым я занимаюсь, вполне респектабельно, но бесчеловечно. Для людей, которым камни служат источником доходов, они больше, чем украшения или деньги. Это своего рода наркотик, кристаллизованный героин. Фетиш. Они притягивают насилие.

В Южной Африке, стране алмазов, существуют отряды смерти, обученные сносить деревни с лица земли, где обнаружены алмазы. Состоят эти отряды из детей, некоторым всего лет по десять. Платить им много не нужно, сказал мне однажды некий знаток алмазов, а обучать их легко. Иногда они носят свое оружие как игрушки. Иногда — нет.

В Колумбии, в Мусо, есть люди, торгующие изумрудами, похищенными с государственных копей. Камни раскладывают и расхваливают, самые худшие смазывают кедровым маслом. И у каждого торговца есть пистолет. В чемоданчике или пристегнутый к лодыжке, к бедру в промежности. «Моя мать довольна, — говорит человек с серьгой из добытого в могилах золота. — У нее есть телевизор и собачка чихуахуа. Это прогресс!»

На приисках ежедневно совершаются два убийства. В виде меры предосторожности, разумеется.

Некоторое количество золота содержится в человеческих волосах, в морской воде, в деревьях. Есть люди, которые, если бы могли, стали бы разрабатывать эти «месторождения». Исмет выжимал бы их и забывал об отходах. Я видела это в его глазах. До такой степени я пока что еще не похожа на него.

Я ехала ночью в поезде по России, когда в купе ко мне вошел мужчина. Угрожая ножом, потребовал камни. Понятия не имею, откуда он знал меня. Я его не помнила, правда, этого человека легко было проглядеть. Черты лица и телосложение его были какими-то неприметными — полный, бесцветный мужчина с незлобивым лицом. Возможно, какое-то время он следил за мной.

Я отдала ему то немногое, что у меня было: пакетик неважных алмазов с открытого разреза в Восточной Сибири. Это единственный раз, когда у меня отобрали камни, хотя, разумеется, в таких делах это своего рода профессиональный риск. Он бережно положил пакетик в карман куртки, застегнул его на молнию, а затем попытался убить меня.

Тогда этот переход от алчности к насилию показался естественным. Я испугалась — страх едва не парализовал меня, — но не удивилась. Теперь я задаюсь вопросом: зачем ему это понадобилось? Может, он хотел меня изнасиловать, хотя тогда мне так не казалось. Может, боялся, что я брошусь за помощью, хотя не выглядел испуганным; к тому же у него были и время, чтобы убежать, и тянущийся на много миль лес, чтобы спрятаться. Иногда я думаю: ему просто точно так же хотелось убить меня, как и завладеть камнями. Он был пониже меня ростом, но грузным, и в тесном купе сопротивляться было нелегко. Пускать в ход нож он не стал.

Вблизи глаза его улыбались. Голубели под складками век. Мужчина был таким плотным, что я не могла причинить ему боль сквозь жировые слои и складки. Впиться зубами в его лицо не позволяло расстояние, а руки он держал на моей шее. От его кожи пахло соляркой.

Я хотела причинить ему ответную боль. Мне нужно было, чтобы он почувствовал, что делает. Я повернулась под ним на бок и саданула локтем что было силы ему в голову. Локоть угодил в висок, и кажется, я ощутила, как кость подалась. Крови не было, но он издал что-то похожее на кашель, сполз с меня, потом опрокинулся на спину. Я ощущала в промежности теплую влагу, когда его мочевой пузырь опорожнялся.

Я сочла, что он мертв, но какое-то время об этом не думала. Моя первая мысль была о себе. Я разделась и вымыла одежду и кожу водой из бутылки и мылом, стирая с себя это осквернение. Тело его в темном вагоне превратилось в слепое пятно. Снаружи мимо проносился заснеженный лес. Когда кожа начала саднить, я прекратила мытье и оделась. Потом с удивлением увидела его на полу.

Крови на мужчине по-прежнему не было. Я забрала камни из его кармана. Вытащила его на площадку и бросила там в мокрых, как у пьяного, брюках. Заперла дверь купе и в ту ночь больше не открывала. Утром, когда я сходила с поезда, его уже не было. Надеюсь, он остался жив, хоть и был бесцветным, заурядным, неприметным человеком, а в России пьяные то и дело умирают. Иногда я ощущаю его тяжесть, когда сплю или когда бываю в одиночестве. Я часто бываю в одиночестве.

Я жила в одной монреальской гостинице. Там было два торговца со старым французским ожерельем. Изящной работы, в виде золотого ожерелья тонкой работы, усеянного речным жемчугом и мелкими сапфирами, черными, как икра. Моей задачей было вывезти его на себе из страны авиарейсом до Марселя. Мы целый день провели в гостиничном номере, договариваясь о цене, ни с кем не общаясь.

Торговцами были человек из Калифорнии и шриланкиец по прозвищу Чек. Круглолицый, одетый в яркую рубашку, он выполнял всю работу.

Вел переговоры по телефону с клиентами в Фанугало, поселке владельцев алмазных копей в Африке. Другой торговец сильно нервничал. Пока Чек раздобывал мне одежду, билет на самолет, брал напрокат машину, Калифорнией нюхал кокаин. Казалось, у него был бесконечный запас белых бумажных пакетиков, похожих на те, в каких возят камни. Ему не нравилась теснота номера, и он постоянно об этом твердил. Не нравились французы, запах нашего пота, то, как стучит в дверь обслуга, как отражается от реки солнечный свет и мерцает сквозь выцветшие оранжевые шторы.

Под вечер я отправилась во взятой напрокат машине в аэропорт. Думала об отце, ведущем где-то в этой стране новую жизнь, возможно, с новой семьей. Когда остановилась у третьего светофора, кто-то распахнул дверцу и влез в машину. Это был калифорниец. Он сильно нервничал и был вооружен пистолетом. Велел мне ехать за город, и я повиновалась. На рубашке его были брызги крови. Не знаю, что сталось с Чеком, погиб он или как-то уцелел. Чек мне нравился. Ехали мы, пока вокруг не стало видно ни единого дома.

Калифорниец не отбирал у меня драгоценность. Сидел, повернувшись ко мне лицом, пистолет лежал у него на коленях. Я понимала, что он собирается меня убить. И ждала выстрела, ни о чем больше не думая. Через несколько часов, измученная напряжением, я включила радио, но калифорниец выключил его и велел мне ехать дальше.

Освещение на дороге было ярким и слепило, мне приходилось щуриться. Кондиционер не работал, в машине было жарко. Я посмотрела на калифорнийца — он начинал засыпать. Руки у меня потели, иногда слегка скользили по рулю, и он просыпался. С каждым разом пробуждения оказывались все более недолгими. Глаза его были красными даже при опущенных веках, свет падал на покрасневшую кожу.

Когда дорога стала совершенно пустынной, я протянула руку и забрала у него пистолет. Он не просыпался, покуда я не остановила машину под купой сосен. Согнутых, горбатых. Уже почти стемнело. Я навела на него оружие и слушала, как он ругается, пока вылезала из машины.

Я пошла в южную сторону. Сердцебиение замедлялось, адреналин постепенно сгорал. Думала, не окажет ли страх какого-то воздействия на мои клетки, не причинит ли непоправимого вреда. Шла всю ночь. По пути сунула пистолет и ключи от машины в дупло дерева, вдавила их в мягкую труху. Через некоторое время бросила ожерелье в мелкую позеленевшую лужу под соснами. Иногда я задаюсь вопросом: нашел ли его кто-нибудь? Мне представляется, что ожерелье все еще лежит там. Как и все драгоценности, оно было красивым.

Я лечу на восток над складками Тавреких гор. Старая книга лежит закрытой у меня на коленях. Держу путь в Диярбакыр, к женщине, покупающей старые жемчуга.

Стюардесса везет тележку с напитками. Глаза у нее тусклые от долгих перелетов и сухости воздуха. Сидящий рядом мужчина передает мне кофе. У него очень белые зубы, мятый костюм, загорелая кожа. Он с улыбкой смотрит на мою книгу.

— Что вы читаете?

— Мне это нужно по работе.

— Работа, икота. Связанная с разъездами, так? Вам она нравится? Места разные, морока все та же, верно? Хотите почитать эту вещь? — Протягивает свою книгу. «Поездка в Индию»6. — Мне ее дала жена. У меня она интереса не вызывает. Можно обменяться.

Я качаю головой:

— Не люблю беллетристику. Но все же спасибо. Смотрю в иллюминатор, за ним непроглядная темень. Думаю. Драгоценности имеют обыкновение возвращаться к своему прошлому. Возможно, «Братья» уже побывали в Диярбакыре. Хотя где только они не бывали! Я могу всю жизнь следовать за ними и не объехать и одной десятой тех мест.

Гудение двигателей из-за металлической обшивки кажется далеким. Я раскрываю книгу. Свою неизменную мороку. Мраморная бумага ее форзацев похожа на образ, вызванный в воображении музыкой. Текст набран плохо, это трактат об азиатском происхождении тюдоровских драгоценностей. Выдержки из инвентарной описи 1530 года, упоминается складной алтарь из Или, проданный на тогдашнем черном рынке: Самая тонкая его часть позолочена и украшена сапфирами, баласами, мелкими изумрудами и жемчужинами неправильной формы.

На внутренней стороне обложки — формуляр бомбейской библиотеки. Он сам по себе выглядит антикварным, несколько фамилий на нем спустя столетие кажутся необыкновенными — Оди, Шукла, Суэдлинг. Еще одна фамилия, написанная мелким почерком, почти неразборчивая, словно кто-то подделывал подпись, не зная букв. Сейчас она кажется мне похожей на «Мистер Три Бриллианта». Я откладываю книгу и засыпаю.

Мне снится седой волос. Он растет вниз, сквозь голову, в сердце. Я чувствую его — холодный, жесткий, тонкий. Врастая в меня, он медленно кристаллизуется. Похож на стержень турмалина под землей. Теперь он останется во мне навсегда.

Это сновидение исчезает, приходит другое. Я на морском берегу неподалеку от дома. В руке у меня камни. Голыши с пляжа, два серых, один черный. В солнечном свете искрятся брызги прибоя.

Грохочет прибой оглушительно. Я отворачиваюсь от моря и вижу вдалеке женщину, идущую в мою сторону по круто спускающейся улице. Деревья заслоняют ее лицо, она подходит ближе, лицо ее остается закрытым. Женщина становится все выше, наконец иллюзия движения исчезает, вижу, что это я, что стою на месте, и, вскрикнув, сознаю, что у меня перехватило дыхание.

Я просыпаюсь. За окном иллюминатора уже почти совсем светло. Самолет летит над ущельями и каменистыми равнинами к Диярбакыру. Различаю столбы высоковольтной линии, протянувшейся по равнине, кажущиеся сверху плоскими. Тень самолета увеличивается, проносится по бахчам, по разбросанным далеко друг от друга домам-башням. Вдали огромная река, поблескивая, струится к югу, напоминая какой-то разрез. Ничто больше на много миль не движется.

В городском аэропорту красноватое дежурное освещение. У меня только ручной багаж, и я не задерживаюсь. Из окон автобуса вижу два самолета — один аэробус «Теркиш эрлайнз 310», на котором мы прилетели, другой с номером 737-400, темно-серебристый.

Снаружи стоят такси, водители покуривают в утреннем свете. Я показываю свой конверт первому, к которому подхожу. Он морщит лоб, потом машет рукой, подзывая других водителей. Они устраивают совещание, тыча пальцами в еле видный почтовый код. Через некоторое время водитель распахивает дверцу машины и жестом приглашает меня на заднее сиденье.

Мы выезжаем на равнину. Я откидываюсь назад. Вдали высятся горы, а впереди виднеются административные здания и черные базальтовые стены Диярбакыра. Я закрываю глаза. Руки мои лежат на коленях. Я ищу «Трех братьев». Прислушиваюсь к тому, как шуршат стеклоочистители в созвездиях пыли.

Ш-ш-ш.

Ш-ш-ш.

Ш-ш-ш.

Часть вторая

БРАТЬЯ

Ш-ш-ш — шумела поднимавшаяся в реке вода. Много лет спустя, возвращаясь в Ирак, Даниил осознал, что не забыл этого звука. Ему помнился разлив Тигра в ночи, шум его прибывающих вод.

Он возвращался весной. Шел апрель, месяц разлива рек. В Мосуле Даниил купил новую одежду для Залмана и себя — черные халаты, туфли и носки, а также маленькие, окрашенные индиго тюрбаны. Смиренную одежду евреев в оттоманской стране. Отдал за нее Даниил четыре звена своей золотой часовой цепочки. Помог Залману одеться, натянул рукава на его узловатые руки. Ощущение кожей грубой ткани казалось непривычным, тело не помнило ее. За год пути братья отощали, халаты свободно болтались вокруг их тел.

Путь на юг, в Багдад, был долгим. Тигр стал слишком бурным, чтобы по нему можно было пуститься в плавание. Даже со свежими упряжными лошадьми, купленными в Тикрите, на езду по раскисшим дорогам ушло четыре дня. Тем временем, пока Залман бормотал во сне, Даниил оглядывал страну, в которой они родились.

Ирак. Арабское название, произошедшее от персидского. Значения названий страны частично совпадают, как следы давних наводнений: Две Вены, по двум рекам; Страна Предков; Страна Сражений. Даниил знал теперь другие названия этой земли. Европейские истолкования, точные, как границы: Месопотамия, Междуречье. Он видел, что над восточными горами идет дождь, пелену его несло ветром. И отвернулся в западную сторону, к Евфрату.

Даниилу было двадцать восемь лет. Он впервые наблюдал, как две большие реки охватывают эту землю. Среди рисовых полей и лакричных деревьев были дамбы, старицы и болота, оставшиеся с незапамятных времен системы каналов. Могильные курганы древних цивилизаций, от которых сохранились только названия да груды камней. Вавилон, Ниневия, Нимруд, Ур. Тигр и Евфрат несли свои воды, оставляя большие города среди дюн. Ландшафт обусловливался этими двумя реками. А между ними, он видел, лежал Багдад. Словно сердце.

Они въехали в обнесенный стеной город через ворота, названные Талисман. Уже наступил вечер. На улицах не было газовых фонарей, горели мерцающие масляные лампы. Возница-курд бранился, когда проезду мешали скопления лошадей и ослов. Даниил подумал: «Я дома, мы дома», — и взял Залмана за руку.

А потом, когда потянулись дни за днями, он понял, что они не дома. Их очень долго здесь не было. Даже Тигр, петляя по пустыне, изменил русло. Богатые еврейские семьи уехали на восток, в Бомбей, Китай или Японию. Куда уехали бедные, мало кто помнил. В том самом доме на Островной дороге Даниил обнаружил три семьи друзов. На своем ломаном арабском друзы рассказали то, что ему нужно было знать, но не хотелось слышать. Старая еврейка умерла три года назад; знал он ее? Похороны оплатила синагога. Никого из родных, чтобы прочесть молитвы над ее могилой, не оказалось.

Иуда, старый раввин, помнил Даниила. Они чуть свет отправились на кладбище. Могилу нашли с трудом. Даниил прочел молитву, раввин приходил ему на помощь, когда он запинался. Плакал Даниил уже потом, в одиночестве, чтобы не пугать Залмана. Звуки рыданий отражались от стен.

Братья сняли комнаты в доме Иуды. Его внучка приготовила им еду. Эта тихая женщина, как и Рахиль, приправила стряпню уксусом и тамариндом. Еда была кислой, знакомой. За ужином Залман рассказывал вкрадчивым голосом истории о коронах и драгоценностях. Даниил не позволял себе стыдиться его.

За кофе с лимоном раввин рассказал, что в Старом Городе появились новые люди, друзы и сабейцы. Рахили никто из них не знал. Она перестала выходить на улицу. Однажды арабская семья вломилась в дом, утверждая, что он пуст. Рахиль, смеясь, простоволосая, с ножом в руке прогнала их. Умерла она во сне, сказал Иуда, на плоской крыше, в летней одежде. Так что друзы по крайней мере нашли ее, их привлекли птицы.

Дни Даниил проводил в ходьбе. Пытался найти тот, прежний, город и свое место в нем. Прошел по грязным улицам еврейского квартала; над низкими куполами полупокинутых синагог возле Хадимайнского базара высились минареты мечетей, наступавших из-за реки на обнесенный стеной город.

Было поздно, муэдзин уже прокричал призыв к вечерней молитве. Даниил стал подниматься от Майдена к цитадели. Даже идти казалось труднее. Даниилу представлялось, что время здесь шло вспять уже десятилетия. На вершине холма ему пришлось остановиться и отдышаться, прежде чем посмотреть на город. Оттуда было видно все.

И все переменилось, будто в сказке. Моряк, проведший ночь в подводном городе, просыпается и обнаруживает, что на земле пролетело столетие. Даниил оглядывал Багдад и ничего не узнавал. Мощные колонны большой синагоги, масличные пальмы во дворах, вечерний шум базаров и щебет детей, укладывающихся спать на крышах и балконах, — все помнилось ему не таким.

Теплый ветер трепал его восточные одеяния. Даниил распустил халат на груди, где висели часы на ставшей короче цепочке. Он вынул их. В золотом корпусе, с репетиром. Вокруг заводной головки шла надпись: «Tempus metitur omnia sed metior ipsum» — «Время измеряет все, но я измеряю его». Один англичанин в приемной дворца объяснил ему, что это означает.

Даниил открыл крышку. Часы остановились. Название фирмы на белом циферблате в сумерках было неразборчивым, но Даниил знал его наизусть. Английские слова, разделенные черной цифрой:

Ранделл и Бридж XII, Лондон. Лудгейт-Хилл.

Закрыв часы, Даниил прислушался. Сквозь негромкие уличные звуки доносился шум реки. Если закрыть глаза, все вновь окажется таким, словно он перенесся обратно в 1820 год. Снова стал девятилетним. Лежащим на крыше без сна, прислушиваясь к речному шуму и думая о бриллиантах.

«Ничто здесь не изменилось, — подумал Даниил. — Кроме меня».

Он посмотрел на Тигр. В воде поблескивали отражения огней. На дальнем берегу в подступавших к реке лачугах было темно. Вода поднималась, пенясь вокруг кирпичных опор моста.

Ш-ш-ш.

Прислушиваясь, Даниил начал вспоминать то, на поиски чего отправился, любовь к брату с его любовью к вещам. И отступил назад, словно теряя под собой опору, голова закружилась от воспоминаний. Он словно бы провалился в себя, представил себе, что оставил и утратил.

Дом с двумя дверями. Пчел во дворе. Невредимого Залмана. Живую Рахиль. Он закрыл глаза и услышал шум Тигра, бурлившего в ночи.

1820 года не было: Даниил вспомнил, что знал этот год по другой системе отсчета. 1820-й в мусульманском летоисчислении был 1198-м. Он вспоминал себя, девятилетнего, одного в синагоге. Считающего века с сотворения мира. Снаружи Залман звал его, выкрикивая название реки.

Сколько Даниил помнил, они носили названия рек.

Братьев прозвали наименованиями Двух Вен еще до того, как государство дало им фамилию, Бен Леви, еврейскую, записанную по-арабски в канцеляриях турецкого наместника. Слова эти были их частью, думал Даниил. Первым делом имена, потом — названия рек. Фамилия была последней и самой незначительной.

1820. 1198. Менялись даже названия годов. «Фрат, ты там? Фрат, ты где?» — мальчишеский голос у открытого окна.

Семья их была небольшой. Хагав и Лия Леви умерли от холеры через год после рождения Залмана. Даниил помнил родителей очень смутно. Его семьей стали Рахиль и Юдифь. Их было более чем достаточно.

Рахиль и прозвала их Евфратом и Тигром, хотя впоследствии не употребляла этих прозвищ. Манеру называть братьев так переняли выжившие Бен Леви, потом семьи, с которыми они некогда были связаны, давние свойственники. И наконец, рыбаки в доках, бедуины, пьющие, как козы, из уличного фонтана, турецкий страж порядка при полуденном обходе.

Залман был Тигром, Даниил — Евфратом, Фратом, как его звали. Это были хорошие прозвища. Братьям они нравились, потому что благодаря прозвищам они нравились окружающим. Залману было шесть лет, Даниилу — девять.

Прозвища были хорошими, потому что приносили удачу. Эти реки были еще одним объектом веры, а в старом Багдаде было полно всяких вер. Были сабейцы со своим обожествлением воды и звезд. Бабушка Юдифь со своими темными приметами еврейского каббализма. Юсуф — торговец медом, и Юсуф — городской нищий со своими бедуинскими суевериями. Когда братья были маленькими и еще ничего не понимали, сезоны разлива рек имели свои плюсы — тогда им приносили жертвы в виде лакомств, словно Тигр и Фрат обладали чародейными силами, способными спасти от гибели.

Прозвища были хорошими, потому что подходили им. Случайных прозвищ не дают. Залман не мог быть Евфратом, а Даниил — Тигром. И наконец, прозвища были хорошими, так как под ними можно было скрываться.

Возле реки или в синагоге, где они проводили время, братья слышали, как обращаются к Евфрату и Тигру, и, отзываясь, чувствовали себя спрятавшимися. Словно бы нырнувшими в воду. Они больше не были Даниилом Бен Леви, Залманом Бен Леви. Со своими вненациональными прозвищами они могли скрыться, исчезнуть из установленного порядка вещей. Это было своего рода чародейством, маленьким волшебством. Став постарше, Даниил начал задумываться, не этого ли хотела Рахиль.

Она походила на их отца. Так говорила Юдифь. Была сильной, как Хагав. Рахиль трижды болела чумой. Левый глаз ее был слепым, розовым там, где от болезни полопались кровеносные сосуды. Скулы — выступающие, угловатые. Жены богатых евреев, когда она лепила превосходные клецки у них на кухнях, тайком называли ее Кобыльей головой.

При мягком освещении, когда Рахиль готовила ранним утром душистый кофе с лимоном, ее склоненное лицо бывало красивым. Так казалось Даниилу. Выйти замуж ей не довелось. Когда Даниилу было девять лет, Рахиль была еще молодой; она только на вид была старой. Но и все выглядели старыми. Зной пустыни покрывал трещинами кожу, голод туго стягивал.

Кобылья голова. У Рахили были и другие прозвища. Она не носила покрывала на улице. Стряпала кошерное, соблюдала субботу и только. Носила за пределами дома золотые серьги. «Строптивая», называли ее богатые женщины. «Упрямая и непочтительная, — говорили они. — В ней нет почти ничего еврейского». Словно с отказом от обрядов могла исчезнуть национальность. Словно каждый человек не обладал национальностью. Рахиль делала то, что ей нравилось. Носила серьги, когда хотела. Два кольца, фамильная драгоценность в крупных ушах Рахили, являлись вопиющим богохульством. Даже караимы, не знавшие, верят ли в бога, считали, что серьги Рахили оскорбляют их. Ее оставляли в покое потому, что она была незамужней. Пустым местом, бездетной женщиной в доме

Хагава Леви. От большой семьи остались только два странных мальчишки и две старухи.

Рахиль работала каждый день, даже тайком в субботний вечер. Вера Рахили была ее личным делом. Верила она в то, что видела собственными глазами. Бога Рахиль определенно ни разу не видела. Видела, как умирают люди от чумы, медленно, мучительно, в собственной крови и дерьме. Множество могильных холмиков и ям. И заботилась о тех, кто выжил. О теще своего брата, о детях брата. Теперь они стали ее детьми. Она часто думала о них во время работы.

Когда дети спали, Рахиль отправлялась на кухню, где стояли два длинных стола — один для молока, другой для мяса. Снимала серьги и клала с другими фамильными драгоценностями. Это была скаредная манера без скаредности. Эгоистичная, поскольку имела значение только для самой Рахили. Она не любила эти сокровища как сокровища. Вещи драгоценны по-другому.

Серьги были персидские, из белого золота. Они принадлежали бабушке Рахиль. Напоминали ей о детстве, о четырех поколениях, ссорившихся под одной крышей. Кроме серег, у нее были пол-ярда ткани мурекс, ветхой от старости, мурексом торговал прадед Хагава. Багряная окраска ткани была переливчатой, драгоценной: прошли столетия с тех пор, как последние мурексы кипятили в чанах красильщиков. С тканью хранился ножной браслет-цепочка ее матери из индийского золота с топазом. Рахиль брала фамильные драгоценности в руки, и они переносили ее в прошлое. Связывали с покойными, словно грубой золотой оправой и зубцами.

Под тканью лежали рубашки, в которых братьям делали обрезание. Рахили они внушали трепет. Камзолы для младенцев. Их надевали братьям, их отцу и ее отцу. Пуговицы были коралловыми и бирюзовыми, отвращающими взгляд дьявола. Рахиль штопала их траченные молью рукава и аккуратно клала в ящик из древесины туполистой фисташки, придающей всему, что лежало в нем, скипидарный запах.

Серьги были ее вызовом установленному порядку вещей. Суета и неразбериха жизни в Багдаде была обманчивой. Для Рахили и ее племянников существовали правила, которые надлежало соблюдать. Законы евреев и турок. Что Рахиль думала о законах, было ее личным делом. В ее доме бывали разные люди — рыбаки-курды, сабейцы, мусульмане. В холодные ночи Юсуф — городской нищий спал в пустых комнатах, улыбаясь окрашенными сумахом губами. Мусульманин, спящий в еврейском доме. Однако порядок вещей все равно существовал. Рахиль не могла изменить его. Он был постоянен, как слои в пустынном известняке.

Они чувствовали себя чужаками в арабской стране. Евреи жили в земле двух рек испокон веков. Однако в настоящее время Даниил, Залман и Рахиль были дхимми — людьми, которых терпят. Не язычниками во время войны, не мусульманами во время мира. Такими же, как христиане и сабейцы, которые верили в Бога, но отвергали пророчество Мухаммеда. Их жалели, дразнили, но ненависти к ним не питали.

Богатые евреи, приехавшие из старого Багдада в обнесенный стеной город, стояли над ними. Богач Сассун7 в своем дворце с внутренним двором. Эксиларх в большой синагоге с колоннами. Торговцы, привозившие опиум из Китая и рубашки из Манчестера, чьи жены щеголяли в золоте, но только при закрытых дверях. Выше их были арабы, а выше всех был турецкий правящий класс. Их мужчины носили золотые карманные часы, шелковые носки, зеленые фески. Они свысока взирали на провинциальных иракцев в тюрбанах из каравивы, северян в пестрых головных платках, смуглолицых сельских жителей в халатах куфик и чалмах, затвердевших от пота с животным запахом.

Казалось, что в городе есть предел и для беспорядка. Под переполненной канализацией и переполненными улицами существовал каменный слой порядка. Рахили ее противостояние сходило с рук, поскольку она ничего собой не представляла. А ее племянникам — их вызов, поскольку никто не догадывался, что противостояние может заключаться в названиях рек. И прежде всего они сами.

Весной по вечерам Рахиль рассказывала им истории.

— Тетя, не детскую сказку!

— Не детскую. Ложись.

Рахиль не касалась прошлого евреев, которое они изучали в синагоге. Она рассказывала братьям старые предания их страны. О проклятии сирруш, дракона-собаки с орлиными лапами, который преследовал грабителей гробниц в Вавилоне. О богах древних городов, боге луны Сине с голубой бородой и богине любви Иштар. Туча богов кишела, как мухи, над приносимыми им жертвами. Боги в человеческом облике по-собачьи ежились от страха на стенах во время большого наводнения.

«И я подумал про себя и сказал: „Клянусь Аллахом, у этой реки должно быть начало и конец, и на ней обязательно должно быть место, через которое можно выйти в населенную страну“.

Голос ее был негромким. Более мягким, чем мужской. Меняющимся. Рахиль — изготовительница клецек превращалась в Синдбада-морехода. Старика, рассказывающего небылицы. Даниил лежал поближе к ней, Залман подальше, в отдалении шумела река. Шел март. Уровень воды был высоким.

«А затем я поднялся на ноги и собрал на острове бревна и сучья китайского и камарского алоэ и связал их на берегу моря веревками с кораблей, которые разбились. Принес одинаковые доски из корабельных досок и наложил их на эти бревна, и сделал лодку в ширину реки или меньше ее ширины, и хорошо и крепко связал их. И я захватил с собой благородных металлов, драгоценных камней, богатств и больших жемчужин, лежавших, как камешки, и прочего из того, что было на острове, а также взял сырой амбры, чистой и хорошей»».

В течение всех жарких месяцев они спали снаружи. На крыше, где их мог обдувать самый легкий ветерок. Крыша была заполнена сушившимися на солнце подносами Рахиль в пятнах от финикового сиропа и томатной пасты. Рядом с подносами стоял запотевший кувшин с водой. Утром он был виден тенью — толстой, темной, прохладной. Высоко над крышей кружили ястребы. Иногда братья слышали сов, и постоянно доносились крики ночных цапель на реке, неизменен был кровавый запах томата от подносов.

«А затем я спустил эту лодку на воду».

Рахиль умолкла, прислушалась. Младший мальчик дремал, раскрыв рот. Она подавила в себе желание его закрыть. Даниил лежал, свернувшись. На его белое плечо сел комар, и Рахиль прогнала его, не касаясь кожи. Снова начала рассказывать. Тише, делая паузы между отрывками. Выдумывая их.

«Течение быстро несло меня, и вскоре я оказался в доме Бен Леви. Я был рад встретить своих племянников Залмана и Даниила и свою красивую тетю Рахиль. Я дал им золота и раздал милостыню городским беднякам. Такова история моего шестого путешествия. Завтра, друзья, я расскажу вам о седьмом и последнем».

Рахиль поднялась, захрустев суставами. Подошла к лестнице, спустилась в дом и только там позволила себе потянуться. Сняла серьги и положила на стол для мяса. Наверху ветерок из пустыни, такой же теплый, как кожа, обдувал братьев. Это походило на сон без сна.

Ш-ш-ш.

— Залман. Слышишь реку?

— Да.

— Вода поднялась. Тебе не страшно?

— Нет.

Луна светила им в глаза. Иногда во время подъема воды братья шептались до рассвета. Иногда разговаривали во сне, сами того не сознавая. Или один брат сознавал это, когда другой начинал нести бессмыслицу.

— Нет. — Голос Даниила звучал хрипло. Во рту у него пересохло. Повернув голову он взглянул на кувшин с водой. — Мы могли бы уплыть.

— У нас такие прозвища.

— Да, уплыть. До самой Басры. Река залила бы все. Ульи Юсуфа. Песок стал бы похож на морское дно.

Залман подумал, умеют ли пчелы плавать. Представил себе их под водой, плывущих косяком, словно рыбки.

— Басра очень далеко. Я хочу остаться здесь.

— Да. Мы всплывем до крыши. Посмотрим вниз, а там синагога. — Даниил хихикнул в темноте, негромко, заговорщицки. — Мокрая, как очко в уборной. Бимах уплывает, как лодка.

— Тогда будем тут жить. Я и Рахиль. Ты и Юдифь. Пчелы Юсуфа.

— И Юсуф. И его семья.

— Пожалуй.

Над лицом Залмана проплывала луна. Он поднял руку и смотрел, как она разглядывает его пальцы.

На крышу долетали уличные звуки. Голос говорившего по-арабски человека. Понукания запоздавшего торговца скотом, гнавшего стадо. Позвякивание колокольчиков коз. А из-за города доносился шум реки.

Утром Рахиль будет спать рядом с ними. Даниилу вспомнился Елеазар. Он был их последним родственником-мужчиной, двоюродным дедушкой. Приезжая в Багдад, спал у кувшина с водой. Купец из Басры, он торговал оружием и лекарствами, сталью и кожами, серебром и драгоценными камнями. Борода у него была трехцветной, бело-черно-рыжей. Говорил он на арабском диалекте, который братья с трудом понимали. Ходил во сне. Когда Елеазар приезжал в последний раз, Даниил обнаружил отпечатки ступней в остатках сиропа на подносах. Большие, твердо вдавленные в коричневый липкий слой. Следы вели к краю плоской крыши и обрывались.

Потом Елеазар погиб в море. Братья не тосковали по нему. Он был так же им чужд, как фамилия.

— Даниил?

— Да.

— Как бы ты изменил мир?

Оба заулыбались. Это была одна из их игр. В играх всегда существовали правила. Залман придумывал их. Даниил нарушал.

— Если бы мог изменить мир, то сделал бы Рахиль богатой, как наместник. У всех евреев появились бы деньги. И у всех арабов. У турок нет. Мы бы ездили на гнедых конях. Носили б зеленые тюрбаны. У тебя были бы коралловые пуговицы. Мы стали бы богатыми, как бомбейские купцы. Купили бы Рахили новые туфли. И утром у нас были бы на завтрак маринованные манго и рис.

Слова улетали в ночной воздух. Даниил умолк. Говоря, он забыл о шуме реки. Теперь шум послышался снова, с ним обрывки разговора на улице и крики ночных цапель.

— Залман?

Над ними были звезды. Безоблачное небо. Чернота. В тишину вливался шум Тигра. Даниила охватило чувство одиночества, и он повернулся к братишке, свернувшемуся в темноте калачиком.

— Залман?

— Ты сделал десять вещей. А можно только одну.

Даниил снова лег на спину. Мышцы расслабились, сердцебиение утихло.

— Одну?

— Да.

— Этого мало.

— Достаточно.

— Тогда что бы ты сделал?

— Если б я мог изменить мир, то превратил бы его в бриллиант.

Глаза Залмана блестели в лунном свете. Когда он повернул руку, луна потухла. Погасла в его пальцах, словно задутая свеча.

Залман пошел с Рахилью покупать рис у Четырехногой мечети. В толпе они продвигались медленно, и мальчику стало скучно. Когда он захныкал, Рахиль отправила его по Островной дороге к дому, наказав постучать в западную дверь.

Никто не ответил. Бабушка Юдифь, поев грецких орехов, спала на кухне. Даниил ушел к реке искать львиные следы под тамарисками. Залман пошел к другой двери. Когда и там никто не ответил, его охватил страх.

Залману и раньше не раз представлялось, что его семья вымерла. Большинства ее членов уже не было в живых, и к оставшимся он неистово льнул. Теперь вместе со страхом пришла безрассудная отвага. Если все умерли, он знает другие места, куда можно пойти жить. И пошел.

Отправился мальчик на Хадимайнский базар. Там Залман никогда не чувствовал себя одиноким. Там больше людей, думал он, чем может когда-нибудь умереть. На краю базара расположились радушные сокольники и продавец турецкого гороха с индийскими обезьянками на цепочках. Он шел дальше. Мимо лотков с фруктами, поясами, самоварами, птицами в клетках и Коранами. Мимо толпившихся перед прилавками женщин, оператора, делавшего обрезание, кондитера, помешивавшего в чанах халкун, охотника с живыми болотными птицами, привязанными к поясу.

Ноги сами несли его. Залман шел, пока не оказался в центре базара, где уличные торговцы ели кебабы, политые красным кисло-сладким соком сумаха, и пили чай под широкими тентами. Постоял, пока какая-то турчанка не усадила его в кофейне и дала бумажный кулек захтара. Когда угощение кончилось, а женщина уже отвернулась, он встал и пошел дальше.

На дальней стороне базара, где земля начинала понижаться к реке, Залман подошел к палатке Мехмета-гранильщика. Он уже устал, но не плакал, хотя ему хотелось пить. В плетеной клетке сидел соловей. Под его пение Мехмет шлифовал лунный камень. Нажимая на педаль, крутил колесо. Свет заполнял камень, словно молоко чашку.

Через час Рахиль нашла их там. Они не разговаривали. Неотрывно смотрели на камень, пока он не был обработан, словно выполняли эту работу вдвоем. К тому времени Залман уже увидел все, что, как считал, ему понадобится в жизни. Мехмет был стариком арабом с болот, с морщинистым, улыбчивым лицом. Он обрабатывал камни, какие приносили ювелиры — и дешевые, и драгоценные. Лунные превращались в куполообразные кабошоны. Баласы он гранил на европейский манер. Алмазные песчинки с оливковым маслом шуршали на коже. Обнаружив это место, Залман стал часто ходить туда. Если Рахиль никогда не знала, куда ушел Даниил, то Залман почти всегда бывал у Мехмета.

Однажды старик позволил ему вертеть колесо. Когда мальчик собрался домой, Мехмет снял с ремня на колесе алмазную крупинку. Протянул ее Залману, в ней крохотной точкой сиял свет.

Крупинку Залман принес домой и подарил Рахили. Стоял рядом с ней и смотрел, вытянув шею. Беспокоился за судьбу своего первого подарка, пока Рахиль не завернула крупинку в мурекс и не убрала ткань. Неделю спустя, когда она снова разглядывала свои фамильные ценности, алмазная крупинка исчезла. Рахиль искала ее несколько дней. А Залман, маленький старичок, трясся в праведном негодовании и злился на нее. Когда она сама разозлилась, он принес ей другой подарок — зеленое крылышко саранчи, красивое, как фаянс. Рахиль старалась не потерять его.

Залман не походил на старшего брата. Вел себя совсем не так, как тот, дрался с ребятами из мечети, когда они называли его дхимми, приходил домой окровавленным, с горящими глазами. Он любил Багдад с его запахами и звуками. Оглушающая тишина пугала его, и сирруш вторгалась в его сновидения на своих изуродованных орлиных лапах.

Даниил иногда помогал Юсуфу на пасеке. И Залман только тогда уходил в пустыню. Даниилу нравилось жужжание пчел. Иногда ему в нем слышались слова. Если он закрывал глаза, оно становилось похожим на пение муэдзина. Когда открывал их снова, вокруг него летали пчелы. Даниил держал в руках рамки с сотами.

Говорил Юсуф на неразборчивом арабском языке жителей пустыни. У него была вытянутая голова бедуина с тонкими чертами лица, в девятнадцать лет он был женат, имел пятерых детей. Даниилу нравилась его молчаливость. Часами не раздавалось ни звука, кроме жужжания пчел под солнцем. Залман в конце концов не мог выносить этого и уходил домой, предоставив остальным носить рамки с сотами, тяжелые, как ведра.

Дом их стоял на краю старого города. Большой, построенный для многочисленной семьи. Песок истачивал свесы крыши.

Дверей было две. В раннем детстве Даниилу казалось, что они ведут в разные дома. Дом мог становиться совсем другим в зависимости от того, с какой стороны в него входить. Менялось все — от формы комнат до узора мозаичных полов. Состав воздуха, характер света.

При входе из города дом казался полным жизни, ее запахами и звуками. Стертый ногами порог мягко изгибался, словно телесная форма. Сквозь оконные решетки слышался шум улиц и находившегося в трех кварталах базара.

Но при входе с запада дом представлялся пустым. Он стоял на склоне, и задняя часть его была на целый этаж выше, отчего здание представлялось меньшим, чем на самом деле. Свет, проникавший сквозь щели в двери, испещрял мозаичный пол горячими созвездиями. Это была спальня бабушки Юдифь, где она спала днями напролет. Там пахло постельным бельем и старческой кожей. Окна были затенены снаружи листвой, виноградными лозами и душистым горошком. Если в доме звучали голоса, они казались далекими. Даниил закрывал глаза, и слышалось жужжание пчел от ульев Юсуфа. За ними начиналась пустыня.

Юдифи было девяносто пять лет. Она была матерью их матери, свойственницей, не имевшей собственного угла, гордившейся тем, что живет в старом доме Бен Леви. Когда не спала, она рассказывала братьям мифические истории об их предках. Говорила, что, пока не появились эпидемии, все Бен Леви жили сотни лет. Как Авраам и Ной. Мать матери Рахили пила только дождевую воду и прожила, по словам Юдифи, сто девять лет. В первый день каждого месяца, как рассказывала Юдифь, Сара и ее кроткий муж Гецкель вытаскивали наружу бочки для дождевой воды, а в последний втаскивали внутрь. Умерла она однажды утром в 1783 году — у нее остановилось сердце, когда она втаскивала бочку в западную дверь.

Весной братья сидели с Юдифью на кухне, пронизанной потоками солнечного света, ошалевшие от еды и выдумок. Иногда во время подъема воды она описывала им их реки, Тигр и Евфрат. Рассказывала связанные с ними истории. Приукрашенные, словно речные боги могли прислушиваться.

Евфрат и Тигр были мрачными, быстрыми, опасными. Всегда выглядели старыми. Река Залмана была багдадской; река Даниила пустынной. Притягивающей к себе жизнь. Погруженного в свои мысли Даниила иной раз толкали, но вреда ему ни разу не причинили. Иногда задирали, но он по-прежнему оставался доверчивым. А Евфрат был широким, извилистым. Протяженной рекой с перемещающимися, словно гигантские угри, наносными песчаными островами, делавшими судоходство невозможным. Люди селились на ней раньше, чем на Тигре, и на юге, где обе реки сливались, Евфрат был живительнее, и белые зимородки кружились над ним.

Прозвища «Евфрат» и «Тигр» Рахиль придумала, но не употребляла. Втайне она была обеспокоена ими. Город был полон разных вер и древних, мстительных богов. Рахиль считала, что эти прозвища стали зловещими. Она наблюдала за Даниилом из западной двери. Он шел с братом и Юсуфом, нес домой медовые соты. Даже на ходу он казался инертным, хотя слабым отнюдь не был. Эта пассивность, думала Рахиль, скрывает или порождает некую силу, нечто такое, что может со временем стать чем-то выдающимся. В сравнении с ней проворство Залмана казалось ущербным.

Рахиль отвернулась. Однажды, когда она дразнила братьев кличками, которые придумала, слова застряли у нее в горле. В глубине сознания возникло убеждение, что Даниил переживет младшего брата. Больше этих прозвищ она не произносила.

Дом с двумя дверями. Пчелы во дворе. Юный Залман. Живая Рахиль. Если бы Даниилу сказали, что со временем он все это забудет, он бы громко рассмеялся, преодолевая страх.

По краю пустыни шли два мальчика. Один повыше. Другой ниже, но пошире в плечах. Один нес рамку с сотами. Другой шел с пустыми руками. Они были похожи, как братья. Вокруг них трепетал жарким маревом воздух пустыни.

Со временем история «Трех братьев» превращается в три истории. Потом они вновь сливаются воедино. Это затрудняет поиски. Хотелось бы иметь три головы, три пары глаз, чтобы искать эту драгоценность. Превратиться в трех сестер.

Нужно осмотреть очень много мест. Обыскать весь мир. Иногда ночами, в одиночестве, я думаю, что «Братья» утеряны безвозвратно и я пытаюсь сделать невозможное. А потом представляю себе, что брошу записные книжки со всеми добытыми сведениями. Кто-нибудь наткнется на них. Людей охватит любовь к этой драгоценности, и, как знать, может, они ее найдут. Думаю, вынести такое я бы не смогла. Это словно кто-то похитил у меня жизнь.

«Три брата». «Три сестры». Через год после того, как драгоценности английской королевской казны были уничтожены, аграф герцога Иоанна Бесстрашного сменил название. В течение шести лет он назывался Les Trois Sceurs8. Простая, грубоватая, мужская драгоценность подверглась перемене пола.

Никто не знает, почему это произошло. Я думаю, потому, что переменилась сама драгоценность. Стюарты в течение многих лет заменяли старые камни или добавляли новые — плоскогранные алмазы, подвески или жемчужины. «Братья» стали более причудливой вещью. Структура их, видимо, стала казаться хрупкой под весом камней. Но Карл с Генриеттой, кроме того, нарушили гармоничную простоту драгоценности. Стройная геометрия исчезла. Золотые зубцы были перегружены блеском. Преображенный аграф приобрел роскошь броши Лалика или яйца Фаберже, бесценного китча. В течение двух столетий «Три брата» представляли собой женскую драгоценность.

Они были также последней драгоценностью из королевской казны. Но обстоятельства сложились так, что вместе со своей владелицей, королевой Генриеттой Марией, они покинули Англию. Супруга короля пыталась продать аграф в течение нескольких лет. Отчаянно стремясь закупить оружие, она торговала им по всей Европе, коммивояжерка в пудре и помаде. В то время новое богатство на континенте было сосредоточено в Голландии, и в Роттердаме Генриетте наконец удалось сбыть аграф. Продала она его за бросовую цену, сто четыре тысячи голландских ливров, некоему месье Клетсте из банка Ломбардии.

Голландия, как и Англия, разбогатела благодаря морю. И ее города, подобно Базелю и Берну, были центрами капиталистического могущества. Якоб Фуггер испытывал личную гордость за возвышение Роттердама, состояния, нажитые на тюльпанах и пряностях. Голландия была страной, способной позволить себе приобрести «Трех братьев», и меньше чем за год аграф был дважды продан — сначала Виллему Амстердамскому, затем Андрису Зауткампскому, Селедочному Королю. Оба были купцами, чьи дела процветали. Покупка знаменитого сокровища демонстрировала всей Европе, коронованной и нет, что даже купец может носить королевские бриллианты.

На портрете кисти Ван Дейка у Андриса Зауткампского вид человека, выбившегося из низов: заплывшие жиром мышцы рабочего. В превосходно скроенной одежде он выглядит бледным, а кожа его кажется влажной. Андрис получал доходы от рыболовства и голландской Ост-Индской компании, но поговаривали, что он скопил состояние много лет назад, будучи капером. Положения своего он добился собственными силами, ни разу не был женат. Заводил врагов Андрис так же легко, как другие заводят друзей. Наконец в ноябре 1655 года он устал от суеты городской жизни и козней недругов. И удалился в борг, свое последнее крупное приобретение, поместье на севере между Зауткампом и Эйтхейзеном.

То, что сохранилось от дома, вызывает тоскливые чувства. Стены окружают подстриженные деревья, тянутся аллеи черных пней. Мавританские скульптуры смотрят на пустые поля и оранжереи. Сами укрепленные строения представляют теперь собой опустошенные развалины. Там, где сохранилась кирпичная кладка, она черная, как в промышленных городах.

Здесь-то враги и настигли Андриса. В первую же зиму купеческое поместье сгорело дотла. Из Эйтхейзена и Гронингена были отправлены городские советники и полиция, чтобы установить причину пожара, но их задержала на день сильная метель. После этого искать им было уже нечего. Обгорелые кости Андриса, женщины и ребенка нашли двое уцелевших слуг. Если в золе и снеге кто-то рылся, следователи не видели этих людей, а слуги помалкивали.

Существенны людские потери. Мужчина, женщина и ребенок, а не камни; хотя бриллиант тоже мог сгореть. Думаю об этом я невольно. При такой высокой температуре камень уцелел бы только в том случае, если был защищен какой-то другой разновидностью углерода. Если находился в чем-то — в шкатулке, кармане, руке. Кожи и костей было бы достаточно.

Сохранилось донесение об этих смертях, адресованное гронингемскому судье в 1656 году. Страницы потемнели, как кожа угря. Там упоминаются оставшиеся неопознанными мужчина, женщина и ребенок. Даются четкие официальные объяснения: Пожар в зауткампском поместье, судя по всему, вызван недосмотром. Все согласно пришли к мнению, что скорее всего возгорание произошло из-за оставленных без внимания камина, грелки или курительной трубки.

Официально Селедочный Король погиб из-за того, что курил в постели. Существовали и другие мнения. Андрису не стоило удаляться на покой в Зауткамп. Север Голландии был охвачен жестокими, кровопролитными распрями. Гронинген десятилетиями тщетно пытался установить власть над окружающими поместьями, и обе стороны вели неустанную, упорную войну на болотах и польдерах9. В сообщениях современников о смерти Андриса он изображается чужаком, сунувшимся в сектантство, которого толком не понимал. Стариком, ввязавшимся не в свое дело. Смерти его кое-кто в Гронингеме обрадовался.

Андрис был богачом. Известно, что ему принадлежал портрет кисти Ван Дейка; сохранились только его эскизы. Семь десятых золотой маски Ашанти10, разрезанной на куски, как пиратская добыча, и «Три брата — Три сестры». По сообщению следователей, все эти сокровища погибли в огне.

Я представляю себе этих мародеров, как они медленно передвигаются, согнувшись. Снег летит им в глаза и на волосы. Сквозь привязанную к ногам солому горячая земля обжигает им подошвы. Где-то под головешками лежит драгоценность. А вокруг них унылый ландшафт, дамбы и заливаемый во время прилива морской берег, дюны песчаного острова Роттумерог, представляющего собой не землю и не океан, а нечто среднее, и холодное Северное море.

Одна история, три истории. Теперь история «Трех братьев» становится отрывочной. Вскоре после пожара был обнаружен обожженный аграф. Попав в руки мародеров и торговцев, треугольник из драгоценных камней был разделен как пиратская добыча. То, что было знаменитым, стало безымянным. Золотые зубцы и оправа оплавились, но камни уцелели. И таким образом образуются три следа: бриллианта, рубинов, жемчужин.

Начну с последнего. Этот след поворачивает вспять, как часто случается в истории драгоценностей. Возвращается в Англию, где Республика просуществовала немногим более десяти лет. Карл Второй отобрал у Кромвелей страну и вернул корону в страну, где короны больше не существовало. Это было таким конфузом, какого он не мог допустить. В 1661 году он удостоил Роберта Вайнера сомнительной чести стать королевским ювелиром и первым делом заказал ему полный комплект регалий. Вайнеру так целиком и не заплатили за работу, и его назначение окончилось банкротством. В счетах ювелира образовалась недостача в пятнадцать тысяч фунтов.

И все же корона была восстановлена. Оказалось, что главные драгоценности ее сохранились. Старые камни были вделаны в новые гнезда и оправы: сапфир Эдуарда Святого, сапфир Стюартов. Роялисты в течение десяти лет собирали драгоценности своего короля по черным рынкам Европы. Подобно протезным рукам, гнезда в новой короне были сделаны под старые камни.

Вместе с возвращенными камнями появились жемчужины. Их было четыре — крупных, неправильной формы, с серым блеском. Жемчужины «Братьев» не были прекрасными, как рубины или бриллиант, им недоставало совершенства камней. Они представляли собой органические драгоценности с восхитительным безобразием живых существ: привкусом устриц, запахом секса, цветом кожи. Были найдены задолго до того, как изобрели выращивание искусственных жемчужин, которые с трудом можно назвать жемчужинами. По редкости и цене они приближались к тем, что были известны еще во времена римского полководца Вителлия, который оплатил всю кампанию, продав одну из жемчужных серег жены. Три из них были просверлены вдоль, четвертая — поперек. Их не называли жемчужинами «Трех братьев». Они были известны как «Серьги королевы Елизаветы».

Нет, не Елизаветы Тюдор с ее усеянным драгоценностями платьем и глазами, как у горностая. Эта королева происходила из рода Стюартов. Елизавета Богемская была сестрой Карла Первого. На портрете 1642 года, ныне хранящемся в третьем запаснике британской Национальной портретной галереи (эти запасники не отмечены на туристских картах), она изображена в серьгах с четырьмя крупными жемчужинами неправильной формы. Карл отдал их сестре в 1640 году, когда с аграфа сняли старые жемчужины и вместо них поставили новые.

После того как с Республикой было покончено, когда тело Оливера Кромвеля вырыли из могилы и повесили в цепях, а голову отрубили и закопали в потайном месте, Елизавета вернулась в Англию. Она была старой, больной и вскоре после того, как ее племянник Карл взошел на трон, умерла. Похоронили ее в Лондоне в 1661 году. Эпидемия чумы и Большой пожар ее не коснулись.

Три овальные жемчужины с четвертой под стать им были вправлены в английскую корону и оставались там двести лет. Последнюю драгоценность «Братьев», «очень большую и красивую жемчужину в форме груши», положили в конверт вместе со старой оправой серег Елизаветы. Конверт был спрятан под замок в сокровищнице лондонского Тауэра. Он оставался там в течение веков, пылясь вместе с каркасами пустых корон, счетами Роберта Вайнера и списком украшений, который составил Бубновый Валет.

След рубинов длиннее, изломаннее. В одном из парижских архивов я выписала девятнадцатый пункт из списка драгоценностей, проданных на константинопольском аукционе в 1663 году: «…Лот девятнадцатый представляет собой великолепный балас, ограненный на старый манер, весом семьдесят каратов…»

Фамилия продавца не указана. Но купил камень француз, Жан-Батист Тавернье. В свои восемьдесят пять лет он в середине XVII века был крупнейшим торговцем драгоценностями в Европе.

Тавернье был крупным, грузным мужчиной, широкогрудым, широкобедрым. Глаза его пристально смотрели из-под сморщенных век. После многолетних путешествий Жан-Батист наконец женился в Париже, и поездка в Константинополь явилась его шестым и последним продолжительным путешествием на Восток. Он разъезжал для устройства своих дел, главным образом с Аурангзебом, правителем Империи Моголов, потом зажил спокойной жизнью главы семейства.

В его дневниках не говорится, узнал ли он рубин «Трех братьев». Думаю, что да. Никто не знал о драгоценностях больше, чем Жан-Батист. Мне кажется, проведя несколько часов в маленьком аукционном доме, торговец узнал в рубине один из пропавших с «Трех братьев». Покупка этого камня изменила его. Остаток жизни Тавернье провел, пытаясь собрать аграф.

Вместо того чтобы вернуться домой к жене, Жан-Батист путешествовал еще пять лет; из Турции он отправился в Индию, а оттуда в Афганистан. В Азии не оказалось следов других баласов, и, лишь возвратясь в Париж, Тавернье нашел те сведения, которые искал. В его тайном дневнике 1686 года подчеркнута одна фраза. Перо дрожало в руке: Les Trois Balases11! О них известно купцам из Московии.

Тавернье был уже стариком. Однако на следующий день он вновь покинул Париж и семью. Отчасти Одиссей, отчасти Синдбад, Жан-Батист предпринял седьмое путешествие, впервые в жизни поехал на север. В 1689 году он умер в Москве. Могила его там. Когда я посетила ее, на камне были морозные узоры. Превосходная кристаллическая симметрия.

Думаю, он скончался довольным. Вещи его были возвращены вдове в Париж. Среди них были три одинаковых рубина.

Через два года после смерти Тавернье семья выставила на аукцион его непроданный запас драгоценностей. Три рубина купил представитель двора Великих Моголов. Собственно говоря, когда Тавернье завладел ими, начали распространяться слухи о рубинах «Трех братьев». Мир научился ценить то, что ценил Жан-Батист, и на аукционе нашлось целых четырнадцать человек, желавших купить рубины. Приобрел их Аурангзеб, последний правитель из династии Великих Моголов, одиннадцатый потомок Тамерлана.

Аурангзеб был теснее связан с Тавернье, чем с другими западными торговцами. Во время последней поездки Жана-Батиста на Восток правитель позволил ему посмотреть на свои имперские сокровища и подержать их в руках: в дневниках Тавернье есть прекрасные зарисовки наиболее знаменитых камней. В их число входит и громадный балас, известный как рубин Тимура, Хираж-и-алам, «Дань Мира», и знаменитый могольскии бриллиант, глаз из Павлиньего трона Аурангзеба, от которого сохранился как фрагмент Кох-и-Нур.

Но Аурангзеб, как и Тавернье, был стариком. На последних портретах лицо у него сморщенное, брови нависают над глазами, прячущимися в складках кожи. Он просидел на своем украшенном камнями троне еще шестнадцать лет. В 1707 году Аурангзеб скончался, и с ним прекратилась династия Великих Моголов.

Она просуществовала столетие, в ней было шесть поколений правителей. После него весь субконтинент распался на части. Им стремилась завладеть половина сил Индии и Европы: князьки, племена, войска французов, прибегавшая к подкупу и насилию английская Ост-Индская компания. Попавшие в жадные руки сокровища Моголов были рассеяны по континентам. И с ними исчезли рубины «Трех братьев». Их след повернул вспять. Как зачастую происходит в историях знаменитых камней.

До отъезда из Ирака Залман считал, что мир плоский. Тогда он был еще юным. Верил в то, что видел собственными глазами.

Гораздо позже, когда он помешался, это представление вернулось к нему в более причудливой форме. Он стал утверждать, что мир не только плоский, но и становится все тоньше. Под землей бездна, толщина земли ограничена, а деятельность людей истончает ее. В городах, где земля тонкая, как песчаная корка, человек, сделав неосторожный шаг, может провалиться во тьму. И Залман сидел неподвижно, глядя прямо перед собой застывшим взглядом. Его миром стал изгиб порога полузабытой двери. Плоская земля была еще одной частью его паранойи, еще одной отдушиной для его страха.

Но это произошло позже. В юности Залман верил только своим глазам. Он видел малейшую примесь в плохом рубине, крапинку ложного золота в ляпис-лазури. Видел, что Рахиль как бы молодеет по мере того, как они с Даниилом становятся старше, и понимал, что это иллюзия. Их тете было за пятьдесят, и это там и в то время, где большинство людей умирали, не дожив до тридцати. Когда братья начали работать, Залман видел, что Рахиль стала реже носить фамильные серьги, словно не хотела вредить делам племянников. Но он видел и то, что мочки ушей Рахили вытянулись под тяжестью золота. Словно серьги по-прежнему находились в них, только под кожей.

Глаза его были карими. Это суровый цвет, густой, как запекшаяся кровь. Он видел, что цвет глаз брата изменчив — когда на них падал свет, они из карих становились зелеными. Он разглядывал Даниила издали. Его высокую, сильную фигуру и горбоносое лицо. «Отцовский профиль», — говорила Юдифь. Длинная тень тянулась за детьми, спешащими домой по Хадимайнской дороге.

Залман наблюдал за городом. Евреи начинали покидать его. Они жили здесь больше пяти тысяч лет и постепенно уезжали уже давно. Каждую весну Багдад покидало несколько семей. Они плыли из Басры в Бомбей, Калькутту или Рангун. На восток, неизменно на восток.

Сидя на крыльце перед восточной дверью, Залман чинил выменянный пистолет и наблюдал, как ветром несет песок из пустыни. Он оседал у дверей домов, где никто не жил, и вымести его было некому. Ульи Юсуфа за Островной дорогой заносило песком, они выглядели миниатюрными Уром и Ниневией.

Даже ночью и ранним утром на улицах пахло тухлым мясом. Этот кисло-сладкий запах застаивался повсюду. Залман, еще не путешествуя, знал, что это запах умирающих городов, где то, что было соединено, начинает распадаться.

Залман смотрел на все это собственными глазами, доверял им и думал, как мог бы изменить положение вещей. Он был уже не ребенком. Хотел поменять не весь мир, а только жизни тех, кого любил. Ночами он лежал на плоской крыше рядом с тетей и братом и строил планы их спасения. Но во сне ему виделась сирруш. Следы изуродованных орлиных лап под тамарисками. Пустыня, захлестывающая город, словно прилив.

У него еще сохранялась решительность ребенка на Хадимайнском базаре. В душе Залмана всегда таилась какая-то злоба, запас недовольства — как ядовитая вода, готовая выйти из берегов. Вечерами он наблюдал, как тетя выбирает долгоносиков из дешевого риса, как брат вырезает из ветки шелковицы свирель с девятью отверстиями, чтобы отдать уличным детям. Видел, что они довольствуются малым, и в душе его вскипало отчаяние. Ему хотелось заорать на них, схватить обоих за шею и трясти, пока они не испугаются так, что станут слушать его. Залман хотел внушить им, что существует лучшая жизнь, чем эта. Хотел увезти их отсюда к этой жизни. У него было неистовое великодушие человека, который нуждается в любви так же сильно, как любит других.

Братья стали торговцами. Для иракских евреев это было, можно сказать, национальной профессией. Когда они начали работать вместе, Залман купил брату часы с цепочкой. Поддавшись внезапному порыву, так как хотел подарить Даниилу что-нибудь, не важно что. Корпус часов был золотым, циферблат белым. Купил Залман их тайком у Ибрагима, араба с болот. Стекло было потрескавшимся, стрелки зацепились одна за другую и стояли на четверти четвертого. Ибрагим продал их за вес золота, а не за механизм. Он не сказал, откуда они у него, и Залман не спрашивал. Приобрел он их за пять галлонов парафина, дюжину ножниц и пенковую трубку с вырезанной на ней картой Леванта.

На ремонт часов у Залмана ушло несколько месяцев. Он купил новое стекло на циферблат, отполировал его на гранильном станке Мехмета. Вынул каждый винтик и пружинный волосок механизма, стер грязь с голубоватой стали, выровнял камни. Ему нравилось, что каждая деталь служит своему назначению. В часах не было ничего неработающего. Они были такими же ладными, как органы и кости у рыбы.

Снова собрав часы, Залман завел их, приложил к уху и слушал, как они ходят. Часы убегали каждый час ровно на пять минут. Он гордился их неизменной погрешностью.

Когда Залман преподнес их, Даниил подержал часы в ладонях, пробуя на вес. Он не знал, что сказать, поэтому не сказал ничего. На заводной головке была одна спиральная строка неразборчивой надписи, а на белом циферблате еще две строки на иностранном языке, разделенные черной цифрой. То были первые слова по-английски, которые он научился читать. Они гласили:

Ранделл и Бридж, Лондон, Лудгейт-Хилл.

Даниил запомнил их на всю жизнь. Торговцами братья стали по воле случая. Это была не та жизнь, которую избрал бы тот или другой. Началось все с гранильщика Мехмета.

Залман, как только Рахиль позволила ему, стал подмастерьем у Мехмета. Мехмет постоянно имел дело с дешевыми поделочными камнями. Если работы для двоих оказывалось мало, Мехмет изобретал ее. Жил он один в лачуге на окраине города. Всегда вел себя тихо. С возрастом он стал мягким, иным его Залман не знал.

Он гордился тем, что работает с мальчиком, способным подсчитать сумму налогов, писать по-еврейски и по-арабски. Учил Залмана обрабатывать камни — так, как учился сам. Делать ступенчатые и плоские грани, которые отражают свет, но не могут уловить его. Кабошон, который требует не столько огранки, сколько полировки. Мехмет даже изобрел собственную версию бриллианта, изучая европейские драгоценности и копируя расположение шестнадцати граней, правда, геометрия бриллиантов Мехмета никогда не бывала правильной. Они слишком быстро отражали свет, словно грани были ступенчатыми. Не могли переливаться, подобно камням, превращенным в сосуд, в ловушку для света. Мехмет-гранилыцик научился своему ремеслу случайно, по необходимости, и использовал только несколько способов огранки: древнемогольский, двойной бриллиантовый с тридцатью двумя гранями и звездой.

Иногда ювелиры приносили красивые камни. Мелкие рубины из Индии, тусклые египетские изумруды из древних городов. Большей частью они приходили с самыми дешевыми камнями — зеленой бирюзой, потускневшей от жары в пустыне, серо-голубыми хезбетами, халцедонами. Залману нравились они все, их цвета, то, как они называются, запах их пыли.

Прошло несколько месяцев, прежде чем он узнал о несчастье Мехмета. Шел июнь. Толпу под базарными тентами заливали потоки света. Залман посмотрел на Азиза, рыбака-курда, работавшего напротив, который выковыривал ножом икру лосося. Потом снова вернулся к своему занятию. Они с Мехметом работали на полировочном колесе, с обеих его сторон обрабатывали камни, как вдруг руки уроженца болот задрожали. Он потряс головой и произнес что-то неразборчивое — проклятие, подумал Залман и остановил колесо, решив, что гранильщик оцарапался. Потом он увидел, что тот плачет.

Мехмет был кривоногим, тощим, с чуть выпирающим брюшком от постоянного недоедания. Позже, когда они ели в тишине его лачуги, Залман пригляделся к нему. Выглядел он так же, как и большинство стариков. Ничто не говорило о том, что он болен, хотя Мехмет постоянно об этом твердил. Залман, доверяя своим глазам, нашел это странным.

— Гранить камни — так ты вполне здоров.

— Есть такая болезнь, тоска по родине, — сказал Мехмет. — Здесь, в городе, почти нет моих земляков. Помню, еще до твоего рождения они напали на Багдад. Я был здесь, понимаешь? Сражался против своих. Есть такая болезнь — одиночество.

Когда он поднял взгляд на Залмана, в глазах его были слезы и мольба.

Через неделю они отправились в путь. Залман еще не уезжал так далеко от Багдада. До родины Мехмета было шесть дней нелегкой езды верхом. Евреям не дозволялось ездить на конях, а мул Залмана шел по болоту неохотно, медленно.

По дороге Мехмет рассказал Залману, как очутился в Багдаде. Голос его был старческим, надтреснутым. Он хотел сына, и когда жена рожала девочек, убивал их. Троих младенцев за три года. Закапывал живыми во влажную землю. Когда об этом узнал племенной совет, его изгнали пожизненно. Он не знал, позволят ли ему вернуться.

Мехмет сказал Залману, что жалеет о совершенном. Покивал старческой головой на слабой шее. Лицо его из-за морщин казалось улыбающимся.

Болота пахли грязью и нечистотами. Услышав от Мехмета о детях, Залман почувствовал, что не может с ним разговаривать. Во рту у него стоял привкус желчи. Как-то они вспугнули в тростнике дикого кабана. Он был величиной с мула, и животные шарахнулись в сторону. Залман с Мехметом часто останавливались, и старик искал одному ему ведомые дороги.

На шестой день еще до полудня они подъехали к поросшему рогозом озеру. На острове посередине него находилась деревня Мехмета.

Она была больше, чем ожидал Залман, пять длинных домов с плетеными стенами в окружении хижин и надворных построек. У дальнего берега стояли глянцевитые, содержащиеся в порядке челны. У кромки воды оба остановили мулов. Какое-то время Мехмет молча смотрел на деревню. Вокруг них вились москиты. На острове двое детишек играли дохлой зеленой ящерицей. Из ближайшего дома вышла женщина и увела их внутрь. Когда она скрылась, Мехмет спешился. Крепко стиснул руку Залмана повыше локтя, поблагодарил его, пошел по воде вброд на остров и скрылся.

Залман некоторое время ждал, пока не уверился, что старик не вернется. Потом взял поводья Мехметова мула и повернул обоих животных, чтобы тронуться в обратный путь.

И увидел перед собой застывших в молчании четырех всадников. У троих были винтовки. Залман был безоружен и решил, что они его убьют. Однако те довели его до края болот, а потом проводили домой. К концу шестого дня Залман узнал, что одного из них зовут Ибрагим и они родственники Мехмета. Больше они не сказали ничего.

Но через месяц они снова появились у Ворот Темноты. Четверо всадников в халатах искали евреев с прозвищами Тигр и Евфрат. Ибрагим привез на продажу вещи и отдал их по дешевке. Это стало обыкновением, а потом и образом жизни. Соплеменники Мехмета появлялись ежемесячно, и Залман покупал то, что они находили или крали на пустынных дорогах.

Арабам с болот нужны были бинты и патроны, котелки и парафин. В обмен они привозили почерневшие раковины каури и медные слитки из курганов Ура. Маленькие, как льняное семя, чешуйки вавилонского золота. Цилиндрические брелоки из сердолика на бронзовых стержнях. Английский соверен и американское пианино без восьми похожих на зубы клавиш. Медальон с изображениями Христа и Мадонны внутри. Сломанные часы с белым циферблатом.

Даниил никогда не считал мир плоским. Даже в детстве, хотя единственный глобус в Багдаде был частью планетария Роули, реликвией, хранящейся во дворце Махмуда Второго. Он знал, что Земля круглая, потому что чувствовал это. Что Даниил думал и чувствовал, было его личным делом.

Он мысленно рисовал себе планету. Поскольку все в небе движется, она представлялась ему в движении. Он рассуждал, что поскольку Земля движется, ей должно было придать форму шара само пространство. Решил, что всему в природе присущи изгибы, а не прямые линии. А так как Земля — природное тело, самой простой ее формой должен быть шар.

Стал торговцем Даниил потому, что этого хотел Залман. Он ничего не имел против такой профессии. Если бы выбор зависел только от него, он занялся бы физической работой, рыболовством или земледелием. Чем-то связанным с ритмом движений, с однообразными действиями, в которые мог бы уйти с головой. Торговля не была его призванием. Эта жизнь не оставляла ему времени думать.

Апрель 1831 года. Пришла весть о наводнении на юге, где известняковой пустыне приходила на смену мягкая почва. Через неделю оно должно было дойти до Багдада, ш-ш-ш реки усиливалось до рева. Казалось, город спорит сам с собой. Юсуф — городской нищий пришел к дому, шатаясь от гашиша, и утверждал, что слышал в шуме воды голос Ноя.

— Нам нужны животные, — шептал он Даниилу, повиснув у него на плече. — Животные. Голуби и слоны. Судно для слонов. Где твой молоток, парень?

Юсуф целый месяц спал у них на крыше, мешая заснуть другим. Он бормотал во сне. Имена из истории потопа звучали как проклятия: Ной. Сим. Нимрод.

Привезли эту весть болотные жители. На юге, там, где Тигр и Евфрат сливаются, вода еще никогда не поднималась так высоко. Свидетельств чего-то худшего не было. Смерти не было. Рахиль ждала ее, глядя, как бедняки делают насыпи у своих хижин. Прислушивалась к крикам канюков. Спала так мало, как только позволял организм. Если видела сны, то о чуме. Ей слышался памятный с детства звук едущих по ночам телег с их мягким, жутким грузом. Она запирала решетки на окнах, закрывала двери. Сыновья ее брата, по щиколотку в воде, помогали полиции укладывать на низких улицах мешки с песком.

Прошло две недели, прежде чем вода в Тигре начала убывать. Город замер, базары были тихими, полупустыми. На восемнадцатую ночь наводнения у одного рыбака-курда заболел ребенок. Когда весть о его смерти дошла до еврейского квартала, рыбак уже был мертв. Болезнь проникла в низко расположенные кварталы вместе со зловонной влажной гнилью. Это была холера, болезнь, обитающая в скверной воде, убивающая испражнениями. Казалось, основные жизненные процессы, дыхание или ласки, могут превратиться в нечто смертоносное.

Через два дня Юдифь пожаловалась на головную боль. Она была на кухне, где хлопотала Рахиль. Лицо старухи, когда она говорила, наливалось кровью. Словно бы, смеялась она, ей есть из-за чего краснеть. Юдифь отнесли в ее комнату у западной двери и уложили в постель. Умерла она еще до утра, чуть ли не до того, как болезнь могла проявиться. На столике возле кровати осталась чашка красного халкуна.

Смерть Юдифи была первой на Островной дороге. После ее похорон Рахиль собственноручно заколотила двери. В ту ночь после крещения в воде заболели двое сабейцев, дети Юсуфа-пасечника. Первым умер самый младший, затем второй — так быстро, что не было времени плакать, пока Юсуф с женой убирали грязь и фекалии. В тот день, когда сожгли тело старшего, Юсуф сам упал по пути на работу и обнаружил, что не в силах подняться. Болезнь пасечника длилась шесть дней. Его жена сама сложила ему погребальный костер. Когда все было кончено, вернулась одна к своему жившему в пустыне народу.

Юдифь похоронили на еврейском кладбище между пустыней и рекой. После ее смерти Рахиль стала замкнутой, раздражительной. «Мне поговорить не с кем», — сказала она, словно не разговаривала, произнося это, с Даниилом. В доме теперь была другая атмосфера. Четверо жили в нем так, как трое не могли. Три, думал Даниил, менее человеческое число. Он обнаружил, что тоскует по присутствию Юдифи в доме больше, чем по ней самой. Это его удивило, но стыда не вызвало.

Всякая еда внушала опасение. Оливки с гор продавались по цене мяса. В старом городе Даниил продавал древности мусульман-курдов имаму Хусейну. Но чаще ходил к кварталу иностранцев, сбывал что мог европейцам. Во время эпидемии в Багдаде остались немногие. Покупали они мало. Французский консул месье Лавуазье целыми днями охотился на львов в зарослях мескита. Баварский купец герр Линдерберг пил в день по тысяче капель настойки опия и говорил от имени всех немцев. Регулярнее всего он виделся с Корнелиусом Ричем, инспектором британского правительства и английской Ост-Индской компании.

Это был рослый уроженец Манчестера, мускулистый, словно человек физического труда. Проведенные за границей годы не ослабили его акцента. Смех его был на удивление тонким, как у старухи. Когда в Багдаде начиналась летняя жара и сознание оторванности от родины становилось невыносимым, Корнелиус отправлялся к наместнику. Они с Махмудом пили ракию, настоянную на абрикосах, и целыми вечерами ожесточенно спорили о моральной стороне Наваринского сражения, когда британские моряки нарушили перемирие, открыли огонь и уничтожили половину военного флота Оттоманской империи.

Корнелиус научил Даниила читать название фирмы-изготовителя на его часах. Он называл Британию «Империя, где никогда не кончается дождь» и пил, чтобы заглушить тоску по родине. Во дворе его большого дома слуги содержали в порядке маленькую площадку для крикета, окаймленную лакричными деревьями. На ней никто не играл, и трава выгорала полностью.

Корнелиус вел дела с Даниилом потому, что этот еврей за полгода научился лучше говорить по-английски, чем он сам за десять лет по-арабски. Покупал фаянсовые бусы из Ура или Вавилона и отсылал их вместе с письмами невесте в Англию. В благодарность за это Даниил выслушивал его.

Морской путь до Лондона занимал четыре месяца. Служащие Ост-Индской компании плыли на юг мимо мыса Доброй Надежды, потом к северу вдоль побережья Африки. Корнелиус говорил о том, как его невеста будет распаковывать посылку с бусами Даниила в доме своих родителей в Эдгбестоне. Ее звали Дора, у нее были артистичные руки. Даниил знал это наизусть. Корнелиус показывал ему локон ее волос, свернувшийся под стеклом в завиток. Белокурые волосы казались Даниилу срезанными с головы старухи.

Они сидели вдвоем во дворе. Среди лакричных деревьев стрекотали цикады. Луна освещала сухую траву. Корнелиус Рич и Даниил Леви говорили об опасностях, подстерегающих тех, кто пересекает Суэцкий перешеек по суше, белизне терновника весной, о способах ставить силки на кроликов.

— Я скажу вам, чего мне здесь недостает, сэр, — говорил Корнелиус. — Белой кожи. В смуглой нет ничего плохого, отнюдь, только у женщин я люблю белую.

Даниил потягивал чай. Слуги добавляли в него молока. С течением времени он перестал замечать молочный привкус.

— И еще вечеров в большом городе.

— В Манчестере?

Даниил произнес название города, зная о нем лишь из рассказов Корнелиуса.

— Да. И еще в Лондоне. — Корнелиус подался вперед, под ним заскрипело кресло. — Видели бы вы Лондон! Признанный центр мира. Всем людям следовало бы повидать его. На берегах Темзы больше шотландцев, чем в Абердине, больше ирландцев, чем в Дублине. Больше папистов, чем в Риме. И неудивительно. Великая столица империи, какую только знал мир — большего признания и быть не может. Будь мы сейчас там — будь мы там, то купались бы в огнях газовых фонарей! Поверьте мне, сэр, это стоит увидеть лондонская Пиккадилли в газовом освещении. Представьте себе.

Даниил попытался представить. Тучка москитов медленно приближалась к ним, и он отвернулся.

— Я ни разу не путешествовал.

— Существуют места получше Багдада.

— Моя семья здесь.

— Возьмите ее с собой. Не нужно отказываться от семьи.

Корнелиус умолк и неловко заерзал, подумав о Доре, о ее коже, до того бледной, что она была даже не белой, а голубой. А сидевший рядом с ним в тростниковом кресле Даниил думал о Рахили, выжимающей сок из лимонов. В доме с двумя дверями, их фамильном наследии. Он попытался представить себе ее уезжающей, но знал, что она не уедет. Дом был ей очень дорог. Ее тело свыклось с ним. Было словно бы придавлено к месту тяжестью дерева и камня.

Сидевший рядом с ним человек закурил трубку, чтобы дым отпугивал москитов. Взмахнул рукой, отгоняя их.

— Вы разумный человек, мистер Даниил. Подумайте об этом. Багдад, простите за выражение, общая могила для умерших от чумы. В Лондоне живут евреи и, поверьте, недурно преуспевают. В прошлом месяце я прочел в «Тайме», что в коллегии адвокатов есть семиты. И прекрасно. А как бы вы назвали свое дело, сэр? Торговля главным образом драгоценностями, так ведь?

— Драгоценностями?

Даниил ни о чем еще не думал как о своем деле.

— Так вот, Лондон самое подходящее для вас место. Это Мекка ювелиров. Там все лучшие мастера, вроде ваших Ранделла и Бриджа. Все лучшие камни и покупатели. Помню, я читал об одной сделке года два назад — возможно, та статья у меня где-то сохранилась, но не уверен, — покупателем там был английский банкир Томас Хоуп. А драгоценностью — голубой бриллиант. Голубой, заметьте. Говорили, он представляет собой часть еще более крупного камня. Видите ли, некто по фамилии Таверн продал его королю Франции — что с ним было дальше, не помню. Достаточно сказать, что камень, который купил Хоуп, представляет собой осколок древнего бриллианта. Осколок, понимаете? Вот так, сэр. Попробуйте догадаться, сколько он весил. — Корнелйус потряс головой. — Сорок четыре с половиной карата. Поверьте, это правда, так писала «Тайме». Представьте себе такой бриллиант! Вот вам, мой друг, Лондон.

Даниил представил. Он сидел в темноте под лакричными деревьями и мысленно рисовал себе этот драгоценный камень и этот город. Их холодные прямые линии и плоскости. Рахиль, выжимающую лимоны. Природные изгибы ее рук и лица.


Лето. Братья стояли у Ворот Темноты. Жаркое солнце поднималось все выше. Кожа под их бородами зудела от пота. Они все утро ждали Ибрагима и разговаривали. Спорили о том, в какое время начинаются день и ночь, о цвете Божьего лика, о часовых механизмах и женщинах, пулях и пении, способах сеять пшеницу, фактах космографии. Один был повыше, другой пошире в плечах. Вокруг тянулись проезжающие.

— Значит, ты до сих пор веришь, что Земля плоская.

— Да.

— И океаны стекают с ее краев.

— Краев, концов. Да.

— А рыбы? А, Залман?

— Сколько-то должно падать.

— Много?

— Не знаю.

— Вот-вот. И вокруг нас вертится Солнце.

— И Солнце, и Луна. А выше них звезды. А выше них наш Бог.

Залман отвел взгляд. На холме поблескивали зеленовато-серебристые оливы. Под ними виднелись дорога и река. Две линии, тянущиеся к югу среди полей, образованных наносными породами рек.

Он ждал, когда Даниил снова начнет спор. Сознавал, что его собственный голос звучит вызывающе. Да, он действительно настроен вызывающе. Он часто бывал так настроен. И всегда считал, что нужно быть честным.

— Наш Бог, так-так, — сказал Даниил. — Он тоже вертится вокруг нас?

— Брат, что тебе здесь нужно? Почему не пойдешь домой, не дашь мне работать?

— Потому что сегодня настроен поговорить. С появлением Ибрагима прекращу. Послушай, я заинтересовался этим вертящимся Богом. У меня от него даже голова закружилась. Скажи, я хотел бы на это посмотреть, в котором часу завтра он взойдет и закатится?

Залман отвернулся от брата.

— Думай, что говоришь! Между спором и богохульством есть разница.

Даниил пожал плечами. Он был тоньше Залмана, неповоротливым из-за высокого роста. Однако не дрались они уже много лет. В двадцать два года в бороде его начала пробиваться седина.

— Я не собираюсь никого оскорблять. Просто говорю, что мир был сотворен в форме шара.

— Слышал уже.

Вдалеке показалось облачко пыли. Залман не мог разглядеть, скачет ли то Ибрагим. Откашлявшись, он сплюнул в придорожную пыль.

— В форме шара! И твой друг-англичанин говорит тебе, что Земля вертится вокруг Солнца и Луны.

— Нет. Только Солнца.

— Угу, только Солнца. А Луна?

— Луна вертится вокруг Земли.

— Замечательно. Все вертится вокруг всего остального. Будто в детской пляске. А вокруг Луны что вертится? Звезды?

— Нет. Еще каждый шар вертится сам по себе. Земля, Луна, Солнце. Они кружатся в пространстве. Старики мусульмане скажут тебе то же самое. Это действительно слегка похоже на пляску.

Залман рассмеялся. У Ворот Темноты была толпа пастухов и крестьян. Кое-кто обернулся при этом звуке. Даниил всмотрелся в их лица. Крупные, широкие черты шумеров, узкие глаза монголов, впалые щеки бедуинов. На всех лицах выражение пытливости или подозрительности, никто не улыбается. Он снова обратил взгляд на брата.

— Все, что я говорю, чистая правда.

— Чистая, как старики в рядах медников. Земля крутится?

Даниил кивнул, и Залман подступил вплотную к брату.

— Ну так подпрыгни, пусть она повернется под тобой! Если сможешь подпрыгнуть здесь и провалиться по самый зад в речную грязь, я поверю, что вся вселенная круглая. А до тех пор держи свою заморскую чушь при себе.

— Тигр! Фрат! Сетям алейкум. Вы как будто готовы убить друг друга.

Они отпрянули, будто дети, застигнутые во время драки. Даниил заслонил глаза рукой от солнца. Ибрагим направлял к ним коня. Лицо его было морщинистым, улыбающимся. Как у Мехмета. Позади него сливались в пыли силуэты других людей и коней.

Залман хлопнул по плечу брата и отошел от него.

— Ибрагим! Ва алейкум эс. Ты опоздал на несколько часов.

— Прошу прощения. На юге песчаные бури.

Арабский язык жителя болот звучал выразительно, ритмично. Ибрагим окликнул других всадников. Они приблизились к городской стене. Обогнули толпу у ворот и остановились. Залман увидел, что Ибрагим смотрит на них с братом осуждающе.

— Как там Мехмет?

— Скучает. — Ибрагим снова заулыбался. — Я всегда буду благодарен тебе за то, что привел его к нам. Сегодня я привез тебе кое-что особенное.

— Надеюсь, не еще один музыкальный инструмент с клавишами?

Ибрагим покачал головой, расстегнул седельную сумку и достал что-то, завернутое в муслин. Осторожно взял обеими руками и протянул эту вещь Залману. Не выпускал, пока не убедился, что тот ее крепко держит. Она оказалась тяжелее, чем ожидал Залман, и была под муслином холодной. Залман улыбнулся. Покачал ее.

— Что это? Ребенок из Вавилона?

— Нет, не ребенок.

Ибрагим еще раз оглянулся на соплеменников. Залман видел, что они держатся в отдалении не только от ворот, но и от него. Или от свертка.

Он взглянул на брата. Даниил был погружен в собственные мысли. Залман подавил в себе желание его окликнуть. Опустил сверток на землю и размотал слои муслина.

Под тканью оказался глиняный кувшин с запечатанным битумом горлышком. На стенке были выгравированы буквы. Залман узнал в них арабские, несколько необычной формы. Слегка качнул кувшин рукой — послышались стук и шелест. Внутри было что-то твердое. Что-то мягкое.

Он поднял взгляд и с любопытством посмотрел на Ибрагима. Солнце находилось позади него, и выражения лица видно не было. Житель болот неотрывно смотрел на кувшин как зачарованный. Будто кошка, наблюдающая за тенями.

Залман ни с того ни с сего подумал о детях Мехмета, трех заживо похороненных девочках. Муслиновых свертках во влажной земле.

— Ибрагим… — Он потряс головой, помолчал минуту. — Я сомневаюсь, что мне это нужно.

— Нужно. Не сомневайся.

— Ты уверен?

— Да.

Залман встал. Отряхнул прикасавшиеся к кувшину руки.

— Тогда положи конец моим страданиям. Скажи, что там.

Ветер поднял на дороге пылевые смерчи. Подхватил муслин, лежавший у их ног. Ибрагим нагнулся и стал наматывать его на руку, аккуратно, как тюрбан. Заботливый человек из бережливого народа, ничего не бросающего.

— Неподалеку от Басры есть древний город, который поглотила пустыня. Две недели назад песчаные бури обнажили его. Там мы и нашли этот кувшин. Прочесть надпись трудно, однако наши старики знают это письмо. Они говорят, в кувшине находятся лекарства какого-то принца.

— Лекарства? Ты меня удивляешь. По тому, как ведут себя твои друзья, я решил, что там какая-то зараза.

Они вместе посмотрели на жителей болот. Суровое лицо Ибрагима смягчилось.

— Мои родичи необразованные и суеверные. Говорят, такие лекарства не исламские. Значит, это нечистая сила. Черная магия. Говорят, что кувшин навевает им кошмары. Считают, что Аллах нас проклянет, если мы оставим его у себя. Раз я хочу жить вместе с ними, то взять содержимого кувшина не могу. И насколько я понимаю, они могут быть правы.

Залман коснулся кувшина носком сандалии.

— И насколько понимаю я. Их Аллах — это мой Иегова. Ибрагим, для чего мне древние лекарства?

— Лекарства — это старое название. Сейчас мы сочли бы их скорее амулетами.

— Волшебными?

— Приносящими удачу камнями. Талисманами. На востоке Персии такие вещи в ходу. Называются они науратан. Талисманы с девятью драгоценными камнями. А эта надпись гласит, что здесь лежат амулеты принца. Понимаешь?

— Ты хочешь сказать, что в этой штуке… — Он снова взглянул на сосуд. Собственно говоря, это был не кувшин, без носика, без ручки. С толстыми стенками, из грубообработанной глины. Некрасивая вещь, созданная для долгого хранения. — …в этой штуке драгоценности.

Сосуд лежал между ними. Оба рассматривали эту массивную вещь. Теперь она находилась ближе к Залману, чем к Ибрагиму. Залман знал, что если поднимет сосуд, то станет его владельцем, достаточно только нагнуться.

Он пожал плечами:

— Ну что ж, это, разумеется, интересно. Однако если ты прав, мне купить его не по карману. Сколько он может стоить?

— Сколько за него дадут.

— Цена явно такая, что у меня глаза полезут на лоб. А если ты ошибаешься, мне эта вещь ни к чему. Я торгую безделушками и парафином, а не…

Ибрагим поднял руку, останавливая его. Зубы у него цвета старой слоновой кости, подумал Залман. Реликвий и древностей.

— Залман Бен Леви бар Исраэль, я никогда не торговал с тобой ради выгоды. Ты, наверное, удивляешься, почему я езжу так далеко на север. Думаешь, нам необходимо приезжать в ненавистные турецкие города ради какого-то парафина и трубок?

Он умолк. Залман не знал, что сказать. Житель болот подался к нему. Он уловил запах козлятины.

— Друг, ты вернул мне человека, которого я считал мертвым. Это стоит немало. Я всякий раз приезжаю сюда, чтобы оплатить свой долг. — Ибрагим отступил в сторону. — Этот сосуд для тебя и твоих родных.

Позади них какой-то коренастый человек заспорил с турецкими стражами о въездной пошлине. Залман прислушался к его крикливому, хриплому голосу. От телеги этого человека несло рыбой, протухшим на солнце карпом. Оглянулся. Даниил смотрел на него с Ибрагимом. На двух людей и лежавший между ними кувшин. Пошел к Залману, рослый, сутулый, и Залман ощутил прилив волнения. Гнев собственника, словно брат мог отнять у него подарок Ибрагима.

Он нагнулся и поднял тусклый глиняный сосуд. И держал обеими руками, пока Ибрагим укладывал муслин в седельную сумку, влезал на коня и поворачивал его к югу.

Даниил подошел к нему. От быстрой ходьбы он часто дышал.

— Уже закончили? Что жители болот отыскали для нас?

— Амулеты.

Небо стало чище. Ветер, казалось, усиливал свет. Когда жившие на болотах арабы тронулись в путь, сердце у Залмана сжалось и он крикнул им вслед:

— Ибрагим! Мы еще увидимся. В будущем месяце, да?

Кони и ветер поднимали пыльные вихри. Силуэты всадников сливались. Один из них поднял руку, но Залман не мог разглядеть, Ибрагим это или кто-то другой. Он проводил их взглядом, понимая, что больше никогда не увидит.

— Амулеты?

Залман посмотрел на Даниила. Позади него пыль уже оседала, и на холме видны были оливы. Они мерцали, словно наконечники копий. Зеленовато-серебристые, зеленовато-серебристые.

— Что за амулеты?

Дом был безлюден, Рахиль еще не вернулась с работы. На кухне Залман поставил кувшин. Даниил ощущал слабый запах вчерашней золы, холодного риса и древесины туполистой фисташки.

Протянув руку, он коснулся выщербленных стенок кувшина. Старая надпись была сделана по еще сырой глине. Даниил разбирал только отрывки. Одно слово могло некогда означать лекарство. Он пристально посмотрел на печать, колупнул ее и заговорил, не столько обращаясь к Залману, сколько думая вслух:

— Под битумом металл. Похоже, накрепко приставший. Наверное, медь или бронза. Странная это вещь.

Он покачал сосуд, и внутри раздались какие-то звуки. Шевеление чего-то твердого, чего-то мягкого. В этом было что-то отталкивающее, он сделал шаг назад и заговорил громче:

— Эта надпись в аль-Кархе есть ученые, которые смогут прочесть ее нам. Имам Хусейн…

Он поднял взгляд. Рядом с ним стоял Залман. В руках у него был топорик Рахили для рубки мяса, тяжелый железный клин. Даниил негромко рассмеялся. Тихий человек. Не болтун, держит при себе свои мысли.

— Хочу вскрыть это, — произнес Залман.

— Сейчас?

Даниил глянул брату в глаза. Они стали решительными. Горящими таким огнем, какого он не видел уже много лет. Ему вспомнилось, как выглядел Залман, когда подарил Рахили алмазную крупинку.

— А почему нет? Это всего-навсего кувшин.

— Лучше бы подождать.

— Чего?

Даниил не ответил, только пожал плечами и отступил. Он не останавливал брата ни тогда, ни впоследствии. И пока что не задавался вопросом, смог бы остановить или нет. Он смотрел, как Залман приставил топорик к сосуду. В глазах его было волнение и нечто еще, мрачное, предугадывающее. Даниил видел это неотчетливо, словно тень водопадов.

Алчность. Вот от чего он отступил. Не от Залмана, который придвинул сосуд и, придерживая рукой, разбил его.

Я рисую в воображении «Братьев» — камни, давшие драгоценности имя, рубины из персидского Бадахшана, с берегов реки Шигнан. Три камня, большие, как желания.

На одних картинах они почти черные, хотя, возможно, за столетия потемнела краска. На других — темно-красные, как бургундское вино. Численная их комбинация приковывает взгляд. В ювелирном деле обычно не берут три совершенно одинаковых камня, без доминирующего. Три — настораживающее число. Наводящее на мысль об интригах, талисманах, троицах.

Я представляю их себе, закрыв глаза. Их прямоугольники удерживаются золотыми зубчиками. Они отражают свет, не поглощая его. Окрашивая в красный и фиолетовый цвета.

Плоская огранка — простой способ обработки драгоценных камней. Мне он кажется более примитивным, чем огранка кабошоном, потому что в отличие от купола повторяет природные грани кристалла. Он эффективен, потому что безыскусен. Больше ничего рубинам «Братьев» не требуется, поскольку они красивы сами по себе. Иногда говорят, что красота драгоценных камней возникает из их редкости, словно небо или море становятся безобразными или обыденными от привычности. Некоторые вещи изначально красивы. Когда баласы лежат на полке гранильного станка, словно мясо, ожидающее разделки, они уже желанны. Более того, когда они еще находятся в земле и окись алюминия вступает в реакцию со свободным атомом магния, они уже драгоценны. Для того чтобы вырасти, им требуется пятьсот, тысяча лет. Я воображаю их под ногами. Бездушная жизнь камней. Нужно долгое время, чтобы образовался совершенный драгоценный камень.

Я прослеживаю путь рубинов-баласов. Они быстро переходили из рук в руки, с целым аграфом это случалось редко. Установила их владельцев со всей возможной точностью, потому что иногда знаменитые камни возвращаются туда, где уже были. Желание, связанное с этими сделками, спустя большой промежуток времени забыто. Быстрота, с какой камни переходили из одних рук в другие, создает некую иллюзию, будто они представляли собой какую-то опасность; однако ни одна часть «Трех братьев», насколько мне известно, проклята не была. Для старых драгоценностей это необычно.

После смерти последнего правителя из династии Великих Моголов эти баласы исчезают больше чем на полвека. Лишь в 1762 году я вновь нахожу их владельца, и то лишь когда он отдает эти камни. Зовут его Мухаммед Али-хан. Титул — набоб Аркота, ставленник английской Ост-Индской компании, правитель Карнатика.

Мухаммед Али-хан заворачивает камни «Братьев» в серый шелк и отправляет их в Англию в виде подарка. Незначительного, просто-напросто дружественного жеста одного короля другому. Он сидит в длинной комнате, с выходящими на восток и запад верандами, один, без слуг. Во дворце тихо, и он сам укладывает камни.

Лоб у него под тюрбаном потный. Заканчивает свою кропотливую работу Мухаммед Али уже в темноте. Снимает тюрбан. И впервые обращает внимание на то, что седеет. Среди темных кудрей есть белые пряди, грубые, как волосы мертвеца.

Мухаммед Али-хан замирает, не опустив поднятых к голове рук. За дверью разговаривают по-английски кредиторы из Ост-Индской компании, и он отворачивается, закрыв глаза. Из-за веранд доносится невнятный шум моря. Он прислушивается к нему, пока голоса не пропадают.

Мухаммед напоминает мне бургундского Карла Смелого. Как личности они различны, но существует сходство в том, как оба пользуются властью. Глядя на портреты последнего герцога из рода Валуа, я понимаю, что коснись я его рукой, он бы отпрянул. А Мухаммед взял бы ее. Прижал бы мои пальцы к пухлым, чувственным губам. Этот человек жил ради того, чтобы ощущать прикосновения. Кожа его была гладкой от касаний любовниц.

Мухаммед горячий человек, а Карл холодный. Но им придавала сходство общая слабость. Оба они одержимо создавали видимость силы даже в ущерб самой силе. Мухаммед любил бремя власти, оружие и драгоценности Великих Моголов. На портретах руки набоба неизменно заняты. Рукава у него выше локтей перевязаны нитями жемчуга, за поясом кинжалы. На шее бриллиантовый медальон, в каждом кулаке по ятагану. На одном портрете кисти Уиллиса правая рука его покоится на длинной сабле пехотинца. От эфеса поднимается вверх стальной завиток гарды, пальцы Мухаммеда мягко обвивают его.

Карл носил шляпы с драгоценностями и доспехи. Набоб Аркота наряжался в оперения и шелка. Существует портрет Мухаммеда в белом, где он выглядит призраком на фоне кроваво-красного ковра. В кремовом, где похож на торговца жемчугом, в туфлях с загнутыми носками. На единственном портрете, где Мухаммед выглядит похожим на себя, он по шею облачен в ярко-розовое.

Он заворачивался в шелка, как если бы был драгоценностью. Считал себя одним из новых властителей Индии. Не марионеточным правителем, а союзником английских королей и ровней им. Ост-Индская компания держалась о нем иного мнения. В письмах этой «Армии стяжателей» о Мухаммеде говорится как о клиенте или служащем — незначительном, временном.

Компания возвела Мухаммеда на трон, и она же лишила его власти. В 1751 году на Аркот претендовали двое. Французы поддерживали легитимного кандидата, поэтому англичане — по необходимости и по предпочтению — оказали поддержку более решительному узурпатору. Мухаммед завладел троном с помощью штыков Ост-Индской компании, и с тех пор представители компании окружали его, подавляли своими советами и предложениями, преследуя свои цели и средства.

Последний герцог из рода Валуа опирался в своем правлении на богатства. Мухаммед — нет. Аркот представлял собой прибрежную провинцию, вытянутую полоску земли к югу от реки Кришна. Разоренную столетиями войн между мусульманами и маратхами, французами и англичанами, французами и мусульманами, поэтому новый набоб ей был не по средствам. Когда в аркотской казне не хватало денег на то, что ему нужно, Мухаммед обращался к компании.

Компания давала ему то, что он просил. И серебро, и солдат, в зависимости от обстоятельств. По мере того как средства клиента убывали, ее процентные ставки снижались с конкурентных тридцати шести процентов до двадцати.

За полвека до того, как европейцы основательно запустили когти в Азию, Мухаммед стал жертвой иностранного долга. Проценты по займам оставались невыплаченными, и суммы задолженности достигли фантастических размеров. О них годами шла речь главным образом в корреспонденциях Ост-Индской компании. Мухаммед оказался перед угрозой банкротства и пытался подкупить аркотскими серебряными рупиями Мадрасский совет. Потерпев неудачу, он обратился с откровенными жалобами к Георгу Третьему. Юный король ответил ему незначительными подарками и сердечными уверениями в поддержке. Одарил большими надеждами, но не помощью. Эти двое ни разу не встречались, они жили в разных мирах.

Письма Мухаммеда Георгу находятся в восточном зале Британской библиотеки. Они до сих пор хранятся в почтовом мешке набоба. Сшит мешок из розового шелка. Завязан шнуром из золотой парчи.

На портретах — их много — Мухаммед неизменно выглядит довольным, снисходительным. То ли улыбающимся, то ли нет. Это выражение лица боксера, позирующего перед фотокамерой. Мягким при всей своей чувственности, при всех слабостях Мухаммед не был. В политике и войне жестокостью он не уступал англичанам, которые поддерживали его. Иначе бы ему не уцелеть. Однажды Мухаммед велел обезглавить врага, привязать отрубленную голову к боевому верблюду, протащить по земле вокруг своего города четыре раза и отправить в ящике ко двору властителя Британской империи. В мастерских своих художников он принц Назим. Подлинный Мухаммед Али.

Умер Мухаммед в старости, бессилии, но в королевских одеждах. Больше ему ничего не было нужно. К тому времени он уже отослал камни «Братьев». Небольшой подарок одного короля другому, равному от равного. Шкатулку драгоценных камней, отправленную с четырьмя послами на судне Ост-Индской компании «Валентайн».

Подарки Мухаммеда были до того великолепными, что когда попали в Букингемский дворец, король империи чуть было не почувствовал себя оскорбленным. Королеве же они понравились, и она носила их до конца жизни. Камни озаряли ее изящные, широкие черты лица, наследие предков-мулатов. От бескорыстного дружеского жеста Мухаммеда она получила больше, чем когда-либо набоб. В его шелке были алмазы величиной с абрикосовую косточку, нити речного жемчуга и три древних баласа — в высшей степени впечатляющих альмандиновых рубинов шестой воды, равных друг другу по весу.

Камни «Трех братьев» вернулись к европейским правителям. После смерти Шарлотты дары Мухаммеда перешли к ее дочери, Марии Луизе Виктории Саксе-Кобург-Гота. Впоследствии Мария Луиза оставила их своей дочери. Родилась та в 1819 году, звали ее Виктория-Александрина Вельф. Мать называла ее Дриной, что ей не нравилось. Уже в детстве она подписывалась «Виктория».

Ростом королева Виктория не достигала пяти футов. Глаза у нее были выпуклыми, рыбьими, ярко-синими. Они взирали на мир с каким-то каменным выражением. Погружаясь в раздумья, Виктория имела привычку широко разевать рот, будто карп.

Верхняя губа ее была слегка деформирована. Голос звучал на удивление красиво, как звон колокольчика. Характер был твердым, открытым. Она всегда добивалась того, чего хотела.

Существует ее миниатюрный портрет кисти Планта, запечатлевший ее в восьмилетнем возрасте, где она сама миниатюрность. Фарфоровая куколка с брошью на атласном платье. Отображение маленького в маленьком. Росла она без уверенности, что получит какую-то власть. На трон Англии претендовали многие. Прошли годы, прежде чем люди стали видеть в Виктории будущую королеву.

Детство она провела в комнатах с осыпающейся позолотой, в затхлом благополучии Кенсингтонского дворца. Это все равно что оказаться заключенной внутри свадебного торта. Выросла Виктория Вельф скрупулезно честной, но, кроме того, была алчной. До такой степени, как бывают только внезапно разбогатевшие бедняки.

Она жила в столице самой большой империи, какую только знал мир. В городе несравненного богатства. Бедность в то время отличалась от средневековой лишь налетом угольной пыли. Средняя продолжительность жизни рабочих составляла двадцать два года. Люди помнят Викторию Вельф как любимую королеву, но ее ненавидели так же, как и всех правителей. До смерти принца Альберта и ухода Виктории из общественной жизни в 1861 году на нее было совершено три покушения. Последним из покушавшихся был Джон Бин, горбатый мальчик, прицелившийся из пистолета в королевский экипаж на аллее Сент-Джеймсского парка. После его бегства были арестованы и собраны в одно место все горбатые Лондона. Викторианской Англии были присущи чрезмерные богатство и жестокость.

Ост-Индская компания и те, кто ей подражал, подносили Виктории драгоценности, словно головы побежденных. Из Индии «Армия стяжателей» привезла ей Кох-и-Нур и рубин Тимура — камни, которые Аурангзеб некогда показывал торговцу Жан-Батисту Тавернье. С Цейлона она получила кошачий глаз «Кэнди», весящий триста тринадцать каратов и остающийся крупнейшим на свете камнем этого рода. Из Австралии Виктории прислали «Большой Южный Крест» — причудливо сросшуюся массу из девяти жемчужин; а из Океании черные опалы, которые она раздавала родственницам и приятельницам, словно конфеты.

Виктория любила камни, особенно рубины. Она всегда получала то, что любила. Свадебный подарок Альберта представлял собой набор опалов и алмазов по ее собственному замыслу. К 1855 году она носила на каждом толстом пальце столько колец, что едва могла держать нож и вилку. За свою жизнь она истратила на покупку драгоценных камней только у Гаррарда сто пятьдесят восемь тысяч восемьсот восемьдесят семь фунтов.

Виктория была маленькой женщиной с холодными глазами и прелестным голосом. Холодной, прелестной женщиной. Как личность она мне не интересна. Привлекает меня в ней то, что она восстановила «Трех братьев». Хотелось бы знать как. Через триста лет после того, как Мария Кровавая и Елизавета носили аграф на груди, Виктория последовала их примеру. Рубины она унаследовала. Жемчужины получила вместе с троном, и те что вправлены в корону сейчас, не похожи на серьги королевы Елизаветы ни по окраске, ни по качеству. Эти дороги сошлись вновь. Остается идти по следам только одного камня — бриллианта.

Следов почти нет. Мне почти нечего рассказывать. Потерянный Селедочным Королем алмаз был найден королевой Англии, но путь, которым он следовал, невидим, как опущенный в воду бриллиант. Долгое время, когда начинала искать «Братьев», я думала, что старый алмаз сгорел на севере Голландии или треснул и был разделен на безвестные камни. Я потратила пять лет на поиски единственного упоминания о нем в выцветших изящных каракулях помощника ювелира.

Теперь я не задаюсь вопросом, уцелел ли бриллиант. И где приобрела этот камень Виктория, хотя знать это было бы интересно и, может быть, полезно. Иногда я подумываю: не Ост-Индская ли компания поднесла ей его, словно голову на блюде, или то была еще одна фамильная вещь, как рубины ее бабушки?

Я проследила путь этой драгоценности в течение четырехсот сорока лет по двум континентам. Этого мало. Это ничего не дает, так как последней владелицей «Трех братьев», которую я могу разыскать, является Виктория Вельф. После нее аграф никто ни разу не видел. Я задаюсь не вопросом, кто преподнес «Братьев» королеве Виктории, а кто их у нее украл.

В 1842 году была опубликована автобиография Джорджа Фокса — описание его карьеры торговца и ювелира. Джордж провел жизнь, работая на королевских ювелиров Ранделла и Бриджа. Ранделл был самым преуспевающим ювелиром своей эпохи, но в то десятилетие, когда Виктория взошла на трон, это время уже миновало. Дела мастерской на Лудгейт-Хилл в тени собора Святого Павла с каждым месяцем шли все хуже. Она закрылась в тот год, когда Фокс написал свою книгу.

Рассказ Фокса представляет собой образчик викторианской уличной литературы эксцентрично написанный, несколько скандальный, лавирующий между пунктуальной фактической точностью в том, что касается камней, и определенной поэтической вольностью, когда речь заходит о людях. Оригинал переплетен в зеленую кожу, с крапчатыми, под мрамор, форзацами. От него пахнет дегтем.

Основателем компании был Филип Ранделл. «Он превосходно разбирался в качестве алмазов и всевозможных драгоценных камней», — писал Фокс.

Никто из мужчин или женщин не испытывал столь сильно любви к камням, которая привела мистера Ранделла к такой известности во всем мире и к накоплению такого богатства. Точнее, незнатных мужчин и женщин, потому что из всех наших клиентов только Ее Всемилостивейшее Величество, молодая королева, выказала желание иметь такие хорошие камни, как у мистера Ранделла. И в самом деле, эту близость вкусов можно видеть в заказах Ее Величества преемникам Ранделла на самые интимные и дорогие украшения, заказы эти продолжали поступать до последних дней существования компании. Не кто иной, как Ранделл, оправил простой камешек, который принц Альберт нашел на одном шотландском пляже, чтобы королева могла носить его на своей белой, пышной груди, и Ранделл же изготовил сапфировые и бриллиантовые броши по собственным эскизам Ее Величества к королевской свадьбе. Более того, Ранделл сделал прекраснейшее и романтичнейшее украшение, которое Ее Величество носила тайком, впоследствии подло украденное. Это был простой золотой треугольник, убранный замечательными рубинами и хорошими жемчужинами. В центре украшения находился превосходный древний камень с острым концом, обработанный в том стиле, что у ювелиров называется «Письменный бриллиант».

Кувшин раскололся. Хрустнув, как череп животного под топором мясника. И лежал между братьями, будто нечаянно разбитая посуда.

Залман ударил топориком так сильно, что лезвие пробило сосуд и вошло в кухонный стол, оставив на его поверхности еще одну зарубку. Вытащив топорик, Залман положил его рядом на стол и подался вперед.

Осколки не разлетелись, они осыпались внутрь, заполнив толстые половинки кувшина. Первым делом Залман увидел на обожженной глине два отпечатка пальцев. Неглубокие, смазанные — там, где гончар обрабатывал влажное отверстие.

Залман нагнулся, чтобы разглядеть их, и на него пахнуло смрадом падали. Он отшатнулся, рыгнул всухую раз, другой. Потом утер рукой рот и выругался по-арабски.

— Ну, пес Ибрагим! Это не подарок. От него несет, как из могилы умерших от чумы.

— Застоявшийся воздух. — Даниил взял топорик. — Только и всего.

И раздвинул лезвием половинки кувшина.

— Нужно бросить в огонь эту дрянь. — Голос Залмана был негромким, дыхание неглубоким.

— Если так осторожничаешь, не надо было пытаться разрубить стол пополам.

— Заткнись!

— Нужно было прочесть эту надпись. Возможно, она гласила: Чума на всех толстых еврейских братьев. Теперь для тебя уже поздно.

— Сказал же — заткнись.

Кувшин с водой стоял под кухонным столом. Залман взял его, сполоснул рот и руки, вытер их о затылок. Ему было не по себе, и он подумал, не надвигается ли песчаная буря. Проникающий сквозь щели ставен свет испещрял его кожу узором.

— Знаешь, что я думаю? Мехмета, наверное, схватили. И убили, как только я скрылся. А теперь эти псы хотят убить нас. Это у них такой способ мести.

Подле него стояли горшки с растущим в них алоэ, старым, разросшимся. Рахиль держала растения на кухне ради сока, смазывая им ожоги. За это подкармливала их помоями, кровью, рыбой и костями. Доставалось им мало, но многого и не требовалось. Листья кололи Залману ноги, и он стал отбрасывать их ударом ладони, злобно, словно отгоняя собак.

Даниил не обращал на пего внимания. Между отверстием и дном кувшина лежали осколки и гнилые клочья шелка, муслина, меха. Слои кожи и ткани рассыпались, едва он к ним прикоснулся. Посреди них лежала горсть скатившихся вместе, словно яйца в гнезде, камней.

Их было с полдюжины, гладких, с гранями или округлыми поверхностями. Даниилу они казались обработанными. Он знал о камнях очень мало. Увидел, что один разбит топориком Залмана или от тряски. Осколки и песчинки его мерцали. Они были зелеными, как ячейки в мякоти лайма.

— Залман, иди посмотри.

— Смотри сам. Чтоб у тебя глаза лопнули.

Внутри камней искрился свет, красный, какхалкун, синий, как небо. На их изгибах и гранях были надписи. Искусная вязь древней арабской каллиграфии. Положив топорик, Даниил взял самый крупный. Величиной с основание большого пальца, от нижнего сустава до вен и сухожилий на запястье. Поверхность его была в шелковой пыли, Даниил стер ее.

Камень был красным, с прозрачностью и пористой гладкостью старого льда. Одна сторона его была более плоской, чем другая, и на этой грани виднелась строчка надписи. Даниил повернул камень к пробивающемуся сквозь ставни послеполуденному свету. Буквы были вычурными и неразборчивыми.

— Залман.

— Что?

Тот принялся тереть кожу ладоней старой пемзой. Даниил не ответил, и Залман поднял взгляд, злобно улыбнулся и положил пемзу. Подошел к столу, стряхивая с рук воду. Смрад гнили исчез. Остались только затхлость и чистый запах минералов. Даниил поднял большой камень к свету.

— Там есть и другие. Этот как называется?

Залман взял камень, взвесил его на ладони. От удивления его отталкивающая улыбка сползла с лица.

— Аметист.

— Он чего-то стоит?

— Мне нужно побольше света.

Старший брат подошел к окну и открыл плетеные ставни. Снаружи донеслись звон колокольчика пасущихся коз и стрекот цикады. Дохнуло летом сухой, жаркой страны. Он втянул в легкие запах пустыни и ощутил на лице лучи послеполуденного солнца.

Свет тускнел, и Даниил понял, что вскоре вернется Рахиль. Ему стало любопытно, что она скажет об этом подарке, о кувшине с камнями. Он повернулся, подошел к столу и встал рядом с Залманом.

— Да, камень на амулет похож.

— Вроде бы.

— Ибрагим не солгал.

— Вроде бы нет.

— Взгляни на другие.

Залман продолжал вертеть в руках аметист. Оценивал густоту цвета, отсутствие трещин. Затем положил камень, быстро и осторожно. Не говоря ни слова, стал поднимать к свету другие камни. Три. Четыре. Наконец, пять. Положил последний на место.

— Ну что?

Даниил неотрывно смотрел на брата. Залман пожал плечами. Коснулся пальцами осколков разбитого камня.

— Это был изумруд. Убить бы меня за такое, но разбил его, очевидно, я. За осколки все-таки можно кое-что получить. Прозрачность хорошая, видишь? Камень не египетский.

— Откуда он еще может быть?

— Возможно, из Индии… а вот этот похож на сапфир. Точно сказать не могу.

Он взял один из амулетов. Синевато-серый, диаметром в дюйм. Сверкающий.

— Не знаешь?

Залман окрысился:

— Откуда мне знать такой величины сапфир? — Он положил камень обеими руками. — Я работал с дешевыми камешками. Таких в глаза не видел.

И взял другой амулет. Прозрачный кристалл величиной с коренной зуб человека. Даниил увидел, что брат снова улыбается. Лицо Залмана было по-прежнему влажным, но не от воды. От шеи до тюрбана его обильно орошал пот.

— А это что?

Рука Залмана дрогнула. Пальцы мягко сжали камень.

— Это? Это наша дорога отсюда.

— Откуда?

Залман посмотрел на брата, на его сутулую неуклюжую фигуру, и рассмеялся:

— Из этого дома, из этого города. Откуда же еще? От улиц, которые при каждом дожде заливает нечистотами. От гнилого риса и недель без мяса. От наводнений, Даниил, от рек. Мы не обречены умирать от холеры, как все вокруг нас. Можем теперь уехать. Куда угодно.

Улыбка его была широкой, заразительной. Даниил почувствовал, что тоже начинает улыбаться. Ему представилось, что кувшин, разбившись, распространил эпидемию улыбок по всему старому Багдаду. Он покачал головой:

— Залман, я не хочу никуда уезжать. Я доволен жизнью здесь.

— Нет! Ничего ты не доволен. Ты не понимаешь. Смотри.

Залман взял другой амулет. Овальный красный камень, плоский, полупрозрачный, как глаз трески. Вложил его Даниилу в руки.

— Это, я знаю, рубин. За него можно купить новый дом в любом городе. В Калькутте или в Бомбее. Не с двумя дверями, с двадцатью.

Даниил ощущал на рубине пот Залмана. Он покачал головой.

— Ты уверен в этом?

— В камне есть изъян, очень маленький, но это обесцвечивание рубина. Надежное, как клеймо ювелира. — Залман теперь говорил торопясь, склонившись над столом и беря камни один за другим. — Рубин-балас, каратов десять — двенадцать. Его можно продать там, куда поедем. Прекрасный аметист — он пойдет на оплату дороги. Это молочно-белый опал, не особенно хороший. Это, я почти уверен, сапфир. А это…

Залман снова взял прозрачный камень, стиснул. Рука его дрожала. У него перехватило дыхание.

— Значит, мы богаты.

Даниил поразился унылости собственного голоса. Он не испытывал уныния. Был только насторожен, словно здесь все-таки могла таиться какая-то опасность. Не зараза из кувшина, а нечто более коварное. Попытался собраться с мыслями, но Залман взял его за руки. Вложил прозрачный камень ему в ладонь.

— Богаты! Помнишь игру в изменение мира?

Даниил вспомнил. И невольно вновь улыбнулся.

— Ты всегда любил мечтать. Ну вот, теперь ты способен осуществить все свои желания. Мы можем уехать отсюда. Купить Рахили дом с двадцатью дверями. Даниил, в Индии мы сможем ездить на конях. Иметь двадцать коней. С зелеными тюрбанами. Или, если хочешь, можно поехать в Лондон. Выбирай. Мне все равно куда. Фрат! Выбирай за нас обоих. Соглашайся.

Даниил покачал головой. Не отвечая Залману, хотя собирался дать именно такой ответ. Из-за прозрачного камня в руке он ни о чем не мог думать. Даже о Залмане, брате. Звучавший рядом голос представлял собой невнятный шум. Даниил взглянул на драгоценный камень.

Он был тяжелее, чем представлялось с виду. Увесистым, как грузило. В форме пирамиды. Даниил догадывался, что он гораздо древнее, чем кувшин Ибрагима, хотя сосуд был потускневшим от старости, а камень выглядел ограненным только вчера.

Пять граней в лучах послеполуденного солнца совершали чудо — вбирали внутрь камня свет и выпускали более ярким, поглощали солнце и выбрасывали радуги. В те первые минуты, держа в руке «Сердце Трех братьев», Даниил думал, что ни разу в жизни не видел ничего столь красивого.

Он перевернул камень. По основанию пирамиды шла надпись. Буквы здесь были проще, чем на других амулетах, словно гранильщику было трудно их вырезать. Даниил почти разбирал ее. И, нахмурясь, сосредоточился.

— Даниил! Выбери место. Пожалуйста, для нас обоих, — повторил Залман.

Слова поддались прочтению. Он произнес их, не обращаясь к брату: «Для защиты от призраков».

— Где?

— Тут написано, что камень служит для защиты от призраков.

Даниил поднял взгляд на Залмана. На его широкое, смуглое лицо. Теперь он побледнел, руки сжались в кулаки, а на скулах выступили капли пота.

— Ты должен поехать.

Он положил камень. Прислушался к словам, которые брат не произнес. Я не могу уехать один. Сквозь грани кристалла ему был виден стол. Старое дерево, новые зарубки. Камень освещал их, придавал им красоты. Даниил произнес тихо, как если бы говорил в синагоге, чтобы ничего не нарушить:

— Залман, это наш дом. Здесь жили наш отец, и наш дед, и его дед.

— Он гниет. Гниющий дом в умирающем городе.

Даниил заговорил громче:

— Это дом нашей семьи. Поэтому Рахиль ни за что не оставит его. Подумай об этом, и ты согласишься со мной. А я ни за что не оставлю Рахиль одну.

Они стояли в длинной кухне. Между ними лежал разбитый кувшин. С Островной дороги доносился смех детей. Прерывистый звук пастушеской свирели с девятью отверстиями. Даниил мельком подумал, та ли это, которую вырезал он. Надо было бы научить их играть на ней.

Сбоку от него открылась дверь, и он лишь слегка повернулся в ту сторону, зная, что вошла Рахиль. В этот дом с двумя дверями не заходил больше никто. Не стало ни Юдифи, ни Юсуфа-пасечника, ни Юсуфа — городского нищего, ни гранильщика Мехмета. От тяжести своей ноши она запыхалась. В складках одежды Рахили был песок, подол платья потемнел от речной грязи. Вошла она с бельевой корзиной на голове, придерживая ее одной рукой, затем опустила на пол. Залман мельком отметил, что серег у нее в ушах нет.

— Ребята, вижу, никто из вас не подумал принести мои сушащиеся подносы. Надвигается буря.

— Поздно ты.

Голос Даниила звучал безжизненно. Он ждал, что Рахиль взглянет ему в лицо, увидит в нем волнение. Но она прошла мимо него к столу. Взяла черепок кувшина и рассмеялась:

— Так вот из-за чего столько крика! Это вам всучил тот араб с болот, так ведь? Он способен продать еврею разбитый горшок. Просто поражаюсь.

— Мы не кричали.

Сказав это, Залман понял, как тихо звучит его голос в темнеющей кухне. Рахиль выдвинула из-под стола табурет и села, все еще держа черепок в руке.

— Я же слышала вас, стоя в реке. Вот за это вы хотите купить мне дом с двадцатью дверями?

Заговорил Даниил:

— Нет, тетя. За камни.

— Ах да. — Она перебрала их. Молочно-белый опал. Сапфир. — Красивые, ничего не скажешь. Залман, ты уверен, что они стоят столько, сколько тебе представляется?

— Нет.

— Угу.

— Тетя… Рахиль… — Он опустил голову, стараясь подобрать нужные слова. — Эти камни — наше спасение. В этом я уверен. Возможно, Бог послал их нам, чтобы…

— Бог? Ц-ц. Ты заговорил как богатый еврей. Только богачи так любят Бога.

— Но мы все можем стать богатыми. Старый Багдад гибнет. А мы, Даниил и я, молоды. Существуют другие места, лучшая жизнь…

— Да, существуют. Ты совершенно прав. Ты разумно рассуждаешь, Залман. Вырос в делового, практичного мужчину.

Рахиль говорила это без улыбки. Туфли ее были мокрыми. Она сняла их, потом носки. Ступни ее были искривленными, нестриженые ногти походили на когти дохлой птицы. Она засмеялась, лицо ее было в тени.

— Ты только посмотри на меня. Я сегодня выгляжу чудовищно. — Глянула на Залмана из-под полуопущенных ресниц. — Превращаюсь в сирруш.

— Тетя…

— Залман, я не могу уехать. Слишком стара, слишком привязана к дому. Твой брат это понимает. Ты, я знаю, нет.

Она аккуратно поставила туфли возле табурета, подняла мокрые носки и проковыляла к пустой печи. Поцокала языком.

— Даниил, где огниво?

Он, нагнувшись, стал молча искать трутницу. Позади Залман потряс головой, и у него вырвалось:

— Мы должны уехать!

Рахиль взяла трутницу и поставила на место.

— Да, вы должны. Разумеется. Но я не поеду с вами. А вам обоим следует ехать.

— Нет. — Даниил от неожиданности попятился. — Рахиль! Мы не уедем.

Эти слова прозвучали чуть ли не вопросом. Рахиль наклонилась у печи, чтобы выбрать старую золу.

— Уедете, мой дорогой, раз я так говорю. Не останетесь в этом доме, раз я не хочу, чтобы вы оставались.

Он отступил еще на шаг, словно от удара. Рахиль, тяжело дыша, выпрямилась.

— Залман! Заверни камни. В корзине у меня есть тряпка. Даниил, покажи их имаму Хусейну. Ему я доверяю больше, чем ювелирам. Он знает древний арабский язык и любит камни. Больше, чем следует служителю Господа. Расспроси его о них.

Даниил увидел, что она улыбается ему. Холодная, прелестная женщина.

— И побыстрее возвращайся. Пока что не хочу, чтобы ты покидал дом.

Даниил пошел. С завернутыми в мешковину драгоценными камнями. До сумерек оставался час, но летучие мыши уже охотились, он слышал вокруг звуки, которые издавали их крылья, — они напоминали вытряхивание кожаных перчаток.

В голове у него вертелись слова. Крикливые Залмана, тихие Рахили. Ему не хотелось слышать их. И он стал прислушиваться к звукам города.

На улицах звучали голоса, зовущие детей домой. Издали с полей доносился крик осла. А за городом были чистый воздух и безмолвие. Даниил слушал его и ни о чем не думал.

В доме Хусейна было тихо, темно. Даниил постучал и стал ждать, когда служанка откроет дверь. По соседству к опоре минарета Четырехногой мечети была привязана коза. Даниил лениво посмотрел на нее. Представил себе, что произошло бы, если б она потянула веревку так, что опора разрушилась — минарет упал бы, как курильщик гашиша.

Даниил постучал снова. Никто не вышел. Он вспомнил, что служат здесь две старые турчанки, кухарка и экономка, обе полуглухие, недоброжелательные. Не открывать дверь они могли и по той, и по другой причине. Между домом курда и мечетью находился пыльный переулок. Даниил пошел по нему. Позади дома ограждавшая сад стена в одном месте обрушилась. Даниил подобрал полы халата, перешагнул через камни, прошел под двумя высокими деревьями граната и направился к веранде Хусейна.

Он увидел, что старик сидит в плетеном кресле, курит и читает. Рядом с ним стоял покрытый пятнами кальян. Пока имам не услышал его шагов, он, подняв руку, окликнул хозяина:

— Господин! Сапам алейкум!

Старик оторвал взгляд от книги. Даниил увидел на нем очки. Слишком большие для его лица, проволочные заушники торчали позади чалмы, будто усики цикады. Он отложил книгу и ждал, когда Даниил поднимется по гнилым ступеням веранды.

— Что делаешь в моем саду? Крадешь фанаты? Ты уже не в том возрасте. — Голос его был сухим, жестким, как и тело. Даниил не знал, что сказать, пока имам не махнул ему рукой. — Садись, садись. Чаю хочешь? Нуртен! Чаю!

Рядом с плетеным креслом стояла скамеечка. Даниил сел. Из дома послышался стук посуды.

— Один из сыновей Леви, так ведь? Кто ты?

— Даниил, имам. Я приходил к вам продать три древние печати из развалин дворца Ниневии. Несколько месяцев назад.

— Да-да. Совсем забыл.

— Извините, что мешаю вам.

— Да, мешаешь. А книга у меня интересная. — Старый курд поднял ее. Даниил увидел, что заглавие написано по-английски. Понять его он не смог. — Почитаю, пока не придет Нуртен. Тогда поговорим. А пока сиди тихо.

— Хорошо, имам.

Даниил сидел, а Хусейн потягивал дым из кальяна. Запах его нависал над обоими. Даниил оглянулся на веранду и запущенный сад. Как торговец он не бывал в доме имама подолгу, но помнил его с тех пор, как Залман много лет назад ушел из дома. Тогда, ища пропавшего ребенка, он приходил сюда с Рахилью. Атмосфера здесь с тех пор не изменилась. Это был ветхий дом, помещение плавно переходило во множество балконов, веранд, внутренних двориков, садов на крыше. Теперь Даниил понял, что жилище отражало характер имама. Чтобы жить в таком доме, требовалась уверенность, надежда на Бога или беззаботность.

Сверток с камнями лежал у него на коленях. Появилась Нуртен с чаем. Лицо и руки ее были в пятнах, как кальян. Имам вздохнул, снова отложил книгу, снял очки и выжидающе уставился на Даниила.

Даниил развернул камни. Говорить не было необходимости. Когда они все оказались на виду, Хусейн снова надел очки. Неуклюже, не сводя глаз с камней. Потянулся к ним, и Даниил положил мешковину на колени имаму. Он ждал. На полу подле него остывал чай.

— Можно спросить, откуда они у тебя?

Теперь голос имама звучал мягче, форма обращения стала более вежливой. Он вертел в руках аметист, вместе с камнем вертелся свет.

— Нам подарили их. Моему брату.

— Это подарок?

Имам пристально вгляделся в лицо Даниила. Очки сползли в сторону, и он поправил их.

— Да.

Курд медленно отвел взгляд.

— Ну что ж. Друзья у вас щедрые.

В тишине Даниил слышал, как несколькими улицами дальше кто-то плачет, женщина или ребенок. Когда плач прекратился, он заговорил, чтобы нарушить молчание:

— Мы ведем дела с обитателями болот.

— Так. Но твой брат, припоминаю, подмастерье в гранильной мастерской. С камнями тебе моя помощь не требуется.

— Мы не можем прочесть это арабское письмо. — Он поднял маленькую чашку с остывшим чаем и поставил ее. — Кроме того, брат работал только с дешевыми камнями. Он говорит, эти…

— Эти камни не дешевые. Вижу. Так вот, это аметист. И надпись сделана не живущими на болоте арабами. — Имам повернул ее к слабому свету. — Для защиты полей от саранчи. Какой-то талисман. Надпись, думаю, сделана в Индии. Она не древняя. Скорее старого образца. — Он положил аметист. — У кого обитатели болот их украли?

Даниил покачал головой. Старик уже перебирал остальные камни и читал:

— От зубной боли. Это опал. А это, полагаю, сапфир. От яда скорпионов. Вот это какая-то разновидность рубина, судя по величине, балас. Чтобы делать людей добрыми. А это…

Имам взял прозрачный камень. Даниил произнес то, что было на нем написано, когда Хусейн, сощурясь, воззрился на нее. Прошептал:

— «Для защиты от призраков». Ты можешь это прочесть?

Даниил кивнул. Имам снова посмотрел на него, долгим суровым взглядом, с еще искаженным от прищура лицом. Камень он по-прежнему держал в руках.

— Да. Ты всегда был умным парнишкой. С такой головой тебе надо было идти в священники, а не торговать.

Камень был зажат между пальцами имама так, что костяшки побелели. Даниил не сводил с него взгляда.

— Что это за камень?

— Это? Может быть, шпинель. Или циркон. А ты что думал?

Даниил пожал плечами:

— Он очень красивый. Я подумал, может, это бриллиант?

— Бриллиант! — Хусейн резко подался вперед, выставив локти лежавших на подлокотниках рук. «Как цикада», — снова подумал Даниил. — Бриллиант! Ха, ха! Господи, парень! Будь этот камень бриллиантом, за него можно было б купить весь Багдад, старый и новый. Вот сколько он стоил бы.

Даниил наблюдал, как он положил на мешковину прозрачный камень. Ему показалось, что пальцы имама всего на миг задержались на нем.

— И все-таки вы богаты. Рад за вас. Куда поедете, а? В Бомбей? Сассун бен Салих, я слышал, там преуспевает. Вы тоже можете преуспеть, пусть и не так. Индия — наилучшее место, правда?

— Нет. — Даниил встал. — Спасибо, имам. Вы были очень добры. Теперь мне пора, семья ждет.

Камни лежали на коленях старика. Последний свет блеснул в них и исчез.

— Подожди, парень. Поесть хочешь? Посиди со мной, поговорим. Нет?

Хусейн неторопливо, неохотно стал заворачивать камни. Когда закончил, Даниил взял их и вышел тем же путем, что вошел. От фасада дома пошел по Островной дороге на север, к своему очагу. Однако на перекрестке с Хадимайнской дорогой повернул на восток. Прогуляться по Старому Городу.

Сверток под мышкой был теплым. Даниил крепко прижимал его. Вокруг в деревянных домах начинали зажигаться лампы. В Соук-Ханноун торговцы закрывали клетки с цыплятами, мясники мыли ножи в старом уличном фонтане. Даниил прошел мимо них по грязной дороге, ведущей к городской пристани.

Тигр был спокойным. Даниил стоял у рыбацких лодок и речных судов, прислушиваясь к негромкому шелесту течения. За рекой высилась цитадель. Зубцы стен все еще краснели в последних лучах заката.

Даниил не думал о камнях. Не думал ни о чем. Он знал, что город гибнет, и старался запечатлеть его в памяти. Чтобы, уехав отсюда, не забывать ни единой черты.

Он пошел обратно. В гору, к дому с двумя дверями. Низкие дороги были грязными, и он медленно плелся, сгибаясь над своим свертком, усталость одолевала его. В доме было темно, и Даниил вошел, не зажигая лампы в коридоре. Он старался представить себе все окружающее: порог восточной двери, узор мозаичных полов, способный меняться в зависимости от того, с какой стороны входишь, атмосферу комнат, характер света.

Даниил вошел в комнату Юдифи. Там была приготовлена к зиме постель. Он разложил ее у западного окна, где виноградные лозы протискивались сквозь ставни. Разделся в темноте. Воздух был теплым. Развернул камни, положил их, лег и заснул рядом с ними.

Больше в доме не спал никто. Брат лежал без сна на плоской крыше, москиты звенели над ним в воздухе. Ветерок, теплый, как кожа, обвевал его. Залман мечтал о Лондоне — Империи, над которой никогда не заходит солнце. Новой жизни.

Рахиль сидела на кухне за покрытым зарубками столом. Она приготовила Даниилу рис. Он лежал в тарелке, остывающий, ненужный. Перед ней стоял раскрытый ящик из древесины туполистной фисташки. Она достала рубашки, в которых братьям делали обрезание, и стала гладить их ладонями. Камзолы для младенцев.

Коралловые и бирюзовые пуговицы были холодными. Она подержала их, пытаясь согреть. Мягко свернула рубашки и беззвучно всплакнула. Лицо ее исказилось от горя.

А в комнате Юдифи Даниил спал во влажном воздухе. До песчаной бури оставалось еще несколько часов. Рядом с ним лежали камни — опал, сапфир, «Сердце Трех братьев».

Бриллиант светился. Спящий Даниил не мог видеть этого. В темноте комнаты камень начал изливать свет, беззвучно бивший ключом из пяти граней. Сверкал камень только для себя, словно разбуженный солнечным светом.

Я иду по следам сломанной драгоценности. Она явилась поворотным пунктом многих жизней, в том числе и моей.

Я думаю о «Письменном бриллианте». Пытаюсь вообразить его.

Другого такого камня, как алмаз, нет. Он обладает особыми чистотой, холодностью, слабостью. Твердость его по шкале Мооса десять — это максимум, от которого ведется отсчет всех остальных; но она обманчива. Прежде всего среди драгоценных камней алмаз единственный, способный воспламеняться. Горит он ясным, быстрым, белым пламенем, пепла не оставляет. Словно этот кристалл органической природы, как янтарь или коралл, кожа или кость. И алмаз так же хрупок, как кость. Стоит его уронить, и он разобьется, как стекло, по всем внутренним трещинам. Он обладает твердостью, но лишен эластичности, а хрупкость — опасное свойство.

Это красивый камень. Ограненный бриллиант великолепен. Внутренние грани его полностью отражают свет, когда он падает под любым углом, большим двадцати четырех градусов тринадцати минут. Иногда может показаться, что этот кристалл не столько вещество, сколько свет. Есть даже такие бриллианты, которые светятся, побыв под солнечными лучами. Они бурлят светом, сверкая в темноте для самих себя.

Однако собственная красота камня — это еще не все. Секрет заключается в огранке: симметрии граней, пунктуальной точности геометрии. Окончательно бриллиант был усовершенствован в 1917 году, когда Марсель Тальковский придал ему шестнадцать граней (у каждой из них свое название — уклон, дар, скос, клин). В истории бриллиантов яркость света — явление недавнее.

Химический состав этого камня элементарный — чистый кубический углерод. Алмазы напоминают математическое решение того, каким следует быть драгоценному камню. У других камней нет такой простоты. Но эта чистота тоже обманчива. Только земные алмазы неизменно обладают кубической структурой. Иногда алмазы находят в метеорах, и форма у них шестиугольная. Есть даже алмазы, состоящие не из углерода, а из бора, — они голубые, как тени на льду. Кроме того, существует оболочка алмаза.

Возьмите алмаз — и вы коснетесь водорода. Поверхность камня покрыта пленкой элементарной взрывчатости. Расположение атомов в кристалле стяжающее, они тянутся наружу, словно руки. Эти руки схватывают все, что возможно, забирают водород из жира на ваших пальцах или шее, из воздуха. Таким образом алмаз создает себе оболочку.

Вот первая насмешка алмазов. Как бы люди ни стремились к ним — а на это растрачиваются жизни, — алмазы остаются неприкосновенными. Люди убивают ради них, тратят состояния, теряют годы. За это камни дают им холодность, свет и пленку насилия толщиной в один атом.

А вот их вторая насмешка: кристалл — это обман. Истина заключена в водороде. Алмазы притягивают к себе насилие, словно магниты. Они вселяют в человечество убийственную мораль, когда камень ценится превыше жизни. Они облечены в смерть, невесомо, незримо, словно жизни их прежних владельцев были столь же эфемерны, пусты, как воздух.

Часть третья

ФУНКЦИЯ БОЛИ

У таксиста дешевые кварцевые часики. Браслет их захватывает и щиплет волоски на запястье. Всякий раз, когда становится больно, он трясет рукой, и машина сворачивает к кювету. Дети на улицах ищут что-нибудь, чем можно поиграть. Всюду камни, пыль, испорченные фрукты.

Над приборной доской свисает стеклянный глаз. Над ним находится зеркало заднего обзора. В нем я вижу глаза водителя. На мой взгляд, он кажется смирным. Я знаю, что внешность обманчива. У него удлиненные скулы и длинные темные ресницы, нежные, как у коровы.

По пути из аэропорта мы не разговариваем. Радио включено почти на полную громкость, и слышится то турецкая поп-музыка, то радиомаяк американской военно-воздушной базы. Таксист негромко, рассеянно подпевает. Мы не разговариваем. Я устала за ночной перелет, пропиталась дорожным запахом. К тому же мне надоели таксисты.

Музыка переходит с турецкой на английскую, с восточной на западную. Водитель предлагает мне сигарету, я беру ее. Табачный дым меня взбадривает. Я. прислоняюсь к стеклу дверцы и смотрю на Азию, а тем временем в салоне машины звучит песенка ансамбля «Кинкс».

Повезло мне родиться в любимой стране.

Я свободен, хотя почти нищ.


Я ищу женщину, которая любит жемчуг. По часикам таксиста еще нет шести. От моей щеки стекло дверцы уже согрелось. Вижу запряженную мулами телегу между двумя облезлыми высотными домами. Начинается призыв муэдзина на утреннюю молитву, слышится рев турецкого истребителя. Я оборачиваюсь и вытягиваю шею, чтобы увидеть самолет.

И когда стану взрослым, пойду на войну.

Жизнь отдам за страну, над которой всегда не заходит солнечный диск.

Мы подъезжаем к перекрестку, заполненному грузовиками и стоящими в ряд такси. На широком тротуаре пустой фонтан, в середине стоит статуя Ататюрка, окруженного каменными детьми в европейской одежде. И надо всем этим высятся крепостные стены города.

Я не думала, что они окажутся такими мощными, эти древние оборонительные сооружения толщиной с дом. Прямо-таки сплошной ряд лондонских домов, только с бойницами. Черные, словно от грязи и копоти промышленного центра.

На Востоке и на Западе, сытых и голь,

Виктория всех поимела.

Таксист выключает радио и подкатывает к бровке. Я лезу в карман за деньгами. Там все еще лежит конверт фон Глётт и оставшийся от трех шри-ланкийских рубинов камешек. Сжимаю его пальцами, чтобы почувствовать, какой он твердый. Это мое последнее маленькое желание, средство к достижению цели. Всего один камень потребовался, чтобы добраться сюда, другой пошел в обмен на жемчужину. Я уже на шаг ближе к «Трем братьям». Не верь я в это, вообще бы не трогалась с места.

Сдачи у таксиста нет. Я переплачиваю ему сумму, которая ничего для меня не значит. Он вылезает из желтой машины вместе со мной, помахивая листком бумаги, на лице у него вымученная улыбка застенчивого человека.

— Пожалуйста. Леди. Да.

Это карта города. Я различаю на ней крепостную стену и аэропорт. Большую стрелку «Вы находитесь здесь», указывающую на стоянку такси, словно иностранец не может больше нигде оказаться. Достаю конверт с почтовым кодом, водитель несколько раз кивает. Берет у меня карту и указывает пальцем на место внутри городской стены. Старый центр Диярбакыра.

Я благодарю его. Мы обмениваемся рукопожатием. Браслет часиков щиплет ему кожу, он морщится и вновь садится в машину. Едет обратно между высотными домами к аэропорту.

Я сажусь под статуей Ататюрка и смотрю на карту. Надо мной каменные дети протягивают вверх каменные цветы. Район внутри городской стены небольшой; его можно обойти за два дня. Но здесь только две большие улицы, а между их образующими крест линиями схематически изображены лабиринты глухих улочек и переулков. Если фон Глётт живет там, найти ее будет нелегко.

Солнце начинает припекать. Под его лучами сквозь бумагу просвечивает надпись. Я переворачиваю карту, там приветственное послание диярбакырского бюро туризма:

В ДИЯРБАКЫРЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ НОВЫЙ ДУХ. ДИЯРБАКЫР ЗНАМЕНИТ САМЫМИ БОЛЬШИМИ АРБУЗАМИ, ПРЕДСТАВЛЯЕТ СОБОЙ КУЛЬТУРНУЮ И ТОРГОВУЮ СТОЛИЦУ РЕГИОНА. ОТКРОЙТЕ ДЛЯ СЕБЯ ПРИВЛЕКАТЕЛЬНОСТЬ В ДИЯРБАКЫРЕ!

Я оглядываюсь по сторонам. Передо мной какой-то мужчина пытается продать обильный урожай сморщенных баклажанов. Женщины в черном теребят их лиловые органы и мошонки. Под городскими стенами уличные торговцы жарят кебабы из потрохов. Никаких туристов, никаких иностранцев я не вижу. Думаю, помогут ли мне в бюро туризма отыскать немку в старом городе. Свободное время у них должно быть.

Лучи солнца ползут по моей груди вверх. Здесь жарче, чем в Стамбуле, и я уже в дорожной грязи. При каждом движении чувствую удушливый запах своего пота. Хорошо бы убраться на время с жары. Ненадолго, устроить отдых всего на два-три часа. Драгоценность подождет, пока я не стану чистой.

Иду искать, где можно вымыться и вздремнуть. Времени на это уходит не так уж мало. В трех кварталах за стоянкой такси нахожу туристский район с двумя отелями. Здание побольше именуется «Пансион Дижлех», поменьше — «Отель Формула I» с пропущенным «т». Посреди дороги опрокинулась телега с обувью, и я, переступая через нее, иду к меньшему.

В вестибюле женщина пылесосит, с силой водя щеткой во всю длину шланга. Ковер такой старый, что чистым ему уже не стать. Она неохотно выключает свою машину, берет у меня деньги, протягивает ключ на плоском кольце. Сообщает, что за завтрак нужно доплачивать одну лиру и принимать гостей не разрешается. Ее английский лучше моего турецкого. Она закрывает за мной дверь номера.

Над кроватью нависает кондиционер, напоминающий размерами и формой стиральную машину. Когда я включаю его, воздух внутри с шумом бурлит. Ставлю сумку, иду в душевую, включаю свет. Вижу себя в зеркале застывшей над раковиной. Удивленной тем, что оказалась здесь. Лицо у меня загорело, от одежды слегка пахнет самолетом, освежителем воздуха и рвотой. Снимаю рубашку и джинсы, бросаю их на пол спальни.

Раздевшись, я снова встаю перед зеркалом. Перелет дает себя знать, вид у меня дерьмовый. А также дерьмовый запах и дерьмовое самочувствие. Пускаю в душе воду и становлюсь под чистый, белый шум.

Вода горячая, приятная. Закрываю глаза и предоставляю въевшейся грязи отходить с паром и потом. Не думаю ни о чем. Ни о «Братьях», ни о себе, ни о любящей жемчуг женщине. Вымывшись, иду в спальню, задергиваю шторы и ложусь на прожженные сигаретами простыни. Влага сохнет на моей раскрасневшейся коже, и я засыпаю.

В самом начале девятого меня будит запах завтрака. Кто-то жарит колбаски. У меня начинает выделяться слюна. Я надеваю чистые джинсы, махровую майку, сандалии — одежду для прогулок. Все остальное, как обычно, остается в сумке. Убеждаюсь, что взяла записные книжки, последний рубин, жемчужину. Затем спускаюсь.

Женщина все пылесосит на том же месте, вертясь между лестницей и вестибюлем. Это какой-то медленный танец в одиночку. Единственная формула жизни, Формула I. Я подхожу, улыбаюсь и отдаю ей ключ от номера.

— Вы вернетесь вечером?

— Может быть.

Она опускает взгляд на пестрое кольцо ключа.

— Это хороший номер.

— Превосходный. Спасибо. Собственно говоря, мне нужно встретиться кое с кем. Одной старой немкой. Дойч — возможно, вы ее знаете. Фон Глётт. Слышали эту фамилию?

Женщина меряет меня взглядом и отворачивается. Ковер под ней истерт до состояния старой банкноты или кожи, и я оставляю ее там. На улице стало прохладнее, чем я очень довольна. Над городскими стенами появились тучи, длинные перистые облака, фильтрующие солнечные лучи. Я иду туда, в старый Диярбакыр.

Здесь многолюдно, и толпа неулыбчивая, поглощенная проблемами существования в суровом месте. Я пока что никуда не направляюсь, не ищу фон Глётт. Прежде хочу ознакомиться с городом, который она избрала для жизни. Нащупываю дорогу к ней.

Я присматриваюсь к людям. К их одежде, рукам, лицам. Старухи с татуировкой на лбу. Человек с мобильным телефоном у городского банка, запах его духов подходит к пиджаку от Армани. Присматриваюсь к тому, как они присматриваются ко мне, не прислушиваясь к словам и голосам. Дети на улице доводят себя до истеричного хихиканья вопросами «откудавы?» и «каквасзовут?». Женщины отвращают от себя дурной взгляд моих голубых глаз, целуя пальцы и тряся ими. Лощеные скучающие молодые люди на углах шепчут мне вслед: «Эй, давай трахи-трахи, завтра будет дороже. Красотка, куда же ты?»

Я не отвечаю. Не потому, что они опасны, хотя кое-кто опасен наверняка. Потому что интереса к ним у меня нет. Я знаю, куда иду и зачем. Большинство людей не могут сказать о себе этого.

На больших улицах никто не живет. Они идут с севера на юг и с запада на восток, пересекаясь в центре старого города. На них стоят банки и торговые пассажи шестидесятых годов, их бетон и мрамор уже постарели от въевшейся грязи. Окна над конторами полны запыленных объявлений: Doktor, Avukat, Profesor.

На обочине множество лотков с едой. Я покупаю бумажный стаканчик вареного нута. Девочка в полосатых шортах дергает меня за рукав и что-то говорит так быстро, что я не пойму, по-курдски или по-турецки. Отдаю ей стаканчик, и она торопливо ест.

По мере приближения к центру жизнь города становится все более кипучей. Когда я дохожу до перекрестка, грязные улицы уже поглощены базаром, там выставлены разноцветные пластмассовые ведра, топленые сливки, медовые соты. Корзины винограда, мешки сумаха. Перед торговцем рыбой стоят блюда с карпом из Тигра, кузнец чинит тесло в лучах жаркого солнца. Сама того не сознавая, сворачиваю с большой улицы в глухие.

Сначала меняется звук, затем свет. Реактивный самолет преодолевает звуковой барьер — раздается хлопок, приглушенный плоскими крышами. Я поднимаю взгляд от телеги с креслами цвета бордо и обнаруживаю, что не знаю, где солнце. Умение ориентироваться изменяет мне. Всего на секунду. Я даже не знаю, как назвать место, где нахожусь. Это не улочка, просто обойденное зданиями пространство.

Вокруг меня толкутся покупатели и продавцы. Люди здесь поневоле скученны. Кто-то проводит ладонью по моей руке от локтя до подмышки, но когда я оборачиваюсь, никто на меня не смотрит. Шум толпы то громче, то тише, волны его вздымаются и опадают. Успокоившись, я иду дальше.

Это уже иной Диярбакыр. В старых кварталах чувствуется исконность, которой лишены большие улицы и высотные здания. Возникает ощущение путешествия в прошлое. Думаю, существует ли переводная шкала — год в прошлое на каждые десять миль к востоку. Но дело обстоит не так просто: этот мир более реален. Я здесь не в прошлом веке, только в ином.

Останавливаюсь возле мясной лавки, покупаю у жены мясника жесткий шиш-кебаб. Здесь стоят невысокие табуреты, сажусь и ем, зажав сумку между ступнями. Рядом со мной висит половина козьей туши, покрытая световыми пятнами. Кебабщица приносит мне кружку йогурта со льдом. Я смываю им привкус соли и жира, поднимаюсь и иду дальше.

Теперь, когда центр города остался позади, дети тащатся за мной более открыто. У одного мальчика пластиковая дудка с раструбом, он дует в нее, издавая пронзительные, прерывистые звуки. Всякий раз, когда я улыбаюсь ему, мальчик отбегает в сторону, но не сдается. Недовольства у меня он не вызывает. Здесь и мужчины пялятся на меня более открыто, хотя присутствие детей их сдерживает.

Я думаю о цели своего приезда. Раз фон Глётт живет в Диярбакыре, то, наверное, здесь, в старом городе. Дворы часто представляют собой обыкновенные площадки, над вымытым бетоном сушится белье. Однако я дважды подхожу к запертым воротам больших домов. За ними слышны шум воды и хлопанье голубиных крыльев. Дома эти с внутренними двориками, полосатыми колоннадами из белого и черного камня, угрюмыми окнами. Замкнувшееся в себе богатство.

Осматриваю Диярбакыр я неспешно. Как наверняка в свое время фон Глётт. Драгоценности представляют собой воплощение всего материального — книг, часов, городов, лиц, — чего только алчут люди. А те, кто любит драгоценности, склонны к алчности. Я ищу то, чего может желать немка. Это единственное, что я о ней знаю.

Назвать чистой любовь к камням нельзя. Мне это ни разу не приходило в голову. Что бы ни символизировали драгоценности — связанные с ними воспоминания, желания, — они всегда становятся чем-то запятнанным. Это непременное свойство всего драгоценного. Я иду по Городу Черных Стен и думаю о «Трех братьях», их крючках и зубцах. Правда, я всегда о них думаю.

Узкие улочки выводят меня к ювелирному рынку, лабиринту лавочек, во всех торгуют одними и теми же браслетами с брелоками и ожерельями с медальонами. Покупать что-то здесь у меня нет ни времени, ни желания, но в конце прохода оказывается гранильная мастерская, витрина ее полна неоправленных камней. Внутри двое мужчин с аккуратными седыми бородками предлагают мне древнеримскую печать. Хорошую, из сердолика, воск к ней не пристает; однако ее резьба не старше самих гранильщиков.

Печать я им отдаю обратно и покупаю вместо нее древний персидский талисман из светлой бирюзы с вырезанными куфическими буквами. Это десятый-одиннадцатый век, в крайнем случае двенадцатый. Гранильщики просят за него пять долларов, я даю им пятнадцать. Талисман стоит во много раз больше. Заработки у них более-менее честные, у меня тоже.

Выйдя из мастерской, ловлю отблеск солнц. Уже за полдень. Иду против движения толпы, в восточную сторону, и толпа внезапно сменяется безлюдьем. Я начинаю сворачивать куда не следует. Захожу в тупики, узкие проходы, трущобы. Какой-то мужчина лежит на ветхом диване, почесывая в паху. На мусорной куче валяются новорожденные котята, от них пахнет парным мясом. Дети тянут меня за джинсы, стараясь увести отсюда. Я иду одна пять минут, десять. Улочки пустынны. Звук пластмассовой дудки постепенно затихает вдали.

Огибаю последний угол — и передо мной городская стена, черная, полуразвалившаяся. Фортификационные сооружения рухнули с крутого обрыва. Подхожу к его краю. Земля под ногами осыпается, и я хватаюсь за базальтовые блоки, чтобы не упасть.

В полумиле отсюда медленно течет Тигр. В жару уровень воды в нем низкий, ландшафт, окружающий его, плоский, унылый. Вдали, где речная долина поднимается к горам, видны плоские холмы. Я пересекла старый город с запада на восток. Поворачиваюсь и смотрю назад, откуда пришла.

Квартал этот тихий. Откуда-то доносится гнусавое ми-ми сидящих в клетке маленьких вьюрков. Поблизости поет женщина в такт своей работе. На узкой улочке слышится скрип ржавого велосипеда.

Он отражается от высоких стен, приближается. Из переулка слева от меня, хромая, выходит старик. В синем джемпере на пуговицах и красной бейсбольной шапочке. Скрип издает протез правой ноги.

Посреди улицы старик останавливается, откидывается назад. Женщина больше не поет, и птички в клетке умолкли. Все ждут, когда снова заскрипит его протез. Старик поворачивает голову и смотрит на меня, откровенно, без улыбки. Потом, кряхтя, нагибается, поворачивает искусственную конечность на девяносто градусов и идет в западную сторону, оставляя за собой легкий запах перегара. Он держится в воздухе, пока старик не скрывается из виду, и вьюрки снова начинают пищать.

Я смотрю вслед старику. Рекламой достоинств спиртных напитков его не назовешь. Однако первым делом он наводит меня на мысль о приятном холодном пиве. Затем я думаю, что очень кстати оказался бы соотечественник, с которым можно поговорить по-английски. Возможно, это бы нашлось в баре. Но баров со спиртным в мусульманском Диярбакыре я не видела.

Запах перегара, невидимый человеческий след, еще держится в воздухе. Я иду по этому следу. Слежка за стариками на глухих улочках — не то занятие, в котором я приобрела сноровку, не предмет моей гордости. Однако я справлялась с делами и посложнее. Иду на расстоянии квартала за ним обратно к большой улице, прислушиваясь к ржавому скрипу. После нескольких неудачных попыток он сворачивает направо и входит в ресторан. Выждав несколько минут, иду к фасаду. Над дверью надпись «Пепси-кола». Имя — Синан Локатасу. Второе объявление вывешено в окне. Кто-то мелко написал:

Дабро пожаловать в лучшее завидение в центре города.

А пониже большими жирными буквами:

ЗДЕСЬ ПОДАЮТ ПИВО.

Я открываю дверь. Внутри светло, солнечные лучи падают вдоль широкой лестницы. Здесь обитая пластиком стойка, четыре столика, микрофон на подставке из древесно-стружечной плиты, два спящих на рядах стульев официанта. В глубине зала двое мужчин в синих комбинезонах играют в триктрак. Старик стоит возле них, бормоча что-то астматическим, монотонным голосом. Взгляда на меня он не поднимает, остальные тоже.

Я усаживаюсь за пустой столик и жду официанта. Сзади входит крепко сложенный мужчина в белом фартуке, смотрит на меня и отворачивается. Я наблюдаю за тем, как он старается не замечать моего присутствия. Ему ничего не остается, как смотреть на спящих или играющих в карты. В конце концов он небрежно подходит, вскидывает голову и ждет.

Я улыбаюсь:

— Добрый день. У вас есть пиво?

— Пива нет.

Он морщит нос. Часть моего сознания, слабая часть, задается вопросом, не пахнет ли от меня до сих пор. Я не опускаю лица, чтобы это выяснить. Указываю подбородком на висящее в окне объявление.

— «Здесь подают пиво» — нет?

Он угрюмо смотрит на меня. У него полные, надутые губы, густые брови, высоко на правой щеке родинка. Лицо мима. С париком из него получилась бы превосходная безобразная сестра.

Я повышаю голос. Самую малость.

— Я прошу бутылку пива. Пожалуйста. Лютфен.

— Пива нет…

Тут заговаривает один из официантов. Не садясь и не открывая глаз. Голос у него мягкий, но не тихий. Мим слушает, задает какой-то вопрос, потом смотрит на свои часы и пожимает плечами. Вытирает руки о фартук и указывает на лестницу:

— Поднимитесь, пожалуйста.

Я поднимаюсь. Лестница выходит на веранду. Вьющиеся растения отбрасывают тень и делают жару сносной. Я иду между столиками с бумажными скатертями к месту, с которого видна большая улица. На веранде никого нет, и я наслаждаюсь ощущением простора. Скатерть передо мной слегка запачкана засохшими остатками еды и принесенной ветром грязью. Веранда, вероятно, — место вечерних сборищ, обслуга перед ночной работой отдыхает. Пытаюсь решить, долго ли смогу дожидаться здесь соотечественников, которые могут так и не появиться, и людей, которые могут ничего не знать.

Терпеливо жду. В окне здания напротив объявление: Doktor Gtirsel, хирург. Последнее слово жирно зачеркнуто. За шторами движутся тени. На крыше виден силуэт вороны, черный, как флюгер.

— Ваше пиво.

Я поднимаю глаза. Это спавший официант. Узнаю его не по лицу, а по мягкому голосу.

— Спасибо. Я уж думала, что бутылку принесут в бумажном мешке.

— Нет. — Он улыбается мне. Я понимаю, что мало кто из диярбакырцев улыбается, даже если они добры или вежливы. — Это же ресторан. Вы сюда надолго?

— В Диярбакыр? Нет.

— Нет. По делам?

— Да. Вы очень хорошо говорите по-английски.

Он снова улыбается:

— Нет-нет.

И умолкает, словно хочет сказать еще что-то. Я разглядываю его лицо. Глаза темные, яркие, как загар кожи. Привлекательные, как и голос. Соблазнительные. Я ощущаю прилив страсти. Знаю, что по мне это незаметно. Жду, когда он скажет еще что-нибудь.

Он протягивает мне руку. Мы обмениваемся рукопожатием.

— Меня зовут Аслан.

— Меня Кэтрин. Я знаю одного Аслана в Стамбуле.

— Да, это распространенное имя. Означает Лев. Я тоже стамбулец.

— Вот как?

— Да. Это ресторан моего дедушки. Ему нужна была помощь. Большинство здешних стремятся уехать в Стамбул или в Анкару, на запад. Но я поехал в противоположную сторону.

— На восток.

— Да. На восток.

Шум на улице усиливается. Оглядываюсь туда поверх кадок с вьющимися растениями. Внизу на тротуаре человек в чалме кричит на кого-то, мне невидимого. Двое мужчин удерживают его. Голос кричащего срывается, словно он вот-вот заплачет. Позади меня Аслан мягко говорит:

— Место для жизни скверное.

— Старый город красив.

— Да, но большинство диярбакырцев курды. Они не хотят, чтобы мы здесь жили. Для них это война.

Я поворачиваюсь к столу. Бутылка открыта, и я отпиваю глоток из горлышка. Аслан хочет раскланяться и уйти, я жестом останавливаю его.

— Постойте, посидите со мной. Мне нужно с кем-то поговорить.

— Конечно.

Он снова садится.

Ветерок треплет бумажную скатерть. Аслан младше меня на год-другой, а то и больше. Я наблюдаю за тем, как он соображает, что бы сказать.

— Кэтрин, откуда вы?

— Из Англии.

— Из Англии? Живете в Лондоне?

— Поблизости.

— Лондон! Он бы мне, наверное, очень понравился.

— Может быть. Приезжайте летом. — Я ставлю бутылку и подаюсь вперед. — Аслан, мне здесь нужно кое-кого найти. Я приехала издалека, чтобы отыскать одну женщину.

Он пожимает плечами:

— Если вы скажете мне ее фамилию…

— Фон Глётт.

— Эту немку?

Я откидываюсь назад и с облегчением улыбаюсь:

— Вы ее знаете!..

Аслан снова пожимает плечами:

— Ее все знают.

— Все? Я полдня потратила на поиски тех, кто может ее знать.

— Ну что ж, может быть, не все. И не все ее любят. Простите, Кэтрин, дедушка не одобряет этого, но… можно, я выпью вашего пива?

— Конечно.

Он наливает себе полный стакан, которым я не пользовалась. Я наблюдаю, как он пьет. Это совместное распитие в городе, где я никого не знаю, кажется мне дружелюбным жестом.

— Почему люди не любят ее?

Аслан ставит стакан на стол, чмокает губами, улыбается.

— Почему? Собственно говоря, большинство к ней очень хорошо относятся. Это только старые турки, ата-тюрки, понимаете?.. У этой немки есть в своей стране земля, фермы, фабрики. Она каждый год отправляет самолетом рабочих отсюда на север. У нее собственный самолет — очень богатая женщина, понимаете? Оч-чень. Но большинство диярбакырцев курды, поэтому и большинство ее рабочих курды. Они возвращаются из Германии с деньгами и заводят свой курдский бизнес. Старым туркам это не нравится. Понимаете? Зато все остальные любят ее.

— Аслан, где она живет?

В старых кварталах, как я и догадывалась. Аслан чертит мне карту, старательно, не спеша. Приглашает зайти перед отъездом. Я обещаю, что зайду. Не знаю, сдержу ли слово.

Когда карта готова, я целую его на прощание. Кожа на щеках у него нежная, подбородок небрит. Из глубины ресторана одноногий старик смотрит, как я выхожу, запрокидывает голову и пьет.

Уже близится вечер, когда я нахожу нужный дом. Ныряю под полосатую каменную арку. Солнце ярко освещает одну сторону большого внутреннего двора.

Место красивое. Во дворе растут старые кедры. Земля под ними выложена широкими черными каменными плитами из женского базальта, более пористого, чем мужской. Он остается прохладным даже в жаркий полдень. Стены сложены из мужского камня, более плотного, черного и белого, обсажены жасмином. В пруду с лилиями и медлительными карпами землистого цвета вода отливает коричневым, красноватым, желтым. За прудом — открытая веранда с маленьким фонтаном и каменными скамейками. Между ними две двери.

Окна второго этажа пустые, тусклые от грязи. Однако в дверях глазки. Над ними камера наблюдения. Откуда-то из дома доносится звук флейты, повторяющаяся фраза. Чем дольше я прислушиваюсь, тем больше сомневаюсь, флейта это или птица.

Я прохожу по двору и стучу в дверь. Птичья песенка обрывается на полуфразе. Других звуков в доме не раздается, ни голосов, ни шагов. Когда дверь открывается, я, полуотвернувшись, смотрю на двор.

В дверном проеме стоит гигант. Даже без тюрбана он, должно быть, выше меня больше чем на фут, а я не маленькая женщина. Лицо у него смуглое, орлиное, семитское. Ловлю себя на том, что сосредоточилась на его огромных руках и чертах лица, словно разглядываю ребенка. Его рост и молчание сбивают меня с толку. Он ждет, пока я соберусь с мыслями.

— Прошу прощения. Я ищу женщину по фамилии фон Глётт. Она живет здесь? Вы говорите по-английски?

Гигант делает полукивок-полупоклон.

— Меня зовут Кэтрин Стерн.

Он ждет, придерживая одной рукой дверь. Вижу, что в другой у него что-то гладкое, похожее на ствол пистолета.

— Я торгую драгоценностями. Жемчужинами. Ничто в его лице не меняется, но он убирает руку с двери. В другой у него не оружие, а деревянный духовой инструмент. В красной древесине просверлены отверстия. Гигант ведет меня в дом. Каменные стены коридора побелены известью. Сводчатый потолок низкий и плохо освещен. Пахнет нафталином. Откуда-то издалека доносятся голос с американским акцентом и звуки стрельбы.

— Прошу вас.

Я осматриваюсь. Гигант, сгорбясь, ждет. В коридоре его сила выглядит нелепой, обращенной против себя. Я иду следом за ним. По обеим сторонам коридора статуи, персидские и вавилонские, каменные и гипсовые. Сделанные в форме черепов часы времен Османской империи перетикиваются на длинных полках друг с другом. Атмосфера накопленного богатства, сохранившиеся красоты древних империй.

Гигант идет быстро. Его босые ступни не издают ни звука. Откуда-то снова слышатся голоса, становится виден конец коридора. Подходим к портьере из нитей черных бусин, сквозь них мерцает свет. Гигант раздвигает нити, и я вхожу.

В полной килимов и диванов комнате старуха смотрит телевизор. Спина ее совершенно прямая, волосы окрашены в стальной цвет. На ней белое кашемировое платье с желтовато-серым оттенком и бесформенные отороченные мехом шлепанцы. Телевизор большой. На экране Арнольд Шварценеггер в роли Терминатора. Домовладелец в халате стучится к нему в дверь. Арнольд поднимает взгляд от похищенной книги. Позади него сквозь узорчатую ширму светит диярбакырское солнце. На приставном бронзовом столике джин с тоником.

Гигант уходит. Старуха отрывается от телевизора и смотрит на меня. Она хрупкая, как древний фарфор, кожа у нее почти прозрачная.

— Кто вы? Налоговый инспектор?

По-немецки она говорит с восточным аристократическим произношением. Непохожим на городское, франкфуртское или берлинское. В Лондоне ее прозвали бы мудрой старой птицей, но в ней есть и нечто характерно немецкое. Отчасти это строгая утонченность одежды и косметики, готическая мрачность единственной нитки черного жемчуга. Отчасти какая-то сила. Выглядит она стойкой и вместе с тем хрупкой, как алмаз. Несовместимости, которые тем не менее сосуществуют.

Взгляд у нее проницательный, холодный. Старуха может погнать меня из-за любой мелочи, а я могу предложить ей всего-навсего одну жемчужину. Теперь, когда я здесь, она кажется не такой уж ценной. Мне нужно быстро завладеть вниманием хозяйки и не давать ему угаснуть. Решив, как начать, говорю по-английски:

— Мне ваш дом нравится. — Немка молчит, и я делаю еще одну попытку. — Я всегда думала, что восхищающиеся камнями люди живут в окружении красивых вещей.

— Камнями? — Она рявкает, словно я глухая или рассеянная. — Камни я терпеть не могу.

По-английски она говорит с более сильным акцентом, чем Шварценеггер. На экране Терминатор идет сквозь завесу перекрестного огня.

— Драгоценностями.

Я делаю два шага в комнату, затем еще один.

— Драгоценностями, да. И у меня все красиво. Мой вкус безупречен.

— Безусловно. Что у вас с ковровыми шлепанцами?

Пауза, достаточно долгая, чтобы задаться вопросом, не ошиблась ли я в ней. Старуха подается вперед, словно намерена плюнуть. Но вместо этого отпивает глоточек джина и слегка улыбается.

— Раз вам интересно, я жду присылки новых шлепанцев. Из Парижа.

Немка тяжело опускает стакан. Непонятно, гнев причиной тому, опьянение или просто плохая координация. Она смотрит на меня, голова у нее трясется. Она очень стара.

— Вы явно не из налоговой инспекции. Те прилетают из Германии и всегда надлежаще одеты. Притом никогда не бывают такими невежливыми. Вам очень повезло, дорогая моя, что у меня есть чувство юмора. Как вас зовут?

— Кэтрин Стерн.

— Что вам нужно в моем доме?

Я подхожу к столу, кладу рядом со стаканом жемчужину. На ее розовой поверхности мерцает свет. Старуха берет ее с величайшей осторожностью, словно может раздавить пальцами, как яйцо крохотной птички. Хотя это не хрупкий камень, жемчужина. Нежная, однако обладающая органической прочностью. Округлый перламутр эластичнее плоского кристалла. Я начинаю описывать драгоценность, ее вес и происхождение, но фон Глётт жестом меня останавливает.

Из телевизора гремят стрельба и музыкальное сопровождение. Разглядев в жемчужине все, что хотела, старуха зажимает ее в кулак. Снова поднимает взгляд на меня и хлопает по дивану рядом с собой:

— Идите сюда, присаживайтесь. Я должна счесть это подарком? Или же уплачу вам пятьсот долларов. Не больше.

— Я пришла к вам не ради денег.

Фон Глётт снова разжимает руку. Жемчужина светится на ее серой коже. Склонив голову набок, она улыбается:

— Очаровательная. Очаровательная.

— Я пришла поговорить с вами.

— А вы добиваетесь своего. — Рука ее сжимается. — Мне кажется так, Кэтрин Стерн.

— Иногда.

— Иногда. Попьем чаю, потом поговорим. — Она шарит по диванным подушкам, пока не находит пульт дистанционного управления. Ударяет им трижды о приставной стол, убирает звук телевизора, кричит все сразу: — Хасан! Чаю. Закусок. Молока.

Из-за портьеры доносится какой-то шелест. Моему воображению представляется гигант, который ходит босиком по дому. Старуха вновь обращается ко мне:

— Меня зовут Ева фон Глётт. Пока вы здесь находитесь, будете обращаться ко мне «Глётт» или «мэм». К чаю вам нужно молока. Вы англичанка.

— Спасибо.

Она трет жемчужину между ладонями, словно обмылок. На стене позади нее черно-белая фотография мужчины лет сорока с лишним. Выцветшая от времени и восточной жары. Красивое, чисто выбритое лицо, улыбающееся из прошлого. Немецкий военный мундир.

— Какая это прелесть, жемчужины. Кэтрин, вам нравятся алмазы?

— Нравятся, пожалуй, не то слово.

— Я так и знала. Алмазы! — Смех у нее неприятный, визгливое хихиканье, как в салонах красоты. — Алмазы — просто-напросто возвеличенный уголь. В раю ангелы будут бросать их в огонь. А все самоцветы вульгарны. Безделушки. Камни, с какой стати мне их носить? Меня что, может унести водой? Когда умру, камней на груди у меня будет предостаточно. Но жемчужины…

Хасан, тот самый гигант, входит с чаем, тарелкой маслин, тарелкой хурмы. Я смотрю, как он ставит поднос на стол, наливает две чашки. На нас он не смотрит. Все его движения бесшумны. Поднос, оставленный им, старый, из лакового дерева, инкрустированный золотыми листьями. Рядом со мной Ева фон Глётт все говорит и говорит:

— Да, жемчужины. Они так изящны, обладают такой утонченной красотой. Они растут. Маленькие жизни. Представляют собой функцию боли.

Она берет маслину. Ест. Вынимает косточку из зубов. Поговорить она любит, и я думаю, с кем ей разговаривать в своем обнесенном стеной особняке? Стараюсь не давать ей умолкнуть.

— Боли?

— Да. У моллюска нежная плоть. Легкоранимая. Когда туда попадает песчинка, плоть окутывает боль в перламутр. Устраняет рану. Жемчужина — это функция боли. Но это и часть ее красоты, вам не кажется?

— Не думала об этом.

— Я считаю так и думала об этом много. — Она отпивает чаю. От него в пробивающемся сквозь шторы свете поднимается пар. — В них есть очарование красивых девушек. Они бывают всех оттенков человеческой кожи. У вас кожа хорошая. Если станете следить за собой, будете очень красивая.

— Ну конечно.

Она снова смотрит на экран. Мы сидим рядом на диване, не разговаривая. Женщина, любящая жемчужины, и женщина, любящая камни. Будто старые приятельницы, оскорбляющие друг друга.

Звук выключен. На экране мужчина и женщина занимаются сексом. Свет и тени падают на их плоть, лица. Все оттенки кожи. Ева фон Глётт с приоткрытым ртом смотрит на них, но недолго. Ждать больше нельзя, и я начинаю негромко говорить:

— Я ищу кое-что. Слышала, что вы могли бы помочь мне. Это драгоценность. Знаменитая. Я занята поисками вот уже… Я готова на все…

Смотрю на свои руки. Костяшки пальцев розоватые, как жемчужины. Черчу на коже рисунок: треугольник, бриллиант.

— Это золотой треугольник. Средневековая вещь. Из Бургундии. Аграф величиной с мою ладонь. Золото с восемью вправленными камнями. Один бриллиант, три рубина, четыре жемчужины. Его древнее название — «Три брата», Les Trois Freres. Это…

— Я знаю, что это, — говорит старуха. Она неотрывно смотрит на экран. Голос у нее снова негромкий. Задумчивый. — Вы очень умны, раз нашли меня здесь. Или очень удачливы. И принесли мне такой славный подарок. Это подарок?

— Если хотите.

— «Три брата» некогда побывали в руках моего отца.

— Что?

Я поворачиваюсь и таращусь на фон Глётт, ничего не могу с собой поделать. Профиль ее тонко и мягко очерчен, но глаза остаются суровыми. Пульт управления все еще у нее в руке.

— «Братья» принадлежали вашему отцу?

— Вы не слушаете, — говорит Глётт. — Мой отец коллекционировал изящные драгоценности, но деловыми талантами не обладал. Аграф, который вы ищете, ему предлагали в Лондоне. В конце прошлого века, кажется. К сожалению, для моего отца он был слишком дорог. Неимоверно дорог, а отец уже не был неимоверно богат. Аграф выскользнул у него из рук. Он жалел об этом до конца жизни. Говорил об аграфе, когда напивался. Плакал. — Она останавливает фильм и поворачивается ко мне. — Видеть не могу, как мужчины плачут.

— Кто купил аграф?

— Откуда мне знать?

Я сижу неподвижно, не сводя с нее глаз. Возможно, она говорит правду. Я знаю, что в XIX веке «Братья» были в Англии. Эти факты совпадают, и старуха, судя по ее виду, не лжет. Однако видимость обманчива. Я оценивающе рассматриваю ее. Под моим взглядом она начинает нервничать.

— Вы не верите мне?

— Не знаю.

Глётт сжимает губы. Теперь вид у нее не беспокойный, а гордый. Я совершила ошибку. Вечно я рано или поздно совершаю ошибки.

— Я слышала раньше рассказы о «Братьях». О людях, которые владели ими. О тех, кто знал этих людей. Всегда только рассказы…

— Вы не верите мне.

Она поднимает пульт и снова включает фильм. Звук стрельбы заполняет комнату.

— У вас есть какие-то доказательства?

— Для вас — нет.

Глётт произносит это шепотом. Лицо ее окаменело. Глаза прикованы к экрану. Губы и скулы очерчены четко, как у восковой фигуры.

Я сижу рядом с ней. Глаза мои обращены на экран, но я ничего не вижу. Пытаюсь беспристрастно оценить создавшееся положение. Если уйти сейчас, то придется возвращаться ночью, сегодня или завтра. Я видела только одного охранника, пусть он и гигант, и одну камеру наблюдения. Но кража здесь не выход. Я не знаю, что мне нужно в этом доме и что здесь можно украсть. Видела только старуху, чья голова полна сведений. Их бы я, будь это возможно, украла.

В душе у меня начинает подниматься отчаяние. Стараюсь подавить его. С каждым днем не поддаваться ему все труднее. Я пребываю в поисках уже пять лет. Старуха рядом со мной хихикает. Когда поднимаю взгляд, она смотрит на меня веселыми глазами.

— Вы теперь в затруднении. Правда? Это заметно. Что станете делать, если я вам не помогу? Не дам кое-чего. Куда подадитесь, а?

Не знаю. Себе это сказать я могу, ей — нет.

— И долго вы занимаетесь поисками?

Теперь ее голос звучит мягче. Я качаю головой и встаю. Жемчужина лежит на приставном столе, и я ее забираю. Это цена билета на самолет, куда бы я ни подалась.

— Постойте. Постойте же! — Глётт с трудом поднимается. Ноги у нее тонкие, негнущиеся, как палки. Когда она стоит, они дрожат. — Раз говорю постойте — значит, постойте. Я спросила, долго ли вы занимаетесь поисками, потому что хочу знать, много ли знаете о драгоценностях.

— Знаю все, что мне нужно.

Достаю из кармана турецкую банкноту в миллион лир и заворачиваю в нее жемчужину, словно безделушку.

— Да. Не сомневаюсь, — говорит старуха. Неуверенно делает шаг ко мне. Повышает голос, словно я уже далеко. — Мне нужен кое-кто. Служанка.

— В служанки я не гожусь.

— Работница. Кто-то знающий, с чем имеет дело. Мой отец любил камни. Их у меня больше, чем вы когда-либо видели. И больше, чем когда-либо мне понадобится. — Она делает еще шаг. Теперь фон Глётт держится твердо, для старухи она довольно высокая. — У меня есть предложение. Раз уж вы здесь, я хочу, чтобы вы составили каталог камней моего отца.

— Зачем мне это?

— Дабы получить то, что вам нужно. Здесь должны быть отцовские дневники. Деловые записи. Поработайте у меня. Посмотрим, сможем ли найти их.

Выход сбоку от меня. Сквозь шторы пробивается солнце.

— Я жалею вас, Кэтрин Стерн. Пока не поздно, соглашайтесь.

Поворачиваюсь и ставлю чемодан. Жемчужина все еще у меня в руке, протягиваю ее. Глётт отмахивается:

— Пф-ф… оставьте ее у себя.

— Нет, она для вас. — Подхожу к ней. — Я никогда не любила жемчужин.

— Вот как? — Старуха поднимает подведенные брови и берет драгоценность. — Ну так я научу вас их любить. Время у нас есть.

Над нами ревет самолет, металлическая тяжесть, висящая в жарком небе. Глётт улыбается мне. Зубы у нее голубовато-белые, желтые. Всех цветов жемчуга. Протягивает руку, и я беру ее в свою.

Жизнь камней — это жизнь мертвых, всегда ведущая в прошлое, никогда в будущее.

Моя записная книжка на вид старая. Я пишу методично, запечатлевая каждый предпринятый шаг. Она не похожа на дневник Арафа с его педантичными маленькими секретами. Я не записываю секретов, и их никто никогда не прочтет. Вот здесь — адрес с полупорнографического календаря. Вот здесь — номер телефона в северной Швейцарии. Между ними подстрочные примечания. Страницы выглядят старыми, я тоже.

Время сейчас уже позднее. За моим окном двор, выложенный черным камнем. Стены дома сложены из мужского базальта, если выйду и приложу к нему руку, почувствую тепло. Женский базальт под ногами будет прохладным. Снаружи летают летучие мыши, я слышу их. Они рыбачат своими голосами. Забрасывают маленькие грузила звука, вытаскивают.

Я в Диярбакыре, в доме Евы фон Глётт. Пишу историю «Трех братьев», представляющую рассказ о себе. Все владельцы их мертвы, драгоценность пропала.

Трепет крыльев летучих мышей. Я нахожусь внутри дома и ощущаю тепло, идущее от его каменных крыш и коридоров. Глётт ненавидит камни и все же выбрала для себя дом из камней. Видимо, дом из жемчужин ей еще не по карману. Мне кажется, через несколько лет она сможет себе это позволить.

Меня клонит в сон. Сегодня я ничего не записываю. Не черчу карты с «Братьями» — три шага к востоку и один шаг назад. Это только для себя. Записная книжка скоро кончится, и я пожалею об этих попусту истраченных страницах.

На столе подле меня лежит бирюза с вырезанными куфическими буквами. Линии букв тонкие, примитивные, как зарубки топором. Им уже семьсот, восемьсот, а может, и девятьсот лет. Они будут по-прежнему разборчивыми, когда белые страницы с моими записями станут ветхими, бумага вновь обретет цвет древесины, чернила начнут тускнеть. Когда все записи, сделанные при моей жизни, расслоятся, фотографии выцветут в красные небеса и фиолетовые силуэты, надписи на драгоценных камнях останутся неизменными. Нет ничего долговременнее камней. Они — это Розеттский камень, Эйвербери-авеню, архив Дариуса.

Я весь день искала старуху. Ночью поймала себя на том, что думаю о матери. Она умерла, когда мне было семь лет. Ее звали Эдит, она была уже старой, родив меня. У меня где-то есть ее камень, гранат с порвавшейся нитки.

Эдит. Она пахла темной комнатой: старыми фотографиями и высохшими кюветками. Темная комната пахла ею. Ничто в доме не было столь значительным, как затемненная буфетная рядом с кухней. Единственная комната, знать которой мы не могли, неисследованная химическая темнота, где Эдит могла скрыться на несколько минут или часов, стать недосягаемой, поскольку открывать дверь было нельзя.

В кошмарах мне снилось, что Эдит растворяется в темноте, когда дверь распахивается, чернеет, словно азотнокислое серебро. Мать-Эвридика. Нам лишь изредка дозволялось входить туда, поодиночке, иначе мы дрались за стул возле кюветок с проявителем и фиксажем. В этом душном пространстве Эдит склонялась над нами. Ее пожелтевшие пальцы извлекали фотографии из темноты. Ее голос произносил: «Вот и все. Абракадабра». Частички черного серебра превращались в улыбающиеся лица. Запах его не походил ни на какой другой — запах опасных и драгоценных вещей.

Писать об Эдит мне трудно. Это отрывает меня от собственной жизни. Думая о ней, я как бы оглядываюсь через плечо.

Но такова характерная особенность мертвых: они всегда ведут тебя в прошлое. Драгоценности то же самое.

«Три Брата» манили меня через пятьсот лет истории, а в истории драгоценностей пятьсот лет — это только начало. Самые древние украшения в сто раз старше «Братьев». Восточноафриканские бусы из скорлупы страусиного яйца. Наряду с обработанными камнями они древнейшее свидетельство человеческого разума. Меня это занимает само по себе: то, что украшения и оружие — средство познать себя. Стремление создавать то и другое — наша общая основа, неизменная вот уже пятьдесят тысяч лет. Назначение украшений так же интуитивно, как назначение секиры, и мы видим в том и другом проявление разума. Оружие создано из необходимости убивать. Украшение — из любви к вещам. Любовь и смерть приводят нас к тому, что мы узнаем себя в своих предках. Это вполне естественно.

Ведут в прошлое. Я расслабляюсь. Ночь. Вспоминаю то, что было несколько лет назад. Клуб находится в Хокстоне, стоит зима, но здесь, где танцуют, теплее. Я ищу одного человека. Толпа движется вокруг меня, я пробираюсь сквозь нее.

Стены клуба выкрашены черной краской, музыка бьется о них. Звуки контрабаса отзываются дрожью у меня под ложечкой. Здесь никто не разговаривает, мало кто танцует, это слишком целенаправленно. Но все движутся и глазеют. В движении есть удовольствие, легкое возбуждение. Эдакая легкая, завуалированная наэлектризованность сексом.

Ищу я мужчину, с которым приехала. Я оставила его разговаривать с диск-жокеем, но когда вернулась, он уже ушел, никто не знает куда. Его зовут Трики, как известного певца. Его подружку — Трисия. Трики и Трисия. Я не его подружка. Тем не менее приехала с ним и хочу, чтобы он отвез меня домой. Позади звуковой системы — черная дверь. Поворачиваю ручку и вхожу.

В комнате груды динамиков, поцарапанных, черных, монолитных. Между динамиками раскладушка. Там лежит парень. Босой, в армейских брюках, укороченном халате. Внешностью и одеждой похожий на японца, он улыбается. Не обязательно мне. На пупке у него голубая таблетка.

Я улыбаюсь ему или отвечаю на улыбку. Музыка даже здесь громкая, и мне приходится слегка повышать голос.

— Трики не видел?

Теперь парень определенно улыбается мне. Указывает на таблетку, лежащую в углублении его плоти. Я качаю головой:

— Нет. Трики. Знаешь его?

Он пожимает плечами. Плечи у него щуплые. Кожа желтоватая, с пепельным оттенком. Мне приходит на ум, что он красив. Не просто привлекателен, а красив, как девушка. По-английски он говорит хорошо, с легким американским или канадским акцентом.

— Не знаю, но жалею, что я не он. Может, составишь мне компанию?

Парень делает демонстративный вдох, задерживает воздух и надувает живот. Глаза его широко раскрыты, лицо удивленное. С вложенной в отверстие пупка таблеткой он выглядит странной пародией на исполнительниц танцев живота, и я не могу удержаться от смеха. Музыка становится приглушенной, и я догадываюсь, что дверь закрылась. Не оглядываюсь. Указываю подбородком на таблетку:

— Что это?

Он вынимает ее. Держит большим и указательным пальцами возле улыбающегося рта. Поворачивает, будто ключ. Приподнимает брови, черные, тонкие.

— Наркотик или лекарство? — спрашивает он.

— Наркотик или пустышка.

— Да ну что ты! — Он садится с обиженным видом. Снова устраивает безмолвное представление. — Давай примем. Это стоило мне почти сорок долларов. Вот как ты мне уже нравишься.

— Угощения от незнакомцев не принимаю.

Он подает мне руку:

— Иохеи.

— Кэтрин.

Мы обмениваемся рукопожатием. Я сажусь на раскладушку.

— Ну вот. Теперь мы не такие уж незнакомцы, говорит он.

И протягивает мне таблетку. Она ярко-голубая, цвета превосходной бирюзы. Ложится, втискивает руку в брючный карман и достает еще одну. Точно такую же, как моя. Поднимает ее.

— Кэтрин, я хочу сказать тост. Можно?

— Можно.

— За угощения от незнакомцев.

— За них.

Мы чокаемся таблетками. Они действуют всю ночь. Наутро, после восхода солнца, занимаемся любовью.

Помню, как целовала его. На лбу и на щеках у него были крохотные волоски, пушок, напоминающий пыль на свету. Он был нежным любовником. Через полгода Иохеи уехал обратно в Канаду. Будучи реалисткой, думаю, что больше никогда его не увижу. Однажды мы разговаривали на эту тему. В японском языке есть такое слово энг, сказал он. Это и общее понятие, и конкретный совет. Оно означает, что любой встречный может оказаться самым значительным человеком в твоей жизни. Поэтому к каждому незнакомцу нужно относиться как к другу. Любить его, пока не поздно. Никогда не знаешь, сказал он, в какую ночь отплывет твой корабль. Иохеи любил Англию. Был без ума от королевской семьи. Говорил, что дело тут в его японской крови, и не будь этого семейства, поклонялся бы какой-нибудь другой британской иконе. Сказал, что в обществе подтяжек для носков и отелей, где кормят постояльцев едой, похожей на обеды в самолете, происходили истории похуже, чем с принцессой Дианой.

Когда мы отправились в лондонский Тауэр, у Иохеи это было уже третьим посещением, а я не бывала там еще ни разу. Он устроил мне экскурсию. Оба мы были с похмелья после бурно проведенной ночи. День был пасмурным, обычным для весенней Англии.

— Не корми их.

— Почему?

— Так написано. Посмотри.

Он смотрит. На лужайке в ярде от нас два объявления. Одно гласит: НЕ ХОДИТЬ ПО ТРАВЕ. Другое: НЕ КОРМИТЕ ВОРОНОВ. Двое из них подходят к Иохеи. Скромные, увертливые птицы. Мускулистые, как питбули. Клювы их напоминают что-то из Музея средневекового оружия.

— Послушай, если б этих тварей можно было убить стаканчиком мороженого, они бы вымерли столетия назад.

Он бросает им половинку сигареты. Ближайшая птица хватает ее — клэк. Мимо нас, пятясь, проходит мужчина, он снимает кинокамерой и что-то бормочет.

Иохеи поднимается.

— Ладно. Пошли в сокровищницу британской короны.

У меня падает настроение.

— Господи, Иохеи, ты ведь не завтракал.

— Завтракал. Тобой. Я думал, тебе нравятся драгоценные камни.

— Нравятся.

Мы уже идем. У двери в сокровищницу очередь. Какая-то старушка спрашивает меня, где туалет для девочек. Иохеи объясняет ей. С Тауэрского моста доносится запах выхлопных газов.

Продвигаясь дюйм за дюймом, мы наконец попадаем внутрь. Стиснутые толпой, проходим мимо жертвенного меча Ранделла и Бриджа со свищами бриллиантов и изумрудов. Между двумя движущимися дорожками — длинная, заставленная коронами витрина. Иохеи показывает их мне по пути: корона королевы-матери, святого Эдуарда. Последняя в этом ряду — имперская церемониальная корона.

Она усеяна бриллиантами, словно посыпана крупной солью. Из-за блеска ее трудно рассмотреть, мы возвращаемся и вновь проделываем этот маршрут. Я становлюсь лицом к движению, он спиной, впереди меня. Показывает мне камни под стеклом. Сапфир Стюартов величиной со сливу, но тонкий, голубой осколок цвета глаз. На верху четырех зубцов короны жемчужины, именуемые «Серьги королевы Елизаветы». Мне они кажутся уродливыми. Четыре сероватых узорчатых нагортанника свисают над складками бархатной шапочки.

— Давай поменяемся.

Иохеи берет меня за бедра и переставляет. Теперь я спиной к движению, а он лицом. Говорит, чтобы я искала взглядом рубин Черного Принца. Меня больше интересует он сам. Я ловлю отражение его глаз в стекле.

Мы лицом к лицу — я и этот камень. Черновато-красное яйцо неправильной формы. В нем просверлено отверстие, не имеющее никакого отношения к короне. Его видно отчетливо, потому что оно заткнуто рубином поменьше. Он бледнее. Капелька крови на толстом сгустке камня.

Движущаяся дорожка кончается. Я спотыкаюсь и едва не падаю. Меня подхватывают Иохеи и один из охранников. Они смеются, потом Иохеи внимательно смотрит на меня и спрашивает:

— Кэтрин? Ты хорошо себя чувствуешь?

Я что-то невнятно бормочу. Иохеи встревожен.

— Ты белая. Чрезмерно даже для англичанки. И холодная. Надо бы выйти на воздух.

— Нет. Здесь теплее. Погоди минуточку.

Я стою спиной к коронам. Кто-то сходит с движущейся дорожки и натыкается на меня. Я не оборачиваюсь. Часть моего существа хочет обернуться, но я ей не позволяю.

— Господи! Ты выглядишь так, словно увидела призрака.

Я поднимаю взгляд на Иохеи. Заставляю себя улыбнуться.

— Место для этого подходящее, верно?

Он смеется. Мы оба смеемся и уходим. На призрака под стеклом я не оглядываюсь. Проходит три дня, прежде чем я возвращаюсь, уже одна. Кружу, кружу вокруг драгоценных камней и смотрю только на один. Первый, который люблю по-настоящему, хотя он будет не последним. Мой первый рубин-балас. Я хочу протянуть руку и коснуться его. Чувствую внутри какое-то движение, приливы и отливы крови.

Камни ведут тебя по жизни, подобно пагубному пристрастию. Начав, остановиться трудно. Даже если места, куда они заводят, тебе не нравятся. Иногда достаточно только одного камня. Например, поверхность рубина Тимура исписана именами всех его владельцев до последнего. Первый Акбар-шах, потом чередой остальные: Джехангир-шах; Салиль Ойран-шах; Аламгир-шах; Бадшах Газу Мухаммед Фарух Сияр; Ахмед Шар Дури-и-Дуран. Это лучший рубин среди 25 000 самоцветов Царя Царей.

Или рубин Черного Принца, уродливый шар. Можно проследить его путь по остовам ныне пустых корон до самой английской Реформации. Камень просверлен и заткнут в Азии прежде, чем был вставлен в западную корону. Более того. Его химическая структура — шпинель. Рубин-балас состоит из алюминия, кислорода, магния. Очень высокая температура, тысяча лет темноты… а в конце неизбежный результат. Ничего не остается, кроме камней.

Я просыпаюсь одна, среди ночи, и задаюсь вопросом, то ли это самое, что я ищу.

Я открываю глаза. В каменном доме тихо. Не помню, что разбудило меня, но словно бы какой-то звук. Я жду, чтобы он раздался снова, и он раздается, краткий вскрик.

Его можно принять за лисий или заячий, такие в нем вожделение и исступленность, однако я знаю, что он человеческий. За ним следует ритм движений. Едва слышный сквозь каменные стены.

Я быстро сбрасываю с себя остатки сна. В подслушивании занятий любовью есть чувство опасности. Глаза и уши напрягаются в темноте еще до того, как я начинаю толком соображать. Вскрик раздается снова, и я знаю наверняка, что он женский. Отвращения у меня это пока не вызывает. В этом есть какая-то привлекательность. Я — замершая, неслышная — прислушиваюсь.

Сажусь. У меня обострилось даже обоняние. Дом фон Глётт пахнет известняком, как церковный склеп. Слабее чувствуется запах соли, камфары, скипидара. И еще слабее — кислый запах старости и утраты.

В дешевом отеле звуки секса — обыденная вещь, но в отшельнической тишине дома Глётт они неуместны. На миг представляю себе старуху с гигантом Хасаном в некоей сложной позе соития и отгоняю это видение. В уголках губ у меня дрожит улыбка. Чем дольше длятся звуки, тем комичнее становится.

А потом они наскучивают. То, что я слышу, превращается в простой ритм частей тела, тяжелого дыхания, мышц, работающих навстречу друг другу. Монотонный, как приступ кашля. Отбрасываю простыню и стою голая в прохладной темноте, прислушиваясь. Трудно разобрать, откуда доносится звук. Вокруг меня тусклые очертания кровати, письменного стола, стула, гардероба из древесины благовонного кедра.

Я беру стул, переворачиваю и с силой тычу ножками в потолок. Всего три раза. Звук замирает. Если бы я могла извиниться, то, пожалуй, извинилась бы, но не могу. Возможности общения с помощью стула исчерпаны полностью.

Я ставлю его, сажусь за стол и включаю свет. На столе лежат мои часики и записная книжка. Черная, с бурыми пятнами, перехваченная резинкой. Растолстевшая от пользования, словно слова внутри оказывают собственное давление. В чемодане у меня еще девять таких же, завернутых в пакет. Одна с еще чистыми страницами. В течение последних пяти лет они извещают меня, откуда я приехала, сообщают, куда поеду. Сейчас три часа ночи, и я чувствую себя одинокой, как никогда. Достаю из чемодана ручку, принимаюсь писать, а через некоторое время кладу голову на стол и засыпаю.

Солнце будит меня, пригревая волосы и сгиб руки. Открываю глаза и вижу на столе записную книжку — на черной жесткой обложке потек слюны. Вытираю обложку начисто, отодвигаю стул. Отбрасываю волосы назад и растираю затекшие плечи.

Свет со двора заливает комнату. Я чувствую себя окутанной жарой, сонной и раздражительной, как девчонка. Чтобы окончательно разогнать сон, достаю то, что понадобится для работы. Чемодан не распаковываю, потому что долго здесь задерживаться не собираюсь.

Беру лупу, представляющую собой увеличительное стекло ювелира. Последний рубин. Доллары, единственную оставшуюся ценность, кроме рубина и купленного талисмана. Ручка с записной книжкой лежат на столе, беру их тоже. Часики. Они отстают. Я проспала, но я здесь, в конце концов, не ради работы, только ради сведений. «„Три брата“ некогда побывали в руках моего отца».

Вчерашняя одежда лежит на полу, я облачаюсь в нее, рубашку и хорошие джинсы цветом темнее индиго. Хасан играет на своей деревянной флейте; одеваясь, я вижу его во дворе. Протираю на запыленном стекле чистый круг. Он сидит у стены, в десяти футах, спиной ко мне, склонив голову набок. Мне видны его зачесанные за ухо волосы, кожа, облегающая выпуклость черепа. Представляю, каково было бы поцеловать его туда. Он красивый мужчина, воплощение мужчины, но я не ищу мужчин.

На внутренней стороне дверцы гардероба зеркало. Я смотрю на отражение своей шеи, ямочку, под которой некогда висела цепочка. Теперь никаких украшений у меня нет. Я давно не носила их для удовольствия. Словно меня ничто не может устроить, кроме «Братьев». Тем не менее в своем дорожном облачении чувствую себя как бы не совсем одетой. В пути люди знакомятся, зная, что больше не увидятся никогда. И мне это нравится. Все просто, на дружбу или вражду времени нет. Возвращаюсь к чемодану. Внутри расческа, туалетные принадлежности, минимум косметики. Перед выходом из комнаты расчесываю волосы, пока они не начинают блестеть.

В коридоре пахнет кофе. В восточной стене есть запыленные ниши, и кто-то поставил в одну из них цветы — две крохотные водяные лилии в чашке с голубой каемкой. Сделано это так заботливо, и заботливость эта так неожиданна, что мне становится стыдно. Я давно уже не делала ни для кого ничего подобного, правда, не люблю срезанные цветы, они кажутся мне неживыми. Сворачиваю налево по коридору к комнате Глётт.

В конце коридора лестница, ведущая на нижний этаж. Ее здесь не должно быть. Я пошла не в ту сторону, и это меня удивляет. Умение ориентироваться у меня неплохое, но в доме Глётт я заблудилась. Что-то в этих низких белых коридорах, малочисленных окнах, отсутствии света напоминает подземелье.

Я спускаюсь по лестнице и чувствую, как воздух начинает меняться. Здесь влажное тепло и слабый запах разогретой паром пластмассы. У меня он ассоциируется с китайской едой и турецкими банями, у Глётт, мне кажется, может быть и то, и другое. Первые две двери, к которым подхожу, заперты, света под ними нет. Третья, побольше их, распахнута настежь.

По кафельному полу тянутся влажные следы ног. Включаю свет и смотрю на сауну и бассейн немки. Там никого нет, но вода еще не успокоилась, плещется о зеленые кафельные плитки. Из коридора доносится непринужденный смех молодой женщины. Направляюсь туда. В конце его двустворчатая дверь, и я вхожу.

Это кухня, длинная, высокая, уютная. Место как для приготовления еды, так и для поглощения ее. В грязные окна между балками льются широкие потоки света. Здесь много дорогого дерева, кресла на колесиках и четыре массивных поцарапанных стола. За ближайшим завтракает юная пара. Оба белокурые, загорелые, холеные, как тот надушенный человек в пиджаке от Армани. Красивы и чем-то похожи, могут быть любовниками или родственниками. Они в купальных костюмах. На плечах у девушки еще блестят капли воды. Парень поднимает на меня взгляд и улыбается. У него волчьи зубы.

— Доброе утро! Вы, должно быть, та самая приставленная к камням девушка.

— Приставленная к камням девушка?

У парня сильный, явно немецкий акцент.

— Прошу прощения, я не хотел вас обидеть. Может, вы предпочли бы, чтобы я назвал вас приставленной к камням дамой.

— Нет. Я…

— Но вы Кэтрин Стерн, да?

— Да.

— Ну, разумеется. И Ева предоставила вам здесь жилье, чтобы вы работали с камнями.

Губы его теперь сжаты. Он все еще улыбается. В его глазах есть что-то внушающее беспокойство. Ловлю себя на том, что отвожу от них взгляд. Из дальнего угла кухни смотрят две посудомоечные машины — круглые черные глаза на квадратном белом лице.

— Вы определенно голодны. Присоединяйтесь к нам.

— У нас яйца, ветчина и кофе.

В голосе девушки слышится смешок, словно она сказала что-то забавное. Это пышущая здоровьем красивая блондинка-немка. Ощущаю укол сильной женской зависти. Она придвигает мне свою тарелку:

— Вот, пожалуйста. Ешьте, я уже сыта.

— Может, она не ест ветчины, — говорит парень. Девушка обращает на меня взгляд.

— Едите, так ведь?

Я пожимаю плечами:

— Ем все. Ветчину люблю.

Парень наливает мне кофе в чашку из прозрачного стекла. Девушка смотрит, как я ем. Они не представились. Рядом с тарелкой парня лежат кисет, курительная бумага и зажигалка «Ронсон». Он быстро, ловко свертывает самокрутку, прикуривает, откидывается назад. Я улавливаю от его пальцев легкие запахи парафина, никотина и пива. Вечерние запахи. Удивляюсь, почему чувствую себя не допущенной туда, куда меня только что пригласили.

— Так. Вы уже видели камни?

Рот у меня полон. Я глотаю, чтобы ответить, но парень продолжает говорить:

— О, вы получите удовольствие. Камни семейства Глётт — это нечто. Некоторые сохранились еще со времен первых Фуггеров.

Где-то поблизости муэдзин затягивает призыв к молитве. Мне приходится повысить голос:

— Фуггеров? Якоб Фуггер?

— Мне всегда казалось, что это еврейское имя. Правда, сейчас ничего дурного в этом нет. Да, это одно семейство. Фуггеры и фон Глётты. Вы не знали?

— Нет. — Думаю об отце этой старухи, плакавшем из-за «Братьев». О самой Глётт. «Вы очень умны, раз нашли меня здесь. Или очень удачливы». — Не знала. А вы родственник Евы?

Он щурится, затягиваясь самокруткой, и от этого кажется старше.

— Да. Только не вздумайте, Кэтрин, обращаться к ней по имени. Она этого не терпит ни от кого. Прошу прощения.

Девушка ищет взглядом его глаза. Он отворачивается от меня с чопорной вежливостью. Ресторатор или хлебосол старой школы.

— Мартин, уже поздно. Нам пора.

— Да, конечно. — Они встают. Мартин улыбается мне: — Прошу прощения. Приятного аппетита.

— Спасибо.

Я смотрю, как они выходят. Когда шаги в коридоре затихают, отодвигаю еду, пью кофе и думаю о Якобе Фуггере и Еве фон Глётт. Маленький образчик эволюции от предшественника капиталиста до скаредной отшельницы. А вслед за их образами приходит в голову другая мысль: знаменитые драгоценности имеют обыкновение возвращаться к своему прошлому. Это как звук заигранной граммофонной пластинки, шипение вновь и вновь повторяющейся фразы.

Напротив меня лежат табак, бумага и зажигалка Мартина. Может быть, он оставил их нарочно. Я не понесу их ему, так как подозреваю, что чем меньше буду иметь с ним дело, тем лучше. Причина не в том, что я нахожу его непривлекательным; наоборот, его привлекательность отчасти и отталкивает меня. Я знала мужчин, похожих на Мартина, знала женщин, похожих на эту девушку, и не доверяю красоте в людях. Допив кофе, иду искать Еву.

Прохожу мимо своей спальни, ниши, цветов. Три широкие ступени ведут вниз, на уровень земли. Там внутреннее окно, я останавливаюсь и выглядываю. За ним крохотный внутренний дворик, не больше колодца. Я могу смотреть тремя этажами выше в голубое небо и вниз, на мощенный булыжником дворик, в центре которого растет единственное дерево. Какое-то экзотическое, не известное мне. Оно тянется вверх, к свету, касаясь листьями окон и стен.

Где-то слышится музыка, виолончель и пианино. Акустика коридора создает впечатление, что музыка раздается позади меня, но я продолжаю идти вперед. Слева появляется более широкий коридор. В дальнем конце его — портьера из черных бусин. Каменная дверь в каменном доме. Когда подхожу к ней, музыка еще звучит.

Я раздвигаю портьеру, она шелестит и постукивает. Глётт этого не слышит. Она сидит, закрыв глаза, с сигарой в руке. На диване подле нее тарелка с инжиром, на столике стакан. Рот поглощает плоды, которые больше его. Тарелка ощущает мое присутствие раньше старухи, сползает к спинке дивана.

Музыка нарастает. Звуковая система виднеется в углу за телевизором — черная колонка, покрытая красными огоньками. Глаза старухи все еще закрыты. Разглядываю ее, пока есть такая возможность. Вид у нее напряженный, словно музыка затрудняет дыхание. На ней черные брюки и мужская рубашка, серая с белым рисунком в елочку. В преклонном возрасте такая одежда создает впечатление двуполости, и я думаю, не нарочно ли она добивается такого эффекта.

Старуха чувствует на себе мой взгляд, открывает глаза и обрывает музыку на середине крещендо. Наступившую тишину нарушают звуки диярбакырского уличного движения — автомобильные гудки, далекие, слабые, как голоса вяхирей. Глётт тянется к стакану и пьет, не глядя на меня. Рука ее еле заметно дрожит.

Я подхожу и усаживаюсь рядом с ней.

— Доброе утро.

Она резко вскидывает голову:

— Что?

— Я сказала, доброе утро. Помните меня? Мое имя Кэтрин…

— Конечно, помню.

Она что-то бормочет по-немецки, рассерженная старуха с трясущимися руками. Я не двигаюсь.

— Что это была за музыка? — спрашиваю я.

— А?

— Я спросила, что вы слушали?

Глётт отводит взгляд.

— Мессиана. — Ее голубые глаза начинают блестеть. — Лагерную музыку.

— Лагерную?

Она раздраженно цокает языком.

— Лагерную, лагерную. Мессиан писал ее в шталаге в Силезии. Тогда Силезия была немецкой. Теперь, говорят, она польская. Немцы схватили Мессиана в самом начале войны. В лагере были музыканты. Великий композитор писал для них. Там был виолончелист. На его инструменте одной струны не хватало, поэтому и музыка такая. Мой первый муж несколько раз встречался с ним.

Она бросает взгляд на фотографию на стене. Рассеянно, убеждаясь в его присутствии.

— Это он? — спрашиваю, и она кивает, по-прежнему не глядя на меня.

— Да. У них обоих была любовь к музыке. И к радугам.

Она натянуто улыбается.

— Красивый. — Мы обе смотрим на фотографию. На темные волосы покойного, его мягкие глаза. — Он немец?

— Да. Но в нем текла и еврейская кровь. Он много лет был безупречным офицером в армии. Его родные были знакомы с Гинденбургом. Когда к власти пришел Гитлер, мы покинули Германию. Уже это явилось для него ударом. Его предки жили там почти так же долго, как и мои.

— Вы любили его?

— Он был замечательным человеком.

Глётт говорит так, словно это слабость. Руки ее снова начинают дрожать. Я смотрю, как она предается воспоминаниям. С ее морщинистой шеи свисает длинная нить речного жемчуга. Жемчужины неправильной формы, красивые, как старая кожа.

Вновь воцаряется тишина. Я не нарушаю ее. В обычных обстоятельствах люди много говорят, чтобы избежать молчания, но эти обстоятельства необычны. Дом Евы фон Глётт заполнен тишиной. Мне приходит на ум, что старуха полностью свыклась с безмолвием, может быть, отчасти потому здесь и живет.

Она снова заговаривает:

— Он умер еще совсем юным. Полагаю, думал, что будет вечно жить, молодые часто так думают. Думаете вы, что будете жить вечно?

— Нет.

— Да, вижу, что нет. Я не доверяю музыке, Кэтрин, потому что ее никто не жжет. Даже нацисты могут любить Шуберта. А вот книги недвусмысленны. Вы верите, что человек может зачахнуть от любви?

— Нет, конечно.

— Даже если она тщетна? Стать тщетной она может по очень многим причинам.

Голос у нее определенно пьяный, речи невразумительны. Глётт отворачивается от меня, но я все-таки вижу, что она плачет. Одежда ее под драгоценностями превосходна. Рубашка хорошо сшита, почти идеально ей подходит. Я думаю, не мужнина ли.

— Прошу прощения, — говорю, словно мне есть за что извиняться. — Я не собиралась вас расстраивать. Думала, может, вы припомнили что-то к утру.

— О чем?

— О «Трех братьях».

Ее влажные глаза не выражают ничего. Она забыла! В душе у меня поднимается глухое отчаяние. Старуха весело хихикает.

— О «Братьях»! — Она вертит головой. — Мы заключили соглашение, Кэтрин Стерн. Сначала вы на меня поработаете, потом я вспомню. Так?

— У вас необыкновенная память.

— У меня превосходная память. Главным для вас, моя дорогая, будут бумаги моего отца. Там где-то есть сведения о цене аграфа, датах, местах. Деловые документы. Со временем я непременно вспомню.

Она откидывается на спинку дивана. Мудрая старая птица, погруженная в собственные мысли.

— О вас ходят разговоры в Диярбакыре, — говорю я.

— Какие разговоры? Где вы их слышали?

— От одного человека, с которым познакомилась. Он говорит, вы нанимаете много рабочих. Имеете собственный самолет. Каким бизнесом вы занимаетесь?

— Каким? Денежным, как и все остальные. Что за бизнес у вас, Кэтрин Стерн?

— Драгоценные камни.

— Нет! Вы делаете деньги. Камни — это то, чем вы занимаетесь. Деньги, нажитые на драгоценностях, политике, соленьях — деньги и ничего больше. Таков любой бизнес, и мой, и ваш. Драгоценные камни в особенности.

Я знаю, что она не права. Не права относительно меня. Но не говорю этого.

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Если б я хотела говорить о себе, то жила бы в Париже. О себе не хочу. — Глётт гасит сигару о фарфоровое блюдце. Когда поднимает взгляд, глаза у нее темные, пепельные. — Я хочу поговорить о вас.

Пожимаю плечами:

— В моей жизни нет ничего интересного.

— Есть, есть.

Я прислоняюсь к спинке дивана, который испускает какой-то кислый животный запах.

— А? Думаете, вы бесцветная личность, при вашем-то роде занятий?

— Более или менее.

— Более или менее! — Она умолкает и пьет. Взгляд ее глаз над стаканом по-прежнему устремлен на меня. — Скорее менее, чем более. Вы замужем, Кэтрин Стерн?

— Нет. Следующий вопрос.

— И не были?

Она таращится на меня в искреннем удивлении. Смеясь, я отрицательно качаю головой.

— У вас есть родные?

— Сестра.

— Вы близки?

Глётт устраивает мне проверку. Детектор лжи в жемчугах. Я качаю головой — нет.

— Значит, вы одиноки. Почему хотите заполучить «Трех братьев»?

Этот вопрос застает меня врасплох. Я бы сама задала его себе, если б могла.

— Потому что… — Думаю о своей душе. Открыть ее, как крышку часов, как панцирь краба. Представить свою жизнь простой и ясной, подобно механизму. Но душа так легко не открывается. — Хочу и все. Потому что они безупречны. Безупречная драгоценность.

— Вот как? Возможно, вы правы.

Глётт больше не смотрит на меня. Достает из-за спины серебряную узорчатую коробку с сигарами. Вынимает новую панетеллу12, спички, зажигает ее, курит.

— Скажите, вы слышали о Короне Андов?

— Нет.

— Нет? — Она вновь делает удивленное лицо. Это напоминает мне безмолвное представление Иохеи. Угощение от незнакомцев. — Я поняла, что вы знаток камней.

— Камней, не корон. Позвоните королеве-матери.

Глётт отводит от меня взгляд, словно я не оправдала ее надежд.

— Я ожидала, что ваш кругозор немного пошире. Корону Андов изготовили испанские конкистадоры. В память о захвате этого края. Использовали для нее все лучшее из награбленного. Она была сделана из единого слитка — сотни фунтов золота инков. Четыре столетия назад. Конкистадоры украсили ее четырьмястами пятьюдесятью тремя изумрудами…

— Вы считаете изумруды вульгарными.

— Разумеется, они вульгарны. Но если увлеченно работать над вульгарным материалом, он приобретает определенную изысканность. Четыреста пятьдесят три изумруда, самый большой весил сорок пять каратов. Его отобрали у самого короля инков, Атауальпы.

Старуху окутывает дым. Снаружи, из другого времени, доносится звук переключения скоростей грузовика.

— На протяжении четырех столетий большинство европейских ювелиров считали Корону Андов мифом, эдакой чашей святого Грааля с камнями. Но она была не мифической, а легендарной. Корона существует до сих пор.

— Ну да?

— Не верите? Ее даже охраняет особая тайная армия. Братство Непорочного Зачатия. — Старуха кладет сигару на фарфоровое блюдце, стараясь не стряхнуть пепел. Выдыхает дым. — Корона Андов. Не знаю, безупречна ли эта драгоценность. Но существует много вещей, много известных драгоценностей, достойных называться безупречными. Согласны?

— Может быть.

— Определенно может. В таком случае я повторю свой вопрос. Почему вы хотите заполучить «Трех братьев»?

Недооценить эту старуху очень легко. Открываю рот, собираясь ответить, и обнаруживаю, что мне нечего сказать. Сижу, хлопая глазами в дыму и свете. Глётт начинает кашлять, и, лишь подняв на нее взгляд, вижу, что это смех.

— Ну вот. Это уже лучше. Который час? Где мои часики?

Я нахожу их. Они золотые. Старое золото, старый кожаный ремешок. На пряжке мазок мышиного помета. Глётт смотрит на маленький циферблат:

— Господи, какое время они показывают?

— Почти два, — говорю, но она не слушает, знает сама и уже поднимается с дивана. Снова вскипает гневом ни с того ни с сего.

— Что это мы сидим здесь, болтаем, когда вам нужно работать? Почему ничего не сказали? Вы здесь для того, чтобы составлять каталог камней, а не слушать музыку. Готовы?

Я пожимаю плечами. Она смотрит на меня так, словно я еще один циферблат, не заслуживающий доверия.

— Готовой вы не выглядите.

— Я готова так же, как вы. Пойдемте?

И мы отправляемся наверх. Глётт шагает быстро, но скованно, словно ее ноги отказываются сгибаться. Если подниматься по лестнице ей трудно, она этого не говорит. Я иду за ней тремя ступеньками ниже, наблюдая, как ее ноги борются с возрастом, словно смогу ее подхватить. Словно собираюсь быть здесь в тот день, когда она упадет.

Окон на верхних этажах больше. Я вижу сад плоских крыш среди ландшафта карнизов. За домом фон Глётт старый город и новый. Груды сохнущего на солнце перца, оранжевые, красные и черные, как запекшаяся кровь.

— Вечером жду от вас предварительного отчета. Ужинать будете с нами в восемь часов.

Вижу внизу центральный двор. Голуби с покрытыми перьями лапками ходят вокруг пруда, словно заключенные. Хасан под деревьями, поливает из шланга базальтовые плиты.

— С нами?

— У меня здесь живет родственник. Мартин. — Имя это она произносит потеплевшим голосом. О девушке ни слова. — Ужин подается на кухню. Хасан зайдет за вами. У вас есть что надеть? Украшения?

— Нет. — Мы доходим до конца коридора. Здесь только одна дверь. Ева достает кольцо с ключом и возится с ним. — А дорогу найду сама.

— Странно, что вы ничего не берете с собой. Даме всегда нужны украшения. На те случаи, когда ей недостает ощущения золота. Если хотите взять на время что-нибудь у меня, то пожалуйста. Любую вещь, какая понравится.

— Спасибо, — заставляю себя ответить, хотя эта щедрость слегка раздражает. Кажется слишком демонстративной, как приманка. — Вы нечасто сюда поднимаетесь?

Дверь отперта. Ева бросает на меня быстрый взгляд. Я следую за ней внутрь.

Комната тихая, как библиотека, даже более тихая, чем просто заброшенное помещение. Впечатление такое, что она пробыла запертой дольше, чем я живу. Сквозь потолочные окна падают полосы света. Под каждым стоит постамент с урной. Ближайшая пара из плавикового шпата. Он окрашивает падающие на нее лучи солнца в пурпурный цвет.

Вот не ожидала обнаружить нечто подобное в Диярбакыре, в этом доме. Хранилище камней фон Глётт похоже на все геммологические13 архивы, которые я видела. В них всегда стоит такая тишина. Всегда шкафы с выдвижными ящиками, ограненные камни в верхних, неограненные в нижних. Всегда запас консервантов, хотя камни в консервантах не нуждаются. Здесь я чувствую себя легко. Атмосфера этой комнаты созвучна чему-то во мне. Некоей любви, которой больше не нужны люди.

У шкафа стоит библиотечная стремянка. Изогнутая назад лестница в никуда. Посреди комнаты — обитый кожей письменный стол. Подхожу к его застарелому хаосу. Придвинутое кресло, опрятное, как рубашка. Две настольные лампы с зелеными стеклянными абажурами. Механическая пишущая машинка. Бандероль с берлинским адресом, мумифицированная в оберточной бумаге и пыли. Немецкая газета, пожелтевшая, как старая слоновая кость, датированная Рождеством 1903 года. Заголовок: АМЕРИКАНСКИЕ ВОЗДУХОПЛАВАТЕЛИ.

Пустая бутылка из-под кларета, рядом на четверть заполненный пылью стакан. Поднимаю его. Оттуда пахнет не вином, а кальвадосом. Восьмидесятипятилетним, яблочной эссенцией.

— Отец очень заботился о камнях.

— Вижу.

Надо мной высятся выдвижные ящики. Коллекция камней большая, итог всей жизни.

— Мне они всегда не нравились.

— Вы уже говорили.

Ставлю стакан. В пыли на полу следы передвигаемого кресла.

— Здесь был кто-то.

— Здесь? Давно уже никто не бывал. Ну, к делу. Я намерена продать все это, как только узнаю, какую цену смогу получить. Вы увидите, что мой отец на все составил каталог. Ему хотелось, чтобы его считали последовательным.

Я отхожу от стола. На всех ящиках пожелтевшие пластиковые таблички с надписями. На немецком языке, готическим шрифтом. Названия эти я знаю на нескольких языках. Берилл и хризоберилл, кварц и скрытокристаллический кварц. Пироксен 3-22. Амфибол 99-129.

— К сожалению, последовательным он не был. Вы сколько-нибудь владеете немецким, мисс Стерн?

— Слегка.

— Ваше знание камней компенсирует этот недостаток. Писать можете по-английски.

— Фрау…

— Глётт. Прошу вас.

— Глётт. Я не совсем понимаю, зачем вам это нужно. Здесь все кажется в полном порядке.

— Кажется. — Она не то кашляет, не то смеется, снова трудно понять. — Думаете, я привела вас сюда полюбоваться этим зрелищем? Как вам может все казаться в порядке, если вы даже не взглянули на камни? А? Посмотрите.

Она выдвигает один из ящиков, камни гремят в своих гнездах. Достает их оттуда неуклюже, словно ребенок, опустошающий коробку шоколадных конфет. Высыпает мне в руки.

Возле урн свет ярче. Я верчу камни в ладонях. Уже вижу, что они самые обыкновенные.

— У вашего отца был хороший вкус.

— Они ценные?

Я слышу, как она подходит ближе.

— Точно сказать не могу. Возможно, не в том смысле, какой нас интересует. Это поделочные камни. Вот оникс, вот красный железняк с вырезанной печатью. Так. Яшма. Лунный камень. — Смотрю на табличку с надписью. — Но это ошибка. Лунный камень не кварц. Ему здесь не место.

— За старание приз. За комментарий ничего.

Старуха опирается на стоящую подле меня урну. Я могла бы сказать ей, что каменный край урны тонок, что плавиковый шпат хрупок, но она пропустит это мимо ушей. Руки ее белеют на красном камне.

— Выдвиньте любой ящик, и вы обнаружите то же самое.

— Почему? — Урна качается на постаменте, я вскидываю руку, чтобы не дать ей упасть. — Как это случилось?

— Потому что мой отец был никудышным человеком. — Когда она громко говорит, я ощущаю запах ее дыхания. Табачного дыма и перегара. Делаю над собой усилие, чтобы не отвернуться. — Я потратила немалую часть своей жизни на приведение его жизни в порядок.

— И что, по-вашему, я смогу здесь сделать? Составить новый каталог всей коллекции?

— Мы так условились. Вы помогаете мне, я — вам.

Она выжидающе смотрит на меня. Я снова оглядываю ящики. В том беспорядке, который в них сокрыт, они становятся таинственными. Представляют собой посевы пшеницы и ячменя. Это поле, которое к утру должно быть сжато, колосья обмолочены, а из зерна должен быть выпечен хлеб. Это заполненная навозом конюшня. Я начинаю улыбаться и не пытаюсь сдержать улыбки.

— Что вы находите столь забавным?

— Мысль, будто здесь можно что-то найти. — Пытаюсь обвести комнату движением одной руки. — Фрау, это невозможно. Команде профессионалов здесь потребуется несколько месяцев. У меня одной уйдут годы.

— А у вас нет времени?

— Нет.

— Мы заключили соглашение.

— Нет, не заключили.

Глаза ее сверкают в падающем свете.

— Вы хотите заполучить их, не так ли?

Я не сразу понимаю, что Глётт имеет в виду. Она подается ко мне. Запах табачного дыма и перегара.

— Хотите заполучить «Трех братьев»?

Меня охватывает клаустрофобия. Старуха идет к двери. Голос ее отражается от стен и потолка.

— Решать, конечно же, вам. Только жаль, по-моему. Проделать такой путь. Все бумаги моего отца здесь, все счета, записи, подробности, которые вы ищете, коммерческие операции с «Братьями». Все это где-то здесь.

— Догадываюсь.

Я стою неподвижно, молча. Она дает мне время на размышление. Я пытаюсь понять, почему я не хочу оставаться. Дело тут не столько в этой коллекции, сколько в сознании, что меня принуждают к чему-то. Старуха ждет в дверном проеме.

— Что, если я найду документы завтра?

— Тогда отправляйтесь за своей драгоценностью, разумеется.

Наверху по крыше ходит голубь. Постукивание его лапок то слышно, то нет.

— А если не найду?

На лице старухи появляется улыбка. Голубовато-белые зубы, желтовато-белые, цвета слоновой кости. Я думаю о них, когда она скрывается. Это цвета жемчуга и кожи.

Немало времени уходит на то, чтобы ничего не найти. Коллекция фон Глётт напоминает мне нечто из народной сказки, кажется, я могу завтра выйти отсюда и обнаружить, что прошло столетие.

Здесь все не на месте. К вечеру я заново разложила залежи поделочных камней, светлого янтаря и необработанного агата. Но выдвижные ящики полны неожиданностей. В одном я нахожу нож для резки мяса с почти напрочь сточенным лезвием, превратившимся в стальную иглу. В другом — коробку из-под шахмат, полную нафталиновых шариков. В ящике с табличкой «Алмазы 6» натыкаюсь на запечатанную банку. В ней то, что алхимики именовали Древом Дианы: кристалл серебра, его крохотные веточки и шипы взвешены в жидкости, будто лабораторный зародыш. А на бумагах вновь и вновь повторяется выцветшая подпись сепией: «Р.Ф. фон Глётт».

Я ошиблась в нем. У него не было хорошего вкуса, были только деньги на покупку того, что нравится. А нравилось ему все без разбора. Характер его запечатлелся в окружающих меня камнях. Если какие-то камни и обладают ценностью, то лишь потому, что деньги идут к деньгам. Проходят часы, прежде чем я открываю, что здесь спрятаны подлинные драгоценности.

В секциях выдвижных ящиков с табличками «Смесь» я обнаруживаю кусок фиолетового коралла величиной с детский палец. Это балла, сферический алмаз, кристаллы его срослись так плотно, что не поддаются обработке. В среднем ящике стола рядом с американским револьвером лежат десять исламских рукописей, украшенных рисунками охрой и золотым бордюром. Я регистрирую их наряду со всем остальным, печатая на машинке. Не беру ничего, хотя одна только балла могла бы обеспечить меня деньгами для поисков на несколько лет. Сегодня я честная гранильщица, склонившаяся над своей лупой. От Евы фон Глётт мне нужны только сведения, не деньги. Я беру лишь то, что мне нужно. Вот что я себе говорю.

В четыре часа громко хлопает дверь. Я оборачиваюсь; старуха прислоняется к косяку, в руках у нее стаканы с коктейлем, из них выплескивается содержимое.

— Что обнаружили?

Она уже пьяна. Я кладу лупу и беру стаканы из ее липких пальцев.

— Спасибо. Ничего не нашла.

Отпиваю глоток. Старуха смотрит на меня хитровато и выжидающе.

— Это охлажденная «Маргарита».

— Я знаю. — Опускаю стакан. От нудной работы настроение у меня неважное. — Замечательный коктейль, фрау.

— В кухне есть еще. Я приготовила миксер…

— Фрау… Глётт…

— Ева.

— Ева. Мне нужно работать.

— Конечно, конечно, вы же ищете своих пропавших «Братьев». — Запрокинув голову, она весело смеется. — С вами я чувствую себя молодой, Кэтрин Стерн. Должна поблагодарить вас. Вы на удивление старая.

Я непонимающе качаю головой. Она громко говорит:

— Ну вот что! Предлагаю вам еще одну сделку. Выпейте со мной, и я произнесу тост.

Отдаю ей один стакан. Она держит его так, будто сушит ногти. В компанейском настроении Глётт не похожа на отшельницу, предающуюся грустным размышлениям о старой музыке и философии жемчужин. Она произносит:

— За ваших «Трех братьев»! Чтобы вы их нашли.

— Чтобы я их нашла.

— Cam cam'a deil, can can'a.

Пытаюсь повторить ее слова, но неудачно. Обе смеемся.

— Что это означает?

Она хмурится и ударяет своими стаканом о мой, словно молотком. Он остается цел.

— Не стакан к стакану, а душа к душе. — Потом улыбается. — Увидимся за ужином.

— Может быть.

— Определенно может!

Глётт уходит. Прислушиваюсь к ее шагам на лестнице. Она не падает. Если б упала, я оказалась бы неважной помощницей. Возвращаюсь к своей работе.

Когда начинает смеркаться, я закругляюсь. Могла бы работать еще, но камни требуют дневного света. Ничего хотя бы отдаленно похожего на отчет я не написала. Но Глётт меня не уволит. Какое бы положение она ни занимала, кем бы ни считала меня, мы не хозяйка и работница.

У двери оглядываюсь на комнату, где время будто бы застыло. Настольные лампы сгибаются в полумраке, словно спящие животные. Когда иду обратно по коридорам, в доме не раздается ни звука. Где-то распахнуто окно, сквозь него доносится городской шум. Подойдя к нему, я останавливаюсь и выглядываю.

Вечером города более похожи один на другой и более красивы. Могут еще казаться менее опасными, хоть это обманчиво. Воздух более свеж. Все пахнущее пахнет слабее. Вечерний свет мягче, приятнее. Диярбакыр в темноте — это кварталы, построенные в шестидесятых годах, неоновые фонари, желтые такси. Люди в вечерних нарядах, женщины в золотых украшениях. Вижу гуляющих под ручку мужчин. Кажется, прошло уже много времени с тех пор, как я видела таких оживленных людей. Можно представить себе, что это Рио-де-Жанейро, или Бангкок, или Стамбул. Любой город.

Путь обратно в мою комнату долог. Я дважды сворачиваю не туда. В доме фон Глётт такая запутанность, что мне вспоминаются рисунки Эшера, на которых нарушены все законы. Акведуки, где вода течет в обратную сторону. Лестницы, кончающиеся у своего начала.

Уже восьмой час. Цветов в нише возле моей комнаты нет, вместо них курится ладан. Я запираюсь и ложусь на кровать. Закрываю глаза. Вижу под опущенными веками тот миниатюрный внутренний дворик. Он является мне перед тем, как я окончательно засыпаю. Это не сновидение, нечто более навязчивое. То дерево в темном, похожем на шахту лифта пространстве. Прижатые к камню листья.

Эта греза легче сновидения. Я стараюсь отогнать ее, и она тут же исчезает. Остаюсь на несколько секунд в состоянии между сном и явью. Разгоняемая ударами сердца кровь стучит в голове.

Сегодня парит. Я пишу, и основание ладони увлажняет бумагу. Призыв муэдзина я слышу до рассвета, после рассвета, в полдень. Для меня он до сих пор остается странным звуком. Естественным, но неуместным, как луна в дневном небе.

В расположенной поблизости школе слышен шум детей. Сегодня они волки, площадка для игр оглашается воем хищников. Вчера были сиренами полицейских и пожарных машин. Я вижу их из окон комнаты, где хранятся камни. Им лет по шесть-семь. Я хорошо помню себя в этом возрасте. Адреналин придает воспоминаниям особую четкость. Все, что вспоминаю, ярко воскресает в памяти.

Надо мной тикают часы. Времен Османской империи, в форме черепа, механизм помещен в стеклянный купол, словно время можно уберечь от пыли или удержать внутри. Они напоминают мне о доме с его голым камнем и о жизни старухи. Я здесь уже два дня и не нашла ничего.

Я пишу повествование о себе, которое вместе с тем является повествованием о «Трех братьях». Тут вопрос перспективы. Эта драгоценность была поворотным пунктом многих жизней. В том числе и моей.

Я — часть сюжета о «Трех братьях». История их не начинается с Иоанна Бесстрашного и не оканчивается сто пятьдесят лет назад в Лондоне. Она все длится, и я все пишу ее. Свожу воедино обрывки, один из которых я сама.

Моя мать всегда была опрятной. Для нее это было важно, поэтому и для нас тоже. Она мыла руки перед едой, мыли и мы. Она никогда не откладывала работу на потом, и я до сих пор не откладываю. Она складывала серебристые крышки от молочных бутылок в банку, мыла бутылки, сдавала их. Помню солнечный свет внутри стекла, пляшущие пузырьки.

Эдит. Она была старой, когда я родилась. Но все еще каждый год устраивала выставки, сотрудничала с «Визьюэл арт» и «Санди таймс», что было, по ее словам, политически некорректно. Помню, что не понимала ее, и мне это нравилось, интуитивно смеялась, так как непонимание означало, что она шутит. Она ненавидела журналистику, ложь и те обобщения, с которыми сталкивалась. Но фотографом была хорошим, серьезным, с неприязнью относилась к легкой работе, под которой имела в виду светскую хронику, бульварная пресса для нее не существовала. Эдит не могла доверять миру, который читает третью страницу, а в остальные заворачивает отбросы.

Она носила прописанные ей темные очки. Верила в астрологию, но не верила в Бога. Седина ее была великолепной. Ноги изящнее, чем у всех матерей наших сверстников. Эдит изначально собиралась завести семью, как только добьется успеха в работе, именно так она и поступила. Замужество не входило в этот план. Эдит любила простоту в отношениях.

Отца, канадца по имени Патрик, я почти не помню. Он был на десять лет старше матери, уже немолодой. Энн говорит, что он на пенсии, живет во Флориде с женой-американкой и взрослыми детьми. Цель моих поисков не он.

Отец был подводным геологом, и хотя, когда он уехал, я была слишком маленькой, чтобы это понимать, он ассоциировался у меня с морем. Помню его одежду. Она была из твида, шотландки, плиса, тканей расцветок какой-то северной страны.

От его одежды пахло сыростью. Я представляла его себе пришедшим под водой из Канады: он вышел из моря, взобрался на Саутэндский волнорез и прошагал двадцать миль до нашего дома, ветер обсушивал его на ходу.

Мать вела размеренную жизнь, после смерти ее никаких недоделок не осталось. Белье было выстирано, книга дочитана. Читала она — мне так сказали — «Сто лет одиночества» Маркеса. На похороны я не пошла, не пустила Мэй. Но видела ее мертвой. На ней не было ни крови, ни какого-то пятнышка. Никаких следов внезапно оборвавшейся жизни или чего-то незавершенного. За исключением нас. Меня. Я представляю собой незавершенное дело.

Потом мы жили у Мэй, нашей бабушки. Она любила поэзию и немецкие автомобили. Терпеть не могла страховую компанию «Пруденшл» и Букингемский дворец. Во время войны Мэй работала в аэродромном обслуживании. Тогда она могла снять с легковой машины колеса и вновь поставить их за пятнадцать минут. В Саутэнде до блицкрига делать больше было почти нечего, и она целыми днями снимала колеса, засекая время. Бабушке, когда мы перебрались к ней, был восемьдесят один год. Руки у нее были как у матроса на пачках сигарет, которые она курила.

Дом ее находился за милю от нашего, на Саутэнд-роуд. Там постоянно пахло капустой, хотя мы питались почти одними рыбными палочками. В школе делали рисунки фамильного древа: одна бабушка, две внучки, три собаки. Такая семья была интереснее, чем двое вверху — двое внизу в книжках с картинками. В саду был теннисный корт, где мы играли в футбол от ворот к воротам. Для этой игры требуются всего двое, нас и было двое.

Мою сестру зовут Энн. Она старше меня на пять лет. В детстве я любила ее как кинозвезду. Когда я не понимала ничего, она понимала все, даже шутки Эдит. Помню ее первого парня, Стюарта. В школе он пользовался успехом потому что умел пукать похоже на фырканье котиков. Я ревновала его к Энн и гордилась, что у меня есть она и он.

Сейчас Энн занимается международной благотворительностью. Много ездит. Жениха ее зовут Рольф, он меня смешит. Вероятно, он пукает, но, думаю, непохоже на фырканье котиков и не на публике. Публику представляю собой я. Обоих я не видела уже несколько лет. Сестра живет полной жизнью, как и должно быть, я за нее рада. Мешать ей не хочу. Стараюсь держаться подальше от Энн — не потому что перестала ее любить. Она не понимает, что я делаю, и я не хочу, чтобы понимала.

Эдит оставила больше тысячи фотографий. Энн, видимо, сохранила множество их; мне много было не нужно. Сейчас у меня только три. Могу вынуть их, продолжая писать, из страниц записной книжки.

1. Снимок сделан «лейкой» на 35-миллиметровую пленку. Без штатива, с высоты роста Эдит. Энн схвачена на ходу, увидевшей себя в зеркале фотостудии. Ей одиннадцать лет, она в новой школьной форме. Уже более красивая, чем когда-либо буду я. В зеркале она выглядит пытливой, все еще удивленной собой. Стоит лето, последнее в жизни матери. Позади Энн в зеркале отлив — Саутэндский волнорез уменьшается к концу.

2. Снимок со штатива. Грязь у ворот фермы. Почва красноватая, железистая; видимо, это Херефордшир, где у Эдит жили друзья. На земле куфические отпечатки подков, собачьих лап. Следы сапог. Колеи от тракторных гусениц во влажной земле. Грязь сползает обратно в борозды и впадины.

3. Я. Старый снимок «Полароидом», хранившийся вместе с остальными непонятно зачем. Я сижу за кухонным столом, едва подросшая настолько, чтобы смотреть поверх него. На столе торт ко дню рождения с шоколадной глазурью и зеленым желе. На мне платье в цветочек и конусообразная шляпка. Я в ожидании торта. Голова запрокинута назад, под подбородком удерживающая шляпку белая резинка. За моей спиной темнота, запертая за дверью темной комнаты.

Эту фотографию я храню не из-за себя. На ней есть пятно. Редкостное и драгоценное — отпечаток пальца матери на переднем плане.

Я в доме сестры. Должно быть, пять лет назад. Стоит зима, букмекеры все еще принимают ставки на то, что Рождество будет со снегом. Сегодня у Энн день рождения. Снизу доносится гул голосов гостей, смех. Я снимаю пальто, бросаю на кровать и тут вижу компьютер Энн. Она говорила о нем внизу. Я почти не слушала. Это подарок Рольфа, ее нового кавалера-немца. Вокруг письменного стола огромные пустые коробки, усеянные черными и белыми пятнами. Мне они кажутся похожими на прямоугольных коров, правда, я уже выпила, еще до приезда сюда. На прошлой неделе я отказалась от получения степени бакалавра в Школе изучения стран Востока и Африки. У меня в жизни другие планы, хотя Энн возражает против этого. Я начала искать кое-что.

Среди колоссальных коробок высится столь же колоссальный компьютер. Со спикерами, башенками, плато клавиатуры и сканером. Он напоминает мне кукольный дом, хотя у Энн кукольных домов никогда не было, она не любила их. Монитор включен, на экране проплывают разноцветные геометрические фигуры. Пирамиды, треугольники, сферы, квадраты.

Я сажусь к столу. Компьютер еще пахнет упаковкой. Блещет новизной, как Рольф. Касаюсь клавиатуры, и узоры на экране исчезают, вместо них появляется меню Интернета. Ленивая сестра, думаю. Расточительная, оставила компьютер включенным. Однако мне любопытно. У меня нет настоящего компьютера, лишь подержанный студенческий «эмстред», льющий из покрытого пятнами монитора противный зеленый свет. Интернет для меня нов и может оказаться полезным.

Прошло тринадцать лет со дня смерти матери. Два года с тех пор, как я увидела рубин Черного Принца. Все это время он не давал мне покоя. Пять месяцев с того, как, собирая материал о рубинах-баласах, я наткнулась на историю «Трех братьев». Заполучить эту драгоценность мне захотелось с первого же взгляда. Сама не знаю почему.

Касаюсь клавишей компьютера Энн. Меню представляет собой перечень сайтов. Названия возникают по мере того, как я набираю их данные, это медленное продвижение мимо http://www.anchor.ouija.co/ . и http://www.big.bazongs.co.uk/ . Если существуют более быстрые способы это делать, мне они неизвестны. Тут я невежда.

Прикладываюсь к стакану, держа палец на клавише загрузки. Вино липкое, ощущаю его вкус на губах. Когда снова смотрю на экран, оказывается, я уже достигла http://www.jewsforjesus/Ўwww.jewsforjesusЎ . Возвращаюсь назад и останавливаюсь. Почти сорок сайтов определяются словом «драгоценность». Выбираю один наобум. Появляется символ в виде песочных часов. Когда песок высыпается, открывается сайт.

Это чат. Вдоль кромки экрана меню мест для встреч, пространства для найма. «Мыльные оперы», «Футбол», «Одинокие сердца». Рядом с ними в рамке терпеливо ждет фамилия пользователя: СТЕРН7. Задумываюсь, зачем Энн выходит на этот сайт, с кем общается и где. Курсор мигает на «Драгоценностях и антиквариате» (Единственный чат в сети для коллекционеров!). Дважды нажимаю кнопку, появляется пространство. Абракадабра. Коробки в коробках.

Внутри беседуют несколько человек. Их тексты прокатываются по экрану один за другим, как волны. Двое обсуждают анималистские мотивы в Амударьинском сокровище. Третий хочет поговорить о своем новом революционном методе варки таиландского риса. Я все-таки оставляю запрос. Пальцы касаются клавишей быстро, но неточно. Я всегда делаю ошибки. Дело не только в подпитии.

СТЕРН7 ПРИСОЕДИНЯЕТСЯ, ПРИВЕТ. Я ВЕДУ ПОИСК ГРАФА ТРИ БРАТА. НАДЕЮСЬ НА ПОМОЩЬ. К. СНЕРТ.

— Черт, не могу даже правильно набрать собственной фамилии, — говорю. И прежде чем успеваю исправить ошибку, слышу зов сестры. В ее голосе недоумение. Меня слишком долго нет на ее празднике. Я оставляю компьютер и спускаюсь к компании.

В пять утра мы с Энн заканчиваем уборку. От усталости и дыма у меня жжет глаза. «Смотри, — говорит Энн, склоняясь над кухонной раковиной, — снег!» Я иду наверх за своим пальто. Предвкушаю выход на улицу. Рассвет, бодрящие снежинки.

Застегивание пуговиц пальто — сложная операция. Возясь с ними, замечаю какое-то движение. Компьютер все еще включен. На заставке снег и кристаллы. Подхожу, касаюсь клавиш. Тот чат все еще на экране. Мой запрос стерт дальнейшей болтовней. Где-то уже день, думаю, люди это видят при естественном освещении; и на моих глазах возникает новая надпись:

7П92Х. АДРЕСАТ СТЕРН7 — ПОВТОРЯЕМ СНОВА: АГРАФ. НЕ ГРАФ, КТО ВЫ?

Сонливость у меня как рукой снимает. Своим неточным набором я непреднамеренно сдала кодовое слово. И кто-то раскрыл код. Очень интересно, думаю, как я была наивна, что до сих пор не пользовалась Интернетом. Набираю:

СТЕРН7. АДРЕСАТ 71192Х — МЕНЯ ЗОВУТ КЭТРИН СТЕРН, КТО ВЫ?

Ответ приходит немедленно. Словно адресат ждал и был наготове:

71192Х. РАБОТНИК. СТЕРН7. КАКОЙ КОМПАНИИ?

Экран остается пустым. Смотрю на часики и думаю, долго ли смогу оставаться здесь. Долго ли буду нужна Энн и Рольфу. Темнота снаружи редеет в холодном утреннем свете. Когда снова поднимаю взгляд, на голубом светящемся экране новое сообщение:

71192Х. МЫ ИССЛЕДОВАТЕЛИ. ХОТИМ ВСТРЕТИТЬСЯ С ВАМИ. УЗНАТЬ, ЧТО ВАМ ИЗВЕСТНО.

Я снова тянусь к стакану, так неуклюже, что едва не опрокидываю его. Допивая вино, делаю набор. Невнимательно, уже думая о сне.

СТЕРН7. ГДЕ?

71192Х. У ВАС.

Я наполовину сплю. Ощущение неприятное. Не думаю ни о чем. Потом возникает страх.

СТЕРН7. В КАКОЙ КОМПАНИИ РАБОТАЕТЕ? 71192Х.

Я нажимаю выключатель. Экран гаснет с легким обиженным хмыканьем. Думаю об Энн, о Рольфе. Нужно ли сказать им? Но мои опасения могут оказаться пустыми. Можно ли отыскать меня через Интернет? Не знаю. С этим миром я не знакома. Возвращаюсь в комнату сестры.

Интернет оставляет слишком много следов. Я не доверяю ему. С компьютером никогда не знаешь, когда за тобой наблюдают и откуда. Из соседней страны, из соседней комнаты. Если «Братьев» разыскивают другие, Интернет самый худший способ, самый опасный. Существуют лучшие.

Ищу эту драгоценность не только я. Кто еще, не знаю. И все-таки я получила от них определенную поддержку. Их угроза словно бы подтверждает мою правоту.

Мой первый камень был подарком ко дню рождения от Мэй. Мне исполнилось одиннадцать. То был аметист величиной с яичко. Чтобы как следует разглядеть его фиолетовый цвет, требовалось присмотреться. Держать камень определенным образом, чтобы уловить оттенок цветов глицинии.

Вспоминаю голос матери над ухом. В зеркале ванной ее щека рядом с моей: «Смотри. Ты так красива, что я готова тебя съесть!» Каменное яичко вызывало у меня то же желание. Мне хотелось поглотить его. Вобрать в себя. Я спала с ним, как другие дети с любимыми игрушками. Ходила в школу с ним во рту. Энн пыталась запретить мне. Боялась, что проглочу его, как за несколько лет до того огрызок карандаша. Аметист постукивал о зубы, как мятный леденец. С ним у меня не возникало чувства голода. Я была сыта камнем.

Я стала собирать самоцветы. По выходным, когда мы ездили в Маргейт, искала на пляже сердолик и агаты. Разделяла свои камни по научным принципам. Я еще не любила их, мне нравились различия и сходства камней. Они были и похожими друг на друга, и непохожими. Песнями на разные голоса. В этом чувствовалось что-то надежное, внушающее доверие.

«Братьев» я ищу не по этой причине, отнюдь. Я не ищу способов избавиться от прошлого. Прошлое присутствует во всем, что я делаю. Эта потребность существовала во мне еще до смерти Эдит, о чем я постоянно помню. Помню то ощущение одержимости: словно бы забродил некий резервуар любви. Во мне жила любовь, ждущая своего предмета, и в конце концов этим предметом стал аграф.

Нашим врачом был не доктор Эйнджел, а доктор Сарджент. Больница была той же самой, но коридоры были окрашены по-разному. В этом здании стены от пола до середины были зелеными, от середины до потолка коричневыми. В здании доктора Сарджента — желтыми, с красной полосой посередине. Когда я была маленькой, Энн говорила мне, что благодаря этой полосе люди поправляются быстрее. К тому времени, когда Эдит умерла, я уже в это не верила. Однако то, что здесь полосы не было, действовало угнетающе.

— Наш врач доктор Сарджент, — говорю я. — Почему мы не идем к нему?

— Потому что Сарджент — врач общей практики. А этот по крови, — отвечает Энн.

Мы движемся с медсестрой по двухцветному коридору. У нее на левом колене под дешевым чулком старый пластырь. Колени очень важны для ребенка. В три года колени родителей можно узнать с тридцати шагов, я прочла это в одном журнале. В семь лет это, видимо, остаточное явление, но все-таки колени медсестры ближе, чем лицо. По ее коленям я понимаю, что она не следит за собой, как нужно, и сначала радуюсь, что остаюсь с доктором Эйнджелом. Его колени за письменным столом. Голова у него красная. Он здоровается и продолжает писать. Я сижу, дожидаясь, когда врач обратит на меня внимание.

В кабинете пахнет дезинфекцией и нестираным бельем. Табличка на столе гласит: «Доктор Эйнджел. Гематология». Третье слово мне совершенно непонятно. Доктор все время кашляет. Кашель его похож на рычание маленькой злобной собачонки. Грр-грмм.

Когда он кашляет, мне хочется его ударить. Я думаю, что он грубый, потому что не разговаривает со мной. Люди со мной разговаривали несколько дней.

— Грмм.

Я оглядываюсь. Красивых картинок в кабинете нет, только плакат, где изображены восемь типов сгустков крови. У каждого свое название: Куриный желток, Смородиновый джем. Словно ингредиенты, думаю я. Хрустящий картофель с яйцом. Пирог с яйцом. Мороженое со смородиновым джемом. Желе со смородиновым джемом. Я знаю, что такое сгусток крови.

— Грр-гррм.

— Надо бы вылечить его.

— М-м?

Он поднимает взгляд. Глаза его находят меня, но толком не видят. У него нет никаких чувств к детям, ни приязни, ни неприязни: он нас не замечает. Я не сознаю этого, сидя в его кабинете. Я вижу это теперь, глядя на него из комнаты в Диярбакыре, где хранятся камни, прислушиваясь к постукиванию лапок голубей наверху.

— Вам надо бы вылечить свой кашель. Вы врач.

Доктор Эйнджел улыбается так, словно я пошутила, а он не понял моей шутки, и снова принимается писать. Мне скучно уже давно. Из-за окна доносится плеск воды. Я представляю себе голубой фонтан с красной рыбкой. Я кормлю ее. У меня пакет хрустящего картофеля с яйцом. Я разбрасываю картофель по воде.

Смотрю на голову доктора Эйнджела. Лысина у него красная. Задаюсь вопросом, что он пьет. Мать пила голландский джин, неразбавленный. Осталось две бутылки. Думаю, можем ли мы отдать их доктору, тогда его лысина покраснеет еще больше. Он чувствует, что я на него смотрю. Перестает писать и поднимает взгляд.

— Это Кэти, так ведь? Сколько тебе лет, Кэти?

— Восемь.

Я лгу. Проверяю, настолько ли он умен, что-бы догадаться, сколько мне лет на самом деле.

Это испытание. Он улыбается и подмигивает. Я уже заваливаю его на этом экзамене.

— Восемь. Знаешь, у меня есть пациент, которому восемьдесят восемь. Восемьдесят восемь, две располневшие дамы.

Я молчу. Мне нечего ему сказать.

— Кэти, ты знаешь, отчего умерла твоя мама?

— Не говорите так.

— Прошу прощения? Я…

— Не хочу, чтобы вы произносили это слово. Окно открыто, но в кабинете все равно душно, жарко. Мое платье липнет к ногам. Представляю себя снаружи, бегающей по холодному декабрьскому воздуху. Фонтан, рыбку. Голубое и красное.

— Понимаю. Так вот, твоя… у нее началась боль в ноге. Вызывал ее тромб, сгусток крови, образующийся в глубоко расположенных венах. Это важно понять.

— Я знаю, что такое сгусток, — говорю. Думаю, тромб в форме восьми мятных леденцов. Неважное название даже для сгустка.

— Ты ведь умная девочка, правда? Так вот, сгустки иногда возникают, когда люди пассивны — когда они мало двигаются. Тогда и кровь тоже не двигается. А иногда из-за того, что в семье есть что-то наследственное. Как, например, голубые глаза. Вот почему ты здесь. Для проверки.

— Нам устраивают проверки в школе.

Думаю о том, как проходит проверку Энн. Помогают ли голубые глаза. Хочу, чтобы она вернулась. В этом кабинете какая-то непонятная атмосфера. Кажется, что воздух жесткий. Что здесь можно что-то себе повредить.

Через пять лет заявления о преступной халатности доктора Эйнджела попадут в местные газеты. Еще на год, пока он не покинул саутэндскую больницу, комитет по здравоохранению перевел его в частный сектор, затем в какую-то клинику в Малаге. Какое-то время я следила за его перемещениями, мне было интересно.

Врач по крови улыбается. Зубы посередине у него выдаются вперед, словно он слишком много откусил. Алчные зубы.

— Умная девочка. Нравятся тебе проверки, Кэти? Как у тебя со спортом, с играми?

— Меня зовут Кэтрин, — отвечаю, и он перестает улыбаться. Воздух между нами колышется. Эйнджел снова откашливается, опускает взгляд и продолжает говорить:

— Ну так вот, понимаешь, тромб распался на две части. Одна из них, эмбол, проникла в голову твоей… в ее голову. Вот что было причиной. Врачи называют это церебральной эмболией. Возможно, сейчас ты не хочешь знать всего этого. Я стараюсь помочь тебе понять это потом, Кэти. Кэтрин.

Я молчу. Слишком занята мыслями о тромбе в виде леденцов от кашля. Зеленых, с красной полоской посередине.

— Церебральная эмболия. Случай у нее совершенно особый. В высшей степени уникальный.

Я представляю себе кровь в ногах матери. Она неподвижная. Загустевает, как грязь у морского берега, растоптанная грязь. Доктор Эйнджел продолжает говорить, голос его приобретает вопросительную интонацию. Я смотрю в его влажные глаза.

— Что?

— Я спросил, хочешь на него взглянуть? На эмбол. Сгусток. Ты умная девочка, знаешь, что это такое. Думаю, это может нам помочь, тебе не кажется? Чтобы все стало ясно.

Я молчу.

— Взгляни на него, — говорит он.

— Ладно.

Он снова улыбается и встает. В углу комнаты тележка с двумя беспорядочно заставленными подносами. Доктор Эйнджел берет с нижнего банку. Он подносит ее ко мне, я вижу внутри что-то красное и только тут понимаю, что он делает.

Я не хочу видеть то, что он держит в руке. Подумываю о том, чтобы закрыть глаза, но не закрываю. Молчу. Хочу, чтобы вернулась Энн. Я не боюсь. Думаю. Тромб Форд. Хочу оказаться далеко отсюда и чтобы за рулем сидела мать.

— Вот. Подержать хочешь?

— Нет.

Он меня не слышит. Кулаки мои крепко сжаты. Доктор Эйнджел подносит банку к моему лицу. Я не могу сфокусировать на ней взгляд, она режет глаза, как свет у стоматолога.

Банка напоминает мне круглый аквариум. В прозрачной жидкости плавает драгоценный камень. Темно-красный, величиной с кулачок младенца. Сбоку к нему пристала капля более светлой крови.

— Ну вот. Нечасто видишь такое, а?

— Нет.

— Нет.

Поднимаю взгляд на доктора Эйнджела. Он с улыбкой смотрит сквозь меня, не на меня. Теперь, спустя восемнадцать лет, я могу восстановить в памяти его лицо, его влажные глаза, заглянуть в них, понять, что он хочет как-то помочь. Чтобы все стало ясно. Не осознает, что делает нечто дурное.

Он отворачивается с банкой, а я встаю и начинаю вопить. Задыхаюсь от ярости. Появляется Энн с медсестрами, и мы выходим. Я так и не прошла этой проверки. Машина Мэй едет от больничных ворот все быстрее, быстрее, прутья ограды сливаются в сплошную полосу.

На девятую ночь мне снится Стамбул. Во сне я покупаю свежие фисташки. Я не ела больше ничего весь день.

Какое-то существо следует за мной по людным улицам. Я вижу его лишь мельком. Это собака, но чешуйчатая, чудовищная. Морда ее почти на одном уровне с головами прохожих. Собаки никто не замечает. Я вхожу в туристский отель «Синдбад», но когда поднимаюсь к своему номеру, обнаруживаю, что дверь приоткрыта, замок взломан.

Все исчезло. Рубины, записные книжки, чемодан из узорчатой кожи. Ощущение такое, словно кто-то украл мою душу. Я стою в растерянности, и на лестнице позади меня раздается постукивание когтей о выщербленные ступени.

Просыпаюсь перед рассветом. Обычно в это время я бодрая, но сейчас в голове какая-то тяжесть. Спускаюсь на кухню, варю кофе, жарю гренки. Срезав пригоревшие корочки, несу свой завтрак в сад на крыше.

Глётт уже там. Читает старый номер «Франкфуртер альгемайне цайтунг». На металлическом столике подле нее стакан кислого вишневого сока и бутылка водки. Старуха поднимает на меня взгляд, кивает, отворачивается.

Я сажусь и ем свои гренки. Восходит солнце. Каменные плитки под ногами начинают согреваться. День будет замечательным.

— Перестаньте глазеть на меня.

Поднимаю на нее взгляд.

— Я не глазела.

— Вы всегда глазеете, Кэтрин. Будто кошка. Знаете, у меня рак. — Она швыряет на стол газету. Потом складывает ее. — Это незаметно. Я очень старая. Убивает меня он очень медленно. Кое-кто видит причину этого заболевания в пластике.

— А вы в чем?

— В коммунистах.

— Коммунистах?

— Вам нравится Мартин?

Глётт застает меня врасплох своими вопросами уже не в первый раз. Разум у нее порхает мотыльком, но этот мотылек всегда садится там, где ему хочется. Иногда она кажется сумасшедшей; правда, богатые бывают не сумасшедшими, а эксцентричными. Если вы богаты и эксцентричны, это означает, что общество принимает вас потому, что не может не принять. Люди играют по правилам ваших игр. Чем вы богаче, тем беспощаднее могут быть эти правила — человеческие шахматы или самозваная монархия. Интересно, по каким правилам играет Ева и следую ли я им?

— Мартин? Я, в сущности, не знаю его.

— Знаете, знаете.

— Нет. И не знаю, нравится ли он мне.

— Вы можете совершить ошибку.

— То есть?

— Мартин унаследует этот дом. Вам здесь не нравится?

— Никогда этого не говорила.

— Подумайте о европейских домах. О лисьих головах.

У меня от них по коже ползут букашки.

— Мурашки, Ева. Я не…

Она не слушает.

— Животные, торчащие из стен! Отвратительно. Арабские народы старше и цивилизованнее.

Думаю о Мартине. Пахнущем табачным дымом и пивом, что подходит ему. О его подружке, которая ему тоже подходит. Я до сих пор не знаю, что он делает в доме Глётт или чем занимается, когда отсутствует. Мне легче представить его себе курящим в Таиланде или в Гоа, чем воспринимать в восточной Турции. Единственное, что не подходит Мартину, это Диярбакыр.

— Моя мать всегда говорила, что мужчины, вступая в брак, оказывают честь, женщины ее принимают.

Она поощрительно кивает.

— Воспринимать это как комплимент?

Глётт надувает губы.

— Мартин — красивый молодой человек.

— Мать говорила, что красивые люди схожи с красивыми автомобилями. Дороги в содержании и вредны для окружения. Я не понимала ее.

— Какая бессмыслица.

Мы сидим вместе. Скорее вместе, чем порознь, хотя нас разделяет стол. Ева фон Глётт потягивает вишневый сок с водкой, я пью кофе. Небо светлеет, и я непроизвольно щурюсь от рези в глазах.

— У вас усталый вид, — говорит отшельница. На ней панамская шляпа и темные очки от Армани, для ее лица слишком большие. Из-за них она выглядит насекомым с подкрашенными губами, хотя никто здесь не скажет ей этого, особенно я. Может. Может, в этом и заключается главная причина ее отшельничества.

— Мне привиделся сон, помешавший выспаться. — Самолет в небе летит на восток, в сторону Индии. — Там была собака с чешуей.

— Что-что? Какая собака?

Она говорит так, словно речь идет о ее собственности. Это раздражает меня, и я не отвечаю.

— С чешуей, говорите?

— Ладно, оставим это. А вы что видели во сне?

— Секс. Он мне всегда снится.

При этой мысли у нее появляется хитрое выражение лица. Глётт начинает нравиться мне больше, чем ее местожительство. За ландшафтом плоских крыш виден город, низины, простирающиеся к горам на востоке, равнины, уходящие на юг. Дали, еще серые от речного тумана. Я предпочитаю города побольше Диярбакыра, не такие горизонты. Восточная Турция слишком пуста для меня, я могла бы здесь потеряться.

— В здешних мифах есть покрытая чешуей собака. Месопотамская сирруш. Вы видите сновидения о прошлом этой земли.

— Неудивительно, я здесь уже довольно долго. Отхлебываю кофе, холодноватый и горький в жарком свете.

— Какие у нее были ноги?

— Не помню, Ева. Я не смотрела. Может, она была на каблуках, это о чем-нибудь говорит?

— Глупости. Я спрашиваю, какие у нее были ноги? С когтями, как у птицы?

— Не знаю. Не все ли равно? И это Турция. Месопотамия должна быть, — я смотрю в южную сторону, — не здесь.

Глётт поднимает бутылку «Столичной». Опять разбавляет водкой вишневый сок. Бутылка в ее хрупкой руке выглядит тяжелой.

— Люблю юных. Нахожу их очаровательными, когда они помалкивают. Юные невежественны, можно сказать, по определению. — Она снимает темные очки и указывает на ландшафт. — Все это, до самых гор, Месопотамия. Междуречье. Вот Тигр, арабы и турки называют его Джилех. В сотне километров за нами Евфрат. Понятно? Эти реки говорят, что мы в Месопотамии. Изменить этого не может даже Ататюрк.

Глётт умолкает. Мы сидим, глядя на Тигр. Возле него бахчи и плоские орошаемые поля. На бахчах уже работают люди, кажущиеся издали маленькими, повторяющими одни и те же действия. То же самое происходит с поколениями владельцев драгоценностей. Я веду взглядом по речной долине в сторону Сирии и Ирака. Возможно, вижу их отсюда, хотя уверенной быть нельзя. Землю Двух Вен. Месопотамию.

Когда обращаю взгляд к старухе, та смотрит на меня.

— Думаете, наверное, что здесь край света. А?

— Он не так уж плох.

Глётт сжимает губы и, щурясь, смотрит на солнце.

— Диярбакыру пять тысяч лет. Невозможно себе представить. Жить здесь это привилегия. Привилегия, Кэтрин. Здесь побывали римляне и Александр, Хромой Тимур. У Александра был большой аграф, знали вы это? Великолепный, как «Три брата».

— Что сталось с ним?

— Исчез, разумеется.

Я подаюсь к ней.

— Ева, я очень рада, что вам здесь нравится, но сама ищу другое. Не обижайтесь. Хочу найти «Трех братьев». — Она пропускает мои слова мимо ушей. Я повышаю голос. — Ничего пока не вспомнили?

— О! Кстати. — Она снова хитро смотрит на меня. — Мне звонил один знакомый. Его зовут Араф. Он президент транспортной компании «Золотой рог». Но вам это известно, не так ли?

Глётт смотрит, как я цепенею. Думаю, ей это нравится.

— Вы не говорили мне.

— А зачем? Он звонил не вам. К тому же это было несколько дней назад.

— Что он говорил?

— Что вы воровка. — Глётт хихикает, словно отпустила непристойную шутку. — Чтобы я позвонила ему, если увижу вас. И что вы гоняетесь за призраком. Какой глупый человек!

— И что вы ему ответили?

— Ничего. Он как-то прислал мне календарь. — Глётт снова надевает темные очки. — Нувориш. Извращенный вкус.

— Спасибо.

— Нет, это я должна вас благодарить. Я получила большое удовольствие.

Глётт улыбается, голова у нее трясется. Она уже выглядит пьяной. До полудня еще далеко, она на несколько часов опережает свой график. Встаю и собираю чашку, тарелку, ее пустую бутылку и стакан.

— Мне надо приниматься за работу.

— Да, конечно. Увижу я вас за ужином?

— Может быть, — говорю, уходя.

Голос ее доносится отдаленно, словно эхо:

— Определенно может.

В комнате, где хранятся камни, ничего не изменилось после моего ухода. Когда Глётт впервые привела меня сюда, коллекция ее была сокрыта за фасадом порядка. На то, чтобы разрушить этот фасад, у меня ушло десять дней.

Я думаю о камнях. Они удерживаются в своих хранилищах, словно готовый произойти оползень. Мебель застыла в положении, наводящем на мысль о тайном бегстве. Урны отступили к стенам. Выдвижные ящики теснятся над библиотечной стремянкой и над кафельным полом, словно я застала их за движением к выходу.

В дальнем конце комнаты — ящики с табличками «Смесь». В принципе, если подробности сделки с «Братьями» существуют, искать их следовало бы там. Однако ничто в этой комнате не находится на месте; кажется, это главный принцип размещения, если таковой вообще существует.

Два дня назад я разобралась в системе фон Глётта, но проку от этого никакого. Наряду с геммологическим делением существуют географические подразделения предметов с камнями разных видов. В этих секциях драгоценности классифицируются по доминирующему камню. Например, золотая закладка с искусственно выращенными жемчужинами Микимото лежит в одном из трех ящиков, помеченных «Смесь: Япония». Нарисованный Луи Франсуа Картье эскиз ожерелья с халцедонами и египетскими изумрудами лежит в двадцать седьмом ящике «Северная Африка».

Это система человека, не признающего систему. Из Азии и Африки необработанных камней столько, что одной только Индии отведено почти сто ящиков. И эта система непригодна для «Братьев», так как на аграфе нет доминирующего камня. Или же все они доминирующие — жемчужины количеством, рубины каратами, бриллиант известностью. И если герр фон Глётт остановился на одном из них, к какой стране он отнес бы эту драгоценность? Много ли он знал о «Братьях» и происхождении камней?

Принимаюсь за работу. Два дня я искала по тем странам, к которым можно было бы отнести аграф, осмотрела пять французских ящиков, двенадцать персидских. Вчера обыскала половину индийских и сегодня начинаю оттуда, где остановилась. В первом же ящике обнаруживаю золотой медальон, в котором находится Коран величиной с коренной зуб человека. Во втором — набор из двенадцати агатовых дисков, на которых вырезаны изображения буддийских демонов и женщин в различных сексуальных позах. Большей частью это сцены изнасилования. Я бросаю их, словно грязные бумажные салфетки.

Назвать прекрасной эту коллекцию нельзя. Чем больше я вижу приобретений фон Глётта, тем меньше она мне нравится. В камнях он искал не столько красоты, сколько полноты наборов. Не будь он богачом, коллекционировал бы что-нибудь другое — подставки из-под пивных кружек, бабочек, попугайчиков, стремление было бы тем же самым. Кажется, что он пытался заново собрать весь мир в одной комнате. У меня с ним нет ничего общего, кроме камней.

К полудню я просмотрела четырнадцать ящиков. Лицо и руки у меня в пыли. Дважды я подходила к тем хранилищам, с которыми уже работала, и драгоценности лежали не там, где я их оставляла. Стараюсь не думать о том, что это значит, так как понимаю — это значит, что у меня случаются погрешности. А в этой комнате, где хранятся камни, мне нужно быть непогрешимой.

Попадаются диковины, которые не поддаются классификации, поэтому я складываю их на стол. Улыбающийся Будда двух дюймов в высоту. Он изваян из черного дерева и радужного кварца, в котором есть переливающиеся вкрапления воды. Глаза его мерцают над животами и фаллосами. Поднос с жемчужинами неправильной формы, они разделены по внешнему виду: Необычные, Бабочки и Близнецы — причудливые функции боли. Весы гранильщика с тридцатью семечками рожкового дерева Ceratonia siliqua, от которых ведет происхождение мера веса карат. Я экспериментирую с ними. Вес каждой из четырех семечек равен карату. С виду одно ничуть не отличается от других. Тридцать деревьев в тридцати семечках, напоминающих сжатые кулаки.

Когда солнце перестает светить в окна, я прекращаю работу, откидываюсь назад и начинаю чихать. Этот позыв умерялся сосредоточенностью, но теперь я ощущаю пыль минералов в горле и в носу. Даже мой пот пахнет тальком. Думаю, не начинается ли у меня аллергия к драгоценным камням, и эта мысль вызывает смех, отголоски его гулко отдаются в тихой комнате.

Уже шестой час, нужно сделать перерыв и вымыться. Иду вниз по этажам, лестницам и дворикам особняка.

В коридорах полумрак. Камень под ногами ни теплый, ни холодный. В доме я следую примеру Хасана и хожу босиком, дорогу уже знаю.

В ванной комнате никого. На поверхности бассейна мерцает свет. Я наскоро принимаю душ, поглядывая на свое тело. В запотевших зеркалах оно выглядит изящным, с плоским животом между изгибами грудей и бедер. Я не забочусь о нем. Последние несколько лет мое тело теряет в весе. Теперь оно изящнее, чем когда бы то ни было.

Закрываюсь в сауне, запах камней улетучивается по мере того, как кожа высыхает и покрывается свежим потом. Даже в жарких странах я люблю сауну, горячую вязкость воздуха, замкнутое пространство — полукокон-полугроб. Напотевшись, лезу в бассейн. Лежу неподвижно, вижу только гладь минеральной воды. Вдалеке кто-то играет на пианино, о существовании которого я не знала. Интересно — кто? Который из нас?

Уже не пахнущая камнями, более чистая, чем моя одежда, я отжимаю волосы и завязываю их узлом на затылке. В доме царит покой. Глётт смотрит очередной фильм, я слышу это еще издали. Громко звучат голоса, шум едущей под дождем машины. Прохожу мимо ее комнаты и поднимаюсь наверх. За высокими окнами загораются огни Диярбакыра. Они вызывают у меня в памяти Лондон. Не столько город, в котором я жила, сколько тот, где находились «Три брата», который Елизавета видела своими горностаевыми глазами, Виктория — каменно-холодными.

В комнате с камнями кто-то есть. Я слышу издали возню с ящиками, чей-то невнятный голос, разносящийся по тихому дому. Перед тем как свернуть в последний коридор, успеваю подумать, что это не Глётт. В конце коридора дверь в комнату, где хранится коллекция. Открытая, как я ее оставила. Внутри Мартин.

Он склоняется над столом. Лица и рук его не видно, но в позе есть что-то неприятное: какая-то алчная согбенность делает его похожим на старика. Скрягу. Волосы Мартина в свете настольной лампы зеленые. Больше никого в комнате нет. Мартин разговаривает сам с собой, сосредоточенно шепчет что-то.

В руках у него лупа и жемчужина неправильной формы — неприкаянная диковинка. Мартин, щурясь, смотрит на нее, лицо его искажено. Раздается негромкий резкий звук, напоминающий мне о гранильной мастерской, и я догадываюсь, что Мартин скрипит зубами.

Настольная лампа так близка к его волосам, что он должен это чувствовать, но двигаются только руки и челюсть. Поднос с жемчужинами по-прежнему на столе. И бросается в глаза, что Будды из радужного кварца нет там, где я его оставила. Думаю о кресле, его следах в пыли и пропавших этим утром камнях. Интересно было бы узнать, много ли камней стащил Мартин. Я могу неслышно подойти вплотную к нему и увидеть его лицо.

Я останавливаюсь. Не потому, что боюсь Мартина. Но я в лучшем случае воровка, наблюдающая за вором. Своего рода вуайеристка14, следящая за тем, как человек крадет у того, кто его любит. Я никогда не бывала в подобном положении. Но не могу сказать — не уверена, — что не совершала чего-то похуже. Мешкаю, ощущая в темноте влажные волосы, их жгуты и пряди.

Мартин кладет лупу и протирает глаза основанием ладони. В другой руке по-прежнему держит жемчужину. Смотрит на свои часы, потом почти рассеянно опускает ее в нагрудный карман рубашки и поднимается, собираясь уходить.

Прежде чем он успевает поднять взгляд, я трогаюсь с места. Иду, стараясь, чтобы он услышал. У него достаточно времени, чтобы повернуться и осклабиться, обнажив волчьи зубы.

— Приставленная к камням девушка! Как дела? Рабочий день еще не кончился?

— Нет.

— Трудитесь в поте лица, значит. Ну и что думаете?

— О чем?

— О камнях, разумеется. О коллекции. А?

— Она необыкновенна. Не знала, что вы сюда поднимаетесь.

Мартин пожимает плечами:

— Иногда поднимаюсь.

Я уже возле стола. Неприкаянные Диковинки лежат возле моей правой руки. Иные из них более неприкаянные, чем другие.

— Где Хелене?

— Прихорашивается. Я не хочу разговаривать о ней.

Снизу доносятся звуки флейты Хасана. Простая фраза повторяется, развивается. Я не отвожу взгляда от Мартина.

— Прекрасно. А о чем хотите?

— О вас. Вижу, Кэтрин, вы чувствуете себя здесь как дома.

Сначала я думаю, что Мартин говорит об этой комнате. Но смотрит он на меня, а не на хранилища. Его глаза липнут к моим ногам и волосам. К моей груди. Как мухи, успеваю я подумать.

— Но мы оба так себя чувствуем, правда?

Это задевает его сильнее, чем мне хотелось. На миг он выглядит разозленным всерьез, на щеках ходят желваки. Потом улыбка постепенно возвращается. Он снова смотрит на часы, чтобы отвести от меня взгляд.

— Да, конечно. Увидимся за ужином?

— Мне нужно питаться.

— Отлично. Буду с удовольствием ждать, — говорит он, но выражение лица свидетельствует о другом.

Я провожаю Мартина взглядом. Убедившись, что он ушел, сажусь и пересчитываю жемчужины. Две исчезли вместе с улыбающимся Буддой. Все остальное как было. Вокруг меня — стоящие на полу ящики. Передо мной — семена рожкового дерева, уравновешенные на чашах весов.

Поднимаю взгляд на хранилища. Ряды ящиков тянутся за пределы света лампы. Где-то в них есть сведения о «Трех братьях». Это похоже на игру. Угадаешь, какой ящик тебе нужен, и у тебя будут основания продолжать поиски. Не угадаешь — и обнаружишь то, чего никогда не собиралась искать. Пьяного с ножным протезом. Вырезанную на агате сцену изнасилования. Парня, крадущего жемчужины у старухи, которая любит его. Отвратительные вещи. Я все еще сижу там, когда часы бьют семь.

На ужин прихожу с опозданием, одетой не совсем в соответствии со случаем. Мартин надел вечерний костюм и массивные золотые часы, Хелене и Ева в жемчугах. На девушке тонкая нитка искусственно выращенных жемчужин, на старухе толстая, темная. Что касается меня, то я ухитрилась обуться. В этом каменном доме так бывает каждый вечер. Усаживаюсь за тускло освещенный стол и смотрю на них — на старуху, на юную парочку, нарядившихся к вечеринке, где никто ничего не празднует. Хасан подает еду.

— Значит, — говорит Мартин, не поднимая глаз от тарелки, — вам, Кэтрин, нравятся наши фамильные сокровища.

— Камни.

— Сокровища. — Он сопровождает возражение кивком. — От латинского jocus. На вашем языке оно означает шутку, насмешку, издевку. Досужие выдумки. — Режет мясо. — Какие досужие выдумки можете поведать нам, Кэтрин?

Глётт бесцеремонно вмешивается:

— Кэтрин! Жемчужин не надели только вы.

«Подождите своей очереди», — хочу сказать, но молчу. Она еще не пьяна. Глаза ее в тусклом свете смотрят угрюмо. Хелене поднимает взгляд, словно начинается веселье.

— Не заметила, — говорю.

— Это так.

— Не вижу, чтобы Мартин надел свои.

— Мартин, — говорит, сдерживаясь, Ева, — мужчина. Жемчужин у него нет.

— Удивительное дело. Поэтому он надевает «Ролекс», а мы должны носить выделения моллюсков. В такую жару. — На столе открытая бутылка вина. Наливаю себе. — Не думаю, что по отношению к нам это справедливо. Как по-вашему, Хелене?

Она молча перебирает пальцами ожерелье. Разговор, как всегда, угасает. Хасан приносит суп с лимоном и яйцами, тушеные овощи, кебабы, политые свежим соком сумаха. Вкусная еда, хорошо приготовленная. Ничего дорогого или импортного, кроме вина. Напротив меня Мартин и Хелене жуют с аппетитом любовников. Сама Глётт ест мало. После супа Хасан подает ей стакан горячего молока. Она медленно пьет его, не выказывая ни удовольствия, ни отвращения.

Хелене отодвигает тарелку. Волосы ее от вечерней жары стали мягкими. Она курит, пока Мартин доедает. Улыбается, но глаза скучающие; улыбка просто напоказ. Размышляю, много ли она знает и как к этому относится. Когда Мартин заканчивает с едой, Хелене вздыхает так громко, что это напоминает отрыжку.

— Danke, Eva!15 — Лицо Мартина раскраснелось от вина. В вечернем костюме у него щегольской, бессмысленный вид биржевого маклера или адвоката. Говорит по-немецки он нетвердо, но в голосе слышится улыбка. — Еда была восхитительной.

— Такой же, как всегда.

— Напротив. По своему обыкновению, ты скромничаешь. — Говорит он так, словно меня здесь нет. Ничем не показываю, что мне это понятно. — Какие планы у тебя на вечер, Ева? Можно поиграть в карты… втроем. Еще рано. Или ты могла бы показать нам свои жемчуга.

— Завтра. Сегодня хороший фильм по спутнику.

— Можно посмотреть его вместе.

— Нет.

Глётт помешивает молоко и не смотрит на Мартина. Когда он встает, лицо его окаменело от гнева.

— Ну, тогда завтра.

Он дожидается, когда Хелене загасит сигарету, потом произносит пожелание доброй ночи по-английски и по-немецки. После их ухода Хасан уносит фарфор и хрусталь. Убрав со стола, больше не возвращается. Я наедине с отшельницей. В кухне слышится только монотонное гудение посудомоечных машин. Через открытое окно доносится далекий уличный шум.

— Вы очень невежественны.

Голос Евы громко звучит в тишине. Поднимаю взгляд. Она смотрит на меня блестящими нездоровыми глазами.

— В чем?

— Вот в чем. — Она берется за свое ожерелье и встряхивает его. — Довожу до вашего сведения, что это жемчужины из пресноводной мидии Маргаритафера. Большая редкость. Мидия способна жить целый век. Сто лет, чтобы произвести одну хорошую жемчужину. К этому следует относиться с почтением.

— Прошу прощения, Ева. Если мне жемчуг не нравится, ничего поделать не могу. — Она молчит. Я наблюдаю за ней, наглухо замкнувшейся, серой. Устрицей в прошлой или будущей жизни. — «Довожу до вашего сведения»? — повторяю я.

Еще минуту она дуется. Когда улыбается, я рада этому.

— Со временем вы поймете, что не всегда бываете правы. — Поднимает свое питье. — Его готовит мне Хасан. Знаете, что это такое?

— Растворенный в уксусе жемчуг.

— Не говорите глупостей.

— Кипяченое молоко. Коровы есть и в Англии.

— Вот видите? Уже не правы. Это молоко с порошком корня орхидеи. Попробуйте. Оно придаст вашим щекам румянца.

— Мне румянец не нужен.

— Он бы вам не повредил. Как мои камни?

— Неважно.

— Что может быть неважно с камнями? Им недостает румянца? Готова к любой неожиданности.

Я могу не говорить ей. Могу уйти завтра, вернуться в Стамбул и начать все снова. К таким неудачам я привыкла, и Глётт не узнает о происходящем до того дня, как войдет в ту комнату и обнаружит, что ящики пусты, а Мартина нет. Так будет легче, по крайней мере для меня.

И все-таки.

— Мартин крадет камни.

— Глупая вы, — отвечает она. Перебирает жемчужины.

— Нет. Крадет и притом быстро. Вы просили меня поработать над коллекцией, и это все, что я обнаружила. При таком темпе я вряд ли успею составить каталог коллекции до того, как она перестанет существовать. Мне очень жаль, Ева.

— Думаете, я не знаю? — Голос у нее усталый, монотонный. Руки теребят ожерелье. — Глупая вы.

— Как это понять?

Она говорит быстрым шепотом:

— О Господи, да пусть себе. Лишь бы оставался здесь. Он мне очень дорог.

— Дороже, чем камни вашего отца?

— Еще бы! — Она смеется. — Еще бы. Думаете, я не могу позволить себе лишиться нескольких камней?

Глётт поднимает взгляд от жемчужин. Она уже не мудрая старая птица, а унылое, тупое существо.

— Извините, но мне кажется, я жалею вас, Кэтрин Стерн.

— Вот как? Что ж, с вашей стороны это очень любезно. — Гнев подбрасывает меня со стула. — Буду вспоминать об этом завтра, попусту тратя время на вашу исчезающую коллекцию.

— Вас никто здесь не держит. Не вините меня за то, что решаете сами.

В таком случае решаю уйти. Я едва не произношу этих слов, они у меня на языке, на губах. Не произношу, потому что здесь есть нечто, что мне нужно, только бы суметь это найти. Только бы знать, где и как искать. Я уже понимаю, что сегодня вечером никуда не уйду, и Глётт понимает это тоже.

— Доброй ночи, Ева, — говорю как можно спокойнее. Она провожает меня взглядом до самой двери. В коридорах нет света. Я иду и думаю о ней, представляю себе ее сгорбленную фигуру за пустым столом. Дойдя до своей комнаты, продолжаю путь до парадной двери и выхожу во двор.

Здесь нет освещения. Мои глаза привыкают к темноте. Я делаю три шага мимо фонтана и останавливаюсь, меня останавливает ночной воздух. Я чувствую его, слышу звуки, которые он разносит: плеск воды в фонтане, негромкий голос геккона на стене надо мной — то-кей, то-кей, — далекий шум города.

В дальней стороне двора вижу скамейку, белый камень под деревьями. Подняв руку, чтобы отвести ветви, пересекаю двор, сажусь, закрываю глаза. Где-то на улице старого города воет собака. Негромко, призрачно. Это напоминает мне о вещах, вспоминать которые незачем. Ощущаю спиной тепло мужского базальта стены.

Не знаю, заснула ли я. Когда открываю глаза, руки у меня прохладные, камень вокруг влажный, словно выпала легкая роса. Рядом со мной стоит Хасан. Сгибается под деревьями, как в коридоре, словно даже внешний мир слишком мал для него.

— Испугали вы меня, — говорю, хотя это неправда. Меня не удивляет его появление. Может быть, я даже искала его здесь, на полпути между домом и городом. Я не знаю своих намерений. Возможно, не только сегодня вечером, но и всегда. — Вас послала Ева?

— Нет.

— Отлично. Поговорите со мной?

Я подвигаюсь. Когда Хасан садится, моя голова доходит ему до плеча. Сидя рядом с ним, понимаю, что он старый, это видно по рукам.

Хасан не издает ни звука, и я завожу разговор.

— Прекрасное место. Жаль, что не приходила сюда чаше.

— Вы уезжаете?

Говорит по-английски он неуверенно, старательно. Голос у него низкий, но в нем есть какая-то живость, доброжелательность. Он располагает к себе.

— Хотелось бы. Обращали вы когда-нибудь внимание на воздух в доме? В нем ничего не чувствуется. Ничего не слышится. Почему?

— Не знаю.

— И я не знаю. Разумеется, некоторые виды камня оказывают такое воздействие. Но в этом доме чувствуешь себя будто в ловушке. Мне кажется, что здесь я угодила в ловушку, но не помню как. — Перестаю шептать и спрашиваю: — Хасан, откуда вы?

— С гор.

Поворачиваюсь к нему, разглядываю его профиль.

— Курд?

— Да.

— Довольны вы, работая у Евы?

Он втягивает воздух, пахнущий жасмином и кедром.

— Я начал в молодости. Давно.

— Вы, должно быть, лучше всех ее знаете. А она вас.

Хасан не отвечает. Я умолкаю. Мы снова сидим, прислушиваясь. Где-то поблизости чирикает птичка.

— Я хотела поблагодарить вас. За цветы.

— Пустяки.

— И за ладан. Вы были очень добры.

Он ерзает. Я ощущаю теплоту его бедра.

— Вы гостья. И я рад, что угодил вам. Я не вижу, улыбается он или нет.

— Хасан, слышали вы о сирруш?

— Да.

— Что это такое?

— Это чудовище. Голова дракона, ноги орла, тело собаки.

Я опираюсь ладонями о камень скамьи.

— Говорила вам Глётт, что я здесь делаю?

— Ищете что-то. Она говорит, красивую вещь.

— Да.

— Мать рассказывала мне одну сказку. О восьмом путешествии Синдбада.

— Такой нет.

— И все же она рассказывала. Синдбад стар. Дом его полон молодых пирующих купцов. Один из них рассказывает Синдбаду о стране далеко на востоке. Там правит император. В его дворце есть гарем. В гареме всего одна наложница. Самая красивая женщина на свете. Самое прекрасное создание на земле. Ее с самого рождения не видел никто из мужчин, кроме императора. Даже родной отец.

По стене сбоку от Хасана ползет геккон. Его светлая кожа хорошо видна на черном базальте.

— Синдбад плывет в эту страну, взяв с собой множество драгоценностей и единственного верного слугу. Император вдвое старше Синдбада и в десять раз толще. Он доволен драгоценностями, которые дарит ему Синдбад. В благодарность за этот дар делает его советником во дворце. Однажды ночью Синдбад приказывает слуге отыскать путь в гарем. Слуга обвязывает господина веревкой и опускает к окну башни. Синдбад видит, как наложница умащивает волосы.

Теперь весь мир вызывает у него отвращение. Наложница — самое красивое создание на земле. Хоть Синдбад уже старик, он хочет одного — увидеть ее снова. Все остальное исчезает из его поля зрения, и через год он становится слепым.

Я смотрю на лицо Хасана. На геккона над ним. Ящерица охотится, передвигаясь на дюйм вверх, на дюйм вправо. Чудовищная в своем вертикальном мире.

— Синдбад просит слугу помочь ему снова увидеть гарем. Слуга отказывается. Синдбад умоляет его. Слуга вновь обвязывает его веревкой и опускает слепого Синдбада к окну. Когда появляется наложница, Синдбад обнаруживает, что видит ее. Полночь. Под его взглядом она раздевается ко сну. Такой красоты Синдбад никогда не видел. Он открывает окно, отвязывает веревку, влезает внутрь. Наложница еще не видела никого с такой любовью в глазах. Она спит с Синдбадом всю ночь. Утром стража обнаруживает его там. Синдбада бросают в тюрьму и приговаривают к жестокой смерти.

С помощью подкупа слуга освобождает его. Они возвращаются на судне домой, в Басру. Синдбад больше не слепой, но переменился. Он не находит никаких радостей в родном городе. Пиршества и рассказы друзей не занимают его. Он устал от мира, так как знает, что никогда уже не увидит ничего столь прекрасного, как та наложница. И в конце концов умирает.

— А что происходит с женщиной?

Хасан умолкает, переводит дыхание.

— Ничего не происходит. Живет как жила.

— Мне больше нравится, когда Синдбад «жил потом долго и счастливо».

— Будь по-вашему. Это просто выдумка.

— Как и сирруш.

Хасан молчит. Над нами пролетает невидимый в темной дали самолет.

— Я ищу драгоценность под названием «Три брата». Здесь есть кое-какие бумаги. Найти их для меня очень важно.

Вижу, как Хасан кивает. На меня он не смотрит.

— Вы знаете, где они? А, Хасан?

Он поднимается, приглаживает одежду и кивает снова. Едва я успеваю пожелать ему доброй ночи, исчезает.

Я сижу одна в теплой темноте, думая о «Братьях». Могу вертеть аграф в голове, будто головоломку или узор заставки на экране компьютера: Треугольник площадью четыре квадратных дюйма. Двести девяносто каратов в восьми камнях. Четыре жемчужины, трирубина-баласа. Один бриллиант, ставший половиной бриллианта.

Думаю о Еве. Она позволяет человеку красть у себя, только бы он был рядом. Я жалею ее; но и она жалеет меня. Когда доходит до жалости, мы в равном положении. Геккон изгибается, белый на черной стене. Замирает, изготавливается и наносит удар.

Некоторые люди говорят, что у камней есть душа, но они ошибаются. Некоторые верят, что камни живые, по крайней мере в том смысле, как, например, деревья. В большинстве случаев они ошибаются тоже.

Ограненные камни мертвы. Достаточно лишь коснуться их, чтобы это понять. Они извлечены из материнской горной породы и разрезаны на части стальными орудиями. Жесткая оболочка, пленка, снята с них, как чешуя рыбы. Разумеется, они не живые.

Но они мертвы. Это особое качество. Ничто не бывает совершенно мертвым, если не было живым. Под землей есть живые камни. Они растут, все время видоизменяются, кварц превращается в аметист, опал — в халцедон. Рост и преображение. Все они в самом простейшем смысле слова живые.

Ограненные камни мертвы, как деревянные стулья. Но я думаю, что камни, подобно деревьям, и умирают так же нескончаемо медленно, как живут. Они схожи с упавшими деревьями, которые в течение нескольких лет покрываются свежей листвой. Ограненные камни такие же бесчувственные и вековые. Жизнью это назвать нельзя. Это, скорее, своего рода забытье.

У нас было три собаки. Мэй подарила их Энн на одиннадцатилетие. Эдит ни за что не купила бы собак. Звали их Пудинг, Шоколадный Пудинг и Пудинг Немедленно. Клички им придумала Энн. Это были спаниели одного помета. Эдит их недолюбливала; они не отличались аккуратностью и были бестолковые, как клички, которые Энн не хотела ни объяснять, ни менять. Все равно через несколько месяцев мы уже не могли припомнить, кто есть кто, и все собаки стали Пудингами. От них пахло мокрой шерстью, теплым дерьмом и любовью.

Я возвращаюсь из начальной школы. Стоит зима, уже темно. Детские голоса разносятся эхом под мокрыми платанами. Вдали от этих английских деревьев я скучаю по ним, раскидистым на узких улочках, словно застывшие бьющие фонтаны. Энн с тех пор, как стала учиться в средней школе, не ходит со мной, теперь ее провожают кавалеры. Я не поднимаю глаз от влажного черного тротуара. До дома шестьсот восемьдесят два шага, и он быстро приближается.

Подойдя к двери, я вынуждена стучать, потому что у меня нет ключа. У Энн есть, а у меня нет. Энн уверяет, что я могу сунуть его в рот и проглотить. Один раз я проглотила огрызок карандаша. Эдит клянется, что он был тупым, а вышел заостренным. Не знаю, почему она не дает мне ключ.

Я снова стучу. Слышу, как внутри скулит один из Пудингов, он не подходит к двери, значит, что-то неладно. Ничего не могу разглядеть, кроме темноты в прихожей, крапчатой из-за шероховатого стекла в двери. Мира сквозь кусок льда.

Сажусь на крыльцо, жду Энн. Ступенька мокрая, влага проникает сквозь платье. Не проходит и минуты, как начинаю винить сестру, ненавидеть за то, что никак не приходит с ключом. Возле кухонной двери есть запасной ключ, предназначенный исключительно для крайних случаев.

Пытаюсь представить себе, куда подевалась Эдит. Работает; ушла за покупками; плавает в бассейне; утонула. Располагаю все это в порядке вероятности. Вероятность, что работает, равна девяти, что утонула одному. Возможность крайнего случая равна одной десятой. Обхожу дом и отпираю кухонную дверь.

Один Пудинг лежит у двери темной комнаты, вытянувшийся, словно преграда для сквозняка в виде собаки. Он скулит, и когда я вхожу, к нему присоединяется другой. Они напоминают мне рождественское богослужение с гимнами, которое должно в одну из ближайших недель передаваться по Би-би-си. Призраки рождественских подарков, прошлых и будущих. «У-у-у», — тянет лежащий у двери Пудинг.

Дверь темной комнаты закрыта, света под ней нет. На кухонном столе лежит закрытая книга. На буфете наша выстиранная одежда, одной женщины, двух девочек. Лифчики и нижние рубашки сложены отдельными стопками.

Я кладу запасной ключ на место, закрываю дверь, вхожу. Стараюсь не издавать ни звука. Не затем, чтобы застать врасплох Эдит, а дабы скрыть от нее, что пользовалась запасным ключом. Я огибаю стиральную машину и останавливаюсь.

Дверь в темную комнату прикрыта неплотно. Я знаю, что Эдит никогда не оставляет дверь незапертой. Иногда, если она работает, дверь бывает открытой для доступа воздуха, но сейчас изнутри не слышится ни звука. Подхожу и прижимаюсь лицом к щели. Ничего не видно. Только ощущается запах плавательных бассейнов, больниц, рук Эдит. Любимый и опасный.

Пудинг встает. Дверь открывается. Эдит сидит в кресле, уронив голову, будто спит. Руки ее свисают. Они завершили все, что делали.

От двери до моего стула четыре шага. Сердце у меня часто колотится. Делаю шаг, другой.

Иногда я думаю о смерти, о том, как мертвые продолжают существовать в памяти живых.

Это напоминает мне, как живут камни. Медленно, беззаботно, отказываясь умирать. Я ношу в себе следы смерти Эдит. Не воспоминания о ней живой, достойные того, чтобы их лелеять. Я веду речь о смерти. Глётт говорит, что жемчужина — это функция боли, и в ее словах есть определенный смысл. Я думаю, не превращаю ли себя в жемчужину: беру смерть и претворяю ее в драгоценность. Поскольку жемчужины растут, будто в них заключена крохотная жизнь.

Однако занимает меня главным образом не смерть. Большую часть времени я думаю о «Трех братьях». Чем больше узнаю об этой драгоценности, тем яснее становится ее характер. Вес ее, лежащей на ладони, словно вторая ладонь. Золотая оправа как тонкий костяк. Тепло рубинов, более человеческая красота жемчужин, холодность бриллианта. Таинственный взгляд этого единственного глаза. Старые камни, бесчувственные, вековые. Я хочу их заполучить. Кажется, хотела всегда.

Существуют знатоки алмазов, непогрешимые, как дегустаторы. По форме и окраске кристалла они могут определить, из какой они страны, из какой копи. По меркам этих людей я дилетантка, а мерки их точны. Мои познания ограничены тем, что я выучила сама.

Но с другой стороны, я специалист. Моя сфера — не все алмазы, а один алмаз. Не все рубины, а три рубина. Среди гранильщиков есть люди, которые сознают это. Они узнают меня по духу, по забродившей любви, перешедшей в одержимость, и оставляют в покое.

Так и должно быть. То, что я делаю, совершенно личное, касающееся только нас, больше никого. Есть я, и есть «Братья». Cam cam 'a deil, can can 'a. He стакан к стакану, а душа к душе.

Утром идет дождь, и Хасан снова играет на флейте. Я наблюдаю за ним, прячущимся во дворе под толстыми зелеными ветками кедров. В вышине небо засушливой страны — ослепительно голубое, и дождь льет неуверенно, растерянно.

Когда я иду на работу, дождя уже нет. Однако звуки флейты слышны по-прежнему. Они свободно проходят сквозь базальтовые стены дома, лестничные колодцы Эшера и дворы. Камень за ночь словно бы стал пористым, и я думаю о том, что говорила Хасану о воздухе. Теперь воздух кажется живым. Хасан — исполнитель желаний. Я работаю, оставив дверь открытой.

Только в полдень добираюсь до последнего ящика с табличкой «Индия». Выдвигаю его, ставлю на пол к остальным. В нем шафранно-желтый лоскут с вышитыми зернышками граната, сработавшая мышеловка, маленькая стопка бумаги и еще меньшая кучка косточек. Мартину тут поживиться нечем, я нахожу это утешающим.

Встряхиваю косточки в ящике, ставшем для них гробом. Это мышиные зубы и лапки, чистые, тонкие, словно детали часового механизма. Хребет перебит перекладиной мышеловки. Вынимаю бумаги и вытираю о юбку. Там три листа, мышь не добралась до них. Верхний лист даже не бумага, а толстый картон. С одного края на нем переплетенные нити. Листы плотно прижаты к нему, словно слова некогда сами обладали весом. Мне они кажутся остатками записной книжки. Я смотрю на то, во что превратятся мои записи.

На картоне какой-то рисунок. Поворачиваю его к свету и тут же отдергиваю. Я словно бы открыла некую дверь и столкнулась лицом к лицу с поджидающим меня человеком.

Изображение тусклое, карандашное. Нарисован треугольник величиной с человеческое сердце. К каждой стороне изнутри прилегает прямоугольник, на каждой вершине кружки. В центре бриллиант. С основания свисает слеза.

Звуки флейты прекращаются. Две странички прилипли к обложке и друг к другу. Я сажусь на холодный кафельный пол и бережно разъединяю их. Задний листок отходит, он хрупок, словно песчаная корочка. Держа его на ладонях и кончиках пальцев, подаюсь вперед и читаю.

Здесь всего четыре строчки по-английски и по-немецки. Рука фон Глётта. Не четкий готический шрифт его официальной переписки, а более личный почерк. Сумбурный, как это хранилище камней.

Die drei Briider16.

М-р Пайк.

Уайтчепел, Слиппер-стрит, 35 — нижняя дверь — Маунт, Фэллоуз, Три Бриллианта.

Der Preis muss noch vereinbart werden.

«Цену нужно будет обговорить». Я вполголоса повторяю последнюю строчку, ритм немецкой фразы. Однако уже думаю о Еве. В тот вечер, когда я появилась здесь, она сказала правду. Аграф продавался в Лондоне столетие назад. Драгоценность, как бы ни была похищена она у Виктории, кто бы ни похитил ее, спустя шестьдесят лет существовала. И если оставалась целой тогда, может быть целой и теперь. Я всегда знала, что так будет.

Мысленно представляю себе Уайтчепел, за ним Ист-Энд, доки. Эти места я знаю. Даже если номер дома написан сто лет назад, это уже что-то, откуда можно начинать поиски. И еще есть фамилии. Пайк и Маунт. Продавцы или покупатели, частные лица или компании.

Я повторяю их про себя и спохватываюсь. Встаю, беру найденные бумаги, все свои вещи и иду по каменному дому к своей спальне. Моя сумка на том же месте, где я поставила ее больше недели назад. Открываю ее и достаю старую книгу.

Она маленькая, но тяжелая. Будь я в пути, то выбросила бы ее несколько дней назад. На титульном листе читаю: «Трактат об индийском происхождении драгоценностей королевской казны тюдоровской Англии», автор В.Д. Джоши, выпущена книга издательством «Макмиланн и К°» в 1893 году. На внутренней стороне обложки формуляр Бомбейской публичной библиотеки. Четвертая фамилия написана тонким, странно невыразительным почерком. Словно кто-то писал, не понимая, что пишет.

Мистер Три Бриллианта.

Возвращаюсь к найденным бумагам. Последний лист не похож на предыдущий. Следов переплета на нем нет. В верхней части листа что-то неразборчивое, симметричное, испорченное. Если приглядеться, это, возможно, адрес. Даже девиз. Бумага сильно испорчена застарелой сыростью. Написано на ней очень мало. Я могла бы не заметить этих строк, если бы кто-то не обвел карандашом буквы.

Мистеры Леей.

Ждити миня возле Блэкфрайерской сточной трубы.

Буду иметь при сибе ваших 3 братьев.

Это не рука фон Глётта. Обвел буквы, возможно, он, хотя уверенной быть нельзя. Стиль оригинала определенно относится к периоду более раннему, чем конец века. Почерк неуклюжий, как и речь. Есть и подпись, но тоже неразборчивая, детское подражание. Перо запинается. Эти подробности ничего мне не говорят. Но они по крайней мере представляют собой нечто большее, чем едва различимый почтовый код или адрес на полупорнографическом календаре.

Я быстро укладываю вещи. Много времени это никогда не занимает. Старую книгу не бросаю здесь. Закончив, иду искать Еву. Парадная дверь открыта, и я вижу, что во дворе полно воробьев. Стайки их то усаживаются на кедрах, то взлетают. Хасана не видно. Словно его и не было там, а я все утро слышала пение птиц.

Ева в своей комнате, подбирает жемчуга. Черная портьера из бусин со щелканьем смыкается за мной. Глётт разглядывает себя в зеркале, отражающем ее во весь рост, шкатулка с драгоценностями стоит подле нее на диване. На ее жакете брошь из золотых ос, окружающих желтую жемчужину. Она стоит спиной к двери, но мне видно ее лицо. Она не оборачивается, чтобы взглянуть на меня.

— Идите сюда! Хочу слышать ваше мнение, — произносит Ева.

Подхожу и встаю рядом с ней. Она касается пальцами броши. Сумка у меня в руке, я ее не ставлю.

— Красивая.

— Конечно. Можете поносить ее, если хотите. Но идет ли она мне?

Мы стоим бок о бок. Она поглощена проблемами одежды, это видно по ее лицу. Angenehme Sorgen, приятные хлопоты. Я вижу в зеркале свое улыбающееся лицо.

— Спрашиваете, идет ли вам брошь с осами? Не вводите меня в искушение.

Она тонко, по-девичьи смеется. Позади нас портьера из бусин все еще слегка колышется. Слышу, как она пощелкивает, будто каменные пальцы. Расстегиваю молнию на сумке и достаю бумаги.

— Что это у вас?

— То, за чем я приехала.

Я произношу это мягко, но мои слова срывают ее с места. Она хватает бумаги своими тонкими руками похожими на птичьи лапы. Птичьи когти. Просмотрен их, вперяет в меня взгляд.

— Где вы их нашли?

— В комнате, где хранятся камни. — Думаю о мышиных костях. Старых, несъеденных бумагах. Бесценном даре Хасана. — Где еще, по-вашему, они могли быть?

Она покачивает головой, раз, другой. Не знаю, чего еще я ожидала. Протягиваю руку за бумагами, она отдает их. Когда заговаривает вновь, голос ее звучит почти робко.

— Куда же вы поедете?

— В Лондон.

— Но вы дали мне обещание.

Я отвечаю ей взглядом. Она стоит, выпрямив спину. В наклонном зеркале мы гиганты, как Хасан. Чудовища, как сирруш.

— Какое?

— Сделать каталог коллекции фон Глётта. Вы не довели дело до конца.

— Я такого не обещала, Ева, и вы это знаете.

Я говорю спокойно. Она трясет головой.

— Господи! Вы всегда добиваетесь своего, я это знала. Эгоистка.

— Не всегда.

— Ваша этика — это этика фондовой биржи.

Она выпаливает это. Взгляд ее становится жестким, кровь приливает к коже.

— Потому что это мой бизнес, Ева. Драгоценности — мой бизнес.

Она берет брошь и с силой швыряет в меня. Драгоценность пролетает мимо, тяжелое золото ударяется о пульт дистанционного управления, он падает. На телеэкране начинается фильм. Гаррисон Форд стреляет в красивую женщину. Та бежит, разбивая витрины магазинов. Вокруг нее гремят стекло и музыка.

— Не растрачивайте попусту жизнь. Вы нравитесь Мартину. Нравитесь нам, Кэтрин.

Глётт, сама того не сознавая, сжимает и разжимает опущенные руки. Машинально, в желании добиться своего. Позади нее на фотографии первый муж смотрит с застывшей улыбкой.

Я протягиваю руку и крепко обнимаю Еву. Это застает ее врасплох, и она глубоко вздыхает. Я чувствую, какая она тонкая под прекрасно скроенной одеждой. Ева инстинктивно хватается за меня, на секунду сжимает мне плечи, потом я опускаю ее на диван. Беру сумку и иду к выходу, когда она меня окликает. Бусины постукивают за моей спиной. Я слышу Еву вновь, направляясь по коридору к выходу, она зовет все громче:

— Кэтрин. Кэтрин Стерн!

Дверь заперта. Я отпираю ее и спускаюсь с веранды, иду мимо фонтана. Возле бассейна голос Евы снова настигает меня. Я слышу в нем подступающие слезы. Некую речевую модель, однообразную, как птичье пение.

— Кэтрин. Кэтрин! Кэтрин!

Голос затрагивает что-то у меня в душе. Я спотыкаюсь от потрясения, сумка падает с плеча. Внутри такое ощущение, будто некая дверь распахивается в холодную ночь. На какую-то секунду она широко распахнута, потом та же сила срабатывает в обратную сторону. Дверь закрыта.

Я поднимаю сумку и оглядываюсь. Вижу силуэт Хасана в высоком окне. Я знала, что он будет ждать, по крайней мере надеялась. Благодарность переполняет меня, расцветает в душе, поднимаю руку и вижу, что он машет мне в ответ.

Возле арки вокруг меня постукивают коготками голуби. Они совершенно черные, белые у них только грудки. Кажется, что камень дома Глётт напитал собой их гнезда, их яйца, их перья. Я выхожу и иду на запад. Назад больше не оглядываюсь.

Я думаю о свойствах камней.

Они мертвы. Это свойство придает им определенную надежность. О минералах «Трех братьев» я знаю больше, чем когда-либо буду знать о себе, — агломерации живых и мертвых тканей, твердых и жидких, человеческих выделениях. За двадцать пять лет каждая клетка моего тела, кроме костного вещества, жила, умирала и заменялась. Я не та, кем была. Тогда как драгоценные камни не меняются. Рубин — это рубин, алмаз — алмаз. Я знаю это как свои пять пальцев, даже лучше. Я знаю по крайней мере, что ищу.

Они желанны. Это связано с красотой, связано с деньгами. То и другое переплетается, становится нераздельным. Это означает, что любовь к камням — не чистое чувство. Она изменчивая, добрая и злая, так как сами камни обладают изменчивостью. Это свойство придаем им мы. Они воплощают в себе мелкие желания алчных людей, наркотики и секс, особняки и дворцы. Это та сила, которой обладают деньги, самая незначительная из сил, чисто человеческая. Я думаю о «Братьях» и задаюсь вопросом, чем жертвую ради них.

Драгоценные камни ведут тебя назад. Это их самое важное свойство, твержу я себе, загадка, мантра, запоздалые сожаления. Я вспоминаю об этом сейчас, когда самолет поворачивает на запад, к Анкаре и Лондону. Его тонкий фюзеляж из дюраля и изоляционных материалов вульгарен. Знаменитым драгоценностям тысячи лет. Они проходят через людские руки, и зачастую эти руки не оставляют следов, но все-таки незримо присутствуют в камнях.

Они ведут тебя назад. Я смотрю, как лед кристаллизуется на стекле иллюминатора, и думаю, как далеко смогу зайти.

Часть четвертая

ТРОЕ

В конце лета двадцать третьего года своей жизни Даниил Леви и его брат Залман с зашитыми в одежду драгоценностями покидали Ирак.

По христианскому календарю был 1833 год, однако существуют другие способы исчисления времени. Имам Хусейн назвал бы этот день вторым днем джумадаха. Для Рахили и Даниила, ждущих у пристани, это было за шесть дней до праздника Кущей. Восьмой год двести девяносто пятого лунного цикла, двадцать третий двухсотого солнечного цикла от сотворения мира; правда, то, что Рахиль и Даниил думали об этом сотворении, было их личным делом.

Залман договаривался об их поездке по реке в Басру. Даниил с Рахилью ждали его, сидя на ступенях церкви Всех Ангелов, запертой со времен последней чумы, дорожная сумка возле их ног была тяжелой, как ступень. Они держались за руки и говорили мало. Они выглядели похожими, высеченными из одного камня: высокими, сдержанными, с орлиными носами. Вариациями на тему силы.

— Мы будем писать.

— Делайте, как сочтете нужным.

— Тогда, видимо, Залман станет писать за нас обоих.

С реки донесся громкий голос одного из лодочников. Множество суденышек направлялось к островам по Тигру.

— Глаз у тебя болит сегодня?

— Не больше, чем всегда.

— Возможно, в Англии окажется лекарство, которое мы сможем прислать.

— Конечно.

На островах двое молодых людей пришвартовывали старую лодку, переносили женщин по мелководью. Даниил смотрел, как эта компания расстилает одеяла для пикника. Он, Залман и Рахиль тоже когда-то устраивали там пикник. Даниил уже толком не помнил, кто тогда нес Рахиль. Он продолжал говорить и сам удивлялся этому. Не давал воцариться молчанию. Часы в кармане у него спешили.

— «И я подумал про себя и сказал: „Клянусь Аллахом, у этой реки должны быть начало и конец..,“»

— Плохо рассказываешь.

— Не унаследовал твоего таланта.

— Для сказок ты уже слишком взрослый.

— Синдбад всякий раз возвращался домой богаче и счастливее. Мы тоже можем вернуться разбогатевшими. — Даниил произнес это негромко, понимая, что ответа ждать не следует. — Рахиль!..

— Слишком взрослый.

Мимо них проплыл рыбак, руки его по локоть были в чешуе и рыбьей крови, сам как полурыба.

— Иногда я думаю, что тебе нужно больше походить на брата. Быть практичным.

— Ты называешь это так?

— Да. И деятельным.

— Как муха в дерьме.

— Сегодня утром он сказал, что вы будете ювелирами.

— Ну, уже лучше. На прошлой неделе говорил, что станем владельцами пароходов. У нас есть камни и золото, он сможет обрабатывать их, я продавать.

Даниил вспомнил о камнях нехотя. Рахиль разделила их не поровну, взяла себе только опал и разбитый изумруд. Даниил предложил продать их, она отказалась. Теперь он подумал, что Рахиль, видимо, собирается хранить эти камни. Последние подарки от последних членов семьи. «У меня нет ничего на память о тебе», — хотел он сказать, но это было неправдой.

— Хватит об этом, — снова заговорила Рахиль. — Не держись так скованно. Люди заметят, что ты что-то везешь.

— Я чувствую себя переодетым царем Мидасом.

— И Залману скажи то же самое. Этот дурачок выглядит так, будто пытается скрыть беременность.

— У него такой живот.

— Ничего подобного. Ты преуспеешь во всем, чем бы ни занимался, но тебе нужна будет выносливость. Там, куда едете, вы будете чужими.

«Мы уже чужие», — хотел сказать Даниил, но промолчал.

— У Залмана достаточно сил для нас обоих.

— Залман — мальчик с телом мужчины. И всегда будет таким. Заботься о нем.

Даниил кивнул.

— А кто будет заботиться о тебе?

— Нас трое. Раз мы расстаемся, кто-то остается в одиночестве. И я могу позаботиться о себе сама.

Даниил увидел, что Рахиль надела серьги. Он протянул руку, чтобы коснуться их, вызвать у нее улыбку, и задел костяшками пальцев ее длинные скулы. Скулы Кобыльей головы. Снова подумал о Мидасе. Руке, протянутой, чтобы превратить что-то в драгоценность. Издали послышался зов Залмана, он опустил руку и встал.

Путешествие по реке обошлось недорого. И не потому, что Залман упорно торговался. Лодочник-левантинец провел на реке двадцать лет, однако этот юный еврей, не располагающий к себе и не расположенный ни к чему, смущал его. Так бесстрастно взирать на мир могут только ребенок или морская птица. В его взгляде было какое-то нетерпение, не нравившееся лодочнику. Лишь после заключения сделки он подумал о дурном глазе, но из соображений выгоды не выдал своих мыслей.

Залман был еще юным, девятнадцатилетним. Глядя на Рахиль, оставшуюся на речной пристани Багдада, он видел, что толпа толкает ее, и осознавал, что одиночество Рахили среди незнакомых людей подобно тому, что они увозили — одиночество и драгоценные камни из кувшина. Видел, что отчужденность может стать их фамильной чертой. Ярко выраженной, как упрямство или очертания скул.

Море Залману не понравилось. Интуитивно, с первого взгляда. В гавани Басры стояли на якоре старые турецкие трехпалубники, корпуса их были скользкими от гнили. За ними колыхался Персидский залив. Покрывался рябью, мерцал, словно сираб, водный мираж в пустыне. Залману казалось, что разница между ними невелика. Море было более реальным, но не более надежным. Он не доверял ему.

Два дня они ждали судна Ост-Индской компании. Существовали и другие маршруты. Если б они отправились по суше на север или на запад, к Суэцу, то прибыли бы в Лондон всего через два месяца. Этому воспротивился Корнелиус Рич.

— Морские пути — машинное масло империи, — сказал он им, когда писал рекомендательное письмо на фирменной бумаге компании. — Соленая вода непрестанно вертит колеса торговли, мистер Залман. Можете ли вы усомниться в Британской империи? Нет. И заметьте, сухопутный маршрут кишит бандитами и всевозможными бродягами.

Несмотря на то что прожил за границей десять лет, Корнелиус считал, как и до сих пор считают англичане, что путешествие по морю лучше, чем по земле. Не обязательно более быстрое или хотя бы более безопасное, просто более приятное. Чужеземные бродяги были гораздо труднее для понимания, чем смерть от воды.

«Замок Скейлби» прибыл с грузом из Бомбея. У причала компании он сидел так низко, что братьям пришлось спускаться туда по лестнице. Без письма Корнелиуса и аметиста их не пустили бы на борт. Судовой казначей, мистер Макиннес, подыскал им место на нижней палубе, в их подвесные койки вдавливались ящики с копченой селедкой, не поместившиеся в трюме.

На шедшее в Лондон судно больше никто не сел. На пристани были евреи, ждавшие отплытия на восток, в Рангун. В своих однообразных черных халатах они выглядели плакальщиками, а не людьми, отправляющимися к новой жизни. Залман задавался вопросом, выглядит ли он так же. Над его головой ветер начал наполнять паруса.

Он прислушивался к ветру, когда судно тронулось в путь. Позади него была Басра, ее пожелтевшие кирпичные здания, устье протекавшего через город Тигра. Залман не сводил глаз со все уменьшавшихся города и реки. Смотрел назад, пока земля не скрылась за волнами, пока Иракне был отнят у него беззвучным вращением планеты.

Все три месяца плавания Даниил жил с постоянным ощущением утраты. Это не было воспоминанием о Рахили. Ему постоянно казалось, что у него вот-вот что-то украдут. Не камни, лишь дважды в жизни Даниил ощущал любовь к камням. Ему недоставало кувшина с водой, узоров света на мозаичном полу, кровавого запаха томата, сохнущего на деревянных подносах.

Он просыпался в темноте на подвесной койке и начинал рыться в карманах или дорожной сумке, словно его дом мог находиться там. Это собственничество было ему прежде чуждым. Не тоска по дому, а нужда в вещах. Даже не столько в Рахили, сколько в ее томате. Он задавался вопросом, не связано ли это как-то с драгоценностями и не происходит ли с ним перемены.

Он ощущал, как драгоценности трутся о тело во время качки. Вокруг его бедер были хлопчатобумажные мешочки с золотым ломом, полученным за ружья от болотных арабов. В просторном халате под мышками он носил сотню каратов аметиста и рубина. В одежду его брата Рахиль зашила пуговицы от рубашек, в которых им делали обрезание, валюту из коралла и бирюзы. Даниил наблюдал, как она зашивала их и как потом сложила рубашки, разгладив их руками. Камни болтались на нем, словно балласт.

«Скейлби» был трехмачтовым, позеленевшая медь отслаивалась от его тикового днища. Возле носа на нем пахло нечистотами, в остальных местах смолой. Кроме братьев, там было еще несколько пассажиров. С Даниилом и Залманом никто не разговаривал, кроме Макиннеса и священника из Лиона, пытавшегося обратить их в христианство. Они были иностранцами, спавшими внизу возле груза. Сами почти груз.

Они беседовали друг с другом. Негромко, словно язык их можно было украсть. Спорили о величии Вавилона и Лондона и о том, что было создано раньше — цифры или буквы. Залман иногда покидал брата и поднимался наверх. Ему нравились система мачт и блоков, силы ветра и человеческих мускулов. Пение матросов в ритме работы.

«…У священника есть дочка, все с нее не сводят глаз.

Я сказал ей: «Мы, матросы, ухажеры высший класс».

А она мне: «Вы, матросы, греховодники все сплошь,

И в аду вам всем придется жариться за вашу ложь.

И в аду вам всем придется…»»

Матросский хор представлял собой смесь акцентов — американского, ливерпульского, шотландского, ирландского. Вокруг них шумел Индийский океан. Залман не сводил глаз с зеленеющего тонкой линией берега Африки.

«…А в аду, ребята, пламя жжется так, что просто жуть,

Здесь огонь не то, что в пекле…»

— Не путайся у команды под ногами, — сказал ему Макиннес, — особенно в штормовую погоду. Большие волны звери, они могут сбить тебя за борт. Матросы тоже.

Братья спали между ящиками с почтой и специями, бочками селитры и индиго. В футе от их голов шумел и гудел невидимый в темноте океан. Даниил лежал и думал о своем. Об утонувшем в море двоюродном дедушке Елеазаре. О липких следах его ступней. О Рахили в одиночестве. О Мидасе, царе, проклятом сбывшейся мечтой. Превращением всего, к чему он прикасался, в золото.

Он вспоминал, что, по словам Залмана, они обретут, имея драгоценности. Лошадей и дома, счастье и новую жизнь. Девять дней Даниил смотрел, как дождь сеется на стекло иллюминатора, и размышлял, как далеко им придется отправиться, чтобы обрести так много.

В долгом путешествии есть нечто схожее со сновидением. Вереница дней и ночей длилась, казалось, до бесконечности. Даниилу чудилось, что время остановилось, и когда путешествие окончилось, ему представилось, что он пробудился дважды, ото сна и своего наваждения. Он поднял веки и услышал за скрипом подвесных коек скрип льда. Залман все еще спал рядом. Даниил поднялся один и оказался в белом воздухе Лондона.

Его окутал туман. От холода у Даниила заломило лицо. Дышал он неуверенно. Воздух был уже не темным и не светлым, а только тусклым. «Скейлби» шел сквозь него под спущенными парусами. С носа сквозь туман доносился монотонный стук барабанов.

Глаза Даниила привыкли к этому освещению. Теперь он видел очертания множества мачт и труб, корпуса каменных складов и портовых сооружений, судовые огни. Смог разил канализацией и уксусом, противным сладковатым запахом промышленного города.

— С добрым утром. Один из месопотамцев, не так ли?

Макиннес уверенно подошел к нему в полумраке.

Даниил различал позади него других людей. Священник поднял в знак приветствия руку, он был предусмотрительно одет в старую каракулевую шубу. Даниил содрогнулся.

— Даниил Леви, сэр.

— Так и есть, высокий. Ну что ж. Для вас это наверняка потрясающее зрелище — причалы Ост-Индской компании. Потрясающее. Величайший на свете город. Наверное, рады, что оказались здесь?

Радость. Даниил попытался вызвать у себя это чувство.

— Я не вижу неба.

— Неба? Это не рай, мистер Леви. Небо не главное. — Судовой казначей холодно улыбнулся. — Я спрашиваю, сэр, что вы скажете о моем городе?

— Красивый.

— Угу. — Макиннес сложил руки на поручне. — Очень рад, что вы так находите. Смердит, будто дерьмо старых торговок рыбой, но все-таки великолепный. В этом конце почти одни болота. Трущобы. Так что поезжайте на Коммершл-роуд, на запад. Кебы там по крайней мере будут. — Судовой казначей подался к нему. Даниил увидел, что руки его покрыты язвами от соленой воды. — Кстати, мистер Леви, я хотел поговорить о плате за проезд.

— Мы уже полностью…

— Прошу прощения, меня интересует форма оплаты, камень. Аметист настоящий, как говорят мои помощники. Нет ли еще таких же?

— Я…

Раздался крик боцмана, и Макиннес отошел прежде, чем Даниил успел ответить. Он молча вздохнул.

До него доносились искаженные туманом звуки: лязг опускаемых цепей крана, непрерывный стук катящихся по пристани бочек, чей-то крик, козье блеяние. Он повернулся, увидел в просвете Залмана, окликнул его и подвинулся, освобождая место у поручня.

— Тигр, вот мы и на месте.

— Это Лондон?

— Макиннес говорит — да.

— И ты ему поверил? — Залман посмотрел через борт. Снизу доносился треск льда, оттесняемого от причала. — Он может высадить нас где угодно, нагрев таким образом руки.

— А чего ты ожидал? Украшенных драгоценными камнями ворот? Гурий верхом на конях, строящих глазки всем прибывшим? Слишком уж ты недоверчив.

Даниил увидел, что брат заулыбался, и обрадовался этому.

— Новая жизнь, Фрат. Даже не верится.

Тот промолчал. Они стояли рядом, глядя на грузовые пристани. За поручнем что-то замаячило, мимо них двигалась какая-то скала, и оба брата невольно отступили. Через секунду Даниил узнал в ней мол. Тяжелогруженое судно по-прежнему сидело глубоко в воде.

Новая жизнь. Залман продолжал бормотать это себе под нос, взбираясь по трапу на Северную набережную. Он ощущал на себе камни. Драгоценности из кувшина, принадлежащие ему, данные в вознаграждение. На его шее висел прозрачный камень, по-прежнему прохладный, ощутимый на горячем теле.

Следом поднялся Даниил. Вода внизу пахла человеческими фекалиями. Он никак не ожидал такого от Лондона. Попытался вспомнить, как описывал его Корнелиус: Пиккадилли в газовом освещении, и город — яркий, холодный, как бриллиант.

Даниил мысленно представил себе этот город. Камни терлись о его кожу. Где-то в белой от тумана дали звонили церковные колокола.


2 декабря 1833 года. Первый понедельник рождественского поста. Братья приехали в холодный год, в холодное время. Вскоре Темза замерзла, и доки, отрезанные от моря, опустели. Дороги на север были непроезжими, и обледеневший Лондон ждал оттепели.

Остановились братья в отеле «Саблонье» на Лестер-сквер. Комната была узкой, с белой лепниной. Газовая лампа шипела и бормотала человеческими голосами. В первую же ночь Даниил очнулся от забытья в темноте, брат прерывисто храпел на соседней кровати. Он встал и подошел к окну, голова гудела, после плавания сон не шел к нему. Снаружи лежала пустая площадь. Тусклая луна в первой четверти висела над крышами домов.

Лондон. Даниилу он казался не красивым, а только долговечным. Смог омывал его и придавал темный цвет тесаному камню и кирпичу. Он подумал о древних иракских городах, о Вавилоне, погребенном под песчаными холмами, покинутом реками. Было непохоже, что Лондон когда-нибудь останется без реки.

Даниил удобно устроился в кресле у окна и стал ждать утра. На другой стороне площади уже стояли кебы, почтальоны клевали носами в клубах пара, идущего от лошадей.

Солнце всходило медленно, незаметно, как движение стрелок часов, навстречу ему поднимался туман.

Снизу донеслось громыхание грузовых телег. В южную сторону, к реке, проехало ландо. В его окошке бросилось в глаза что-то яркое. Одежда молодой женщины, подумал Даниил. Он видел, что они так же редки на лондонских улицах, как и на багдадских. Принялся высматривать их — в фаэтонах, в дверях ветхих домов. Шелка, драгоценности и кожу.

В шесть часов он заснул, прижавшись лбом к стеклу окна. Никто не поднимал к нему взгляда. У Арсенала старухи до полудня продавали горячее вино, руки их были в пятнах от винного осадка. А напротив окна Даниила свет падал на опущенные шторы в окнах сданных напрокат комнат — знак болезни или проституции. Но Даниил еще не понимал лондонских знаков. Пока что ему не было дела ни до чего, кроме драгоценных камней.

6 декабря. Субботнее утро. Владелец отеля, человек с гладкими, как лайковые перчатки, руками, объяснил братьям, как дойти до Бевис-Маркс. Их одежда и волосы пропитались запахами смолы и кардамона, черная ткань была еще жесткой от морской соли. Залман собственноручно распорол кармашки с камнями перед тем, как отдавать халаты в стирку, потом зашил снова.

Когда братья добрались до синагоги, там никого не было. Они ждали, пока она не заполнится — двое чужеземцев с тюрбанами в тени балкона. Сефарды в своей иностранной одежде, негромкие разговоры по-испански и запах импортных сигар, галереи, откуда женщины с впалыми щеками свысока смотрели на чужаков, не имели ничего общего с братьями. Больше Даниил и Залман никогда не посещали службу. Словно были не иудеями, а семитами в самом широком смысле слова. Евреями по крови, но не по вере.

Они шли обратно вместе, не разговаривая о сефардах. На несколько дней Лондон лишил их дара речи. Они словно бы перенеслись в иной век. Не в будущий и не в лучший, Залману так не казалось, просто в иной. Город отличался от того, который Корнелиус описывал Даниилу, а Даниил брату: был более приспособленным для жизни, менее совершенным. Булыжные мостовые в нем сменялись асфальтом, асфальт пустырями. Залмана поражал темп его жизни, бурный размах торговли — от окликавших их проституток до громадных рекламных щитов «Чудесных таблеток из червей Поттера» и «Соусов карри Даббинса», улиц, заполненных торговцами страусовыми перьями, изобретателями нержавеющих зубных коронок, продавцами устриц, выпекающими сдобы пекарями, изготовителями нетупящихся карандашей, производителями имбирного пива, уличными стряпухами, мастерами серебряных и золотых дел, торговцами алмазами и жемчугом.

Клеркенуэлл Залман обнаружил сам, два дня спустя. Коренастый, широкий в плечах человек в темной одежде слонялся по улицам с расположенными на них ювелирными магазинами и еврейскими молочными, миссионерскими организациями, где иностранцам платили полпенни за присутствие на проповеди христианского священника, с домами западных евреев. Рассматривал Залман их издали, держась в толпе и ни с кем не заговаривая.

Он соизмерял себя с тем, что видел. С людьми, с их драгоценностями, с созданной ими жизнью. Окна были полны кроличьих лапок и обезьяньих лап, трилистников из ирландского мореного дуба. Халтура, думал Залман, безвкусные безделушки. Мужчины были одеты в английскую одежду и шляпы или же стояли с непокрытыми головами в дверных проемах, прислонясь к косякам, курили трубки. Женщины несли в корзинах освященное вино и кошерное мясо. Еврейскими у них были только черты лица.

— «Чудесные таблетки из червей».

Залман пробормотал это, выделяя каждое слово. Газовая лампа вздыхала над ним, словно ворочающаяся во сне женщина. Он слышал дыхание Даниила. Они, разувшись, лежали на кроватях. Иногда разговаривали, потом часами молчали.

— Я думал, ты влюблен в камни.

— Здесь продается все, черви и драгоценности. Существуют ассенизаторы, зарабатывающие на человеческих экскрементах. В этом есть что-то замечательное.

— Если для тебя нет разницы между тем и другим, я предпочитаю камни. — С верхнего этажа доносился шум скандала. Мужчина кричал, женщина повышала голос, не уступая ему. — Что будем делать с драгоценностями?

— Сдадим напрокат королю.

— Ха! Однако мы не можем носить их вечно. Каждый день ходить по Пиккадилли, будто живые люстры.

— Я уже разговаривал с владельцем отеля. Он знает одну мастерскую, которую можно снять. Хорошую, небольшую, задешево.

— Где?

Залман не ответил и вполголоса затянул призыв муэдзина к молитве. В лондонском отеле он звучал неуместно, комично-жалобно. Голос Залмана постепенно утих, и он лежал, уставясь на потолок в пятнах, словно удивлялся, что он оказался здесь.

— Тигр, что это за мастерская?

— На Коммершл-роуд. Близко к городу и к пристани. Я сказал, что завтра ее осмотрю. Пойдем вместе? Мне пригодится твое знание английского.

Даниил кивнул:

— Если хочешь. Ты знаешь, что ищешь?

— Да. Состояние.

— Оно у нас уже есть.

Под взглядом Даниила брат отвернулся. Скандал этажом выше внезапно кончился. В тишине Залман слышал, как ветер бьет снежинками о стекла.

— Всего одно.

— Одного достаточно.

Даниил лег на спину и закрыл глаза. Заснул он быстро, свет лампы трепетал на его лице. Залман молча лежал, лампа над ним шипела и давилась собственным газом. Он протянул руку и погасил ее.

Вышли они рано. На Стрэнде еще толклись овцы. Возле Флит-стрит опрокинулась телега, и братья пробирались между растоптанной копытами капустой и перевернутыми клетками с истерично кудахчущими курами.

Коммершл-роуд оказалась красивой улицей, где жили в основном торговцы, а из публики преобладали матросы и докеры. С реки тянуло запахом ила. Постройки были новыми, дома и лавки вперемежку. Посередине каждой террасы находилась табличка с фамилией владельца или названием, которое он ей предпочел: Гондурас, Союз, Колет. Дети тащились за ними, то смеялись, то клянчили, держась на расстоянии.

В Хардуик-плейс было восемнадцать домов, пустовавшая мастерская оказалась последней. Ее витрина была забита досками. Над мастерской были еще два этажа, верхний, предназначенный для слуг, был поуже и не так украшен, как нижние, словно строителям не хватило пространства в сером лондонском небе.

— Подожди здесь.

Залман поплелся к задней части дома. Даниил смотрел ему вслед, позади простирался Лондон. Даже здесь он чувствовал себя затерявшимся в этом городе, словно влияние его распространялось и на окраинные свинарники и замерзшее болото. Над муравейниками домов почти ничто не возвышалось, кроме торчащих в небо шпилей колоколен. Вдали виднелся купол собора Святого Павла.

Когда Даниил оглянулся, подле него стояла девочка, ступни ее были обернуты кроличьими шкурками. Лицо было взволнованным, словно она хотела что-то сказать. Дети, сопровождавшие их всю дорогу, не отстали, когда братья вышли из города. Трущобы Степни находились неподалеку, восточнее. На другой стороне улицы двое мальчишек постарше стояли, прислонясь к стене под вывеской «Морские ванны Лоуренса».

Даниил улыбнулся, и у девочки от страха отвисла челюсть. Он видел, что она решает, убежать или нет. Позади нее проезжал омнибус, и ей пришлось шагнуть вперед, в канаву с сугробами грязного снега. Девочка что-то прошептала, почти неслышно; голос ее был тонким, с акцентом, распознавать который Даниил начнет только через несколько лет. Он лишь уловил в этом голосе вопросительную интонацию. Наклонился к девочке.

— Вы Иосиф и Мария?

Мальчишки по другую сторону дороги начали корчиться от смеха. Девочка опустила голову.

Она не плакала. Даниил увидел, что одна ступня у нее в крови. Откуда-то послышался резкий женский голос:

— Марта! Иди сюда!

Мальчишки снова схватились за животы от смеха. Когда девочка, оступаясь, пошла по дороге, один из них закричал ей вслед:

— Где твой осел? Где твой осел? А-ха-ха!

Голоса долетали до Залмана. Сбоку дома был усеянный устричными раковинами холмик с конской кормушкой. Позади находились обнесенный забором грязный двор и тянущийся к реке огород. Калитка висела на просмоленной веревке. Залман открыл ее и пошел к заднему крыльцу.

Почти дойдя до него, Залман услышал шум позади, словно бы позвонили в колокольчик. Он обернулся и застыл на месте.

В дальнем углу двора была собака желто-пегой масти. Она стояла, настороженно подняв голову, не лая. Залман не узнавал этой породы, он только видел позу воинственно настроенного животного, готового напасть. Собака была величиной с козу, тонконогая, с мускулистой шеей и челюстями. Когда она шла к нему, ее цепь со звоном двигалась через кольцо, пока не упала на землю возле лап.

Послышалось цоканье языком. Оба, Залман и собака, подняли взгляд. В проеме калитки стояла женщина с непокрытыми черными волосами. Глаза ее были цвета волос, но добрыми. В одной руке она держала пакет с мясом, на щеке краснел мазок крови.

— Нельзя, Дружок.

Собака спокойно вернулась в свой угол. Лишь когда женщина взглянула на Залмана и улыбнулась, он понял, что она красива. Залюбовался ее лицом с этим пятнышком крови на щеке и маленькими, изящной припухлости губами.

— Вы, должно быть, по поводу мастерской?

Голос у нее был приветливым, располагающим. Залман кивнул. Женщина улыбнулась снова, вытерла руку о юбку и протянула ее:

— Миссис Лимпус.

— Залман Леви. Рад с вами познакомиться.

— Которое из них имя?

— Залман.

Пальцы ее были влажными от воды из уличного крана. Она указала подбородком на дом:

— Здесь две комнаты, мастерская спереди, другая сзади. Цена за все двадцать два фунта в год, восемь шиллингов четыре с половиной пенса в неделю. В подвале есть уголь, можете топить им по вечерам. Если чаще, то за дополнительную плату. Дешевле вам не найти.

Она помолчала, словно ожидая возражений. Не услышав их, направилась к собаке и вынула из коричневой, покрывшейся пятнами бумаги требуху.

— Вам нужно осмотреть мастерскую, — заметила она.

— Я сниму ее.

Женщина подняла взгляд. Оценивающе посмотрела на него.

— По крайней мере хоть взгляните.

— Ладно.

Залман кивнул. Он уже забыл о ждущем его брате. Они вместе смотрели, как собака начала есть, мягко обнажая желтые зубы. Не дожидаясь, когда она съест все, Джейн Лимпус подошла к Залману, достала из кармана юбки ключи и повела его внутрь.

Крещение, 1834 год.

Буквы вывески были желтыми на черном фоне. Ее написал Залману за три шиллинга, первые двадцать букв бесплатно, маляр из Лаймхауза.

БРАТЬЯ ЛЕВИ, ЮВЕЛИРЫ РАБОТА ПО ЗОЛОТУ И АЛМАЗАМ. ОСН. 1834. Совете. Залмана и Даниила Леви

Ювелиры.

Для лондонских евреев это было, можно сказать, национальной профессией. Братья въехали в дом на Коммершл-роуд так, словно возвращались домой. На аукционе в Уайтчепел Залман купил подержанный гранильный станок, а также плавильный тигель, керосиновую горелку и верстак, почерневший от долгого пользования. Кроме того, колесо без ремня, жестянку застывшего на холоде оливкового масла с алмазной пылью, миску ювелирного полировального порошка и протертое полировочное сукно, две бутылки целебного вина, образчик детской вышивки в сломанной рамке, восковой слепок головы короля. Когда Даниил развернул его, в ушах оказались две впавшие в спячку осы.

Камни из кувшина Залман хранил завернутыми в тюрбан под полом возле очага. На последнее вавилонское золото он внес свое предприятие в лондонский профессиональный справочник за 1834 год:

«3. Леви, ювелир».

Только свое имя. В конце концов камни были его. И заснул со спокойной душой, впервые за четыре месяца.

Даниил лежал рядом с ним без сна. Улицы раздражали его. На Коммершл-роуд никогда не бывало совсем тихо. Птицы в полях пели всю ночь до изнеможения в ожидании весны. Их песни были внове Даниилу, нераспознаваемыми, как акценты детей на улицах. Голоса городских пьяниц постепенно затихали на западе, докеров — на востоке.

За пятнадцатилетнюю скромницу тост,

За вдовицу, которой полета;

За блудницу, что в золоте, в шелке идет,

И за мать в платьишке из холста.

Да ну их совсем. За служанку за Джейн,

Уж она того стоит, ей-ей.

Когда Даниил заснул, это было легким, не освежающим забытьём. Ему привиделся дурной сон о Рахили и предательстве. Пробудясь, он стал думать о Джейн Лимпус. О ее спокойном голосе, его веселости и рассудительности, о безучастности, скрывающейся под ними. О манере разговаривать без удовольствия, только по делу.

За красавицу с ямочками на щеках

И за крошку без ямочек, сэр;

За создание с парой голубеньких глаз

И за нимфу с одним всего, сэр.

Да ну их совсем. За служанку за Джейн…

Даниил лежал неподвижно рядом со спящим братом, не сознавая, что погрузился в крепкий сон, пока его не разбудили на рассвете церковные колокола. Звон трех доносился из Степни, двенадцати — из собора Святого Павла, и слушая их, Даниил впервые ощутил отсутствие муэдзина, словно какую-то глухоту.

Великий пост, День святого Валентина, День всех святых. Братья приобретали эмалированные безделушки из Эдинбурга, шлифованные стальные броши из Манчестера. Покупали дешево, продавали дорого. Залман вечерами мастерил собственные украшения, воздух становился скверным от пыли и кислоты, а Даниил днем сбывал и сдавал напрокат изделия брата. Дорогих украшений они пока что не делали, мастерили только то, что могли продать. В течение трех лет братья брались за всякую работу, какая подворачивалась. Жены угодивших за решетку стояли в тесной мастерской, покуда Залман гравировал им ньюгейтские17 сувениры, вырезал тюремные стишки на серебряных монетах: «Эти сердца любовью были слиты. Теперь они неволею разбиты».

Однако эта история уже забегает вперед. Время в ней движется причудливыми путями. То обращается вспять, повторяется, то годы сжимаются до таких масштабов, которые едва можно назвать человеческими. Это скорее история минералов, а не живых существ, словно значительны были камни, а не их обладатели. Словно братьев вообще не существовало.

Они жили по адресу Хардуик-плейс, 18, в доме Джейн Лимпус. Она была приветлива с ними. Под приветливостью таилась злобная душа, но братья Леви еще не знали этого. Они выбрали Лондон ради своих камней и устроились в нем. В городе, состоявшем из вони устричных раковин, дождя и искусственного света и туч смога.

В нем было множество голубей, рекламные щиты на пустырях, пар от сырого асфальта.

Женщины в корсетах. Ветер в липах. Клубящаяся за окнами дорожная пыль.

И шум реки. Рев-шелест ветра в деревьях. Привезенная с собой отчужденность, неизбывная, фамильная, как очертания скул.

В Камдене уличные торговцы продают подходящие друг другу под пару мужские и женские магнитные запонки. Я бы не назвала их ювелирными поделками, правда, вкусы у меня старомодные. Выход из метро заставлен киосками, там толпятся торговцы ломтями пиццы и жареного лука. Чтобы избежать толпы, иду по осушительной канаве. В трех кварталах к северу моя прежняя квартира. У меня там остались кое-какие вещи. Иногда туда приходит почта. Последний раз я брала ее больше года назад.

Мимо пробегают дети, чудовища с капюшонами. У Инвернесс-cтрит останавливаюсь и надеваю хлопчатобумажную куртку. После Диярбакыра сентябрьский Лондон кажется холодным, хотя день солнечный. Даже сейчас, в семь часов вечера, над железнодорожными мостами и террасами стоит светлая дымка.

Я ощущаю некую двойственность. Если смотреть на людные улицы определенным образом, под определенным углом, они преображаются. Ощутимо, насколько могут быть ощутимыми воспоминания. Меняется даже свет. Настоящее становится отсеченным. Здесь я представляю собой две разделенные годами личности: одна из них заблудилась, не знает, куда ведут распутья, другая — я. Моя жизнь лучше, чем была прежде. Стоит мне изменить угол зрения, годы между нами исчезнут.

На Каслхейвен-роуд я останавливаюсь у магазина, над его витриной световая реклама аквариумов и вивариев. Это зоомагазин. В витрине фотография владельца, мистера Иогелингема, выглядит он неприятно удивленным тем, что улыбается. Позади него длинный резервуар с похожими на елочные огни существами. На стекле диаграмма:


Любовь к камням

Вхожу внутрь. Магазин представляет собой длинное помещение со стеклянными ящиками вдоль стен. Их подсвеченные кубы возмещают недостаток света от тускло мерцающих люминесцентных ламп. У самого входа золотые рыбки по цене пятьдесят пенсов за пару. Дальше обитатели кубов становятся более экзотичными: пятнистый криворот и морской ерш, гекконы, разгуливающие по стеклянным потолкам. Я всегда считала, что нахождение этих существ здесь, в Лондоне, не совсем законно. Что их нужно конфисковывать на таможне, как наркотики, кинжалы или обувь из леопардовой шкуры.

В глубине зала, возле змей, на старом вращающемся конторском кресле сидит парень. Вертится туда-сюда и, время от времени кивая, говорит по мобильному телефону. Наблюдает за мной, продолжая говорить:

— Да. — Он азиат, красивый. Сдержанный, что выдает в нем уроженца Англии. — Да, не ахти. Китаянки, наверное. Судя по виду.

Его ноги в новеньких кроссовках водружены на прилавок. На нем кожаная куртка со стоячим воротником, я чувствую ее запах сквозь душок рептилий.

Парень откидывается на спинку кресла.

— Тогда японки. Один черт, и те, и другие недотроги, ломаются, корчат из себя невесть что. Слушай, поговорим об этом потом. Я тебе позвоню попозже.

Он выключает телефон и обращается ко мне, не поднимая глаз:

— Чем могу быть полезен?

— Я ищу мистера Иогелингема.

— Его нет.

— У него хранятся кое-какие мои вещи.

— Точнее?

— Одежда. Письма.

— Нет. Ничего такого здесь не хранится.

Парень переводит взгляд на виварии. Я ставлю чемодан на прилавок рядом с его кроссовками. Глаза парня снова обращаются ко мне с тупой юношеской враждебностью. Словно он сделал для меня все, что мог, и едва верит, что я все еще здесь, отнимаю его эфирное время.

— Я снимала комнату наверху. Мои вещи лежат в гараже. Вот уже пять лет.

— А, это барахло. Оно ваше? — Киваю. Он лениво убирает ноги с прилавка. — Докажите.

Я не улыбаюсь. Он не улыбается тоже, хотя теперь заигрывает. Вкрадчиво, неискренне.

— На конвертах мое имя. Кэтрин Стерн.

Парень достает ключи, смотрит на меня и отправляется самолично в этом убедиться. Его долгое время нет. Я задаюсь вопросом, не роется ли он в моих вещах. От долгого перелета через Европу у меня ноет шея. Дожидаясь, я растираю ее. Позади меня какое-то существо постукивает в стекло, словно посетитель. Я неотрывно смотрю на объявление над прилавком:

ГАРАНТИЯ НА ЗОЛОТЫХ РЫБОК 48 ЧАСОВ.

ДЛЯ ЗАМЕНЫ НУЖНЫ:

1. ЧЕК.

2. ОБРАЗЕЦ ВОДЫ.

3. ДОХЛЫЕ РЫБКИ.

Парень возвращается, садится, небрежно бросает ключи на прилавок.

— Принес ваши сумки в заднюю комнату. Чтобы вам самой не ходить.

— Спасибо, в этом не было нужды.

Когда я прохожу мимо него, он уже снова поворачивается к вивариям. Смотрит на них с бессмысленной зачарованностью телемана, переключающего каналы.

Задняя комната оклеена обоями, и там, где раньше стояла мебель, остались темные места. Теперь здесь только гардероб под красное дерево и сваленные возле него в кучу мои вещи. Дверца гардероба распахнута, в зеркале вижу собственный призрак.

Я методично разбираю вещи: беру те, что нужны, вместо них оставляю то, в чем сейчас нужды нет. Приноравливаюсь к климату. Кожаное пальто, черный кашемировый свитер с воротником «хомут», черные шерстяные брюки и светло-зеленая рубашка. Одежда с того времени, когда у меня были деньги и только. Не было «Братьев» в моей жизни; можно сказать, жизни не было. В сумке лежит пара черных сапожек, новых, но с поцарапанными носами. Мне они кажутся обувью женщины, которая ходит, не разбирая дороги. Мне кажется, я переменилась.

Сверху доносится медленная танцевальная музыка, перебор струн контрабаса. Принимаюсь за свою почту. Конверты сморщились от времени и сырости, словно их открывали над паром. Их меньше, чем когда я была здесь последний раз. Даже рекламных листков и то меньше. Моя жизнь стала походить на те редкие периоды, когда никто не знает, где ты, или заблуждается на этот счет. Теперь она вся такая. Это не самый худший выбор.

В конверте с прошлогодним штемпелем письмо от Энн. Складываю его, опускаю в карман, чтобы прочесть потом, и открываю коробки с книгами. Тексты почти сплошь академические, с тех времен, когда я еще что-то делала, а люди могли спросить меня, чем я занимаюсь, и получить вразумительный ответ. Вместе с трудами по лингвистике лежит множество компакт-дисков и два фотоальбома. Я не раскрываю их, зная, что там находится. Ищу я другое.

Достаю лондонский городской справочник без обложки. На титульном листе четкая подпись матери. Провожу пальцем по его шероховатой поверхности. Я до сих пор знаю старую карту улиц, принадлежавшую матери, лучше, чем сам Лондон. Она испещрена старыми карандашными пометками и маршрутами. Алфавитный указатель на месте. Ищу Слиппер-стрит. Она всего одна, в десяти минутах ходьбы в сторону Уайтчепел от станции метро Олдгейт-Ист.

То, что мне не нужно, укладываю обратно. Закончив, надеваю пальто. От него слегка несет бензином. Кладу карту улиц в карман и возвращаюсь в магазин. Парень опять склоняется над мобильником, время от времени утвердительно хмыкая. Я вхожу, и он замолкает.

— Нашли, что нужно?

— Да, спасибо. До свидания.

— Желаю вам жить в интересные времена.

— И вам того же. Передайте от меня привет отцу.

Когда я подхожу к двери, парень подает голос:

— Он не мой отец. — Я оглядываюсь, парень с вожделением смотрит на меня, словно вопрос об отцовстве был последним препятствием к немедленным занятиям любовью. — Между прочим, я слышал о вас.

— Надеюсь, хорошее?

— Всякое. Что вы любите драгоценности.

Я поворачиваюсь, стоя уже в дверном проеме:

— Где вы это слышали?

— От Энила. Мистера Иогелингема, как вы его называете.

Золотые рыбки смотрят на меня из-за своих подводных замков. Я закрываю дверь и возвращаюсь.

— А где слышал он?

Парень осторожно замечает:

— Я только работаю здесь. Так? Не всегда знаю, кто приходит.

— Кто-то приходил сюда?

Приближаюсь к прилавку. Парень почесывает щетину на горле. Глаза его опускаются к кассе, потом снова поднимаются ко мне, тупые и блестящие, как рыбки.

Я достаю последние доллары, кладу на прилавок тридцать. Теперь, в Англии, они выглядят неуместными, слишком маленькими, мундирно-зелеными.

— Стерлингов у меня негусто.

Парень пожимает плечами:

— Деньги есть деньги. — Он не прикасается к долларам. Продолжает говорить: — Энил завел о вас речь несколько недель назад. Сиял от удовольствия, потому что кто-то явился и предложил ему деньги. Вы прямо-таки дойная корова, а? Всем от вас что-то перепадает. Они рассказали Энилу о вас и что-то о драгоценностях. Я уж не помню.

Меня охватывает головокружение, и приходится сесть на прилавок. Разумеется, всегда существовали другие, искавшие эту драгоценность, не только Тавернье и Виктория существовали веками. Я шла по их следам, но так близко они еще никогда не бывали. Кажется, что произошел какой-то сдвиг во времени и мистер Три Бриллианта стоит рядом со мной. Я вспоминаю слова, возникшие на голубом экране несколько лет назад, теперь, по прошествии времени, они кажутся не столь угрожающими:

МЫ ХОТИМ УЗНАТЬ, ЧТО ВАМ ИЗВЕСТНО.

— Они?

Мой голос слегка прерывается.

— Да. Энил сказал, они.

— Мужчины или женщины?

Парень некоторое время думает.

— Мужчины.

— За что они платили ему деньги?

Парень лениво пожимает плечами.

— Скорее всего, чтобы он сообщил им, когда вы вернетесь.

— Он позволил им рыться в моих вещах?

— Нет.

Улыбка парня увядает. Я знаю, что он лжет. Эта подробность как-то задевает его. В кармане у меня письмо Энн, сморщенное от сырости.

— Они рылись в моих вещах.

— Послушайте. — Парень подается вперед и, морща лоб, думает. — Я не скажу Энилу, что вы были здесь. Идет? Отнесу ваши вещи обратно в гараж, он ничего не заметит. А когда захотите их забрать, сперва позвоните мне. Я все устрою. Вот, возьмите.

Он пишет свое имя и номер мобильника на карточке зоомагазина. Вся наигранность сошла с него. Он выглядит злым на себя, или на Иогелингема, или на меня. Карточку я беру и не читая опускаю в карман. Я уже знаю, что никогда сюда больше не вернусь.

Выйдя из магазина, делаю над собой усилие и замедляю шаг. Убегать здесь не от кого. По другой стороне улицы три девочки, смеясь, идут в Камден, на бледной коже у них мелкие блестящие украшения. Мимо проезжает машина с включенной музыкой, за рулем парень-негр, волосы его заплетены в тугие косички. При виде этих лиц у меня возникает ощущение, что я вернулась домой, хотя дома-то мне как раз и не следует находиться.

МЫ ХОТИМ УЗНАТЬ, ЧТО ВАМ ИЗВЕСТНО.

Кажется, я была наивной. Действовала так, словно жадность к драгоценностям — исторический феномен, не человеческий: словно никто больше не способен делать то, что делаю я. У каждого затерянного сокровища есть свои адепты. Я знала, что существуют другие, должна была знать, должна была быть более осторожной. Пытаюсь зрительно представить себе людей, которые ищут меня. Ищут эту драгоценность. Очевидно, они пока что не нашли ни меня, ни ее.

— Хорошо смотритесь, милочка.

Пенсионер в плоской кепке ведет по тротуару старуху. Волосы у нее розовые, как сахарная вата. Когда они проходят, он оборачивается и кивает мне, растягивая рот в улыбке.

— С минуту вы выглядели старше нас. Всего с минуту.

Гляжу на часики: начало девятого. Слиппер-стрит может подождать до завтра. Сейчас нужно где-то отдохнуть; привести башку в порядок, как сказал бы парень из зоомагазина. Камден уже не выглядит подходящим местом для этого.

До Чок-Фарм две минуты ходьбы. Когда я подхожу к станции, обнаруживаю, что лифт метро не работает, по его кабине струится вода. Лестница освещена подвесными лампами. Проходя мимо, вспоминаю, что забыла фотоальбомы, но для меня это не важно. Я не боюсь забыть людей, которых люблю.

На вокзале Кингз-Кросс в проходе громко звучит музыка. Саксофонист в костюме кота соперничает с мрачным виолончелистом во фраке. Мимо музыкантов медленно движется толпа, заканчиваются часы пик. Возле объявления ОСТЕРЕГАЙТЕСЬ КАРМАННИКОВ люди инстинктивно тянутся к сумочкам и карманам, скрывающиеся в толпе карманники ждут от жертв именно этого. Я перехожу улицу. Здесь есть полупансион, безликое заведение над рестораном, где отпускаются обеды на дом. Комнаты для приезжающих, отъезжающих, проституции и ничего более укромного. В ста ярдах вверх по Грейз-Инн-роуд застекленный вестибюль отеля и вывеска: «Отель Эшли-хаус». Я нажимаю кнопку звонка охранника и вхожу.

Женщина-портье смотрит, как за мной захлопывается дверь. На лбу у нее шрам, который легко можно было бы скрыть волосами. Вместо этого она туго перехватывает их сзади лентой.

— Тринадцать фунтов за койку в шестнадцатиместной спальне, пятнадцать в десятиместной.

— Мне нужен отдельный номер.

Портье оглядывает меня так, словно подозревает в дурных причинах искать одиночества. Нарушающих правила проживания в отелях. Я плачу за две ночи, и она ведет меня наверх, ее деревянные каблуки неторопливо постукивают по каменным ступеням.

Комната чистая и серая, как контора социального обеспечения. Я выключаю свет и раздеваюсь в темноте. За шторами мигает неон, слова и цвета сливаются в мешанину света. Из спален дальше по коридору доносятся голоса, спорящие по-русски, по-английски.

Постель холодная. Я сворачиваюсь в клубок, утыкаюсь лицом в подушку, руки сую между бедер. Мое тепло уходит в застоявшийся лондонский воздух. Закрываю глаза и думаю о Глётт. О себе, превращающейся в нее или нечто подобное. В Еву, находящуюся на другом континенте, с головой ушедшую в себя, словно боль, заключенная внутри жемчужины.

Миссис Уосп, Эсса Уикс, миссис Этчер. Замужние дамы, женщины с пристрастием к камням, у которых водятся деньги. Вдова миссис Телл, покупающая только шлифованную сталь. Нищие, Марта и ее братья, только старший из пяти работает слугой в Букингемском дворце. Лавочники, владелец пивной Этчер, Скрайм-джер, строитель отводных каналов. Сара Тид, пекарша, родившая шестнадцать детей и вырастившая десять. Тобайас Кари, мусорщик и ассенизатор, живущий дом о дом с восточными евреями и никогда не разговаривающий с ними. Джейн Лимпус.

На Хардуик-плейс людей больше, думал Даниил, чем жило на всей Островной дороге. Размышляя о них, он чувствовал себя среди них чужим. Они производили на него впечатление не знакомых, а случайных людей, с которыми больше не встретишься. Казалось, он сам здесь случайный человек, почему-то все еще находящийся в пути.

— Мистер Леви, миссис Лимпус самой приходилось зарабатывать на жизнь, — сказала Залману Сара Тид, — как и мне. Она кружевница. Но непрактичная. Сами видите, теперь вы занимаете мастерскую. «Миссис» означает жена.

Она говорила громко, чтобы было понятно, хотя Залман знал английский язык уже около года.

— Или вдова. Джек Лимпус десять лет назад ушел от нее. Красавец Джек Соленый. — Перед женщиной лежали теплые булки домашнего хлеба. — Это означает матрос, мистер Леви. Детей у нее нет. Для нее было б лучше, будь она вдовой.

— Почему?

Сара Тид удивленно подняла взгляд, ее круглое лицо было в муке.

— Господи, мистер Леви, как вы заговорили по-английски! Евреи способный народ. Еще немного, и вы станете читать мои мысли до того, как я их выскажу. За хлеб с вас два пенни.

Залман, улыбаясь, расплатился толстыми дисками английских монет и направился к дому, который был в нескольких ярдах.

Джейн Лимпус. Залман наблюдал, как она ведет меновую торговлю с Этчером или Кари, предлагает капусту или речную рыбу за найденные в мусоре вещи или за эль в бутылках. Служанки у нее не было. Ей не о чем вести разговор, сказала Тид, кроме дома и Дружка, собаки с кривыми когтями длиной с детскую кисть руки, поедающей мясные отбросы во дворе. Залман чувствовал, что Джейн нравится людям, хотя держалась она особняком, и улица Хардуик-плейс дозволяла ей это. Она часто исчезала на несколько дней, и тогда в комнатах наверху стояла тишина. Потом внезапно появлялась снова, стояла по утрам в толпе у водопроводного крана, выносила ночной горшок к реке.

Наблюдавшему за ней Залману казалось, что Джейн не вписывается в общий уклад жизни и сама этого не хочет. Джейн никогда не заглядывала к Тид послушать последние сплетни или в пивную Этчера «Королевский герцог». Он задавался вопросом: почему, какую жизнь она ведет вместо этой и с кем? Иногда он днем часами лежал на низенькой кровати, прислушиваясь, как она ходит и ест, одевается и раздевается.

В европейской одежде Залман походил на бандита. Потертое, испачканное пальто подчеркивало крепость его телосложения. Дома он постоянно сидел в мастерской, подальше от клиентов. Вечерами работал над серебряными изделиями при свете тигля, пока брат дремал, и шум колеса врывался в сновидения Даниила. По утрам тщательно искал каждую крупинку камня, упавшую накануне вечером.

Днем Залман придерживался определенного распорядка. После обеда умывался и шел в Уайтчепел или Уэст-Энд посмотреть на драгоценности. Наблюдал издали за Робертом Гаррардом на Пэнтон-стрит, королевскими ювелирами Ранделла в холодной тени собора Святого Павла. За тепличными существами из ганноверского высшего общества, двигающимися по ту сторону залитого газовым светом стекла. Вели туда его не честолюбие и не зависть, скорее нечто, похожее на целеустремленность. В выставленных золоте и камнях он видел отражение той жизни, которую обещал себе и близким.

Внутрь Залман не входил. Продавцы не пустили бы его, сделай он такую попытку. Вечерами ужинал с Даниилом или шел один в пивную «Король Луд» у подножия Лудгейт-Хилл, куда приходили после работы подмастерья. Прислушивался к тому, как они разговаривали о резке и огранке камней, хвастались, что сумели нанести пятьдесят шесть граней на тройной бриллиант. К их толкам, что король болен и, когда он умрет, им всем придется делать новую корону.

Когда приходили работники Ранделла, Залман слышал о людях, которые начальствовали над ними. Об Эдмунде Ранделле и Джоне Гоулере Бридже, которых те называли Свежий Уксус и Свежее Масло — о кислом ювелире и елейном продавце. Слышал, что королевские ювелиры сколотили состояние на французских бриллиантах, купленных по дешевке у беженцев во время войны, и что эти бриллианты кончились, когда Филип Ранделл отошел от дел. В пивной говорили, что последним желанием Филипа было умереть под столом, на котором он обрабатывал бриллианты, и что Эдмунд любит эти камни больше, чем его дядя. Работники провозглашали тост: «За Свежий Уксус!» — обнажая зубы, словно от боли.

Залман видел Эдмунда Ранделла всего раз. Стояла осень. На закате он слонялся по Лудгейт-Хилл. Из ювелирной мастерской вышел человек и направился к ждавшему его черно-золотистому ландо. Двое прохожих прошептали его фамилию. Перед тем как экипаж тронулся, тонкая белая рука задернула занавеску на окне.

Работа была трудной, и спал Залман хорошо. В снах, которые он помнил, ему снилась пустыня: львиные следы под тамарисками, режущий глаза солнечный свет. Залман просыпался с желанием продлить сновидение и смотрел в южную сторону, на Шедуэлл и Темзу, где видел лишь болота и черных кроншнепов.

Залман был сильным, но слабонервным, что причиняло ему страдания. Чужеземная одежда сидела на нем так, словно от нее сутулились плечи. Однажды, обняв Даниила после удачной сделки, он обнаружил, что брат стал пахнуть как англичанин — кисло от детских запахов жирного мяса, молока и яиц.

Залмана это удивило, потому что запах его собственного пота не менялся, оставался горьким.

В течение двенадцати месяцев Залман писал Рахили письма и отправлял каждое первое число из Чаринг-Кросс за один шиллинг одиннадцать пенсов. Посылки и деньги отправлял каждые три месяца. Ответа ни разу не пришло. Год спустя он стал отправлять только деньги, с головой погрузившись в работу. Даниилу стало труднее разговаривать с ним, труднее даже спорить, словно их пути расходились.

Иногда Залман вынимал из тайника камни. Они были все еще нетронутыми. Совершенными. Ночами, когда Даниил спал, Залман разворачивал ткань тюрбана и держал в руках сокровища. Он помнил, с каким чувством разбивал кувшин, словно проламывая череп, и как засверкали старые драгоценности. Сжимал их пальцами: шарик рубина, пластину сапфира, светлую пирамидку прозрачного камня.

1835 год, июнь. Залман проснулся, когда уже закончился рабочий день, и оделся у окна. Из открытой двери мастерской в комнату падала яркая полоса света от керосиновой лампы. Дни теперь были длинными. Снаружи еще не совсем стемнело. Залман видел Дружка, разлегшегося на жаре. Из мастерской донесся шелест бумаги. Залман представил себе брата, сутулого, с орлиным носом. Читающего «Иллюст-рейтед» или «Сан». Подсчитывающего выручку, если было что считать.

Залман вышел во двор и услышал постукивание когтей шедшей к нему собаки. Со временем он привязался к этому животному больше, чем мог ожидать. Положил руку на его теплую голову и ощутил гладкую кожу, облегающую массивный череп, затем направился к водопроводному крану и подставил лицо под струю воды. Холод прогонял остатки сна.

Когда Залман умылся, то заметил, что поблизости, всего в шаге, стоит Джейн. У него мелькнула мысль, что она всегда бывает ближе, чем ему кажется. Женщина держала у бедра металлический таз. В глазах, обращенных на него, ничего нельзя было прочесть.

— Добрый вечер, миссис Лимпус. Прекрасная погода.

— Добрый вечер, мистер Леви.

Залман сделал несколько шагов в сторону, смаргивая воду с ресниц, подыскивая нужные слова на чужом языке. Указал подбородком на таз:

— Я вам помогу.

— Нести таз? Его еще нужно вымыть. Сама донесу.

Джейн привычным грациозным движением отвела таз от бедра и подставила под струю воды, улыбаясь Залману.

От реки донесся звон колокола, возвещающий начало вечерней смены на Имперском заводе газовых ламп. Вымыв таз, Джейн отдала его Залману и стала мыть руки до плеч. «У нее очень белая кожа, — подумал Залман. — Словно она бескровная».

Обратно они шли вместе. Таз нес Залман. Когда он повернул голову к Джейн, то встретил ее взгляд.

— Посмотрите на луну, — указала она рукой вверх. — Мы, англичане, говорим, что на ней живет человек. Видите его лицо?

Залман поднял глаза к небу. Зрение у него было хорошее, но никакого лица он не увидел.

— Там, откуда я родом, бог на луне носит имя Син18.

— Неприятное имя. Наводит на мысль о синяке.

— Нет, он… он добрый. У него голубая борода. — Услышав ее смех, Залман приободрился и заговорил громче: — Тонкий полумесяц — его меч, а полная луна — его корона.

— Это то, во что верят евреи?

— Это другая вера.

— Простите. Не мое дело…

— Нет. Мы с братом евреи, а Син — один из богов моей страны. Это древняя религия. Я верю в него не как в бога, скорее… скорее как в лицо на луне. Или когда скрещивают пальцы для удачи. Прикасаются к дереву.

— Верите вы в единого Бога? — Джейн снова обратила на него взгляд. — Евреи верят в него, так ведь?

— Да. В единого Бога, разумеется, и не только. — Залман нагнулся и сорвал стебелек травы возле забора. — Мы верим, что существует ангел для каждой травинки.

Джейн взяла стебелек, ее глаза улыбались.

— И вы сейчас убили ангела?

— Нет.

«Нет, я нашел ангела», — подумал он. Его глаза сказали это, ее глаза это прочли и, встретясь снова с его глазами, уклонились от их взгляда.

Братья покупали дешевые камни и материал ювелиров в бедном районе. Марказит и дымчатый кварц, которые привозили в Лондон по каналам или по морю. Даниил приносил их из Лаймхауза и клал на рабочий стол, пока Залман спал. В августе, дожидаясь на грузовой пристани, он встретил священника-миссионера, с которым они вместе плыли на «Замке Скейлби». Отощавший в морских путешествиях француз навязал Даниилу Библию, совал ее ему в руки, пока его не позвали на борт судна, отходившего на Коморские острова.

Это была единственная их книга. Христианская Библия в еврейском доме — в мягком кожаном переплете, с утешающими словами, с изображением английского флага на форзацах. Знакомые Тора, Пророки, Летопись19 были расположены в непривычном порядке. Летними светлыми вечерами братья читали ее друг другу. Изучали новый язык по древним мифам и откровениям.

«Так, у серебра есть неточная жила, и у золота место, где его плавят. Железо получается из земли; из камня выплавляется медь. Человек полагает предел тьме и тщательно разыскивает камень во мраке и тени смертной».

Голос Залмана, неестественный от напряжения. Джаг-джаг клушиц на платанах.

«Вырывают рудокопный колодезь в местах, забытых ногою, спускаются вглубь, висят и зыблются вдали от людей. Земля, на которой вырастает хлеб, внутри изрыта как бы огнем. Камни ее — место сапфира…»

— Сафир.

— Брат, я не знаю, что такое сапфиры. — Шелест страниц. — «Не равняется с нею золото и кристалл, и не выменяешь ее на сосуды из чистого золота. А о кораллах и жемчуге и упоминать нечего, и приобретение премудрости выше рубинов».

— Она тебе нравится, — сказал Даниил.

Он сидел за столом, Залман на ступеньках крыльца. Ужин съеден, тарелки не вымыты, кости кефали не выброшены. Прохладный ветер, восточный ветерок с реки.

— Кто?

Даниил подошел к очагу, зажег от углей вощеный фитиль, поднес его к трубке. Не услышав ответа, Залман вернулся к книге. До него донесся запах виргинского табака.

— Ты слишком много говоришь.

— Я говорю слишком мало. А все-таки она нравится тебе.

— А тебе нет?

Даниил снова сел, держа чубук трубки.

— В Ираке говорят, что жениться нужно на своих противоположностях.

— Ты уходишь от моих вопросов. И существует ли большая противоположность? Она англичанка, я вавилонский еврей.

— Твоей противоположностью была бы дворянка. Леди, Тигр. Застенчивая, высокая, красивая и умная. По-моему, Джейн Лимпус обладает только двумя из этих качеств.

— Ну и пусть. Я не собираюсь жениться ни на ком.

«А я хочу знать, что ты собираешься делать», — подумал Даниил, но ничего не сказал. Снова повернулся к очагу и смотрел, как трескаются угли, яркие, как спрятанные внизу, под ними, камни.

Раздался вскрик Джейн. Залман проснулся так быстро, что едва заметил этот переход от сна к бодрствованию. Когда вскрик повторился, он уже поднимался по лестнице. Открыл дверь верхней комнаты и вошел.

Он никогда еще не бывал здесь. Комната с голой штукатуркой и голыми половицами казалась нежилой. Заметил это Залман не сразу.

Джейн Лимпус сидела на полу, подавшись вперед, вокруг нее валялись изогнутые осколки разбитого лампового стекла. Вытянув правую ногу, она обеими руками обхватила ступню. Между пальцами текла кровь. Волосы спадали ей на лицо, и когда она подняла взгляд, Залман увидел только белки ее глаз, белизну зубов и кожи.

— В буфете, в соседней комнате есть джин. Принесите его.

У Залмана не было времени оглядывать вторую комнату, он только уловил общую ее атмосферу. Она выходила на север, была более прохладной, более обставленной, но точно так же казалась нежилой. Когда он вернулся, Джейн сидела в той же позе, стиснув зубы.

Залман откупорил бутылку и полил джина ей на руки, сжимавшие ступню. Джейн застонала и отвернулась. Он смотрел, как напряглась ее шея, между пальцами по-прежнему сочилась кровь.

— Держите ногу. Держите. Стекла не касайтесь!

Голос ее звучал громко, пронзительно. Залман крепко стиснул ступню, кровь с нее капала ему на колени. Джейн откинулась назад, приподняла юбки и стала отрывать от них полосы. Ноги ее были белыми, мускулистыми. Залман отвернулся.

— Ну вот. Ой! Ну вот. — Она снова согнулась, держа в вытянутых руках ткань. — Вам придется вынуть стекло, сама я его не вижу.

Залман приподнял ступню. Гладкий осколок стекла от лампы, не меньше трех дюймов, застрял в пятке. Прозрачные струйки джина все еще стекали по его поверхности, окрашенной кровью.

— Только не обломите!

— Нет.

— Только не обломите. Только…

Залман смотрел ей в глаза, ожидая, чтобы она опустила веки. Одной рукой он крепко сжал ее лодыжку, другой вынул осколок. Вышел он легко, словно кость из вареной рыбы. Залман услышал, как Джейн над ним снова застонала, потом просунула руки между его рук и туго забинтовала рану.

Осколки разбитого стекла блестели в солнечном свете. Залман опустился на колени и собрал их. Похожи на игрушку-головоломку, подумал он. Гильотины и ятаганы, из которых складывается нечто совершенно иное. Когда на полу не оставалось больше ни стеклышка, он вынес их и высыпал в кучу устричных раковин под платанами.

Когда Залман вернулся, Джейн все еще оставалась там, где он ее оставил. Он сел напротив. Они не смотрели друг на друга. Сентябрьский свет золотил пустую комнату. Снаружи доносилось позвякивание цепи Дружка.

Джин стоял возле ног Джейн. Она откупорила зеленую бутылку и стала пить из горлышка, запрокинув голову, изо рта стекали струйки. Потом поставила ее на пол, взглянула на Залмана и рассмеялась. Смех был отрывистым, грубым, без следа нежности. Даниил обратил бы на это внимание.

Джейн стала придвигаться к Залману, держа пораненную ногу вытянутой. Юбки ее собирались, обнажая икры. Приблизясь вплотную, она крепко поцеловала Залмана в губы, обвив руками его голову и влезая ему на колени.

Залман снова взял ее за икры, испытывая новое чувство. Крепко сжал их и завел ноги женщины себе за спину. Юбки ее уже задрались. Руки Залмана скользнули вверх, к мускулистой гладкости ее бедер.

Он вошел в нее. Ощутив влагу, снова подумал о ее ране и изогнутом осколке стекла. О том, как она судорожно дергалась, будто раненое животное. Он думал об этом, совершая любовный акт, слыша ее хриплое дыхание. Когда Джейн вскрикнула снова, он вспомнил, как быстро проснулся и как подумал, когда поднялся, что это происходит во сне.

Потом они лежали вместе на голом полу. Свет блестел в их темных глазах. Они были и похожи, и непохожи. Повязка на ступне Джейн пропиталась кровью. Залман снова уложил ее и сменил повязку, пока она спала.

— Хочу показать тебе Лондон, — сказала она. После того как врач не обнаружил заражения, прочистил рану и оставил заживать, Джейн открылась Залману с новой стороны. Ее Лондон он видел раньше только мельком, словно шел по льду реки и замечал лишь движение собственных ног. Спать Залман стал меньше: эти экскурсии требовали времени. Он ходил повсюду, куда его водила Джейн, в ее ночи, полные света керосиновых ламп.

Травля барсуков собаками в цыганских таборах на Хэмпстед-роуд. Бокс без перчаток во дворах Святой Земли, самого большого района трущоб Лондона. Залман наблюдал, как Джейн торговалась с уличными торговцами-евреями из-за перепачканной одежды и корсетов. Ел устрицы с евреем-сводником Давидом Беласко, в руках которого находилось около ста проституток, и в одной многолюдной хеймаркетской пивной познакомился с семидесятилетним сефардом Давидом Мендосой, некогда чемпионом Англии по боксу.

Залман бродил по развалинам Помпеи в панораме Берфорда, занимался любовью в переулках, где обмелевшие речушки протекали за задними стенами домов, укрепленных подпорками. Любовный пот пропитывал их одежду, отрываясь друг от друга, они сохраняли этот запах. А потом, пресытясь, возвращались в дом на Хардуик-плейс, где сидел Даниил. Вечно один, читающий или погруженный в свои мысли, с лежащей перед ним раскрытой Библией. Словно ждущий чего-то.

В декабре они отправились в цирк Вумвелла на Бетнел-Грин, где Залман наблюдал, как Живой Скелет и Сарацин обменивались мрачными репликами. В ту ночь в одном из подвалов на Дюк-плейс он видел, как женщина выдавливала мужчине глаза. Большими пальцами. Залман отвернулся от этого зрелища и увидел, что Джейн смотрит с какой-то жадностью. Знай он себя получше, то обнаружил бы в этой ее поглощенности некое собственное отражение.

— Ты неотрывно смотрела. — Залман сказал ей это потом, в темноте ее комнаты. — Просто замерла.

— Ты тоже.

Голос ее звучал сухо, странно. Снаружи опускался смог. С реки доносился стук барабанов, возвещающих о тумане.

— Чем больше я тебя узнаю, тем меньше понимаю.

— Какая чушь. Ты говоришь это во сне, любовь моя.

— Ты этого хочешь? — прошептал он. — Любви?

Ответа не последовало. Когда Залман повернулся и взглянул на Джейн, та уже уснула. Лишь потом, уже во сне, до него донесся смех.

На вторую годовщину открытия мастерской они отправились в Тауэр. Залман, его брат и его любовница. Стоял хмурый январский день, дул холодный северовосточный ветер, и сопровождавший их служитель смотрел на иностранцев так, словно они были повинны в этом.

За осмотр королевских регалий с них взяли по шиллингу. Они стояли в сыром подземелье, в толпе родителей с детьми, среди них были богачи, но не было бедняков, все прижимались к решеткам. Драгоценности королевской казны лежали на голом камне. Так близко, что можно прикоснуться, подумал Залман. Они казались ему дешевыми, свет ламп едва отражался от граней бриллиантов и груды неоправленных аквамаринов, похожих на декоративные украшения для какой-то полузабытой игры. Дети просовывали руки сквозь решетки, будто обезьяны на Хадимайнском базаре.

Когда они вышли наружу, начался дождь. Служитель укрывался под зонтиком, пока все не спрятались под Белой башней. Он уставился на Даниила:

— Мистер Леви, я не ослышался? Здесь есть вороны, мистер Леви. Уверен, вы бы съели их, если б могли.

Залман, щурясь от измороси, смотрел на птиц. Они сидели на земле, грузные, словно созданные не для полета. Ветер подхватил слова Даниила.

— Нет, сэр. Мясо воронов для нас запретно. — Желая угодить служителю, он добавил: — Однако нам можно есть белых голубей.

Залман услышал за спиной смех Джейн, легкий, бодрящий, как кислород. Ему доводилось слышать, как она смеется и по-другому.

Когда они вернулись на Коммершл-роуд, уже стемнело. Жизнь в домах замерла, и только пивная «Королевский герцог» была еще открыта. В падавшем из нее свете Залман увидел сидевшего чуть в отдалении Тобайаса Кари. Мусорщик узнал его. Возле него на дороге что-то лежало. Залман различил очертания собаки, лишь когда Джейн позвала:

— Дружок! К ноге.

Голос ее прозвучал резко. Пес подошел к хозяйке, постукивая когтями по известняковой брусчатке. Мусорщик, оттолкнувшись руками от земли, встал.

— Добрый вечер, миссис Лимпус! Мистер Леви, мистер Леви.

Залман захлопал глазами. Издали, тепло одетый, горбившийся мусорщик походил на ворона. Ему ни с того ни с сего вспомнились рассказы Рахили: древние боги, кружащие над своими жертвоприношениями, словно мухи.

— Вы ведь здесь уже два года, так? Ну и что вы об этом скажете?

Залман впервые услышал, как говорит мусорщик. Голос у него был низким, с незнакомым Залману акцентом. Он не видел глаз этого человека, хотя бы блеска луны в них. Трудно было определить, к кому он обращается.

— О чем, мистер Кари? — спросила Джейн. Залману показалось, что она от него отошла, хотя когда взглянул на нее, женщина стояла неподвижно.

— О чем? Об этом. — Тобайас широко повел рукой в сторону Лондона. — Я спрашиваю, что они думают об этом самом замечательном городе на божьей земле и об этом saeculum mirabile20, Джейн, самом чудесном веке в человеческой истории. Что они скажут?

— Мы находим, что он нам нравится, сэр, — ответил Залман. Мусорщик повернулся к нему. До Залмана донесся сладковатый запах ромового перегара.

— Что нравится, мистер Леви? Город или век? Вы с братом из Месопотамии, так ведь?

— Из Ирака.

— Земля Вавилона. Я всегда считал Лондон совершенно вавилонским, мистер Леви…

Джейн направилась к дому, произнеся:

— Уже поздно, мистер Кари. Вас наверняка ждет работа. Доброй ночи.

— Доброй ночи, миссис Лимпус.

Мусорщик проводил их взглядом.

— Мне снились чудовища, — сказала Джейн, разбудив Залмана. От него еще пахло сексом. Ему казалось, что он истратил с ней все свои силы. — Они выходили из моря. Что это означает?

— Чудовища служат предупреждением.

— О чем?

— О том, чего ты боишься.

Джейн прикрыла глаза. Он хотел спросить ее, но промолчал. Над болотом свистела ночная птица.

Чем больше старался Залман понять ее, тем меньше понимал. Это порождало у него все усиливающееся беспокойство. Он стал совершать многомильные прогулки, словно мог оставить дома свои мысли, однако начал ощущать какой-то надвигающийся рок, какое-то чувство усталости, хотя не утратил ничего. Казалось, любовь к Джейн подготавливала его к чему-то.

Прежде всего Залман возненавидел в Лондоне воскресенья. Потом и многое другое; у Залмана никогда не было недостатка в ненависти; временами ему казалось, что ненависть питает его пылкую, неуемную энергию. Он ходил по берегу реки и ощущал вокруг себя затворившийся город. Закрытые магазины, пустые улицы, смог, отделяющий пустоту от пустоты. По воскресеньям шел дождь. Лондон казался обезлюдевшим, словно мертвый город. Вот что было ненавистно Залману. Он ходил по сырым пустотам величайшего в мире города с ощущением, что этот город его обманывает.

Он стал следить за Тобайасом Кари. Они, ювелир и мусорщик, работали в одни и те же часы. Проходя мимо его окон, Залман заглядывал туда, словно его могла интересовать грязная одежда из сукна и камлота. Было невозможно рассмотреть, сидит ли кто-то внутри, глядя наружу.

1836 год, февраль. Залман проснулся незадолго до полудня и вышел умыться во двор. Там поили лошадей, пришлось ждать, пока их не увели, в высокой сухой траве свистел ветер. Залман подставил под струю ледяной воды лицо и руки, вымыл шею. Лишь идя обратно по двору к дому, заметил, что на него смотрит Дружок.

Пес лежал в своем углу, положив голову на лапы. Глаза его были устремлены на Залмана, во взгляде было спокойствие. Залман вспомнил, как он впервые появился на Хардуик-плейс. Он подумал об этом лишь после того, как окликнул собаку.

Дружок, постукивая когтями, пошел к нему. Посреди двора остановился, поднял крупную голову, и Залман увидел, что его зубы оскалены. Он, пятясь, вошел в дом и закрыл дверь. Собаку уже больше никогда не окликал.

Залман проводил все меньше времени с Джейн… или она с ним. Он толком не понял, когда они начали отдаляться друг от друга. Смотрел, не вернулась ли она домой, когда ее не было. Не бывало Джейн подолгу. Когда он работал или лежал в ожидании сна, в комнатах наверху не раздавалось ни звука.

Оттепель. Он пошел в восточную сторону, к порту. Кебы и кареты проезжали мимо, и Залман отступал назад, освобождая им путь, потом возвращался на место у обочины дороги, словно дожидался отплытия судна.

«Я ничего не утратил», — подумал Залман. Ничего, продолжало вертеться у него в голове. Идя домой вдоль реки, он шептал названия древних городов, мест, которые знал только по рассказам Рахили. Слова превращались в некое заклинание: Ашшур и Эриду, Варка и Нимруд.

Ниневия.

Вавилон.

Ур.

— Смотри, Чарли, волнистые попугайчики. Сядь прямо.

Над стойкой кафе висит клетка с птичками, заляпанная черно-белыми кучками помета. Их щебет вторит уличному движению по Грейз-Инн-роуд. Вижу, как мать Чарли опускает ему в нагрудный карман яичко, когда он поднимает взгляд.

— Видишь попугайчиков?

— Попугайчики!..

Мальчик широко раскрывает глаза, словно мечтал увидать их всю жизнь. Мне эти птицы кажутся представляющими опасность для здоровья, правда, у меня другая одержимость. У всех людей существует свой пунктик. Ради блага Чарли надеюсь, что у него это не волнистые попугайчики.

В залитом утренним светом кафе тепло, пахнет жареным. Снаружи Лондон окутан туманом, расплывчат, смазан. Ярко-красное пятно автобуса проплывает к Кингз-Кросс. Письмо Энн все еще лежит у меня свернутым в кармане пальто, я достаю его и читаю, дожидаясь заказа.

— Ваш завтрак, дорогуша.

У официантки большая красная именная бирка, там написано «Бесс Страшн». Они ей идут — и бирка, и имя с фамилией. На фартуке у нее изображены диковинные птицы. Сверху оттиснута надпись «Знаменитые синицы Британии».

— Спасибо.

— Пожалста. Позовите, когда захочется еще чаю.

Я прислоняю письмо к бутылке с соусом. Почерк Энн похож на мой, каждая буква выписана отдельно. Она пишет, что работа идет хорошо, благотворительная организация получила новые средства от ЮНЕСКО, через месяц ее переводят в Китай. Надеется, я нашла то, что ищу. Идут другие новости, мелочи жизни, потом она сообщает, что они с Рольфом в мае ожидают рождения ребенка. Сижу в теплом кафе и думаю: неужели я тетя вот уже четыре месяца?

В моей жизни это ничего не меняет. Откладываю письмо, сморщенный конверт, который, видимо, вскрыла не первая, и доедаю завтрак. Покончив с едой, достаю карту Лондона и снова отыскиваю Слиппер-стрит. Выхожу на улицу. Снаружи транспорт медленно ползет мимо ямы с дорожными рабочими, я направляюсь к станции метро и еду в восточную сторону до конца маршрута.

Я думаю о ребенке. Энн всегда говорила, что если у нее будет дочка, то назовет ее в честь Эдит. Она всегда хотела ребенка. Это ее маленький пунктик, с красным личиком, со всеми неизбежными хлопотами. Представляю себе Энн с младенцем на руках, ее улыбку, ее пылкую сосредоточенность. Надеюсь, ребенок похож на Рольфа. Надеюсь, он красивый.

Вагон раскачивается в грохочущей темноте. На коленях у меня тяжелый чемодан. Я думаю о камнях. Иллюзий относительно себя или них не питаю. Аграф лишен теплоты. Драгоценные камни не милые, хотя я их люблю. По человеческим понятиям они функциональны, красивы — как акула или маскировочная окраска тигра.

С Олдгейт-Ист выходишь к ландшафту островков безопасности. Все указатели двойные: А-1202 и Леман-стрит, А-13 и Коммершл-роуд. Воздух густой, пахучий, кажется, его можно использовать как топливо для моторов. Перехожу на Коммершл-роуд и двигаюсь по ней.

Впереди виднеются высотные здания. В переулках бенгальская детвора доигрывает последние летние игры. Прохожу мимо магазина одежды, там продают по оптовым ценам сари. Миновав здание юридической фирмы для иммигрантов, основанной в 1983 году, останавливаюсь и сверяюсь с картой. На ее бледных страницах с замысловатыми обозначениями Слиппер-стрит находится за ближайшим углом.

Снова поднимаю взгляд и обнаруживаю, что вместо Слиппер-стрит здесь пространство между двумя высотными башнями. Пустая скамья. Объявление «Выгуливать собак и играть в мяч запрещается». Три сороки на истоптанной траве.

Карта у меня в руках все еще раскрыта. Закрываю ее. На титульном листе ниже подписи Эдит указан год выпуска: 1973. Высотные здания передо мной уродливые, какие-то облезлые. Я обхожу их дважды, убеждаюсь в собственной глупости, сажусь на скамью, где некогда была Слиппер-стрит, и жутко браню себя.

Мимо проезжают к Лаймхаузу грузовики. На скамье вырезаны слова — уличные прозвища, начертанные угловатыми буквами. Эти граффити тянутся до самых урн сбоку скамьи. Я бросаю в одну из них карту и заставляю себя взглянуть на высотные здания.

Все этажи похожи друг на друга. Окна разнятся только цветом занавесей — жильцы низведены к некоему коду тюлевых занавесок и штор. Между башнями заброшенные лавки и пивная «Королевский герцог», ее одиноко стоящее викторианское здание давным-давно закрыто и заколочено досками. На другой стороне дороги стоит его замена — строение из грязно-желтого кирпича с плоской крышей. На стене пластиковый флаг с изображением карточной дамы и надписью:

«„Королевская герцогиня“, караоке каждый четверг, пивная компании „Уитбред“».

Когда уличное движение редеет, я пересекаю улицу и вхожу туда.

В зале открытые потолочные балки и ковер, как в аэропортовской комнате отдыха, словно пол и потолок существуют в разных веках. Между балками висит большой телевизор. На экране три лошади скачут по финишной прямой. Резкий голос комментатора повышается до полной громкости.

— Отлично! Отлично. — За стойкой рыжеволосый, веснушчатый человек. Жевательная резинка щелкает, когда он улыбается — сначала лошадям, потом мне. — Отлично. Что вам подать, мэм?

— Бутылку пива.

— «Беке» или «Холстен»?

— Какое похолоднее.

— Фунт девяносто пенсов хоть то, хоть другое.

Бармен идет к холодильнику, а я тем временем разбираю деньги. В карманах у меня до сих пор полно долларов. Изображенные на банкнотах президенты и пирамиды с глазами таращатся на меня со стойки, я убираю их.

Бармен смотрит, как я пью, и одобрительно бурчит:

— Вот-вот. Похоже, оно вам очень по делу. Подать еще чего-нибудь? Ветчины?

— Нет, спасибо. — На нем сегментированные часы, золотые или позолоченные, нечто вроде медальона-хронометра. На руке превосходный золотой перстень, с виду поздневикторианский. Ист-эндское щегольство. Я ставлю бутылку на стол. — Однако вы могли бы оказать мне любезность.

— О да. — Он меняет интонацию. Слова звучат полувопросом-полунасмешкой. — И как я могу это сделать?

— Я ищу Слиппер-стрит. Знаю…

— Слиппер-стрит? Хе-хе. Нев, слышал? — кричит он, отворачиваясь. Жевательная резинка снова щелкает. — Нев! Дама спрашивает, как найти Слиппер-стрит.

Выходит Нев. Он выглядит более старой и скромной копией бармена. На тыльной стороне обеих ладоней у него вытатуированы птицы — ласточки; тушь от времени потускнела.

— Слиппер-стрит, дорогуша? Прямо сейчас, готовы? Выйдите отсюда, перейдите дорогу, — он жестикулирует, размахивая руками, будто тонущий, — и копайте на глубину пятнадцать футов. От водопроводных труб сразу направо, не собьетесь.

Оба дружно гогочут. Бармен начинает протирать стаканы.

— Слиппер-стрит уже нет, дорогуша. Не стало так в семьдесят девятом — восьмидесятом году. Видите все это по ту сторону дороги? Настроено поверх Слиппер-стрит.

— А что с людьми, которые там жили?

Бармен пожимает плечами и смотрит на Нева. Старик откашливается.

— Дело вот какое. Большинство их переселили в эти башни. Тут были старики, годами не выходившие из домов. Теперь они на высоких этажах, пугают голубей. Раньше они были соседями, жившими рядом, теперь соседи сверху или снизу. Те, кто еще жив, во всяком случае. А что?

— Я ищу кого-нибудь по фамилии Пайк.

Нев пожимает плечами:

— Не слышал этой фамилии. Но вырос я не здесь, так что могу и не знать. Однако если заглянете вечером, завсегдатаи скажут вам определенно. Жаль, их еще нет.

— Постой-постой… — На экране телевизора скачки сменяются рекламой колготок. Бармен берет пульт управления и выключает звук. — А смотритель, Нев?

— А что он?

— Смотритель должен знать. Он тут недавно говорил, что ему дали компьютер. На случай, если кто заявится с проверкой — налоговый инспектор или санитарный. Вы не из налогового управления, дорогуша?

— Нет. Я просто…

— Да, непохожи. Как его там, Нев? Генри, фамилии не помню.

— Генри. Недоумок он. До двадцати одного не может сосчитать без калькулятора. А с какой стати ты решил отправить ее к нему? Пусть побудет здесь. Скоро явятся завсегдатаи.

— Да ты что, Нев? Сейчас только пол-одиннадцатого. Раньше, чем часов через пять, их не будет. Что ей тут делать до того времени?

— Может пойти и выпить со мной.

— Ну да?

Бармен смотрит на Нева. Интонация у него уже нормальная. Я поднимаю с аэропортовского ковра чемодан. Оба смотрят на него.

— Ну, вот видишь? — Бармен снова улыбается. Жевательная резинка у него между зубов, розовая, напоминающая жемчужину неправильной формы. — Она спешит. Ей нужно повидать Генри. Это свой человек. Скажете, что вас направили из «Герцогини», и он будет само радушие.

Бармен объясняет, как его найти. Я опять перехожу дорогу, иду к указанному дому. Контора смотрителя находится под башнями, выстроена из того же темного кирпича, что и они. Нажимаю кнопку звонка и жду. Здесь темно и сыро, как в подземелье. Колонны испещрены граффити, синими и золотистыми, яркими, как цветные рисунки на рукописях.

Домофон включается. Сквозь потрескивание слышен мужской кашель. Я подаюсь к микрофону. От него несет мочой, словно некто — с изрядной злонамеренностью и спортивной сноровкой — помочился в решетку на высоте шести футов от земли. Мне приходит в голову, что терпеть не может Генри не только Нев.

— Алло! Меня зовут Кэтрин Стерн. Я разыскиваю человека, который, возможно, здесь живет. Вы Генри?

Наступает пауза, я слышу музыку, в запертой конторе играет радио, потом его заглушает голос:

— Алло?

Приближаю лицо к домофону насколько могу и кричу в него:

— Меня направил к вам Нев!

— Нев? Так-перетак этого гада, и его мать, и мать его матери!

Домофон глохнет. Я подхожу к двери и барабаню по ней, пока она не открывается. За ней невысокий, толстый человек в синей форменной одежде, с медалью святого Христофора на шее. И шея, и лицо налиты кровью, капилляры тянутся, словно линии в карте улиц А-13, А-1202. Непонятно, временное или постоянное это явление. Он смотрит мимо меня и заговаривает раньше, чем я успеваю раскрыть рот:

— Где он? Скажите ему, пусть проваливает к черту, ничтожество. Кто вы?

— Меня зовут Кэтрин Стерн.

— Из санитарной инспекции?

— Нет-нет. В «Герцогине» сказали, что вы можете мне помочь.

Умолкаю и жду, пока смотритель оглядывает меня. От него пахнет чипсами и уксусом, позади в беспорядке его комнаты вижу на письменном столе открытый пакетик чипсов и термос.

— Кто это сказал? Нев? Толстый мешок с дерьмом. Что он может знать?

Смотритель сутулится в темноте, опирается о ручку двери, заодно преграждая мне путь. Тролль под мостом. Козел вонючий.

— Собственно, сказал бармен.

— Микки?

Свирепость сходит с его лица, сменяется какой-то гримасой.

— Я здесь по личному делу. Ищу друга дедушки.

— Вот как?

— Микки сказал, у вас есть список жильцов.

— Вот как? Все обо мне знает, а? А не сказал он вам, кроме этого, что я пью чай?

— Извините. Я заплачу вам…

Смотритель уже поворачивается ко мне спиной.

— Еще бы, конечно, заплатите. Закройте за собой дверь.

Я закрываю. Она не запирается. В кабинете смотрителя пахнет чипсами и моющими средствами. Приемник настроен на станцию, передающую легкую музыку. На стене с полдюжины календарей — Пирелли, «Плейбоя», Миллуоллского футбольного клуба. На всех одни и те же записи, обведены кружками одни и те же числа. Генри придвигает к столу два конторских стула, отодвигает термос, чтобы не мешал, и включает компьютер.

— Фамилия — Пайк, — говорю я.

— Инициалы?

— Не знаю.

Его пальцы нависают над клавиатурой.

— Это мужчина или женщина?

— Я знаю только фамилию.

Смотритель оборачивается и смотрит на меня.

— Стало быть, ищем друга семьи?

Я не отвечаю. Он все-таки набирает «ПАЙК». Через секунду компьютер дает ответ. Генри откидывается назад, стул скрипит.

— Пайк. Джордж. Знаю его. Противный старый ублюдок. Похож на того друга, которого ищете?

— Не скажете, жил он здесь до постройки этих башен?

— Не знаю. Но здешние старики предпочитают оставаться на месте. Вот иностранцы с деньгами, те уезжают, селятся в собственных домах с садом возле конечных станций метро. Так, «Питси», квартира сто семнадцать. Западная башня по эту сторону Коммершл-роуд. Одиннадцатый этаж. Хочу обрадовать вас, лифт работает. — Бросает на меня быстрый взгляд. — Эти чипсы стоили мне двадцать фунтов.

Я расплачиваюсь со смотрителем. Он провожает меня до двери и указывает нужное направление. Башня «Питси» стоит прямо напротив «Герцогини». В вестибюле табличка с надписью, что здание построено в 1980 году. Три лифта, два из них сломаны. Третий, подрагивая, ползет вверх по своей металлической шахте.

На десятом этаже лифт останавливается намертво, и я поднимаюсь на одиннадцатый пешком. В длинных коридорах никого, только из-за закрытых дверей доносятся звуки телевизора, шипение жарящейся еды.

Дверь сто семнадцатой квартиры, как и все остальные, оснащена снизу стальной полосой и глазком на уровне головы. Стучать мне приходится всего дважды. У человека по ту сторону уходит некоторое время на то, чтобы открыть дверь.

— Джордж Пайк?

— Да.

Он очень старый и очень высокий. Глаза голубые, слегка навыкате, что не портит его внешность. Одет в бежевый джемпер на пуговицах и вельветовые брюки, одежда болтается на его широком туловище, словно с тех пор, как была куплена, он отощал. Начищенные темно-красные ботинки. Один дома, а ботинки начищены. Интересно, для кого? Я догадываюсь, что он одинокий, вижу по лицу. Джордж Пайк прищуривается.

— Я не знаю вас, так ведь?

— Не знаете. Меня зовут Кэтрин Стерн.

Протягиваю ему руку. Он стискивает ее так, словно выжимает тряпку для мытья посуды.

— Рад познакомиться. По поводу местных выборов, да?

— Нет. Я работаю с драгоценностями…

Пайк кивает:

— И увидели объявление. Поздновато вы. Почти все разошлось несколько месяцев назад, но все-таки заходите. Чтобы поездка была не напрасной. Хотите чаю?

— Нет, благодарю. На объявление хорошо откликнулись?

— О, превосходно. — Говорит он не оборачиваясь, на ходу. — Все вещи были высшего качества. Я хранил их, сколько мог. В последние годы дела у меня пошли неважно.

В прихожей пахнет капустой. Обои с цветочным рисунком, с розами.

— А откуда они были, эти вещи?

— О, фамильные. Вот почему я хранил их так долго.

Вхожу в гостиную. Телевизор, на стенах три картины с летящими утками, журнальный столик с дымчатым стеклом, два потертых кресла у газового камина. Голос Джорджа доносится из кухни.

— Но могу показать последнюю вещь, если хотите. Издалека приехали? Уверены, что не хотите чаю? А может, чего-нибудь холодного? — Усаживаясь, я слышу, как он открывает холодильник. — Пива или бренстонских пикулей? Есть и то, и другое.

— Пива, пожалуйста.

На каминной полке ряд фотографий. Не успеваю толком взглянуть на них, как Джордж возвращается с подносом. Ставит его на журнальный столик, садится в кресло напротив меня и улыбается. Его вставные зубы великоваты, как и одежда.

— Вы коллекционер, да?

— В каком-то смысле.

— Понятно. — Указывает подбородком на поднос. — Прошу вас.

Там две баночки пива, два стакана, лупа и какая-то драгоценность. Пиво пока оставляю. Склоняюсь с лупой к драгоценности — она из чистого золота высокой пробы. В форме сливы, такой же величины, тяжелая, хотя металл пустотелый, покрыта резными изображениями ветвей, листвы и птичек. Я осторожно беру ее, внутри что-то тарахтит. Когда подношу к лицу, чувствую невыносимый запах и поневоле откладываю. Джордж Пайк заливается веселым, булькающим смехом.

— Бьет в нос, да? — Открывает пиво и наливает, держа стакан наклонно. На руках у него старческие пигментные пятна. — Однако это золото. Старое. Почти все проданные вещи были из серебра.

— Красивая вещица. Как она оказалась у вас в семье?

— Принадлежала отцу.

— Он работал с драгоценностями?

— В прямом смысле нет. — Джордж делает несколько глотков и стирает пену с губ. — Знаете что? Я уступлю ее вам за сто восемьдесят фунтов.

Я кладу лупу на журнальный столик.

— Нет.

Он продолжает улыбаться, хотя из глаз улыбка исчезает.

— Она того стоит. Меньше не возьму.

— Она стоит больше. Это ладанка для благовоний. Тюдоровская. Ее носили на шее для защиты от болезней и порчи.

— В самом деле?

— Думаю, да. Вам нужно выставить ее на аукцион.

— Вы что, специалист?

— Вам удалось бы выгоднее продать ее в Америке или в Японии.

Джордж откидывается на спинку кресла.

— В Японии? Знаете, я никогда не мог так далеко путешествовать. Не выношу ту еду. И неважно себя чувствую, если не поем, как надо.

Я встряхиваю ладанку.

— И в ней что-то есть. Возможно, мускус или амбра…

— Это старое дерьмо. Простите за выражение.

— Нет, должно быть, какое-то твердое благовоние. Повышающее ценность вещи. Трудно сказать, какое именно, запах, кажется… Где ваш отец взял его?

— Это старое дерьмо. Хе-хе. Пахнет им, потому что отец там его и нашел. Видели вон ту фотографию на каминной полке? Снимите ее. Нет, в стальной рамке, — да, эту.

Я снимаю фотографию и поворачиваю ее к свету.

Фотография старая, снятая на стеклянную фотопластинку, обработанную желатиновой эмульсией и, возможно, галловой кислотой. Эдит разобралась бы в этом. В стальной рамке только один человек, молодой. Стоит по щиколотку в грязи, вытянув перед собой руки. Позади него очертания моста и край набережной из массивного тесаного камня. За ними полускрытое туманом здание парламента. Лицо молодого человека расплывается в белозубой улыбке. Торжествующей, словно он только что переплыл Темзу.

— Снимок сделан в девятьсот девятом году. На нем мой отец. Джордж-старший. Там он, наверное, моложе, чем вы теперь. Видите ли, он был чистильщиком водостоков, вот чем занимался. Они обычно спускались в канализацию. На поиски. Собственно говоря, с этого можно вполне прилично жить. В обычные дни находили канаты и металлолом, а иногда кое-что получше. Вот так. Мой старик был мастаком, в этом деле, одним из лучших. О, чего он только не находил!

Изображение темное. Его даже трудно назвать черно-белым, потому что самый светлый цвет — синевато-серый. Лондонское небо выглядит грязным, и кожа молодого человека в грязи. Выделяются только улыбка и блестящий предмет в руках.

— Серебряные ложки. В детстве я ел одной из них. Вот бы не подумали, а? Он их нашел. Еще серебряный кувшин для молока, емкостью в кварту. Я получил за него три фунта. Отец говорил, что поиски в канализации — это искусство. Призвание. Что нужно остерегаться приливов. Он много об этом рассказывал. Можно было подумать, что он и в пятьдесят лет по-прежнему занимается этим делом. Очень может быть, что старую канализацию он знал лучше, чем кто бы то ни было. Те ее части, которые не перестраивали при викторианцах. Послушать меня, так болтун я под стать своему старику. Он умер сорок два года назад. А здесь, на фотографии, он моложе вас.

Я не говорю ни слова. От моего дыхания стекло рамки затуманивается и вновь очищается почти мгновенно. Человек на фотографии держит перед собой маленький, величиной с ладонь, предмет. Качество изображения скверное, видны лишь его очертания. Это треугольник, изображение смазано из-за света, который он излучает.

— Что у него в руках?

— В руках? О, это целая история. Неужели хотите, чтобы я…

— Это «Братья». — Я поднимаю на него взгляд. — «Три брата».

Джордж Пайк начинает говорить что-то и умолкает. В глазах его сомнение, он хмурится, все еще колеблясь.

— «Братья». «Три брата». Он так называл эту вещь. Значит, вы здесь не по объявлению?

— Нет.

— Начните, пожалуй, сначала. Кто вы?

Он сидит, выпрямившись, в кресле с прямой спинкой, пока я расстегиваю чемодан и достаю девятую записную книжку. Между страницами лежит записка из Диярбакыра. Подаю ее Джорджу и, пока он читает имена людей и названия мест, говорю:

— Я не лгала вам. Никак не ожидала, что вы распродаете драгоценности, вот и все. Меня зовут Кэтрин Стерн. Я разыскиваю эту драгоценность, «Трех братьев».

— Слиппер-стрит. Давно не слышал этого названия. — Джордж читает, руки у него дрожат. Дочитав, поднимает взгляд. — Давно. Красивая была улочка. Никто особенно не хотел этих башен, однако они поднялись. Почему, как думаете?

— Не знаю. — Беру бумагу из его рук. — Вы жили на ней?

— Недолго. Мы переехали на Пуна-стрит, когда я был еще мальчишкой. Правда, это недалеко. Вся семья жила в этой округе.

— А теперь только вы. — Я тут же сожалею о своих словах. Старик мигает, словно я его ударила. — Извините. Я…

Он улыбается, но немного натянуто.

— Значит, хотите найти «Трех братьев»? Нелегко вам придется, моя девочка. Будьте добры, поставьте на место фотографию.

Я ставлю ее обратно на каминную полку. Рядом фотографии других людей — девушки с нежными ямочками на щеках, парня, которому не терпится сбросить костюм-тройку. Все снятые молоды, все снимки стары. Рамки из фальшивого золота и черного дерева. Джордж Пайк начинает говорить за моей спиной:

— Расскажу о «Трех братьях», раз вам это нужно. Когда отец нашел эту вещь, он никому не хотел говорить, откуда она, сказал только, что из канализации. И об этом ему пришлось пожалеть. Другие чистильщики сочли, что он от них что-то скрывает, что там, где были найдены «Братья», есть еще что-то. Но там ничего не было, никто больше ничего не нашел. Только эта драгоценность в изящной золотой шкатулке с клочком старой бумаги.

— Что сталось с ними? — Я поворачиваюсь к старику.

— Проданы. Покупатели «Братьев» хотели получить все, связанное с ними. Платили бешеные деньги за старую побрякушку, прямо-таки помешались. С отцом тоже было нечто похожее.

Пайк поднимает стакан и жадно пьет.

— Он не мог оставить эту вещь в покое, понимаете? Постоянно касался ее. Мать не терпела этого. Не хотела терпеть, и я понимал почему, хотя мне было всего четыре года. Отец ласкал эту вещь, будто девушку. Как-то он позволил мне ее подержать.

Джордж поднимает на меня взгляд, гордый и слегка пристыженный.

— Какой она была?

— Старой. Тяжелой, как пистолет. Но когда прикоснулся к ней он… Словно бы лапал ее. Прошу прощения. — Джордж сухо покашливает. — Словом, эта вещь была там, в доме на Слиппер-стрит. Помню, отец рисовал ее. Я больше не видел, чтобы он брался рисовать или хоть раз прежде ходил в библиотеку. Даже когда отец выяснил, что это, мать продолжала пилить его, пока он не продал «Братьев». По закону, разумеется, драгоценность нужно было сдать как найденный клад, но чистильщики не особенно считались с законом. У них были нужные связи. Деловые контакты для тех случаев, когда требовалось сбыть что-то особое. Состоялся довольно большой аукцион. В конце концов отец продал «Трех братьев» одному японцу, коллекционеру. За деньги, на которые можно купить несколько домов.

— Как его звали?

Джордж поднимает на меня взгляд, в его голубых глазах удивление.

— Я думал, вы знаете. В той бумаге у вас написано его имя.

— Мистер Три Бриллианта?

Джордж кивает.

— Теперь все ясно, так ведь? Казалось бы, Джордж-старший или моя мать должны были заподозрить что-то неладное. Но они сочли это одним из восточных имен — Маленькая Слива, Три Цветка. Что-то в этом роде.

Я сажусь и отпиваю глоток пива.

— А его звали по-другому?

— Он сразу же пропал, и как его звали, для нас было не важно. А вот деньги вышли нам боком. Золотые соверены, целая куча. Дело нечистое. И отцу дали три года — заговор подорвать курс валюты и все такое прочее. Отец не мог сказать, откуда у него эти деньги, не хотел говорить. И почему у него их столько. В том-то и была беда, иначе б ему не дали такого срока. Когда вышел, он нашел хорошую работу в порту. Продавать мясо на большие суда, мясо и фрукты. Но говорить о «Трех братьях» он не переставал никогда. Эта вещь переменила его, притом не в лучшую сторону.

Джордж поднимает на меня взгляд. Когда он улыбается, глаза его исчезают в морщинах и складках.

— Зачем подобная драгоценность такой славной девушке, как вы? Считаете, что бриллианты вечны?

— Но ведь так оно и есть.

Джордж подается вперед и начинает напевать. Меня это застает врасплох. Поет он негромко, улыбаясь, приподняв брови, словно колыбельную песенку.

Бриллианты вечны.

Мне их хватит для счастья.

Они возбуждают меня.

Они не уйдут в ночь.

Я не страшусь, что они

Покинут меня…

Мы дружно смеемся, глядя друг на друга. В конце концов я замолкаю, утирая слезы, а старик приносит еще пива и тарелку крекеров. Зажигает огонь в камине, и мы сидим, пьем под взглядами людей на фотографиях.

— Похоже, он недурно преуспевал, ваш отец. Человек, подобный Мидасу.

— Какое там. «Братьев» он ведь лишился. Был скорее Дерьмидасом.

— Царем Дерьмидасом?

— Вот-вот. Все, к чему он прикасался, превращалось в дерьмо. Как несло от него, когда он возвращался с работы! Жутко, поверьте.

Джордж признался, что ему нужно поспать, он слишком стар и я его утомила. Взглянув на часики, обнаруживаю, что уже за полночь. Он предлагает мне остаться и, когда я соглашаюсь, идет за подушкой. Как он вернулся, не помню. Утром я просыпаюсь под тартановым ковриком, от которого пахнет псиной.

Ни звука, лишь теплая тишина места, где люда крепко спят. Задаюсь вопросом, такое ли ощущение было бы у меня в своем доме. Привыкла бы я к нему? Еще рано, холодно, иду на кухню и грею ладони над газовой плитой, вытянув руки. В холодильнике есть пикули, в хлебнице — хлеб.

Усаживаюсь и съедаю четыре ломтя. В гостиной вынимаю бирюзовый талисман с надписью и кладу на каминную полку. Он выделяется своей яркостью среди старых фотографий, словно это камень был живым, а не снятые на них люди. Выйдя из подъезда, иду опять на Коммершл-роуд и сворачиваю на запад, к городу.

В тот год, когда умер король, лето было жарким. Зимой Темза оставалась замерзшей три месяца, лед стал твердым, как асфальт; но тепло пришло и установилось слишком рано. К началу марта от реки пошел смрад гниющих отбросов. В богатых домах окна занавешивали брезентом, пропитанным хлорной известью, и даже чистильщики держались подальше от канализации. Вонь испражнений миллиона людей стояла над Лайм-хаузом, Рэтклиффом и Уайтчепелом, впитываясь в одежду, поры кожи, камень.

Когда Даниил прожил больше лет, чем Юдифь, стал старым, как все Леви в ее рассказах, он вспоминал то время — течение лет на Хардуик-плейс, тягучая скука рабочих дней — как быстро оно для него кончилось. Грянули перемены, и ход жизни ни с того ни с сего нарушился. Даниил размышлял над этим. На ночном столике остывал стакан сладкого чая.

В Ираке он был не одинок в думах о прошлом. По речным долинам велись раскопки древних городов — Варки, Ниневии, Ниппура; европейцы располагались лагерями среди зарослей камыша. Весь мир, думал Даниил, ворошит свое прошлое. Возле стакана с чаем, рядом с изголовьем, лежала старомодная часовая цепочка. Он возьмет эту цепочку, когда придет время, и наденет.

Даниил лежал лицом к окну. В саду цвели тамариски. Вспоминал, как время преподносило ему сюрпризы, как его жизнь менялась в мгновение ока, словно по волшебству. Кувшин с камнями. Своего брата и Дружка во дворе. «Трех братьев», лежавших на столе между его узловатыми руками.

1837 год, май. Хардуик-плейс притихла. Экипажи проезжали с закрытыми окнами и опущенными занавесками, словно смрадный воздух в темноте казался свежее. Одиннадцатого числа, в четверг, Даниил понял, что их дело перестало существовать. Он удивлялся, что оно продержалось так долго.

На рассвете Даниил раздвинул шторы на окнах мастерской и увидел на другой стороне дороги Маттью Лоуренса, владельца морских купален. У подъезда стояла телега. Маттью с сыном торопливо грузили на нее все, что могли, до появления кредиторов. Марта, соседская девочка, тупо наблюдала за ними, стоя на тротуаре. Младшая дочь Маттью уже сидела в телеге, держа в одной руке букварь, а в другой молочник.

Лишь когда они уехали, Даниил снова задернул шторы. Попытался представить себе, что бы забрал он. Шкафчики и конторки; ряды украшений, серебро и воксхольское стекло, ждущие покупателей. Даниил, если б мог, бросил бы их.

В конце дня Даниил снял выставленные на продажу украшения и запер в железный ящик, купленный по дешевке в порту. Потом взял бухгалтерские книги и уселся за конторку подсчитывать итог. В сумерках появилась Джейн. Женщина прислонилась к стене и уставилась на Даниила, а он зажег свечу и вновь принялся за работу.

— Пить не хотите? — спросила она. — А то могу чего-нибудь соорудить.

— Нет. — Он улыбнулся. — Но все равно спасибо.

Джейн подошла и встала рядом. Даниил продолжал писать — приход и расход, налог и сальдо. От нее несло спиртным и чем-то еще — резким, почти зловонным. Духами или дымом опиума.

— Так заняты, что вам не до меня, мистер Леви. Вижу-вижу. Не то что ваш брат. Вы совсем другой человек. Вам это нравится?

Она постучала пальцами по страницам. Даниил отложил перо и закрыл книгу.

— Нет.

— А почему занимаетесь этим?

Теперь Даниил ощущал тепло, идущее от ее тела. «Женщина моего брата», — подумал он. Откинулся на спинку стула. До него донесся запах из ее рта, запах гнилого зуба. Снаружи проехал экипаж, стук копыт гулко раздавался в сумерках.

— Брат делает украшения. Я их продаю. Почему — это мое личное дело.

— Но вы же не любите это занятие. Почему живете вместе с ним?

Даниил, не поняв вопроса, захлопал глазами, и стоявшая рядом женщина улыбнулась.

— Почему? Он мой брат.

— Он взрослый человек, вы тоже. — Она подалась к нему, прижалась животом. — Разве не так? Что вам нужно, Даниил Леви?

Он нахмурился. Не сердито, просто силясь понять, что Джейн имеет в виду.

— Со временем обзавестись семьей, разумеется. Возможно, получить образование. В этой стране и в Европе есть университеты. Академии…

— А ваш брат хочет гораздо большего. — Теперь Джейн шептала, приблизясь лицом к его лицу. — Он весь состоит из желаний, ваш брат Залман. Вы живете в тени его удовольствий, и я тоже.

Даниил так резко встал, что пламя свечи затрепетало, и Джейн пришлось отстраниться.

— Я рассердила вас? О Господи. — Она довольно засмеялась, но почти тут же посерьезнела. — Значит, я права. У нас гораздо больше общего, чем вам кажется.

— Сомневаюсь.

Пламя свечи между ними вновь стало ровным.

— Однако это так. — Голос ее был мягок, как воск. — Возможно, и с братом у вас есть что-то общее. Доброй ночи, мистер Леви.

— Доброй ночи.

Даниил произнес это, когда Джейн уже скрылась, оставив в мастерской лишь запах своего дыхания и кожи. Он стоял у окна, невидимый для проезжающих мимо.

Вечер. Залман читал, Даниил сидел на ступеньках крыльца. Покуривал трубку, глядя на реку. Перед закатом в лучах солнца вода становилась серебристой, как расплавленные металлы Залмана. Потом зеленела и медленно струилась в вечерней жаре. Даниил сощурился от табачного дыма и представил себе расстояние от Лондона до Басры — мили и мили воды между ними, всю эту безбрежность. Звучал голос брата, вновь повторяющего древние писания на языке чужой страны:

«О, если бы я был, как в прежние месяцы, как в те дни, когда Бог хранил меня. Внимали мне, и ожидали, и безмолвствовали при совете моем. Ждали меня, как дождя, и как дождю позднему открывали уста свои».

— Я беспокоюсь о Рахили, — произнес Даниил.

— С какой стати? У нее все хорошо, — откликнулся Залман.

— Откуда ты знаешь?

— Иначе бы написала. «Когда я чаял добра, пришло зло; когда ожидал света, пришла тьма. Я стал братом шакалам и другом страусам. Моя кожа почернела на мне, и кости мои обгорели от жара». — Резкий звук захлопнутой книги. — Не могу читать в такой жаре. Давай сам.

Библия упала рядом с Даниилом. Он поднял ее, стряхнул пыль. Ветер зашевелил последние страницы. Деяния апостолов, Послание к евреям, Апокалипсис.

— В Багдаде жара была чище.

— Нет. — Даниил раскрыл книгу, разгладил тонкие страницы. — Ты забыл.

— Холерой здесь болеют, как и повсюду, только больше людей выживает. Говорят, король при смерти.

— Эти слухи ходят уже несколько лет.

— Потом будет новая королева. И следовательно, новая корона. Ювелиры в городе ни о чем больше не говорят. Тебя ведь тоже это интересует. Корону кому-то закажут.

— И ты думаешь — нам?

— У кого еще есть камни, сравнимые с нашими?

— Да, и королеве остается только идти на запах Темзы, чтобы нас найти.

— Тогда нужно самим пойти к ней. Леви и Леви, королевские ювелиры.

Даниил отложил книгу.

— Мир не превратится в бриллиант только ради нашей выгоды.

Залман вышел из мастерской. Прошел мимо брата, голый до пояса, утирая пот с широкого лица.

— Какой пессимист! Но ты ошибаешься, это знамение.

— То, что король при смерти, — знамение? — Даниил с улыбкой посмотрел ему вслед. «Мой брат похож на ртуть, — подумал он. — Драгоценный жидкий металл». — Чего, скажи на милость?

— Того, что наша судьба меняется.

— Достать украшения? — С деревьев на пустыре слетела стайка воробьев. Даниил перевел взгляд в одну сторону, потом в другую. — Королевский казначей может появиться здесь с минуты на минуту.

— Бог ему в помощь. — Залман на миг остановился. В углу двора лежала собака, не сводя с него немигающего взгляда желтых глаз. Залман пошел к ней, разводя руки. — Бог ему в помощь, Дружок, мой мальчик!

Раздалось быстрое позвякивание цепи, больше ничего Даниил не услышал. Он поднял голову, все еще улыбаясь, и увидел, что Залман, пошатываясь, пятится назад. Лишь когда человек и животное повернулись, он понял, что собака рвется к шее брата.

Это произошло так неожиданно, что в первые несколько долгих секунд Даниил не мог поверить своим глазам. Оскаленная морда Дружка была совсем близко от головы Залмана. В ярости животное выглядело чудовищным.

Раздавалось тяжелое дыхание, Даниил не мог понять, Дружка или брата. Они топтались на пустом дворе, когти передних лап собаки лежали на плечах человека. Даниил успел подумать о беспричинной агрессии животного как об отражении характера его хозяйки.

Он крикнул и сорвался с места вниз по ступеням, во двор. Когда оказался возле Залмана, опять закричал. Он видел, что брат, схватив левой рукой собаку за шею, оттянул назад ее голову. Даниил вцепился в животное, потянул, и задние лапы, потеряв опору, заскребли землю.

Когда Даниил снова поднял взгляд, Залман приложил свободную руку ко лбу Дружка, словно в благословении. Пес рванулся вперед, и Даниил услышал, как щелкнули его зубы, а брат согнул большой палец и запустил в левый глаз животного.

У собаки вырвался какой-то звук. Даниил услышал в первый и последний раз, как это существо нарушило свою немоту. По его морде потекли кровь и слизистая жидкость. Даниил выпустил его, отступил назад, и животное дернулось, стряхнув жидкость в пыль. Задние лапы его зашевелились снова, словно оно хотело убежать, но Даниил понял, что брат его не выпустит. Он снова издал крик, издавать членораздельные звуки у него пока что не получалось.

Теперь Залман прижимал к себе животное, в слепом левом глазу палец его вертелся, входя внутрь по самое основание. Даниил простер к нему руки.

Удержать брата он не смог, этого он никогда не умел. А Залман, не в силах остановиться, ввернул большой палец в мозг животного.

Он не выпускал собаку, пока та не перестала двигаться. Даже потом ее тело судорожно подергивалось на земле. Передние лапы, видел Даниил, шевелились, как у существа, мечтающего о полете.

Когда он поднял глаза, Залман уже отвернулся. Правая рука его была темной, кровавые полосы от когтей Дружка тянулись по плечам.

Мир начал существовать вновь. Казалось, эта ожесточенность, то, что произошло, оставили некую пустоту, в которую теперь опять устремился воздух. С южной стороны до Даниила доносились крики чаек от реки, с востока — стук топоров на стройплощадках Степни. Он подошел к брату.

— Подох, да? — Голос Залмана звучал невнятно.

— Подох.

— Жаль мне его.

Даниил отвел руку от лица брата и стал осматривать его раны на плечах. Залман снова заговорил:

— С чего он на меня набросился? Мы только разговаривали о короле. Я не доверял ему, Фрат, никогда не доверял. Пес умер, да здравствует пес. А-ха-ха!..

— Ну как он?

Этчер, владелец пивной, подошел к калитке, держа в руках шляпу. Позади него стояли люди, привлеченные шумом схватки и державшиеся на расстоянии.

— Скверное дело. Я послал сынка к соседке за Джейн. Она скоро придет.

Даниил повернулся к брату. Правое предплечье Залмана было залито собачьей кровью, не собственной. Она потемнела и уже начинала густеть. Не артериальная, подумал Даниил, та была бы ярче, прямо от сердца. Эта венозная, из глаза и мозга, жидкость, текущая по мышцам обратно. Следов укусов на Залмане он не нашел, только длинные, неглубокие раны от когтей. Он обнял брата, и Залман засмеялся в его объятиях.

— Пес определенно был роялистом.

— Ты не искусан?

Залман, сощурясь, посмотрел в сторону.

— Не знаю, я не… Это Джейн? О, Джейн…

Даниил ощутил ее рядом с собой. Отступил назад, когда Лимпус взяла его брата за руку. Голос ее был тихим, лица, когда она проходила мимо, он не разглядел.

— Утром я думала, ты ювелир, а сейчас мясник мясником.

— Прости, Джейн. Я убил Дружка. У меня и в мыслях не было…

— Будьте вы оба прокляты. — Она оглянулась, лицо ее было сурово. На голубовато-белом лбу проступали вены. — К утру чтобы вас здесь не было.

— Миссис Лимпус? — Снова послышался слабый голос Этчера. — Собака была больной, да?

— Буду признательна, если вы оставите нас, Томас Этчер.

Толпа зашевелилась, послышались голоса. Владелец пивной склонил голову, чтобы надеть шляпу.

— Извините, что вмешиваюсь не в свое дело. Я только послал за вами своего парня, миссис Лимпус. К соседке, где, как всем известно, вас можно найти. Может, отправить его за доктором Левертоном? Я знаю, где искать и его.

Джейн внезапно выпустила Залмана. Он пошатнулся, а она пошла от него по двору. Не к калитке, где толпа уже расходилась, а к собаке, неподвижно лежащей в пыли. Убедясь, что она неживая, нагнулась, опустив подол в пыль, потом встала на колени и положила на них голову пса. Наклонилась к нему, что-то шепча.

Даниил отвернулся, стыдясь за себя и брата. Толпа у калитки почти разошлась. Кроме Этчера, там были и другие — соседи и незнакомцы, пекарша Сара Тид и мусорщик Кари. Когда Даниил отворачивался, тот и улыбался, и хмурился.

Залмана ввели в дом. Дружок по-прежнему валялся во дворе. После того как появился доктор Левертон, Джейн оставила их, а когда Даниил снова выглянул в сумерках, труп собаки исчез! Он не спросил Джейн ни тогда, ни потом, что она с ним сделала, однако, наблюдая за работой врача, представлял себе это: Джейн, копающую в огороде мягкую землю, или мусорщика, помогающего ей, и стоящую рядом Лимпус. Зрение у Даниила было похуже, чем у Залмана. Он не смог бы сделать тонкой ювелирной работы и не видел, как горизонты скрываются один за другим, когда судно отплывает в ясную погоду. Даниил мог только воображать, он всегда держал про себя свои мысли.

Доктор Левертон был коротышкой в старых, покрытых пятнами брюках и с пальцами художника. Он, сутулясь, прошел по двору к дохлой собаке, осмотрел у нее зубы и глаз, словно покупал лошадь. Входя в дом, уже перебирал свои принадлежности — пилу, перевязочный материал и мази.

— У собаки болезней не было, мистер Даниил. Никаких. Вот миазмов вам нужно опасаться. Скверного воздуха, сэр. Особенно здесь.

Врач обмыл плечи Залмана водопроводной водой, извлек стальным пинцетом грязь и шерстинки из ран. Перевязал их, наложив пропитанную спиртом корпию, пробормотал о возможности нагноения, оставил рулон бинта и счет на девять шиллингов два пенса.

— Я всегда рекомендую Брайтон. Побольше движений и никаких миазмов — вот мой совет. Уезжайте из Лондона, сэр, если есть такая возможность. Можно поинтересоваться, откуда вы родом?

— Из Багдада.

— Да? Это, наверное, далеко.

После его ухода братья сидели в темной комнате. Даниил возле окна, придвинув к нему стул. На западе и юго-западе Лондона Даниил видел дороги и освещенные площади. По Темзе двигались огоньки паромов. Город лежал, распростершись на много миль, словно ограненный камень на столе ювелира.

Залман поднялся и подошел к лампе. В темноте его забинтованные плечи выглядели призрачно-белыми. Когда фитиль загорелся, он отступил назад. Даниил наблюдал за игрой пламени на его лице. Теперь он выглядел спокойным. Из коридора донесся звук шагов, затем по ступеням лестницы. Даниил негромко произнес:

— У тебя не было причины убивать собаку.

Залман повернулся, лицо его было в тени.

— Она бы убила меня, если б смогла, причина достаточна.

Даниил подумал о толпе у калитки. О владельце пивной и мусорщике. Стоявших не слишком далеко и не слишком близко.

— Нам придется съехать.

— Это она сказала?

— Ты что, не слышал?

Залман покачал головой. Отвернулся и сел возле колеса гранильного станка, готовый к работе.

— Значит, придется.

— Заберем отсюда все, что можно, материал и оборудование. Подыщем другое место, где можно жить и работать.

— Да. — Залман вздохнул, потер рукой лоб. — Хорошо. А теперь я должен что-нибудь сказать Джейн. Хоть что-то.

Вставая, он задел колесо. Даниил видел, как брат протянул руку и удержал его, не дав упасть, быстрый в неровном свете, неуклюжий от смущения. Даниил опустил голову и слышал, как Залман вышел в коридор. Его шаги по лестнице, зовущий шепот: «Джейн… Джейн…»

Даниил поднялся, взял табак и трубку с каминной полки. Зажег спичку от лампы, раскурил трубку и вышел. На ступенях крыльца прислонился спиной к двери.

Дым попадал в глаза, и он закрыл их. Из Ротерхайта долетал стук топоров со стройки, плотники продолжали работать при искусственном освещении. Из Лаймхауза доносилось тарахтенье портовых кранов. Поближе раздавался шум толпы возле пивной Этчера. Из дома за его спиной не слышалось почти ничего.

Трубка погасла. Даниил достал из жилетного кармана серебряную спичечную коробку. Пламя вспыхнувшей серы осветило его спокойное лицо. Он дождался полной тишины, докурил трубку и вошел внутрь.

Проснулся Даниил поздно, один в комнате, с таким вкусом во рту, словно бежал. Вчерашний день вспоминался ему лишь частями, пока он одевался.

Даниил подошел к окну. Цепь Дружка валялась в его углу, следов крови не было. Взяв ключи от мастерской, он подумал, не подметала ли Джейн двор ночью, уничтожая следы вчерашней схватки. Вошел босиком в мастерскую, оставив дверь открытой, чтобы проходил свет. Шторы были задернуты; зевнув, он направился к окнам.

Ощутив под ногой что-то холодное, Даниил инстинктивно отступил назад. На полу валялось битое стекло. Осколок величиной с игральную карту и такой же формы треснул у него под пяткой, не поранив кожу. Шторы перед ним колыхались от легкого ветерка. Даниил дотянулся и раздернул их. Дверь мастерской была приоткрыта, клин осколка не позволял ей широко распахнуться. Два оконных стекла были выбиты внутрь, верхний и нижний шпингалеты выдвинуты из гнезд. От выбитых стекол до шпингалетов расстояние было большое, Даниил подумал об этом уже потом.

Он подошел к конторке, обогнул ее и опустился на колени. Ящики были взломаны и опустошены, словно воры сами не знали, что искали — бухгалтерские книги или сургуч. Железный ящик с украшениями исчез.

Даниил застонал и, пошатнувшись, поднялся. Спеша обратно в жилую часть дома, спотыкаясь, он вспомнил судно Ост-Индской компании. Воспоминание пришло ни с того ни с сего, как иногда являются сновидения. Скрип подвесной койки; ощущение, что у него все украдено.

Он стал торопливо подниматься по лестнице, окликая брата по имени. На лестничную площадку выходило две двери, узкая винтовая лестница вела наверх, стены были покрыты сырыми пятнами. Даниил обогнул выступ перил и поднялся выше. Там была одна дверь. Он сильно заколотил в нее, подождав, постучал снова. Не услышав ответа, распахнул и вошел.

Богатство убранства комнаты его поразило. Свет из окна падал на дубовый комод и шкаф, кувшин и раковину из делфтского фаянса, часы из позолоченной бронзы, отсчитывающие время на каминной полке. От ночного горшка шел легкий запах мочи. Залман спал, сжавшись в комок. Джейн уже сидела возле него, устремив взгляд на дверь, совершенно раздетая. И не подумала прикрыться.

Она была красавицей. Нагота ее остановила Даниила. Смутила его, словно он увидел то, чего не полагалось — женщину своего брата. Груди ее над легкой округлостью живота были твердыми. Окружья сосков — темными, большими, словно от родов. Он поднял взгляд и осознал, что Лимпус улыбается ему! Только глазами. Губы ее были сжаты и лукаво изогнуты. Он посмотрел в ее глаза и вспомнил о шпингалетах.

Подойдя к кровати, Даниил встряхнул и разбудил брата.

— Тигр, вставай. — Он говорил быстро, по еврейско-арабски. — Нас ограбили.

Залман перевернулся и уставился на него. Даниил шагнул назад, и брат вылез из-под одеяла. Там, где раны ночью кровоточили, бинты на плечах покрылись ржавыми пятнами. За его согнутой спиной Джейн Лимпус расправляла простыни, разглаживая их ладонью.

— Ограбили! Ограбили, английские сучьи дети. Кто? Ты видел их? Что они взяли?

— Украшения и выручку. Я ничего не видел.

— А камни, Фрат? Что с камнями?

Даниил, не понимая, покачал головой. Залман, даже не набросив на себя одежду, приблизился к нему.

— О Господи! Камни из кувшина.

— Я спал там же, где всегда…

— И не посмотрел?..

Залман уже выходил из комнаты на лестницу. Они вместе вошли в мастерскую. Залман отодвинул стол от камина, присел на корточки, все еще голый, и стал снимать незакрепленную доску. Отложив ее, лег и запустил руку в пустоту под полом.

Он невесело усмехнулся. На свет появился узел из тюрбанной ткани, испачканный землей, в паутине. Даниил опустился на колени рядом с братом. Залман развязал ткань и вынул три камня — кабошон, плоский и заостренный. На грязной ткани, они выглядели более красивыми, чем ему помнилось, поверхности их превосходно отражали свет, словно они выросли или переменились под землей.

Неожиданно освещение изменилось. Даниил оглянулся. В двери стояла Джейн, прислонясь к косяку, на ней был старый халат из толстой шенили. Она не сводила взгляда с камней. Джейн снова улыбнулась, но губы ее были слишком плотно сжаты и выражение ее лица опять показалось Даниилу странным.

Он протянул руку и прикрыл камни. Она удивленно взглянула на него, скривив рот.

— Я вторглась без приглашения, мистер Леви? Вижу то, чего не следует? Не беспокойтесь о своих камнях. Меня не интересуют ни камни, ни их владельцы. Я сыта по горло вами обоими.

— Мы скоро уедем. — Даниил поднял узел. Увидел, что рядом с ним поднимается Залман, и вспомнил о вчерашнем нападении. О неистовстве брата и своей неспособности удержать его.

Джейн потуже затянула пояс халата.

— У меня сегодня утром есть дела. Чтоб к моему возвращению вас тут не было.

— Полиция, Джейн…

Она повернулась к Залману. Голос ее был тихим и ворчливым:

— Полиция? Архангелы сюда носа не кажут, разве что в самом крайнем случае, а люди из Сити и вовсе. Здесь нет никого, кроме моих друзей. А для вас они не друзья. — Она продолжила еще тише: — На вашем месте я бы убралась отсюда подобру-поздорову, пока есть такая возможность.

Залман вобрал голову в плечи.

— Ты этого хотела? Я не… Нет, не желаю слушать. Но чего ты хотела от меня, Джейн?

Она засмеялась. Залман вспомнил звук этого смеха из своих снов.

— Я ложилась с тобой ради удовольствия. Ты ювелир, ты должен знать в этом толк.

— Я знаю, что твоя жизнь лишена удовольствий. У тебя холодное сердце, Джейн. Кари. — Он сделал к ней шаг. — Мусорщик, так ведь?

Голоса их звучали сдавленно, словно они топили друг друга. Джейн покачала головой. Не в ответ Залману, понял Даниил, а сузив глаза, с подозрительностью и удивлением, словно Залман причинил ей боль, ранил напоследок так, как она не ожидала. Джейн отступила назад, голос ее понизился до шепота:

— Он выметет вас, если я попрошу. Прощай.

Залман стоял у окна мастерской, дожидаясь, пока Джейн уйдет. Даниил за его спиной укладывал вещи, снимал колесо. Расплавленный металл оставил следы на столе. Прошло целых два часа, прежде чем Лимпус спустилась вниз, одетая и обутая. Вышла и зашагала к соседнему дому, не оглядываясь. Залман, почти прижимаясь лицом к стеклу, смотрел, как она идет мимо заборов, ее платье мелькало между штакетниками. От его дыхания стекло запотело.

— Теперь, Фрат, у нас ничего нет, — прошептал он. Сзади раздался голос брата:

— Друг у друга есть мы.

— Да. — Невнятное эхо. — У нас есть камни.

Они покинули Хардуик-плейс в мае. В жарком месяце жаркого лета, а Лондон не был создан для жары. Этот город строился для дождливой погоды, коридоры с серыми коврами и фасады из тесаного камня были рассчитаны на климат с пасмурными днями и поздней весной. Теперь на массивной мебели нарастала белая плесень, словно теплый иней.

1837 год, май. Даже дождь был теплым. Даниил с Залманом шли под ним, кожа их под теплой одеждой зудела от пота. Камни нес Залман, ощущая их в карманах поношенного сюртука. В течение дней, недель он не думал больше ни о чем, пока Даниил работал за двоих. Ни о Джейн с ее удовольствиями, ни о короне Англии, ни о зудящих ранах на плечах — только о камнях, привезенных арабами с болот. Ему казалось, что чем больше он терял, тем больше любил их, свои три камня, драгоценные, как предметы желаний.

В вагоне метро нас четверо. Напротив меня сидят две женщины в деловой одежде, рядом с ними, напевая, мужчина с баночкой пива. Женщины делают вид, что спят. Я ищу человека, назвавшегося мистером Три Бриллианта.

Ты должен запомнить одно: Дерьмо — оно всюду дерьмо, И все мы купаемся в нем, Покуда живем.

— Ах ты, черт возьми! Не найдется мелочи, дорогуша? Контролер утащил мой билет.

Даю ему два фунта. Получив их, он перестает петь. Деньги сами по себе никогда меня не интересовали, а если все-таки интересовали, то лишь как средство добраться туда, куда нужно. Однако когда проверяю карманы, обнаруживаю, что у меня почти ничего не осталось — десять фунтов, сорок американских долларов и последний рубин. Давать взятки в Лондоне с каждым годом становится все накладнее. На станции «Фаррингтон» поднимаюсь на поверхность и прохожу несколько кварталов до Хаттон-Гарден с его захудалыми рядами оптовых торговцев самоцветами и продавцов подержанных украшений, их зарешеченные витрины полны золотых цепочек с сердечком и обручальных колец с солитерами.

Магазины еще закрыты, тротуары за ночь отмыты от помоев с рынка Лезер-лейн. Нахожу открытое кафе и, пока чай остывает в пластиковой чашке, думаю о мистере Три Бриллианта.

Кажется, он преследует меня. Конечно, это иллюзия. Никто из идущих по моим стопам не покупал «Трех братьев» восемьдесят девять лет назад в восточной части Лондона. Я постоянно встречаю это имя, но лишь потому, что оба мы искали одну и ту же вещь с разрывом в девять десятилетий. Две жизни, устремленные к одной цели. Если на то пошло, это я преследую мистера Три Бриллианта. Он нашел «Трех братьев». А все, чего добилась я, — встретила человека, который некогда касался этой драгоценности.

В девять часов я отдаю чашку с недопитым чаем официанту и иду к холборнскому концу Хаттон-Гарден. Там меньше ломбардов, меньше ощущения, что твоя покупка представляет собой любимое украшение чьей-то мамы. На торговой аллее по другую сторону улицы находится холтовский оптовый магазин самоцветов. Я звоню и вхожу.

За те несколько лет, что я здесь не была, почти ничего не изменилось. Магазин неестественно блестит, словно каждую пылинку на нейлоновом ковре и стеклах выискивали с помощью геммологических луп. Вдоль стен расположены освещенные витрины, как в зоомагазине аквариумы. В стеклянных ящиках ряды камней. Подсвеченные трубки турмалина, каждая из розовой постепенно становится зеленой. Отколотые стенки жеод с друзами кристаллов. Из ниши над ящиками за мной, поворачиваясь, следит камера наблюдения. Владелица магазина смотрит на меня из-за прилавка так же настороженно. Когда заговаривает, голос ее звучит чуть громче, чем необходимо.

— Вы ищете что-нибудь определенное?

— Собственно, я пришла продать.

— А, отлично.

У нее темные глаза, полные губы, выразительное лицо, застывшее, чтобы ничего не выражать. Украшений на ней нет. Густые волосы красиво вьются. Я отдаю ей рубин, и она отправляется с камнем в заднюю комнату, чтобы его оценить. Посередине нейлонового ковра стоит виварий ювелирной экзотики. Я разглядываю центральную фигуру уменьшенную копию памятника принцу Альберту, сделанную из драгоценного камня. Какое-то неоготическое безобразие из малахита, порфира и сердолика.

Ювелирша без ювелирных украшений возвращается. Обеими руками кладет рубин на прилавок.

— Камень хороший, слов нет. — В голосе ее звучит плохо скрытое удивление. — Весьма. Даже лучше тех, что мы обычно берем, не имея конкретного покупателя. Бирманский? Из-за политических осложнений мы стараемся не покупать…

— Шри-ланкийский. — Я поднимаю чемодан. —

Если он вас не интересует, предложу его куда-нибудь еще.

— Нет, мы заплатим за него шестьсот сорок. Однако, честно говоря, если походите с ним, то, возможно, получите немного больше. У кого-нибудь, как всегда, найдется покупатель, ждущий хорошего рубина. Вы, наверное, знаете места.

Я соглашаюсь на то, что она предлагает. Банковского счета у меня нет ни в Англии, ни где бы то ни было, а ювелирша до обеденного перерыва не сможет найти наличных. Возвращаюсь в кафе и сижу, читая вчерашний номер «Ивнинг стандард»; машины на улице, сигналя и подскакивая, несутся к Холборну и Луд-гейт-серкус. Поглотив столько сообщений о кражах в метро, сколько мне не по силам, достаю из чемодана стамбульскую книгу и читаю о рубине Черного Принца, о монгольском браслете Елизаветы, пропавшей короне Генриха Восьмого и происхождении «Трех братьев». Официант злобно смотрит на меня из-за стойки с пирогами. Заказываю ему особый суп и надеюсь, что он не плюнул в тарелку.

В час я возвращаюсь в магазин. Ювелирша ест шоколадные конфеты из коробки. Снаружи поднимается ветер. Пересчитывая деньги у прилавка, вижу, что небо затягивают тучи. Город выглядит под ними уютнее, словно дома строились с расчетом на этот преждевременно меркнущий свет.

Когда я выхожу, падают первые капли дождя. Перехожу улицу к ближайшей телефонной будке, звоню в справочную, затем по полученному телефону, а дождь раздраженно стучит по стеклам.

— Японское посольство, Пиккадилли, — произносит голос с южнолондонским акцентом.

— Хочу узнать, есть ли у вас библиотека. Я…

В трубке раздаются частые щелчки, потом внезапно включается музыка. За «Четырьмя временами года» следует «Девушка из Ипанемы». Отвожу трубку от уха и жду. Снаружи мимо пробегают двое мужчин, прикрыв головы бульварными газетами. В полуярде за ними следует женщина с хозяйственной сумкой поверх волос, последняя в этой детской игре. Ее каблуки скользят на мокром асфальте, и она едва не падает. Мимо нее проплывает раскрытый зонтик.

— Алло?

Новый голос, женский, с японским акцентом. Я снова поворачиваюсь к поцарапанному телефону.

— Это библиотека?

— Да. Библиотека и архив.

— Я хочу узнать, в какое время вы работаете.

— Мы закрыты с полудня до двух часов ежедневно, по всем нерабочим дням Соединенного Королевства и по всем японским национальным праздникам. Это относится и ко всей деятельности посольства.

Женщина владеет английским языком почти безупречно, старательно произносит каждое слово. Как говорящая кукла.

— Но сейчас вы открыты?

— О да. Завтра у нас прием, большой обед. Но сегодня дополнительный рабочий день. Мы не закроемся до пяти часов.

Благодарю ее и кладу трубку. Снаружи ливень хлещет по безлюдным улицам. В будке я остаюсь не поэтому. Наклоняюсь к чемодану, достаю письмо Энн и разворачиваю его, прислонив к стенке.

Энн пишет, что будет через месяц в Китае. С тех пор прошел уже год. Время описывает круг. В письме указан четырнадцатизначный телефонный номер. Не знаю, в каком городе этот телефон и живет ли еще там моя последняя кровная родственница. Родственники: возможно, Энн уже не последняя. Выгребаю всю мелочь, какая у меня есть — фунтовые монеты, пятидесятицентовики и двадцатипенсовики. Чувствую в будке их запах, запах потускневшего металла. Опускаю все в узкую прорезь и звоню снова.

Гудок звучит отдаленно, одинокий сигнал, идущий по морскому дну или через спутники. После четвертого гудка происходит соединение, и Энн отвечает. Открываю рот, чтобы заговорить, и сдерживаюсь, чувствуя себя обманутой.

— Шестнадцать двенадцать три три один девять. Пожалуйста, оставьте сообщение или отправьте факс после долгого гудка.

Потом ее голос произносит то же по-китайски. Кажется, чисто, хотя я не могу об этом судить. Жду долгого гудка.

— Привет, Энн. Это Кэтрин. — Голос мой звучит непривычно. Это не просто эхо длинной телефонной линии. Я говорю слишком медленно, слишком задумчиво, словно вспоминаю, что должна сказать. — Получила твое письмо. Звоню, чтобы узнать…

— Кэтрин? — Голос Энн застает меня врасплох. Опять обманута, думаю я. Представляю себе сестру в ее китайской квартире за стряпней или едой. Дома, с включенным автоответчиком. — О Господи, это ты?

— Я. — Чувствую, что стараюсь улыбнуться. — С Рождеством, с Новым годом, с днем рождения.

— Где ты где… — Прежде чем успеваю ответить, ее голос отдаляется от трубки. Энн обращается к кому-то, возможно, к Рольфу: «Кэтрин. Это Кэтрин. Не знаю». — Кэтрин? Господи, мы не знаем, где ты. Прошло уже почти три года. У тебя все хорошо?

— Я в Лондоне.

— В Лондоне? Так какого черта не звонила? С тобой может случиться что угодно!..

Пытаюсь не говорить этого и все-таки говорю:

— Ты прямо как мать.

Пауза. На телефонном жидкокристаллическом дисплее улетучиваются секунды.

— Энн, как ты? Ты мама? Я тетя?

Она смеется:

— Господи! Да, да.

— Мальчик или девочка?

— Девочка.

— Эдит.

Снова пауза.

— Эдит? Нет. Почему ты так подумала?

— Ты всегда так говорила.

— Вот как? Не помню. Нет, ее назвали Сьюзен. Сью. Она такая хорошенькая, Кэтрин, о, ты бы полюбила ее, она… Хочешь поговорить с ней? — Энн снова отворачивается от трубки. «Рольф, неси ее сюда, быстрее!» — Ну вот, Сью, это твоя тетя. Кэтрин, это твоя племянница.

Я слушаю. На другом конце линии не слышно ничего, кроме дыхания. Думаю о трех. Это неудобное число. В семье из трех человек нечего делить. Если она распадется, кто-то неизбежно останется в одиночестве. Я шепчу:

— Привет, Сью.

Снова голос Энн:

— Она слышала. У нее такой испуганный вид. Приехала бы повидать ее. Время у тебя есть? Чем сейчас занимаешься?

— Ты знаешь чем. Ищу «Трех братьев».

— Шутишь!.. Нет, не шутишь.

— Нет, и поэтому звоню. — Поворачиваюсь в будке, смотрю на юг, в сторону Темзы. Металлический телефонный шнур обвивает мне руку. — Дела идут хорошо. Я кое-чего добилась. Вчера вечером встретилась…

— Не желаю слушать об этом.

— …встретилась с человеком, отец которого продал аграф. Энн, в этом нет сомнений. Возможно, придется ехать в Японию…

— Знать этого не хочу. Когда состоялась продажа?

— Не важно когда. — В футе от моего лица дождь барабанит о стекло будки. — Главное, что я знаю, куда иду.

— То был тысяча шестьсот сорок девятый год, так? Средневековая Франция? Сколько лет прошло? Ты не знаешь, куда идешь, никогда не знала. Сколько можно мытарить себя?

Зажмуриваю глаза, извлекаю из них усталость кончиками пальцев.

— Энн, у меня кончаются монеты. Я позвонила, чтобы узнать про твою жизнь. Как дела?

— У меня все превосходно. Я беспокоюсь о тебе. — В отдалении голос Рольфа. После паузы Энн продолжает говорить. — Тут происходят странные вещи.

Я открываю глаза.

— Какие?

— Ничего особенного, просто непонятные звонки. Один раз кто-то проник в наши файлы на работе. Потом нам позвонили сюда, кто-то попросил твой новый адрес, только мы его не знали. — Она снова сделала паузу. — Кэтрин?

Телефон издает предупреждающую трель. Оборачиваюсь. На дисплее остается тридцать секунд, и они быстро убывают. Я подавляю гнев. Он направлен не на Энн, и я не хочу, чтобы она его уловила.

— Да-да. Время почти истекло, слушай, я позвонила, чтобы узнать, как ты живешь. Была рада услышать о малышке. Сью. Приятное имя.

— Я могу позвонить тебе? Как…

— Я созвонюсь с тобой еще, обещаю. Заботься о семье, Энн. Я люблю тебя.

Лишь перестав говорить, осознаю, что связи уже нет. Кладу трубку. Не знаю, слышала ли Энн мои последние слова, да это и не важно.

Дождь почти прекратился. Выхожу из будки и жду такси. Холод приятно освежает лицо. Думаю о людях, которые меня выслеживают. Вспоминается каменный диярбакырский дом. Собака-ящерица, идущая за мной в толпе. Сирруш, которая ничего не означает, — просто чудовище. Когда подъезжает такси, дождя уже нет. Я все-таки сажусь в машину, на сегодня метро с меня хватит. У меня такое ощущение, что я приближаюсь к цели, и если она не в Лондоне, тем лучше.

Посольство находится напротив Грин-парка, это каменное здание с двумя фасадами между дорогими магазинами ковров и потемневшими от уличной грязи отелями. Очередь к отделу виз, извиваясь, тянется по мраморным ступеням в вестибюль. Миную пост охраны и поворачиваю направо. Спрашивать, где находится библиотека, нет нужды — она отделена от вестибюля только плексигласовой стенкой.

Внутри женщина в черной юбке и белой блузке переставляет книги на полках над невысоким столом. За ним сидят два японских бизнесмена в нейлоновых костюмах. Один, покуривая, читает помятый номер газеты «Иомиури симбун». Другой тайком бросает взгляды на юбку женщины. Все не совсем так, как мне представлялось. Открываю застекленную дверь и жду возле стойки, пока библиотекарша не заканчивает расстановку книг.

— Могу я вам помочь?

Женщина приветливо улыбается. На груди у нее именная бирка с надписью «Акико Куросаки, старший библиотекарь». Она моложе, чем показалось во время разговора по телефону, и я не ожидала, что Говорящая Кукла окажется красивой. Она совершенно однообразна — черные волосы, белая кожа, черные глаза, белая блузка — если не считать косметики. Помада у нее темно-красная, ногти такого же оттенка. Открываю чемодан, достаю девятую записную книжку, старые листки из Диярбакыра заложены между более светлыми страницами.

— Не уверена. Вот подробности сделки, состоявшейся здесь, в Лондоне, в тысяча девятьсот девятом или десятом году. Покупателем был японец. Я надеялась, что у вас могут сохраниться записи о визах, выданных в те времена, но, кажется, попала не по адресу. Не скажете ли, куда обратиться?

— Конечно. Может быть, все выяснится здесь. Это и библиотека, и архив посольства. У нас сохранились некоторые документы еще с первой японской миссии в Британию в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году. — Она наклоняет голову, пытаясь прочесть записи вверх ногами. — Можно взглянуть?

Придвигаю ей листок. Библиотекарша, хмурясь, смотрит на неразборчивый почерк Р.Ф. фон Глётта. Я указываю ей нужные слова.

— Этот человек был продавцом — Пайк. А этот покупателем — Три Бриллианта. Не может это в переводе на японский быть фамилией?

Библиотекарша поджимает губы.

— Мицубиси? Нет. Это лишь название компании.

Я подаюсь вперед через стойку.

— «Три Бриллианта» переводится «Мицубиси»?

— Да. — Она снова улыбается, проводя пальцем по покрытой лаком стойке. Три черты и ромб. — Мицу. Биси. Он закупал мотоциклы?

Бизнесмен поднимает взгляд от стола и шикает на нас. Библиотекарша кланяется и произносит извинение по-японски. Я забираю листок. Снова кладу в записную книжку.

— Нет, не мотоциклы. Когда была основана компания «Мицубиси»?

Акико пожимает плечами:

— Очевидно, давно.

— У вас нет списков японских компаний?

— Нет. — Лицо у нее вытягивается. — Были, но мы недавно передали их в Школу изучения стран Востока и Африки при Лондонском университете.

— Могу я туда отправиться?

— Это сложнее. — Акико снова веселеет. Подается ко мне через стойку. — Но я знаю там всех библиотекарей. Могу им позвонить. Вы хотите узнать, существовала ли какая-то компания под названием «Мицубиси» в девятьсот девятом году, так ведь?

— Вас это не затруднит?

Она подмигивает.

— Подождите здесь, пожалуйста. Можно узнать ваше имя?

— Кэтрин.

— Подождите, пожалуйста, Кэтрин. Это займет какое-то время.

Как только Акико скрывается, библиотечный вуайю начинает пялиться на меня. Я не в его вкусе; через несколько минут он поднимается и выходит. Пластиковый стул, на котором он сидел, сырой. Другой бизнесмен усаживается на его место и засыпает с раскрытым ртом. Над ним висят три портативных телевизора, где показывают кадры, Привлекающие внимание ко Дню пожилых людей. Изображения счастливых морщинистых лиц плавно вращаются в кондиционированном воздухе.

Библиотекарша возвращается через полчаса, с огромным количеством факсов, напечатанных причудливым убористым шрифтом. Выкладывает все это и гордо улыбается:

— Вот, пожалуйста. Надеюсь, вам это поможет.

— Тут сплошь «Мицубиси»?

Поворачиваю к себе один лист. На нем перечень компаний:

«12. Мицубиси электронике. Основана в 1921 году. Основатель Ибузе Ивадзаки.

13. Мицубиси инжиниринг. Основана в 1916 году. Основатель Кэндзабуро Ямато».

Сведения о нынешнем статусе, доходах, курсовой стоимости акций в течение десяти лет.

— Да. Иногда это филиалы крупных фирм, иногда независимые. Самая крупная фирма «Мицубиси» основана в тысяча восемьсот семидесятом году — это пароходство. И в девятьсот девятом году их еще не так много. Это лесопромышленная. Это угольная. Эта тоже очень старая.

Там, где останавливается ее палец, одна краткая запись:

«32. Торговая компания „Мицубиси-Манкин“. Основана в 1894 году. Основатель Эндзо Мусанокодзи. Прекратила существование в 1910 году».

— Постойте! «Манкин». Что это означает?

— «Ман» — это тысяча. «Кин» — золото, деньги, монеты. Хорошее название для компании. Счастливое.

— Не столь уж счастливое. Она просуществовала всего шестнадцать лет. Этот человек, Эндзо…

— Мусанокодзи. — Акико качает головой. — Очень необычная фамилия. Богатое семейство. Известный бизнес. 316

— Какой?

— Соевый соус. Очень известный в Японии. — Она улыбается. На больших плоских зубах пятнышко помады. — Очень вкусный.

— Этот… Эндзо — приезжал когда-нибудь в Англию? У вас может быть список выданных виз?

В конце стойки компьютер. Акико идет к нему, говоря на ходу:

— Иногда старые архивы очень хорошие, иногда нет. Проверю.

Экран вспыхивает. Она быстро касается пальцами клавиш, не глядя на руки. На голубом экране возникают буквы, словно нечто живое, как движение в вивариуме.

— Ой, смотрите! — вскрикивает Акико. Бизнесмен на пластиковом стуле хмурится и бормочет. Я поворачиваю экран к себе. Там говорится, что Эндзо Мусанокодзи возглавлял компанию, названную в честь бриллиантов и золота. Что компания торговала военным сырьем и минералами. Указано, что Эндзо получал визы во Францию, Германию и Англию. К нам трижды: в 1893, 1904, 1909 годах.

«Это он», — произношу мысленно. Это никого не касается, кроме меня. Акико снова поворачивает экран, ее обеспокоенное лицо омывает голубой свет.

— Кэтрин, что он закупал?

— То есть?

— Военное сырье или минералы?

Я кладу факсы в чемодан и застегиваю его.

— Минералы.

— А! Отлично. — Акико улыбается. — Ну что ж, Кэтрин, было очень приятно познакомиться. Если потребуется еще помощь, пожалуйста, обязательно приезжайте.

Обещаю приехать, хотя знаю, что это ложь. Оставляю библиотекаршу с ее портативными телевизорами, вуайю и останавливаю на улице первое же такси. У водителя кожа цвета черного дерева. Говорю ему, чтобы ехал в Хитроу, и откидываюсь на спинку сиденья. Энн говорит, что я не знаю, куда иду, и никогда не знала. Тут она ошибается. Я больше не думаю о ней. Мое пальто скрипит о сиденье, кожа о кожу. Снаружи улицы все еще блестят от прошедшего дождя. Я закрываю глаза и мысленно представляю себе бриллианты.

Братья поселились в Шордиче. За четыре шиллинга три пенса в неделю сняли комнату над лавкой сефарда Соломона Абендолы, торговавшего яйцами. Запах тухлых яиц и куриного помета пропитал неокрашенные стены и въелся в его одежду.

Даниил отправился в полицию и описал происшедшее на дешевой бумаге. Писал по-английски он старательно, не допуская ни завитушек, ни следов еврейского или арабского в начертании букв. Он сидел в приемной на Уайтхолл с бумагами в руках; входили и выходили полицейские в синих мундирах, рослые, деловитые, не обращающие ни на кого внимания. Дежурный записал его «Бен Леви». Глаза его напоминали пламя газовой горелки. Даниил не сказал об ошибке. В помещении было еще два стула, на одном сидела женщина с ребенком на руках. В течение двух часов она бранила полицейских непонятными Даниилу словами. Никто ей не отвечал. Никто не брал у него бумаги.

Ноги ребенка были обернуты черной ватой. Глаза женщины косили. Другой стул оставался пустым. Через два часа женщина поднялась и вышла, больше Даниил ее не видел. Со двора доносились ржание лошадей и скрежет сабель по точильному камню. Вошли двое полицейских с повисшим у них на руках человеком, лицо у него было все в крови, капавшей на опилки. Даниил ушел через три часа и больше туда не возвращался.

— Два продадим, один оставим.

Наступил вечер, небо еще было светлым. Залман говорил за едой. На общей тарелке у них лежали четыре картофелины в бараньем жире и кусок вареного мяса. Трефное, недозволенная для евреев пища.

— Продадим все, что удастся, непременно.

— Прозрачный камень оставим себе.

— Он ничего не стоит, так сказал имам Хусейн. Если оставлять какой-то камень, то уж лучше хороший.

— Если ничего не стоит, его никто не купит. Нужно продавать все, что сможем, сам говоришь. Я сказал, мы оставим его.

Даниил посмотрел на брата. Плечи его были все еще забинтованы. В жару раны заживали плохо. За недели, прошедшие с тех пор, как они покинули Хардуик-плейс, Залман раздобыл деньги на лекарство, Даниил не знал где. Аптекарь из Сохо прописал ему настойку опиума. «Болеутоляющее, антиспазматическое и снотворное», прочел Даниил на голубой стеклянной бутылке. Он видел, что Залман каждый вечер принимает дозу, по десять капель в оловянной ложке. О Джейн они постоянно помнили, но не говорили.

Братья негромко разговаривали в отдельной кабинке. На полу харчевни вечерняя толпа оставила следы во влажных опилках. Залман смотрел на них во время еды. Это был бессмысленный шрифт, безобразный, как английский. Он жевал и глотал, не сводя глаз с пола. Мысли его были заполнены камнями.

— Я сказал, мы оставим его.

1837 год, июнь. Газеты писали о холере. Обитатели трущоб говорили о нищих, у которых кожа стала слоистой, как рыбья чешуя. В ночь на девятнадцатое король Вильгельм Четвертый умер, его усадили в кожаное кресло с прямой спинкой, чтобы легче дышалось, и у него остановилось сердце. Девятнадцатилетняя Виктория Вельф была провозглашена королевой Англии. Контракт на изготовление короны для нее получила наиболее респектабельная фирма, «Ранделл и Бридж», ювелиры покойного короля, мастерская которых находилась по адресу Лудгейт-Хилл, 32.

Ранделл и Бридж. Уксус и Масло. Не самые модные ювелиры. Самым модным был Гаррард, имя которого не произносилось в демонстрационных залах с тусклой позолотой, расположенных на холме над пивной «Король Луд». Юная королева не совершила бы этого выбора, будь у нее такая возможность. Это был заказ, сделанный стариками, хранителями и канцлерами, и предоставленный старикам — Эдмунду Ранделлу и Джону Гоулеру Бриджу, до сих пор известными среди коллег как Свежий Уксус и Свежее Масло. Ранделл и Бридж были ювелирами королей Англии за десятилетия до появления на свет Виктории.

Округлую витрину затянули черным крепом. Он закрывал демонстрационные залы от взглядов с улицы, где когда-то стоял, наблюдая, Залман. Так хотелось мистеру Ранделлу. Когда последние работники разошлись — мистер Бридж к жене и детям, Джордж Фокс к бутылке, в пивную, — Эдмунд сидел один в неосвещенной мастерской. В темноте думалось лучше. Он размышлял о компании и о том, скоро ли она перестанет существовать.

Выставленные драгоценности были не видны. Значения это не имело. Эдмунд знал на память их расположение, знал цену каждой еврейской ложки, каждых дамских часиков, лежащих там. Он подумал: «Это двенадцатая ночь викторианской Англии». Опробовал новое слово на звучание. Оно щелкнуло о его сухое нёбо.

В семьдесят семь лет он все еще был красив, окрашенные черной краской волосы казались от помады еще чернее. Даже шлюхи с Хеймаркета говорили, что иметь с ним дело одно удовольствие. В Эдмунде оставалось достаточно жизни для всех них. В фирме за спиной его по-прежнему называли Свежим Уксусом, и это ему нравилось. Он подался вперед в кромешной тьме, локти уперлись в бедра.

Эдмунд думал о компании. Он знал ее как свои пять пальцев, даже лучше. Жизнь вне фирмы всегда казалась ему убогой, никчемной. Он вспоминал, как они с Джорджем Фоксом много лет назад, когда они располагались в мастерских на Дин-стрит, разговаривали с новыми подмастерьями: «Так вот, запомните! Вы поступили на работу в компанию „Ранделл и Бридж“, предмет зависти всех ювелиров и восхищения почти всего света».

И это было правдой. Когда Эдмунд начал заниматься ювелирным бизнесом, агенты компании вели дела на трех континентах, Ашер в Смирне, Сидни в Константинополе. Эдмунд давал своим людям указания и никогда с ними не встречался. Это были подвластные ему силы. Они доставляли изделия компании Екатерине Великой и египетскому паше, а в Лондоне мистер Бридж-старший оказывал услуги американскому послу и лорду Нельсону. Они много лет ежегодно отправляли через Манилу партии украшений правителю Поднебесной империи. Но теперь не стало заказов, не стало изделий, которые можно отправлять.

«Восхищение всего света». Теперь это было неправдой, и даже заказ на изготовление короны не мог тут ничего изменить. Великим ювелира делает не потребность в нем, а то, что он может предложить. Однако случались чудеса. Основатели компании некогда продали бриллиант Пиго. Эдмунд помнил, как держал в руках этот камень и его немыслимую цену. Камень чистейшей воды весом сто восемьдесят семь каратов, совершенный овал, длиной и шириной с верхнюю фалангу его большого пальца, без дефектов, за исключением крохотного красного пятнышка возле экваториальной плоскости. Словно пятнышко крови в свежем яйце. Эдмунд думал, что этот бриллиант будет первым из многих знаменитых камней. Тридцать лет спустя он понял, что никогда уже не коснется ничего столь же прекрасного.

По профессии он был ювелиром. Торговлю оставил мистеру Бриджу. Каждый учился делу у своего дяди, и после смерти старших родственников племянники тут же заменили их. Были не хуже основателей, думал Эдмунд. Даже лучше. В упадке дел фирмы их вины нет. Повинна алчность, неспособность выпустить вещи из рук. Собственничество, присущее каждому, кто долго имел дело с камнями.

Мимо проскакала лошадь, оскальзываясь на влажном булыжнике. Эдмунд сидел совершенно неподвижно, прислушиваясь. Он думал о своем дяде, Филипе Ранделле. Старом Уксусе. Он то ездил на охоту с лордами и леди, то сидел за рабочим столом. Был суровым человеком, слов нет, даже жестоким, но его суровость в делах заслуживала восхищения. Эдмунд всегда считал ее совершенно восхитительной. Старик дожил до восьмидесяти одного года. Эдмунд мог прожить дольше, он это чувствовал.

— Чего ты хочешь, парень? Партнерства?

Это первое, что мог Эдмунд припомнить о дяде. Его голос, хриплый, скребущий, как поверхность шлифовального колеса. Тогда он только что приехал из Бата в Лондон. Искать работу, разумеется. Он покачал головой. От его волос и сюртука пахло помадой и духами.

— Нет, сэр. Место подмастерья даже превзойдет мои ожидания.

— Так. — И старик подался к нему. Один Уксус к другому. — Неплохо. Только щеголи и джентльмены нам здесь ни к чему. Понятно? Здесь нужны простые, скучные люди дела. — До Эдмунда донесся неприятный запах его дыхания. — Кто ты, парень?

Он был человеком дела. Тенью Филипа. Дядю не любил, только восхищался им. Восхищался даже тем, что другие осуждали. Дядя по совместительству был банкиром у проституток, правда, выплачивал им не совсем справедливый процент. Во время наполеоновских войн Старый Уксус скупал бриллианты у французских беженцев. Рынок был насыщен, и камни шли за бесценок. У беженцев не было ни дома, ни еды, лишь холодные бриллианты. Но покупать дешево и продавать дорого никогда не считалось преступлением. Если у Филипа и были какие-то неприглядные тайны, то компания крепла благодаря им.

Французские бриллианты принесли фирме состояние. Те, которые Филип использовал для украшений, прославили ее, но последние из тех камней давным-давно исчезли. Основатели забрали их с собой. Старое Масло покинул фирму богатым, но Филип Ранделл переплюнул его. Десять лет назад он умер, завещав на сторону миллион с четвертью фунтов. Оставив компанию на мели.

Он с каждым годом все меньше походил на дядю. Какое-то время они были похожи, как братья, Эдмунд и Филип. Лица их были морщинистыми, горбоносыми. Черты четкими, как вытравленные кислотой изображения. Но когда Филип состарился, глаза его стали моложе, чем лицо. Эдмунд знал, что не может похвастаться тем же. В этом была повинна неудача в делах. Упадок тянулся долго. Сидящему одиноко в темной комнате Эдмунду хотелось, чтобы все скорее кончилось, чтобы фирма обанкротилась навсегда.

Патроном дяди он стал еще молодым, в сорок четыре года, когда и он, и компания находились в расцвете. Теперь ему казалось, что он чувствовал запах ее гнили в ночном воздухе. Дело рук Филипа. В демонстрационном зале и мастерских стояла тишина. На столе продавца подле него лежал заказ, ждущий исполнения. Перечитывать его Эдмунду не было нужды.

Ему хотелось, чтобы с делами было покончено. Сидя в темноте, Эдмунд закашлялся, сухой звук огласил душную комнату. Он знал ее как свои пять пальцев. Ювелир без драгоценных камней, обитающий в мавзолейной тени собора Святого Павла. Он думал о камнях, как Залман. Как Кэтрин, закрывал глаза и представлял себе бриллианты.

— Мистер Ранделл.

Он проснулся мгновенно и, не открывая глаз, стал прислушиваться. У него это получилось непроизвольно, как симуляция глухоты, для того что-бы слышать, что говорят за его спиной и кто говорит. Снаружи доносились звуки утреннего уличного движения. Поближе слышалась болтовня продавцов и подмастерий. Говорили они вполголоса, Эдмунд отметил это. Было слишком позднее время для сна, мастерской следовало открыться несколько часов назад. «Они ждут меня, — подумал Ранделл. — Я — дремлющий в кресле старик». Он продолжал прислушиваться, сам себе осведомитель, пока тот же голос не окликнул его снова:

— Мистер Ранделл?

Голос звучал слишком уж близко. Льстиво и настойчиво. Эдмунд терпел его семь лет.

— Мистер Бридж.

Эдмунд открыл глаза, уголки его губ искривились. Незнакомый человек счел бы, что он улыбается. Джон Гоулер Бридж отступил назад.

— Извините, у меня не было намерения… Вы спали, сэр?

— Спал? С чего вы взяли?

— Как скажете…

Эдмунд наблюдал, как он колеблется. Джон Бридж с его коричневым бархатным сюртуком и глазами ищейки. «От него пахнет маслом, — подумал Эдмунд. — Старым маслом и страхом. Протух от многолетнего подобострастия».

В комнате было необычно темно. Эдмунд поднялся, хрустнув суставами, и отодвинул траурные драпировки. Заставляя торговца ждать, как ему и положено. Вверху на склоне холма высокие дома Лудгейта находились в тени собора Святого Павла. Стены его были покрыты длинными потеками грязи, купол вздымался в желтеющий вверху воздух города. Улицы внизу были заполнены людьми. Возле церкви Святого Мартина упала лошадь угольщика, вывалив антрацит в канаву. Толпа дралась за него, словно несчастный случай сделал уголь общей собственностью.

Эдмунд приник к окну.

— Взгляните на них.

— На кого, сэр?

— На толпу. Неотесанную толпу.

Он прошептал последние слова. Отражающийся в стекле Бридж приподнял брови.

— Все покупатели.

— Покупатели? Им не по карману приобрести у нас хотя бы еврейскую ложку. Они всего-навсего город, а город — это лжец, мистер Бридж. Он пытается внушить нам, что между нами есть нечто общее. Что по сути своей мы одинаковы. Посредственность и серость находят в этом утешение. Я нет. — Он отошел от окна. — Мистер Бридж, у вас такой вид, будто вы собираетесь обделаться.

— А! Я хотел бы обсудить кое-что с вами, сэр, если можно.

— Говорите.

— Я рассматривал наш заказ, сэр.

Эдмунд кивнул:

— Вы произвели его оценку. И что же?

— Мы не сможем его выполнить. У нас недостаточно денег и материалов. Даже если бы можно было купить лучшие камни. У наших конкурентов запасы лучше. Они проворнее…

— Угу. Тогда мы возьмем плату авансом. Как бы то ни было, заказ достался нам, а не кому-то еще. И я не допущу, чтобы он ушел к какому-нибудь своднику-выскочке из Уэст-Энда.

— Безусловно. Но я поговорил с канцлером и мистером Свифтом, хранителем регалий. Аванса не будет. Однако, — Бридж бросил взгляд на дверь задней комнаты, — дело обстоит тоньше — ее величество может предоставить нам пустые остовы нескольких старых церемониальных корон.

— В виде оплаты? Сколько?

— Три. В виде частичной оплаты. Разумеется, от нас будут ждать, что мы сохраним эти остовы. Не продадим их, к примеру, для покупки новых камней.

— Тогда мы одолжим деньги.

Эдмунд вернулся к креслу и сел, плотно сжав от волнения губы. Когда он поднял взгляд, Бридж держал заказ в руке.

— Вы прочли его?

Эдмунд бросил на него сердитый взгляд.

— Конечно, прочел.

— Нужно изготовить сто семь новых вещей. Сделать пятьдесят семь подновлений. Доработать имперскую церемониальную корону. Меч для жертвоприношений. Перстень с рубином. Двенадцатиунцевый золотой клин. Трость из черного дерева с золотым набалдашником и ободками. Двадцать золотых планок, пять диадем, пять подушечек, семнадцать значков…

— Я сказал, мы одолжим деньги.

— Двенадцать сафьяновых сумок, восемь ожерелий, двенадцать новых соверенов, одну серебряную чашу, переставить все бриллианты и драгоценные камни со старой короны на новую…

— Хватит!

Эдмунд вскочил быстро, как юноша. Подался к партнеру. Но не успел он заговорить, как дверь мастерской открылась. Продавец с напудренными волосами шагнул было вперед, поднял взгляд и попятился обратно. Не успела дверь закрыться, как Эдмунд крикнул:

— Мистер Беннет!

— Сэр?

Продавец вошел снова. Молодой, тщедушный. Эдмунд попытался вспомнить, не доводится ли он ему родственником. Теперь они были повсюду, симптомы приближающегося краха фирмы: свойственники племянников, их родня, троюродные родственники свойственников. Все тщедушные. Эдмунд разговаривал с ними, как и со всеми. Продавец смотрел на дверь так, словно она могла захлопнуться, подобно мышеловке.

— Снимите драпировки и открывайте. Давно уже пора заниматься делом. — Он направился к задней двери. — И вот что, мистер Бридж. Заказ мы выполним. Сделайте его переоценку. Где мистер Лис?

Эдмунд выкрикнул эту фамилию, когда вышел из магазина в мастерскую — из фасадной части фирмы во внутреннюю. Вены на его шее набухли. Справа находились кабинеты, а прямо, несколькими ступенями ниже, полуподвалы мастерских. Там не было никакого уюта, ничего мягкого. «Только то, что способно обтачивать камни, — подумал он. — Что способно плавить металл». От вида мастерских у него поднялось настроение. От крика тоже.

— Лис!

— Здесь, мистер Ранделл! — Джордж Лис, продавец и ювелир, подошел к нему. — Как раз заканчиваю работу. Хорошо чувствуете себя, сэр?

— Хорошо или нет, это мое личное дело, Лис. Заботься о моих доходах, а все остальное предоставь мне.

— Слушаюсь, сэр.

Когда Лис улыбнулся, Эдмунд уловил запах перегара. «Рано начал сегодня, — подумал он. Потом: — И мне бы глоток не повредил».

От белого света раскаленных плавильных тиглей в мастерской было светло. Второй зал и кузница, находящиеся справа, были заколочены досками. В то время большая часть работы выполнялась на Дин-стрит, 53. Столы представляли собой ценность главным образом как память. Филип всегда сам обрабатывал камни, даже когда все остальное ему стало не по силам. Особенно бриллианты. Эдмунд мог это понять. Он пошел по проходу.

— Сколько людей здесь сегодня работает?

— Я, молодой Беннет, то есть Уильям, и пять подмастерьев. Изучают все стороны ремесла. Это чаша, сэр.

Эдмунд остановился возле колес гранильных станков. Джордж Лис уже доставал бумаги из кармана фартука.

— Чаша?

— Герцога Йоркского. Вот заказ, одну минутку… Чаша герцога Йоркского. Восемнадцати с половиной дюймов в диаметре. Использовать не более восьмисот десяти унций чистого серебра. Фигуры и рельефы позолоченные. Основание и край увиты виноградными лозами и все прочее. Сцены из римской и все прочее и два три… Три..?

— Тритона.

— Тритона, глядящих внутрь. Это не моя идея. Мистера Бигга. Еще четыре тритона поддерживают основание чаши. Вот они на рисунке. Похожи на людей с чешуей. Это то, что нам нужно, правда?

Эдмунд зашагал дальше.

— Джордж, скоро мы примемся за королевский заказ. Коронация будет отложена на год. Виги не пожалеют времени и денег на увенчание своей юной монархини. Говорят, это будет замечательным событием. Подготовимся к нему, а?

— Как никто.

— Ни у кого больше нет такого заказа.

Они дошли до конца мастерской. Эдмунд оглянулся на колеса и столы. Место, построенное для драгоценных камней и ничего другого. Он чувствовал себя здесь как рыба в воде. Попытался вспомнить, любил ли еще что-то так же сильно.

— Есть какие-нибудь новости?

Лис сунул бумаги в карман.

— Ничего особенного. Король умер, но вы уже об этом знаете. Утром приходили два джентльмена-еврея, хотят продать камни. Они подошли к двери демонстрационного зала. Я сказал им, чтобы вернулись ко времени закрытия.

— Не в демонстрационный зал.

— Нет. Я им это объяснил. Они придут к двери на Крид-лейн в семь или чуть позже. Вы сами примете их?

— Да.

— Мистер Ранделл?

Эдмунд уже шел обратно мимо столов и колес, сам не сознавая этого. «Тело фокусничает, — подумал он. — Но не разум».

— Что такое?

— Если можно, я приму их вместе с вами.

Это был не столько вопрос, сколько утверждение. Эдмунд согласился с ним прежде, чем ответить. Уголки его губ искривились. Незнакомый человек мог бы счесть, что он улыбается.

— Думаешь, я сам не управлюсь с ними?

— Думаю, вы сумеете обвести вокруг пальца любых двух лондонских евреев.

— Молодчина, Джордж!

«Восемьдесят один, — подумал Эдмунд. — Я проживу дольше». По пути к кабинету он бормотал эти слова себе под нос, словно зубрил наизусть или выполнял наложенную епитимью: «Семь часов. Двое евреев. Дверь с Крид-лейн».

Братья пришли на час раньше по часам Даниила, а они постоянно спешили с тех пор, как Залман выменял их у арабов с болот, разобрал и собрал вновь, как пистолет, а потом подарил брату, потому что они вместе стали торговцами, потому что хотел сделать ему подарок, не важно какой. Теперь оба сидели на зеленой лужайке у собора Святого Павла, ждали окончания рабочего дня.

Даниил открыл часы. Завел их, перевел назад. На циферблате была литания из разделенных цифрами английских слов — «Ранделл и Бридж».

Он закрыл крышку. Сидевший рядом Залман повернулся к нему:

— Пора?

— Почти.

— Сегодня вечером мы разбогатеем. Завтра начнем все заново. Даже не заново, а новую жизнь. Денег хватит на переезд сюда Рахили, на покупку дома и на все прочее.

Предзакатное солнце припекало Даниилу лицо. Он, нервничая, слушал брата и молчал.

— Жизнь, полная удовольствий, только подумай.

— Тебе этого хочется?

— Удовольствий? Да. И денег. Благодаря торговле деньги превращаются во все. — Голос его слегка повысился. — Твои желания не лучше.

— Нет.

К аптеке Райдера подъехала почтовая карета. Лошади — три гнедых, одна золотисто-каштановая — были в шорах. Даниил попытался представить себе свои желания. «Зеленые тюрбаны», — подумал он. Казалось, он много лет не желал ничего материального, скорее даже наоборот. Ему хотелось жить без товаров, материалов, груза. Без балласта камней и золота, без запаха въевшихся чернил, делавшего его не тем, что он есть на самом деле. Без Хардуик-плейс. «Слишком много желаний», — подумал он. Покачал головой, смутно встревоженный, словно обнаружил счет, который забыл оплатить.

— Нет. Ты всегда хотел изменить мир.

Залман не ответил. Даниил повернулся к нему и увидел, что глаза брата закрыты, щеки побелели в солнечном свете. Он шевельнулся.

— Знаешь, пожалуй, я не могу. Сколько миль проделано из-за меня, сколько проделано работы — и ничего не изменилось. Мы не стали ни богаче, ни знаменитее. Я думал, мы станем знаменитостями.

Лучи солнца ползли вниз по стенам. На крышах Даниил видел щиты с рекламой лекарств и транспорта: «Поправляйте здоровье в Брайтоне! 4 фунта в будни, 7 фунтов 6 шиллингов в выходные». Видел циферблат городских часов, которые показывали без пяти семь. Он хотел попросить брата проверить, на месте ли камни, но Залман продолжал говорить, бормотать на их старом языке. Голос его в вечернем зное был глухим, слабым:

— Ничего не переменилось. Конечно, может быть, это Божья воля. Мы плохие евреи, не ходим в синагогу, не соблюдаем субботу, едим нечистую английскую пищу. Или мы недостаточно усердно старались, как по-твоему? По-моему, нет. Нужно было отправиться на восток? Иногда я задумываюсь, может, мы поплыли не в ту сторону? Мне это не дает покоя. Как думаешь, Фрат, нужно было плыть на восток?

— Пора.

Даниил произнес это мягко. Лицо его было обращено к Залману, поэтому он разглядел выражение его глаз. Младший брат смотрел на город внизу дико, словно ничего не узнавая. Через секунду это выражение исчезло. Залман сморгнул его, как сон. Встал и, улыбаясь, отряхнул сюртук.

— Так! Пошли добывать свое состояние?

Крид-лейн пахла конским навозом и капустой, бродящей на солнце навозной жижей. Задние двери всех мастерских на Лудгейт-Хилл выглядели одинаково. Человек, искавший черствого хлеба на заднем пандусе пекарни Рича, указал за полпенни Даниилу с Залманом не тот путь. Они потратили десять минут на поиски входа в ювелирную мастерскую. На усыпанных устричными раковинами ступенях стояло инвалидное кресло со сломанной спинкой.

Залман постучал. Послышался скрип отодвигаемого засова, и дверь открылась. В проеме появился человек, прогнавший их утром, с крошками нюхательного табака на усах, его прилизанные волосы блестели от макассарского масла. Даниил снял шляпу.

— Прошу прощения, сэр, мы приходили утром. У нас есть камни…

— Рано еще.

Дверь захлопнулась. Изнутри некоторое время доносились громкие голоса и лязг металла. Выйдя снова, Джордж Лис с какой-то рассеянной злобой сбил пинком со ступеней кресло и кивнул братьям:

— Ладно, заходите. Не заденьте о притолоку головой. Фамилии у вас есть?

Они, пригибаясь, вошли. В мастерской после солнечного света было темно. Даниил споткнулся, глаза его медленно привыкали к темноте.

— Леви, сэр. Мы братья.

— Леви? Боже всемогущий. Не вздумайте называть ее здесь. Пошли сюда.

На рабочем столе стояла позолоченная чаша с виноградными лозами на ручках. Проходя мимо, Залман оценил ее. Только материал был первоклассным, сама работа посредственной. Стоявшие возле нее и чуть в отдалении ювелиры отвечали ему взглядом. Молодые, с толстыми лицами и пальцами. Залман знал их запах — кислый от сливочного масла и холодного мяса, хотя в мастерской пахло только полировальным порошком и расплавленным металлом.

«Эти люди оправляют бриллианты, — подумал он, — и работают по золоту». Видя их во плоти, поверить в это было трудно. Он представил себе, каково это — обрабатывать унции золота, пластинки позолоты. Самый податливый из металлов, сохраняющий свою форму, как камень, мягкий под ножом скульптора, как глина. Не ломкий, как железо, не расползающийся, как раскаленная медь. «Из золота, — подумал он, — я мог бы делать замечательные украшения».

— Сюда. Прямо, прошу вас.

Коридор, деревянные ступени, передняя. Лис стукнул один раз в последнюю из восьми дверей. Не получив ответа, повернулся и стал ждать. Вблизи Залман понял, что этот ювелир очень низкого роста. Высоким он казался только благодаря крепкому сложению. Залман, наклонясь, обратился к нему:

— Сэр! С нашей фамилией что-то неладно?

Ювелир облизнул губы и рассмеялся.

— Леви? — Хотя из мастерской доносился шум, говорил он вполголоса. — Хотите знать, что неладно с фамилией Леви? Расскажу. Здесь лет двадцать назад произошла кража. Унесли бриллианты, рубины, жемчужины на двадцать две тысячи фунтов. Воры у нас под носом стянули их за ящик угля и три с половиной пенни. Завернутыми во фланель. — Он снова постучал в дверь и опять повернулся. — Фамилия первого вора была Леви. Блум был его напарником. Евреи, заметьте. Леви мы нашли, взяли во Франции тепленьким. Читал в полночь, сидя в постели, Стерна, «Сентиментальное путешествие». Я знаю, потому что взял эту книгу себе. Со временем его повесили. Вы читаете, сэр?

— Немного…

— О, читать нужно. — Лис уставился на него блестящими, как пот вокруг них, глазами. — Во всех книгах есть сокровища. Черпайте их оттуда, мистер Леви, как из золотых копей. За это не повесят. — Он повернулся и повысил голос: — Мистер Ранделл? Эти джентльмены-евреи здесь.

— Входите.

Комната была большой, и в ней все выглядело несоразмерно маленьким. Возле узкого камина стояли письменный стол и сейф — принадлежности кабинета, функциональные, как орудия мясника. Над письменным столом висел портрет человека с длинным, узким лицом. Под портретом сидел человек постарше. «Они похожи, — подумал Даниил. — Определенно родственники. Вариации на тему». И попытался представить себе, что это за тема.

— Присаживайтесь.

Они сели. Человек за столом писал гусиным пером, покрытым пятнами, и не поднимал взгляда, пока не кончил писать. Времени это заняло немало. Он поднял взгляд, встретился с глазами Даниила и дождался, пока тот их не отвел.

— У вас есть камни?

Даниил откашлялся.

— Посредственные, сэр, найденные у нас на родине…

— Кто вы?

— Мистер Ранделл спрашивает вас о вашей работе, — сказал Лис.

— Я гранильщик, — ответил Залман.

— Какие виды огранки знаете?

— Все способы плоской, а также ступенчатую, полубриллиантовую и клиньями. Мой брат Даниил — наш торговец.

— Бриллиантовую, вот как? Покажите камни.

Эдмунд поднялся. Евреи перед ним встали со стульев. Позади него Лис остался в прежней позе. Себе Эдмунд мог признаться, что доволен его присутствием. Обратил внимание, что евреи смуглолицые. Тот, что пониже, достал из кармана грязного сюртука тряпичный узел, похожий на нечто, снятое с раны. Эдмунд постучал по столу.

— Положите их сюда.

Залман развернул камни. Они лежали на обтянутом кожей столе, отражая свет своими изгибами и плоскостями. Все четверо едва заметно подались вперед. Эдмунд достал из кармана лупу и принялся за работу.

Он был знающим свое дело ювелиром. В первые же несколько секунд Эдмунд Ранделл понял, что за бриллиант находится перед ним. Лицо его при этом не изменилось, что тоже являлось профессиональной чертой.

Он сосредоточился на других камнях, борясь с охватившим его нетерпением. Сначала сапфир. Шестьдесят или больше каратов серо-голубого корунда. Хороший камень, превосходный. Для короны годится, однако крупные сапфиры — не такая редкость, как большие рубины. Эдмунд положил его и взял балас. В свете газовой лампы камень был розово-красным, фиолетово-пурпурным, неровного цвета. Отражал свет слабее корунда. Не согревал его, как настоящий рубин. Эдмунд знал, что, нагретый, он будет при охлаждении менять цвет от голубого, чуть ли не прозрачного, снова к красному. Балас-шпинель, минерал-хамелеон.

Он оттягивал вожделенный момент. Небрежно повертел камни в пальцах, поскреб их длинным ногтем. А когда поднял со стола «Сердце Трех братьев» и подержал немного под лупой, ни малейшего удивления не выказал. Потом, наедине с собой, он взвесит его тридцать каратов и тонко вскрикнет от восхищения замечательным «Письменным бриллиантом». Закончив, он положил лупу в карман и сел. Евреи стояли в ожидании. Эдмунду показалось, что он ощущает их запах — горький, сухой. Чуждый. Он подался вперед.

— Так. Вы слишком скромны, джентльмены, в оценке своих камней. Они не посредственные.

— Сэр! — Залман сделал шаг вперед и заговорил за обоих. — Мы собирались продать только…

— У вас есть еще камни? Нет? Но вы ювелиры. И наверное, знаете, что у вас тут? Это рубин-балас. — Он поднимал один за другим камни, теперь бережно. Ни тело, ни разум не фокусничали. — Да. А это замечательный сапфир. Это совершенно превосходная шпинель. Мне все они нравятся, мистер…

— Леви, сэр, — подсказал Залман.

— Леви. — Эдмунд поднял лицо и встретил взгляд чужестранца. Отвернулся, глянул на бумагу, на перо, которое ценил из-за его невзрачности. — Они нравятся мне, мистер Леви. Так вот. Эти камни, само собой, нужно будет огранить заново на должный английский манер, при этом они могут утратить до половины своего веса. Однако я буду рад предложить вам за все пятьсот фунтов. Что скажете?

Евреи заволновались, Эдмунд поднял взгляд. Тот, что пониже, снова повернулся к нему:

— Прошу прощения, сэр. Мы собирались продать лишь два камня. Продаются только рубин и сапфир…

— Два? Вздор. — Он не встал, не выказал настойчивости. — Нет, вы пришли предложить эти камни, и они мне нравятся. Я беру все три или ни одного.

Эдмунд ждал. Не исхода — он знал, что делает. Только чтобы дать евреям время, чтобы потомить их. Он ощущал за своей спиной портрет Филипа, наблюдавшего за всем. Подумал: действовал бы старик так же, как он?

За стеной заработало полировочное колесо, и Эдмунд повысил голос, заглушая его звук:

— Собственно, единственная проблема у нас — это оплата. Вы наверняка слышали, что мы получили заказ к коронации. Такие материалы стоят недешево. В результате у нас мало наличности. Могу выдать вам чек на пятьсот фунтов с оплатой в течение двенадцати месяцев, но если деньги вам потребуются сейчас, могу найти только… Сколько я могу найти, мистер Лис?

— Всего двести фунтов, мистер Ранделл.

— Ну вот. Двести двадцать, если хорошенько порыться в карманах. Но у меня есть второе предложение, вот какое. Я понимаю, что вам могут быть нужны деньги. Мы выдадим вам сегодня пятьдесят фунтов, а остальное — в течение года. Более того, чтобы продемонстрировать честные намерения, можем найти вам работу на этот год. Пока что жалованье подмастерьев со всеми возможностями повышения. Видит Бог, с этим заказом ваша помощь будет нелишней.

Эдмунд широко улыбнулся. Он по-прежнему сидел, камни лежали между его вытянутыми руками, кисти их были приподняты, словно он держал нож и вилку. Гурман, улыбающийся изысканным наслаждениям, ждущий некоего благословения перед трапезой.

— Ну, что скажете, джентльмены?

Три камня за две жизни. Даниил с Залманом переехали из Шордича в мезонин на Лудгейт-Хилл. Начали они с двадцати фунтов в год, Залман в мастерских на Дин-стрит, Даниил продавцом. Джордж Лис наставлял их во всех тонкостях профессии, даже подружился с братьями. Даниил верил его дружбе, хотя она была не такой искренней, как ему хотелось. Лис по крайней мере ел вместе с ними. В Англии этого не делал никто. Почти каждый вечер они заходили в пивную «Король Луд». Залман присоединялся к ним позднее; опиум, который поддерживал младшего весь день, к вечеру отуплял его. Даниил наблюдал за стариком и братом, неторопливо насыщающимися в свете ламп. Пьющими, пока голова не забывала об усталости тела.

— Даниил, не выпьешь с нами?

— Спасибо. — Он покачал головой.

— Как знаешь. Работники вы усердные, надо отдать вам должное. Оба из шкуры вон лезете.

— Делаем то, что от нас требуется.

— И получаете за это то, что хотите. А, Залман?

— Да.

— Да. — Лис повернулся к старшему. — А ты, Даниил? Мистер Тихоня? Чего хочешь ты?

— Ничего.

— Ничего? Брось. В Лондоне тысячи и тысячи людей, все чего-то хотят. Такова человеческая природа. Хотение ненасытно, оно растет и множится. С чего тебе быть другим?

Даниил покачал головой. «Я не хочу ничего», — чуть было не сказал он, но промолчал, зная, что ни тот ни другой не поймут. Что оба подумают, будто не хотеть ничего не есть хотение.

— Даниил, у тебя есть камни. Золото, податливое в твоих руках, как женские прелести. А завтра ты захочешь большего. Готов спорить на свою выпивку. Эй, слушайте тост! За этих аптекарей бриллиантов, — он наклонился над столом, едва не касаясь его головой, — фармацевтов махинаций, за компанию «Леви и Леви»! Королевских ювелиров.

Лис наставлял их и кое-чего добился. Он обрабатывал братьев, словно сырье, и в конце концов получил то, чего хотел. Если они нравились ему, а он им — что ж, прекрасно. Лис всегда ставил себе цель нравиться.

Он посвящал их в секреты. То были мелкие тайны, дешевая приманка, сулящая выгоду. Открывая мастерскую, Лис рассказал братьям об ожерельях Виктории: легендарных ганноверских жемчугах, принадлежащих по праву ее дяде Эрнсту. О том, что он спал со своей сестрой и убил слугу, подавал в суд на королеву за право владения всеми жемчугами. Что Виктория получила их от папы Клементия Седьмого, племянницей которого была Екатерина Медичи, а невесткой Мария Стюарт, которую казнила Елизавета, королева с недобрыми глазами, племянником которой был Яков Первый, чья дочь Елизавета носила красивые жемчужные серьги, зятем которой был Георг Первый, сыном которого был Георг Второй, внуком которого был Георг Третий, сыном которого был Вильгельм Четвертый с заостренной, как кокосовый орех, головой, да покоится он в мире, чьей племянницей была наша дорогая маленькая королева-немка. Что она не могла быть королевой ганноверцев, потому что они варвары и не хотят иметь королев, только королей. И что жемчуга по закону принадлежат Эрнсту.

— Но, думаю, королева их заслуживает. Надеюсь, она передаст эти ожерелья в фирму Ранделла, мы рассыплем их и поместим в разные места, как монеты под чашками на ярмарке, и дядя больше не сможет обнаружить их, как и геморрой у себя в заднице.

Джордж Лис был широколицым, лукавым человеком. Он рассказывал им о Поле Сторре, замечательном ювелире, создавшем репутацию фирме Ранделла, что он терпел Старого Уксуса больше десяти лет и что теперь, когда он ушел, компания лишилась самого ценного сокровища. Однажды вечером Лис пустил братьев в хранилище посмотреть остовы корон, которые королева вручила как часть оплаты. Залману они показались безобразными — обручами с гнездами для камней.

Лис рассказал им о том, что фирма тайком продала бриллианты Виктории для оплаты долгов ее семьи. Камни величиной с персиковую косточку, подаренные матери ее матери индийским князем, набобом Аркота.

— Ну, давайте, спросите меня, кому они были проданы?

— Кому?

— Не могу сказать! — Лис рассмеялся, издавая астматические «ах», словно от боли. — Это глубокая тайна. Вам придется проработать здесь годы, чтобы узнать ее от меня.

Лис рассказывал братьям все — и ничего. Умалчивал, что хитростью выманил у них три пригодных для короны камня. Не упоминал о базарной жуликоватости Свежего Уксуса. Не думал о себе как о хорошем или плохом человеке, ему было не до этих глупостей. Он просто заботился о своих делах, которые были делами Эдмунда Ранделла. Наблюдал сквозь мелькание спиц колеса гранильного станка за Залманом и представлял себе его раздробленным на части.

— Ты доверяешь мне, парень? Не будь дураком. Давно ты знаешь меня? Не доверяй никому. Тот, кто знает, что такое любовь к камням, знает и как облапошить человека, чтобы заполучить камни. И если понимаешь это, то я уже сказал тебе слишком много.

«Сердце Трех братьев» перешло от Леви к Ранделлу. Камню было уже четыреста тридцать лет. В руках Эдмунда он не выглядел таким старым, казался нетронутым и чистым. Более прозрачным, чем вода, более простым, чем вода. Свежее свежего.

Он снился Залману. В сновидениях камень возвращался к нему от Эдмунда. Залман не знал, каким образом получил его назад — украл, выкупил или камень сам нашел обратную дорогу. Во сне это не казалось невозможным.

Залман ощущал прохладу зажатого в кулаке камня. Он разжимал пальцы, ласкал его взглядом и в конце концов замечал перемену. Изъян, которого раньше не было, какие-то очертания. Переворачивал камень и обнаруживал на ладони яйцо. Удивлялся, почему никогда не видел его раньше. Скорлупа была прохладной, светлой, как змеиная кожа.

Он наклонялся поближе к яйцу, и сон, как всегда, прерывался. Все оставалось тайной. Он ни разу не видел, что в яйце.

При звоне церковных колоколов Залман открыл глаза, некоторое время не сознавая, где находится.

Даниил спал рядом с ним, вытянув руку, словно чего-то просил или что-то предлагал.

Залман встал, стараясь не разбудить брата. Гнетущий сон о камне еще не совсем рассеялся, и он отогнал его.

Залман подошел к окну. Бутылка с настойкой и ложка были на подоконнике, там, где он оставил их в полночь. Отсчитал десять капель и проглотил их. Повторил дозу. Сквозь остатки алкоголя пошло горькое, едкое тепло турецкого опиума. Он ждал, чувствуя, как опиум начинает взбадривать его.

Окно было приоткрыто. Лондон начинал шевелиться в утреннем свете. Смог был негустым, и Залман видел на много миль. Он слышал, что в городе миллион людей, тысяча тысяч. Все хотят того, чего у них нет. И хотя у Залмана не было того, чего он больше всего хотел, на какой-то головокружительный миг ему померещилось, что у него есть все.

«Это дом с двадцатью дверями, — подумал он. — Со множеством дверей». На ладонях у него была пыль самоцветов, въевшиеся в кожу крупицы драгоценностей. «Леви и Леви, — подумал он. — Королевские ювелиры. Сегодня я ничего бы не стал менять. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Даже если бы мог».

Часть пятая

ЛЮБОВЬ К КАМНЯМ

Рейс дешевый, и это заметно. Самолет пахнет креветками и сушеными бананами, словно его сняли с грузовых линий. Крылья содрогаются в воздушных ямах над Балтийским морем. Я откидываюсь на спинку сиденья, закрываю глаза и думаю о чем угодно, кроме Англии.

В шесть часов по лондонскому времени в России заходит солнце, но вскоре после полуночи восходит снова. Стены салона — в иллюминаторах. Время летит на высоте тридцать тысяч футов. Когда кинофильм на борту кончается и свет в салоне гаснет, я представляю себе, как снаружи струятся мимо годы — тонкие, холодные, как перистые облака. Это, разумеется, иллюзия, отвлеченность не видна. Тем не менее продолжаю смотреть в иллюминатор, вижу темноту за бортом, начало дня. Время меня интересует. Как-никак я лечу далеко.

В Москве несколько часов жду пересадки. Окна в транзитном зале ожидания высокие, вымытые, за ними высотные здания, шоссе и черные опушки сосновых лесов. Две японские девочки делают замедленные фотоснимки. Жан-Батист Тавернье тоже здесь, в конце своего седьмого путешествия. Он приехал в Москву триста девять лет назад, похоронен возле деревянной церкви в часе езды по направлению к Туле. По крайней мере он нашел, что искал. Таким образом характеризуется мой мир. «Братья» постоянно находятся впереди меня, надежные, как секстант.

Токийский самолет пахнет старой мебелью; все прочее такое же, кроме пассажиров. Рядом со мной женщина с маленькой девочкой часами жуют японские закуски и вырезают ножницами фигурки из бумаги. Дружная семья для них источник уюта и спокойствия. Глаза у них одинаковые, радужные оболочки до того черные, что зрачки кажутся расширенными от удовольствия или освещения, из-за эпикантных складок21 создается впечатление, что мать с дочерью постоянно улыбаются. Большей частью так оно и есть. Они угощают меня маринованными сливами. Женщина приветливо кивает:

— Прошу вас. Одна путешествуете?

— Да.

Она вскрикивает — «ах!» — словно печаль сказанного мной нельзя выразить словами.

— Берите еще. Вы первый раз летите в Японию?

— Третий.

Женщина вскидывает брови. Три — впечатляющее число, и я, оказывается, представляю собой не совсем то, что она ожидала.

— Всякий раз в отпуск?

— По делам. Только по делам.

Девочка смотрит на меня блестящими глазами, высматривает во мне что-то. Интересно, что она видит и что хочет увидеть?

Сливы солено-сладкие. Их привкус остается у меня во рту, когда я пытаюсь заснуть. Поворачиваюсь лицом к вогнутой стене и думаю о Японии.

Долгий путь в поисках камней. Я понимаю это, но не чувствую. Тавернье не путешествовал так далеко, правда, расстояния с тех пор сократились. Япония — «Жи-бэнь» для обитателей материка. Марко Поло называл ее страной золота. Японское название более красивое, менее торгашеское: Ниппон. Страна восходящего солнца. Странно именовать так собственную страну.

Словно ее жители видят свои острова концом мира, а не его центром. Или не концом, а началом.

Я бывала здесь для продаж, а не для покупок. В торговле камнями мир делится так. Есть страны, где камни добывают, словно земля в их климате более питательна. Есть места, где камни завершают свой путь. Страны золота, хотя понятие «золото» в данном случае относительно, иногда даже нематериально. Например, в 1893 году один работник на англо-африканских копях откопал самый большой из найденных до того времени алмаз. Даже после того, как гранильщики его ободрали, он весил девятьсот девяносто пять каратов. Бриллиант величиной с кулак. Его назвали «Эксельсиор». Негр, который нашел этот алмаз, получил пятьсот фунтов стерлингов, коня с упряжью и пару пистолетов — три золотых желания. Надеюсь, он был полностью удовлетворен.

У меня положение другое. Продавать мне нечего. Рубины были последними из моих запасов, и последний из них ушел из рук. Теперь я только ищу. Это своего рода эндшпиль. Внизу проплывает Монголия, в редеющей тьме серебрятся реки.

Сплю я неглубоко. Насколько понимаю, без сновидений. Подле меня храпит женщина с улыбающимися глазами. Сидящая за ней девочка чертит ногтями узоры на крышке консервной банки. Всякий раз, когда я просыпаюсь, она выводит английские буквы, японские иероглифы, забавную девочку с огромными глазами, бесконечные крестики и нолики, сосредоточась на этих играх в одиночку.

Крестик-нолик, крестик-нолик.

Крестик-нолик.

Крестик.

Мой паспорт заполнен почти целиком. Чиновник иммиграционной службы пристально разглядывает его, словно может найти в последовательности проставленных виз нечто криминальное. Снаружи небо светлеет перед рассветом.

В конце паспорта графа, содержащая сведения о ближайших родственниках. Там вписана только Энн. Чиновник переворачивает страницу обратно и ставит штамп, дающий право находиться в Японии шестьдесят дней. Я иду по проходу для тех, кому нечего предъявлять, и нахожу окошко обмена валюты. Женщина лет тридцати с детским голоском берет мои мятые английские деньги и протягивает тонкий конверт с еще гладкими иенами. Снаружи японская семья машет рукой прохожим, чтобы не мешали запечатлеть на фотопленке ее воссоединение.

Проезд в поезде до города стоит больше, чем я отложила. Вагон забит разноплеменной публикой с помятыми от дальних перелетов лицами. Между спинками сидений вижу свое улыбающееся отражение в окне. Я улыбаюсь. Не слишком радостно, не так широко — просто потому, что здесь меня никто не знает. Я к этому привыкла. Это помогает мне сосредоточиться на том, что я делаю. Я ищу следы человека, который подписывался «Три Бриллианта». Его уже какое-то время нет в живых.

Снаружи слившиеся воедино сельский, промышленный, городской ландшафты. Переходов нет. Между домами с голубыми крышами сухая рисовая стерня. Между фабричными флигелями — дома с голубыми крышами. После Лондона они кажутся покрытыми неизбежной патиной копоти. Нельзя сказать, что Токио чистый город — я ощущаю его запах в кондиционированном воздухе поезда, — но его структура более новая. Здесь все происходит быстрее, меньше забывается. Перемены, на которые в Англии ушло два века, здесь происходят в десятилетия.

Я остаюсь в поезде до Синдзюку. Сойти с него легче, чем выйти в город. Вокзал переходит в высокие рестораны, игорные галереи, подземные торговые улицы, аквариумы с колоннами, сквозь которые движутся люди. Людской поток несет меня к восточному выходу.

По вокзальным часам уже почти десять. На моих часиках время еще лондонское, я перевожу их на девять часов вперед. Вокруг меня толкутся пассажиры. На широком тротуаре — ряды киосков с горячей лапшой и телефонные будки. У меня мелькает мысль еще раз позвонить Энн. Но киоски поближе, и то, что в них, приманчивее. Заказываю рыбный суп и, погружая лицо в пар, жадно ем вареную рыбу. Если не считать маринованных слив, это моя первая еда после Лондона — в сущности, после хлеба у Пайка. Я думаю о нем как о старике на периферии торговли камнями, одном со своими фотографиями.

Толпа заполняет тротуар до самого моего стула. Какой-то школьник, склонив голову, смотрит на меня. Лицом он похож на Иохеи. Вспоминаю его, его философию отношения к незнакомым. Задумываюсь: может, Иохеи и был тем, кого мне следовало ждать. Или Джордж Пайк. Иохеи не говорил, как это определить. Наверху на громадном видеоэкране Джек Николсон пьет пиво «Асахи», его улыбка растягивается между зданиями.

Я расплачиваюсь и иду в восточную сторону, на глухие улочки. Они напоминают мне диярбакырские, хотя отличаются почти всем. Здесь пахнет не гнилью, а только едой и паром кондиционеров, здесь нет довоенных построек, лишь заведения со стриптизом, вращающиеся бары, где подают суши, и отели для свиданий. Но звук у обоих городов один и тот же: гвалт толпы, шум машин, его подспудная человечность. Если закрыть глаза, я могу потеряться в нем. Усиленный динамиком женский голос поет рекламные тексты секса, еды или алкоголя. Я понимаю в нем только страсть, как в молитве или пении муэдзина.

Становится жарко, я снимаю пальто и несу его на руке. Сумка натирает плечо. На ближайшем перекрестке пластиковая афиша «Стопроцентной» гостиницы; мужчина сметает со ступеней пыль и цикад. Миную его и вхожу внутрь.

В окошке администратора старуха ест сашими с полистиролового подноса. Над ней вывеска на англизированном японском, прейскурант на послеобеденный отдых и на ночь. Старуха режет рыбу палочками для еды, руки у нее тонкие, мускулистые. Когда я подхожу, она поднимает взгляд, лицо ее морщится от сосредоточенности.

— Доброе утро.

— О!

От испуга у нее отвисает челюсть. Она машет рукой, прогоняя меня, словно чужеземные постояльцы могут только привести к эскалации межрасовых осложнений. Входит дворник, кричит за моей спиной, словно я где-то далеко, телефонный абонент на междугородней линии:

— Да, алло! Алло!

Я выдавливаю улыбку.

— У вас найдется комната?

— Нет комнат. — Он взмахивает метлой, сказочный крестный отец в териленовой рубашке и севших от стирки брюках. — Это капсульный отель.

— Прекрасно. У вас найдется капсула?

— Хотите капсулу?

— Да, хочу.

Дворник смотрит на старуху. Обоих охватывает паника.

— Комнат нет, одни капсулы. Прошу вас.

— Я не умещусь в них?

Он с несчастным видом пожимает плечами.

— Хотите капсулу?

Я ощущаю, что в моем организме нарушились биоритмы из-за перелета, отчего не становлюсь более терпеливой, чем следует.

— Мне нужна постель на одну ночь. Постель в капсуле меня устраивает. Заплатить могу сейчас или потом.

Они предпочитают сейчас. Старуха жестом велит разуться, потом ведет меня за собой. Заведение кажется паршивым, но я так устала, что мне все равно. В конце последнего коридора старуха возится с запертой дверью.

Внутри место для сна пусто. Оно напоминает мне комнату в доме Глётт, где хранились камни. Ящик, где меня можно запереть, как баллу или нож. На подушке сложена пижама, некрасивая, с вышитой надписью «Стопроцентная» на груди. Дальше по коридору расположены шкафчики для одежды, сауна, несколько душевых на западный манер, еще более тесных, чем капсулы. Старуха объясняет мне подробности, которых я понять не могу. Театрально указывает на дверь сауны, словно там может находиться нечто чудовищное.

Оставшись одна, снимаю одежду и захожу в душевую. Я не раздевалась донага уже несколько дней. Стою под струями воды, сколько могу, и надеваю единственную чистую одежду, позволив коже дышать. Через отверстие вытяжного вентилятора доносятся голоса рекламных певиц. Запираю свои пожитки и заползаю в свое частное пространство, на четверть кокон, на три четверти гроб.

Стены пестрят выключателями. Телевизор вделан в потолок. Матрац пахнет нежилым помещением и сладковатой плесенью, характерной для сырого климата. Укладываюсь на него и представляю вокруг себя, за стенами, других постояльцев, хотя знаю, что их там нет. Людей, превратившихся в куколок, лежащих и чего-то ждущих. От этого видения у меня начинает кружиться голова, и я глубоко дышу, отгоняя его. Сверху смотрит плоское лицо телевизора. Включаю его и прохожусь по каналам.

Мужчина старается съесть как можно больше яиц в отведенное для этого время. Двое самураев сражаются на заснеженном поле. Последний канал — платное порно. Мужчина мастурбирует на грудь женщины, его прибор и ее лицо замаскированы. Черты мужчины искажены от адреналина и удовольствия. Смотрю, как он ублажает себя, потом бесплатное время кончается, и я засыпаю. Капсула сливается с темнотой.


Просыпаюсь вечером. В капсуле определить это можно только по часам. Открыв глаза, я не сразу понимаю, где нахожусь или хотя бы могу находиться.

Ощущение такое, что ветер в моей жизни изменился и куда-то меня несет. Я лишилась всяких ориентиров. Это похоже на проклятие, хотя нигде не сказано, что «Три брата» навлекали его. Поворачиваю голову и вижу рядом часы, светящиеся цифры сменяют друг друга.

По токийскому времени восемь. Неуклюже поднимаю руку, телевизор разражается гомоном участников викторины. Колочу ладонью по его лицу, пока шум не утихает. Ключ от шкафчика у меня в кармане рубашки, иду и одеваюсь. У окошка администратора ничего нет, кроме другого телевизора. За стойкой лежит стопка телефонных справочников, но они недосягаемы, иероглифы мне непонятны, а объяснять старухе, что я разыскиваю Мусанокодзи, изготовителей соевого соуса, уже кажется чрезмерным межкультурным усилием.

Снаружи вечерний воздух еще теплый. На ступенях отеля сидят мужчины в фирменных пижамах, пьют и курят. Откидываются назад, словно каким-то фантастическим образом улица стала их домом на эту ночь, словно она принадлежит им. На другой ее стороне — торговые автоматы.

Перехожу туда. В их освещенных витринах баночки пива, сливового вина, сакэ. Беру пиво и возвращаюсь обратно. Кивает мне только служащий, сидящий на верхней ступеньке. Я задаюсь вопросом, существует ли здесь какая-то система старшинства, некая иерархия.

— Добрый вечер! Добро пожаловать в «Стопроцентную» гостиницу.

На всякий случай повторяет то же самое по-французски. Он красивый и бойкий. Загорелое лицо Джона Уэйна. Я благодарно киваю. Он указывает на своих друзей.

— Вы американка? Мы здесь завсегдатаи. Видели, что вы купили пива, хорошего японского пива. Будем рады, если выпьете его в нашей компании.

— С вашей стороны это очень любезно.

Я сажусь. Люди, расположившиеся на средней ступеньке, одобрительно кивают. Мы обмениваемся тостами: «Кампаи, кампаи». На деревьях вдоль улицы стрекочут цикады.

— Хорошо поговорить по-английски, — произносит сидящий рядом со мной. — Для нас. Трудный язык, совершенно не схожий с японским. Меня зовут Томоясу.

— Кэтрин. — Мы обмениваемся рукопожатием. Сидящие ниже шевелятся, меняя позы. — Рада помочь. Вы тоже можете кое-что для меня сделать.

— Понятно, — отвечает он, слегка пьяный, ничего не понимающий. — Можно спросить, Кэтрин, надеюсь, это не наглость — мои коллеги и я заинтересовались: вы остановились здесь?

— На эту ночь.

— А?

Он произносит это остальным, превращая междометие в целую фразу. Что-то вроде: «Ну что я говорил?» На нижней ступеньке лысый человек что-то бормочет. Сидящий над ним с пачкой «Мальборо» отвечает. В их голосах звучит разлад, уличная жестокость, которой я не ожидала. На поверхности Токио очень учтивый, легко поверить, что ничего иного здесь нет. Ни глубин, ни теней, словно город может быть всего двухмерным.

— Они говорили обо мне?

Томоясу пожимает плечами:

— Это не так уж важно.

— Конечно. Важно вот что. — Я спрашиваю, уже зная ответ. — Капсульные отели предназначены только для вампиров?

— Вампиров. А-ха-ха. — Он улыбается. — Нет, только для мужчин. Обычно для мужчин. Может быть, это не правило. Служащие ничего об этом не говорили?

— Напрямик — нет.

— Теперь это не так уж важно.

Он умолкает. Улыбка сходит с его лица, но не совсем.

— Почему?

— Капсульные отели существуют для тружеников вроде нас. Но сейчас мыльный пузырь экономического бума лопается, служащие не получают жалованья. Теперь они сидят дома, вместо того чтобы работать допоздна. Напиваются вместе с женами.

— Счастливые жены.

— Нет-нет. Злосчастный мыльный пузырь.

Разговор прекращается. Цикады меняют ритм, их стрекот превращается в напев. Чччч, ча-ча-ча.

— На безжалованье — можно так сказать, Кэтрин?

Я смеюсь, вторя его смеху. Он продолжает:

— На безделье. Меньше дел, больше удовольствий. Лично я адвокат компании, эти люди мои коллеги. Наша компания выпускает стеклянные трубки для неоновых надписей. А вы сами кто, служащая?

— Нет, просто разыскиваю одного человека.

Вдали стучит поезд. Служащие компании потягивают пиво и молчат, словно прислушиваются. Кажется, теперь они чувствуют себя неловко, беспокойно ерзают на сентябрьском ветру. Люди, запутавшиеся в изменчивой жизни, мне их жаль.

Томоясу допивает свое вино. На дне чашки маринованная слива. Он переворачивает чашку, ловит сливу, съедает.

— Так. Вы частный детектив, расследуете частные дела. Но Токио — большой город.

— Собственно говоря, я разыскиваю одну семью. Думаю, очень хорошо известную. Мусанокодзи.

— А?

Едва я договариваю, лысый оборачивается ко мне, словно на меня стоит посмотреть из-за одной этой фамилии.

— Вы знаете семью Мусанокодзи? — спрашивает Томоясу. И выплевывает сливовую косточку.

— Только понаслышке.

— О, это большая семья. Большой бизнес. — От волнения он говорит по-английски хуже. — Приправы, шою, не? Соевый соус. Очень уважаемая, да. Почему вы хотите познакомиться с семьей Мусанокодзи?

— Это сложная история. Но я подумала, что, может быть, кто-нибудь из вас знает, где находится офис компании. Там есть телефонный справочник…

Томоясу меня не слушает. Человек на нижней ступеньке снова что-то говорит — уверенно, вполголоса. Он сидит вполоборота, профиль его четко виден на фоне голубого света торговых автоматов. Томоясу кивает, когда он договаривает.

— Мистер Абэ говорит, он знает одно место. Туда ходит один из мужчин Мусанокодзи. Не главный. Управляющий среднего звена.

— Что это за место?

— Бар. — Он пожимает плечами. — Для мужчин.

— Меня туда не пустят?

Томоясу пристально меня разглядывает.

— Простите, но я думаю, вам заплатят.

«Не нужно мне платы, — думаю я. — И не нужно передо мной извиняться». Спрашиваю:

— Часто бывает там мистер Мусанокодзи?

Томоясу окликает человека на нижней ступеньке.

Тот что-то бормочет в ответ.

— Он всегда бывал там, когда появлялся Абэ-сан. Часто, регулярно, постоянно, как это лучше сказать. Заведение очень дорогое. Минутку, пожалуйста…

Он быстро уходит в вестибюль отеля. Пока его нет, коллеги молчат. Человек на нижней ступеньке поглаживает голову, словно ощущает на ней мой взгляд. Томоясу возвращается с бумагой и ручкой, садится, уже начав писать.

— Это название бара. «Суги». Это адрес. Бар далеко отсюда, найти его непросто, вам, пожалуй, лучше взять такси. Бумагу отдайте водителю.

— Спасибо.

Я беру листок. Секунду Томоясу продолжает его держать. Потом, словно устыдясь себя, убирает руку.

— Спасибо, Кэтрин. Было очень приятно познакомиться. Вы значительно улучшили мою разговорную речь.

Прощаясь, все встают. Томоясу первый, остальные следуя его примеру. Мистер Абэ останавливает такси. Дверца для пассажиров распахивается автоматически. Когда я влезаю в машину, раздается стук торгового автомата на улице, еще одна доза алкоголя падает в его освещенное отверстие.

Машина отделана изнутри светлой искусственной кожей. Водитель в белых перчатках, словно мим. Он открывает стеклянную перегородку, берет листок с адресом и читает, не обращая на меня внимания, словно эту бумажку дало ему какое-то невидимое существо. Представляю себе его пьющим в пижаме «Стопроцентной» гостиницы, а тем временем мимо проносится Токио.

Сюда в самый раз приезжать на поиски драгоценностей. В магазине здесь можно купить платиновые комплекты палочек для еды на двоих. В одном отеле есть золотая ванна, сделанная в форме феникса, — триста тридцать с половиной фунтов металла, самое большое на свете изделие из золота, бизнесмены плавают в ней, и отблески падают на их жировые складки. Столица страны золота. Все из металла и света, то и другое находится в превосходном соотношении. «Будто часовой механизм, — думаю я, — колесики между рубиновыми осями. Утонченное сооружение». На перекрестках перед светофорами толпятся пешеходы и велосипедисты.

Мы едем на северо-восток. Через центр, в сторону реки. Мне уже несколько дней кажется, что я держу путь только в одну сторону. Но ведь все древние камни появились с Востока. Когда я пишу историю «Трех братьев», создается впечатление, что они в равной мере принадлежат Азии и Европе, но такое впечатление ложно. Драгоценность эта азиатская и только азиатская. Камни ее найдены за четыре века до того, как начали разрабатываться алмазные копи Африки и Бразилии, золотоносные месторождения Америки и Австралии. Они относятся к тому времени, когда замечательные баласы все еще поступали из Бадахшана, рубины цвета голубиной крови — только из Могока, алмазы — из Индии. «Братья», безусловно, были обнаружены на Востоке.

Человек в белых перчатках ведет машину безукоризненно. Кварталы больших административных зданий сменяются более тихими улицами. Сборные дома вытесняют старые деревянные строения. Машин здесь немного. Пересекаем реку Сумида по узкому каменному мосту и через пять кварталов подъезжаем к нужному месту.

Бар находится за высокими кедрами, сквозь них светятся окна. Когда такси отъезжает, я стою под деревьями, вдыхая их запах. Такой же, как во дворе каменного дома Глётт. Думаю о ней, о Хасане. Я скучаю по ним, хотя, надеюсь, никогда их больше не увижу. Оправдания себе в этом не ищу. Знаю, что я эгоистичная, холодная, но эти свойства не всегда плохи.

Между деревьев проходит дорожка, свет заливает