Book: Воспитание чувств



Воспитание чувств

Гюстав Флобер

Воспитание чувств

(История одного молодого человека)

Купить книгу "Воспитание чувств" Флобер Гюстав

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Воспитание чувств

I

Около шести часов утра 15 сентября 1840 года пароход «Город Монтеро», готовый отчалить от набережной св. Бернара, выпускал густые клубы дыма.

Спешили запыхавшиеся люди; бочки, канаты, бельевые корзины загораживали дорогу; матросы никому не отвечали; все толкались; тюки лежали горой в проходе около машин, и шум сливался с гудением пара; вырываясь через отверстия в обшивке труб, он заволакивал все белесоватой пеленой, а колокол на баке не переставая звонил.

Наконец судно отвалило, и берега, застроенные складами, верфями и мастерскими, потянулись, медленно развертываясь, точно две широкие ленты.

Молодой человек, лет восемнадцати, с длинными волосами, неподвижно стоял около штурвала, держа подмышкой альбом. Сквозь мглу он всматривался в какие-то колокольни, в какие-то неизвестные здания; потом в последний раз обвел глазами остров св. Людовика, Старый город, собор Богоматери и, наконец, глубоко вздохнул: Париж исчезал из глаз.

Г-н Фредерик Моро, недавно получивший диплом бакалавра,[1] возвращался в Ножан-на-Сене, где ему предстояло томиться целых два месяца, прежде чем он уедет «изучать право». Мать, снабдив сына необходимой суммой денег, отправила его в Гавр – навестить дядю, который, как она надеялась, мог оставить ему наследство; Фредерик приехал оттуда только накануне и, не имея возможности остановиться в столице, вознаградил себя тем, что возвращался домой самым длинным путем.

Суматоха улеглась; все разошлись по своим местам; кое-кто стоя грелся у машины; а труба с медленным ритмическим хрипением выбрасывала дым, поднимавшийся черным султаном; на медных частях появились капельки, стекавшие по ним; палуба дрожала от легкого внутреннего сотрясения, и колеса, быстро вращаясь, разбрасывали брызги.

Река была окаймлена песчаными мелями. По пути встречались то плоты, которые начинали раскачиваться на волнах от парохода, то какая-нибудь лодка без парусов и в ней человек, удивший рыбу; вскоре зыбкая мгла рассеялась, показалось солнце, холм, возвышавшийся на правом берегу Сены, стал постепенно понижаться, а на противоположном берегу, еще ближе к реке, появился новый холм.

Он увенчан был деревьями, среди которых мелькали приземистые домики с итальянскими крышами. Вокруг них – сады, спускающиеся по склону и отделенные друг от друга новыми оградами, железные решетки, газоны, теплицы и вазы с геранью, симметрично расставленные на перилах, где можно было облокотиться. Не один путешественник, завидев эти нарядные приюты отдохновения, жалел, что не он их владелец, и рад был бы прожить здесь до конца своих дней с хорошим бильярдом, лодкой, женой или каким-нибудь другим предметом мечтаний. Удовольствие, которое испытывали впервые совершавшие путешествие по воде, способствовало излияниям. Весельчаки уже начинали шутить. Многие пели. Было весело. Кое-кто приложился уже к рюмке.

Фредерик думал о комнате, в которой он будет жить, о плане драмы, о сюжетах для картин, о будущих любовных увлечениях. Он находил, что счастье, которого заслуживало совершенство его души, медлит. Он декламировал про себя меланхолические стихи; нетерпеливо расхаживал по палубе; дошел до конца ее, где висел колокол, и здесь, среди пассажиров и матросов, увидел господина, который развлекал комплиментами какую-то крестьянку и при этом вертел золотой крестик, висевший у нее на груди. Мужчина был весельчак, курчавый, лет сорока. Коренастую фигуру плотно облегала черная бархатная куртка, две изумрудные запонки сверкали на его батистовой сорочке, а из-под широких белых панталон видны были какие-то необыкновенные сапоги из красного сафьяна с синими узорами.

Присутствие Фредерика не смутило его. Он несколько раз к нему оборачивался и подмигивал, словно хотел с ним заговорить; потом угостил всех стоявших вокруг сигаретками. Но, соскучившись, видимо, в этой компании, он вскоре отошел, Фредерик последовал за ним.

Вначале разговор касался различных сортов табака, потом самым естественным образом перешел на женщин. Господин в красных сапогах дал молодому человеку несколько советов; он излагал теории, рассказывал анекдоты, ссылался на собственный опыт и вел свой развращающий рассказ отеческим, забавно простодушным тоном.

Он считался республиканцем, много путешествовал, был знаком с закулисной жизнью театров, ресторанов, газет и со всеми артистическими знаменитостями, которых фамильярно называл по имени; Фредерик вскоре поделился с ним своими планами; он их одобрил.

Но, внезапно прервав разговор, он взглянул на трубу парохода, потом, быстро бормоча, стал производить длинные вычисления, чтобы узнать, «сколько получится, если поршень сделает в минуту столько-то ходов», и т. д. А когда цифра была определена, начал восхищаться пейзажем. По его словам, он был счастлив, что бросил все свои дела.

Фредерик чувствовал некоторое почтение к нему и не устоял против желания узнать, как его зовут. Незнакомец ответил скороговоркой:

– Жак Арну, владелец «Художественной промышленности» на бульваре Монмартр.

Слуга в фуражке с золотым галуном подошел к нему и сказал:

– Не пройдете ли вниз, сударь? Мадмуазель плачет.

Он исчез.

В «Художественной промышленности», предприятии смешанном, объединялись газета, посвященная живописи, и лавка, где торговали картинами. Это название Фредерику неоднократно приходилось читать в родном городе у книготорговца на огромных объявлениях, где имя Жака Арму занимало видное место.

Солнце стояло над самой головой, в его лучах сверкали железные скрепы мачт, металлическая обшивка судна и поверхность воды; от носа парохода расходились две борозды, тянувшиеся до самых лугов. При каждом повороте реки взгляд вновь встречал все те же ряды серебристых тополей. Берега были совсем безлюдны. В небе застыли белые облачка, и скука, смутно разлитая во всем, казалось, замедляла движение парохода и придавала путешественникам еще более невзрачный вид.

За исключением нескольких буржуа, ехавших в первом классе, все это были рабочие и лавочники с женами и детьми. В ту пору принято было похуже одеваться в дорогу; поэтому почти все были в каких-то старых шапках или вылинявших шляпах, в обтрепанных черных фраках, истершихся за канцелярскими столами, или же в сюртуках, так долго служивших их владельцам за прилавком магазина, что вся материя на пуговицах продралась; иногда под жилетом с отворотами виднелась коленкоровая рубашка, забрызганная кофе; галстуки, превратившиеся в лохмотья, были заколоты булавками из накладного золота; матерчатые туфли придерживались штрипками. Два-три проходимца, с бамбуковыми тростями на кожаных петлях, косились по сторонам, а отцы семейств таращили глаза и приставали ко всем с вопросами. Одни разговаривали стоя, другие – присев на свои пожитки; некоторые спали, забившись в угол; кое-кто занялся едой. На палубе валялись ореховая скорлупа, окурки сигар, кожура от груш, обрезки колбасы, принесенной в бумаге; три столяра-краснодеревца в блузах не отходили от буфетной стойки; арфист в лохмотьях отдыхал, облокотившись на свой инструмент; по временам слышно было, как в топку бросают уголь, раздавались возгласы, смех; а капитан, не останавливаясь, шагал по мостику от одного кожуха к другому. Чтобы пройти к своему месту, Фредерик толкнул дверцу первого класса, потревожив двух охотников с собаками.

И словно видение предстало ему.

Она сидела посередине скамейки одна; по крайней мере он больше никого не заметил, ослепленный сиянием ее глаз. Как раз когда он проходил, она подняла голову; он невольно склонился и только потом, когда сам занял место, несколько дальше с той же стороны, что и она, стал смотреть на нее.

На ней была соломенная шляпа с широкими полями и розовыми лентами, развевавшимися по ветру за ее спиной. Гладко причесанные черные волосы были собраны очень низко, изгибаясь над линией длинных бровей, и, казалось, любовно окружали овал ее лица. Платье из светлой кисеи с мушками ложилось многочисленными складками. Она что-то вышивала, и ее прямой нос, ее подбородок, вся ее фигура вырисовывались на фоне голубого неба.


Воспитание чувств

Она продолжала сидеть все в той же позе, и он несколько раз прошелся взад и вперед, стараясь скрыть свои намерения; потом остановился возле ее зонтика, прислоненного к скамье, и сделал вид, будто следит за лодкой на реке.

Никогда не видел он такой восхитительной смуглой кожи, такого чарующего стана, таких тонких пальцев, просвечивающих на солнце. На ее рабочую корзинку он глядел с изумлением, словно на что-то необыкновенное. Как ее имя, откуда она, что у нее в прошлом? Ему хотелось увидеть обстановку ее комнаты, все платья, которые она когда-либо носила, людей, с которыми она знакома; и даже стремление обладать ею исчезало перед желанием более глубоким, перед мучительным любопытством, которому не было предела.

Подошла негритянка с косынкой на голове, ведя за руку девочку, уже большую. Ребенок только что проснулся и был весь в слезах. Нянька посадила девочку к себе на колени: «Барышня плохо себя ведет, а ведь ей скоро исполнится семь лет; мама ее разлюбит; слишком уж часто прощаются ей капризы». И Фредерик радостно слушал, точно все это было для него откровением.

Уж не была ли она родом андалузка или креолка? И не с островов ли вывезла она эту негритянку?

За ее спиной, на медной обшивке борта, лежала длинная шаль с лиловыми полосами. Не раз, наверно, на море, в сырые вечера она куталась в эту шаль, укрывала ею ноги, спала в ней! Но бахрома перетягивала шаль вниз, она постепенно скользила – вот-вот упадет в реку. Фредерик бросился и подхватил ее. Дама сказала:

– Благодарю вас, сударь.

Глаза их встретились.

– Жена, ты готова? – крикнул г-н Арну, появляясь на лестнице.

М-ль Марта побежала к нему и, обхватив его шею, стала дергать за усы. Раздались звуки арфы, девочке захотелось «посмотреть на музыку», и вскоре негритянка, посланная за арфистом, привела его в первый класс. Арну узнал в нем бывшего натурщика; к удивлению присутствующих, он стал говорить ему «ты». Арфист откинул свои длинные волосы, вытянул руки и начал играть.

То был восточный романс, где речь шла о кинжалах, цветах и звездах. Человек в лохмотьях пел пронзительным голосом; стук машины врывался в мелодию, нарушая такт; арфист сильнее ударял по струнам; они дрожали, и, казалось, в их металлических звуках слышны были рыдания и жалобы гордой, но побежденной любви. Леса, тянувшиеся по обоим берегам, спускались к самой воде; проносился свежий ветерок; г-жа Арну с рассеянным видом глядела вдаль. Когда музыка умолкла, она несколько раз сомкнула и разомкнула веки, словно пробуждаясь от сна.

Арфист смиренно приблизился к ним. Пока Арну искал мелочь, Фредерик протянул руку и, стыдливо разжав ее над фуражкой музыканта, положил туда луидор. Не тщеславие побудило его подать эту милостыню на глазах у нее, а порыв души, почти благоговейный, к которому он мысленно приобщил и ее.

Арну, пропуская его впереди себя, дружески предложил ему пройти вниз. Фредерик уверял, что только что позавтракал; на самом деле он умирал от голода, а в кошельке у него не было уже ни сантима.

Но тут же Фредерик решил, что он имеет право, как и всякий другой, находиться в каюте.

Несколько буржуа, сидя за круглыми столами, уже ели; между ними сновал официант; супруги Арну расположились в глубине направо; Фредерик сел на длинный бархатный диванчик, убрав газету, лежавшую на нем.

В Монтеро им предстояло пересесть в шалонский дилижанс. Их путешествие по Швейцарии рассчитано на месяц. Г-жа Арну упрекнула мужа в том, что он слишком балует ребенка. Он что-то шепнул ей на ухо, должно быть какую-нибудь любезность, потому что она улыбнулась. Потом он встал и задернул занавеску на окне за ее спиной.

Потолок, низкий и совершенно белый, резко отражал свет. Фредерик, сидевший против нее, различал тень от ее ресниц. Она прикасалась губами к стакану, отламывала кусочки хлеба; медальон из бирюзы на золотом браслете в виде цепочки время от времени позвякивал, ударяясь о тарелку. А те, что были кругом, как будто и не замечали ее.

Иногда в иллюминатор можно было увидеть борт лодки, причаливавшей к пароходу, чтобы принять или высадить пассажиров. Люди, сидевшие за столами, наклонялись к иллюминаторам и называли местность.

Арну выражал недовольство поваром; а когда подали счет, он возмутился и потребовал, чтобы сбавили цену. Затем он повел молодого человека на бак – выпить грогу, но Фредерик скоро вернулся под тент, куда снова пришла г-жа Арну. Она читала тоненькую книжку в серой обложке. Уголки ее рта временами приподнимались, и словно луч удовольствия озарял ее лицо. Он позавидовал тому, кто сочинил все эти вещи, видимо занимавшие ее. Чем больше он любовался ею, тем сильнее чувствовал, как между нею и им возникает пропасть. Он думал о том, что вот сейчас надо будет расстаться с нею навсегда, не дождавшись от нее ни единого слова, не оставив у нее даже воспоминания!

Справа тянулась равнина; налево пастбище постепенно переходило в холм, где виднелись виноградники, орешник, мельница, вся в зелени, а дальше – тропинки, которые зигзагами вились по белой скале, уходившей в небо. Какое счастье подниматься рядом с нею на холм, обняв ее за талию, меж тем как платье ее будет задевать пожелтевшие листья, слушать ее голос, видеть сияние ее глаз! Пароход мог бы остановиться, им стоило лишь сойти на берег; но все то, что казалось так просто, было не легче, чем повернуть солнце.

Немного дальше открылся замок с остроконечной крышей, с четырехугольными башенками. Перед его фасадом расстилались цветники, а липовые аллеи уходили в глубь парка, смыкаясь высокими темными сводами. Он представил себе, что она гуляет вдоль живой изгороди. В эту минуту на крыльцо, где стояли кадки с померанцевыми деревьями, вышли дама и молодой человек. Потом все скрылось.

Девочка играла подле него. Фредерик хотел ее поцеловать. Она спряталась за няниной спиной; мать пожурила ее за то, что она нелюбезна с господином, который спас шаль. Не приглашение ли это вступить в беседу?

«Быть может, она теперь заговорит со мной?» – спрашивал он себя.

Времени оставалось мало. Как добиться приглашения к Арну? И Фредерик не придумал ничего лучшего, как обратить его внимание на осенние тона пейзажа, и прибавил:

– Недалеко уже и зима, время балов и обедов!

Но Арну всецело был поглощен своим багажом. Показался сюрвильский берег, приближались мосты; вот миновали канатный завод, ряд низких домов; на берегу стояли котлы с дегтем, разбросаны были щепки, а на песке вертелись колесом мальчишки. Фредерик узнал человека в куртке и закричал ему:

– Поскорей!

Причалили. Он с трудом отыскал Арну в толпе пассажиров, и тот, пожимая ему руку, сказал:

– Всех благ, дражайший.

Выйдя на набережную, Фредерик оглянулся. Она стояла около руля. Он обратил к ней взгляд, в который хотел вложить всю свою душу: она не пошевельнулась, как будто ничего не произошло. Не отвечая на приветствие слуги, Фредерик крикнул на него:

– Почему ты не подъехал ближе?

Слуга стал извиняться.

– Какой бестолковый! Дай мне денег!

И Фредерик отправился в харчевню поесть.

Четверть часа спустя ему захотелось как бы невзначай зайти на почтовый двор. Не увидит ли он ее еще раз?

«К чему?» – спросил он себя.

И, сев в американку, поехал. Не обе лошади принадлежали его матери. Вторую она попросила у г-на Шамбриона, сборщика податей. Исидор, выехавший накануне, до вечера отдыхал в Брэ, а ночевал в Монтеро, так что лошади, передохнув, резво бежали теперь.

Без конца тянулись жнивья. Дорогу окаймляли два ряда деревьев, кучи булыжника мелькали одна за другой, и мало-помалу ему вспомнилось все путешествие – Вильнев-Сен-Жорж, Аблон, Шатийон, Корбей и другие места, – вспомнилось так ярко, что теперь он различил новые подробности, более тонкие черты. Из-под нижней оборки ее платья выступала ножка в узком шелковом ботинке коричневого цвета; тиковый тент поднимался над ее головой словно широкий балдахин, и красные кисточки его бахромы все время трепетали от ветра.

Она была похожа на женщин из книг романтиков. Он ничего бы не прибавил к ее облику, ничего бы не убавил в нем. Мир внезапно расширился. Она была той лучезарной точкой, в которой сосредоточивалось все, и, убаюканный движением экипажа, он устремил взгляд к облакам, полузакрыл веки и весь отдался радости мечтательной и беспредельной.

В Брэ он не стал ждать, пока лошадям зададут овса, и один пошел вперед по дороге. Арну звал ее «Мари». Он крикнул громко: «Мари!» Голос его замер в воздухе.

Небо на западе пылало широким пурпурным пламенем. Большие скирды ржи, подымавшиеся среди сжатых полей, отбрасывали огромные тени. Вдали, где-то на ферме, залаяла собака. Он вздрогнул, охваченный необъяснимым волнением.

Когда Исидор догнал его, он сел на козлы, чтобы править. Неуверенность миновала. Он твердо решил во что бы то ни стало войти в дом Арну и ближе познакомиться с ними. У них должно быть весело, к тому же и сам Арну ему нравился; а там – как знать? Кровь бросилась ему в лицо: в висках стучало; он щелкнул бичом, дернул вожжи, и лошади так понесли, что старый кучер то и дело повторял:



– Потише! Да потише! Вы их загоните.

Фредерик понемногу успокоился и стал слушать, что рассказывал слуга.

Его, Фредерика, ждут с нетерпением. М-ль Луиза даже плакала – так хотелось ей проехаться в экипаже.

– Какая мадмуазель Луиза?

– Да дочка господина Рокка!

– Ах, я и забыл! – небрежно ответил Фредерик.

Между тем лошади выбились из сил. Обе они хромали, и на башне св. Лаврентия пробило только девять, когда Фредерик прибыл на Оружейную площадь, где стоял дом его матери. Этот просторный дом с садом, выходившим в поле, придавал еще больше веса г-же Моро, самой уважаемой особе во всей округе.

Она происходила из старинного дворянского рода, теперь угасшего. Муж ее, плебей, за которого выдали ее родители, погиб на дуэли, когда она была беременна, и оставил ей расстроенное состояние. Она принимала у себя три раза в неделю и время от времени давала прекрасные званые обеды. Но каждая свеча заранее была на счету, а арендная плата ожидалась с нетерпением. Эта ограниченность средств, которую она скрывала как порок, придавала ей серьезность. Но добродетель ее проявлялась без ханжества, без озлобления. Малейшая ее милостыня казалась ей величайшим благодеянием. С ней советовались о выборе прислуги, о воспитании молодых девиц, о том, как варить варенье, и его преосвященство останавливался у нее, когда объезжал епархию.

Г-жа Моро питала в отношении своего сына честолюбивые надежды. Она, как бы заранее принимая меры предосторожности, не любила, когда при ней порицали правительство. В первое время Фредерику необходима будет протекция; потом, благодаря своим способностям, он станет советником, посланником, министром. Его успехи в Санском коллеже давали основание для ее гордости: он получил первую награду.

Когда он вошел в гостиную, все с шумом поднялись, его стали обнимать; потом расставили стулья и кресла широким полукругом у камина. Г-н Гамблен тотчас же спросил его, как он смотрит на дело г-жи Лафарж.[2] Ее нашумевший процесс сразу же вызвал горячий спор; правда, г-жа Моро, к сожалению г-на Гамблена, прекратила его; он видел в нем пользу для молодого человека – будущего юриста – и с обидой покинул гостиную.

Да и чему было удивляться, раз это приятель дядюшки Рокка? В связи с дядюшкой Рокком речь зашла и о г-не Дамбрёзе, который только что приобрел поместье Ла-Фортель. Но Фредерика уже отвел в сторону сборщик податей, интересуясь его мнением о последнем труде г-на Гизо.[3] Все желали узнать, каковы дела Фредерика, и г-жа Бенуа ловко приступила к расспросам, справившись о здоровье дядюшки. Как поживает этот милый родственник? О нем что-то ничего не слышно. Ведь у него есть в Америке троюродный брат?

Кухарка доложила, что г-ну Фредерику подано кушать. Гости из скромности удалились. А когда мать и сын остались одни, она вполголоса спросила:

– Ну что?

Старик принял его очень сердечно, но своих намерений не открывал.

Г-жа Моро вздохнула.

«Где-то она сейчас? – думал он. – Дилижанс катит, и, наверно, закутавшись в шаль, она дремлет, прислонясь прелестной головкой к суконной обивке кареты».

Когда они уже поднимались в свои спальни, мальчик из гостиницы «Созвездие лебедя» принес записку.

– Что такое?

– Делорье просит меня зайти, – ответил Фредерик.

– А! Твой товарищ! – с презрением усмехнулась г-жа Моро.

– Нашел время, право!

Фредерик был в нерешительности. Но дружба пересилила. Он взялся за шляпу.

– По крайней мере не уходи надолго, – сказала ему мать.

II

Отец Шарля Делорье, бывший пехотный капитан, выйдя в отставку в 1818 году, возвратился в Ножан, женился, а на деньги, составлявшие приданое, купил должность судебного пристава, которая еле-еле давала ему средства к существованию. Озлобленный долгой цепью несправедливостей, страдая от старых ран и не переставая жалеть об императоре, он изливал на окружающих душивший его гнев. Не многих детей били так часто, как его сына. Несмотря на побои, мальчуган проявлял упорство. Если мать пыталась за него заступиться, отец обходился с нею так же грубо, как и с сыном. Наконец капитан посадил его в свою контору, и мальчик целыми днями должен был, согнувшись, переписывать дела, отчего правое плечо у него стало заметно выдаваться.

В 1833 году, по предложению председателя суда, капитан продал свою контору. Жена его умерла от рака. Он переехал в Дижон; потом, устроившись в Труа, занялся поставкой рекрутов и, добившись для Шарля половинной стипендии, отдал его в Санский коллеж, где с ним и встретился Фредерик. Но одному было двенадцать лет, другому пятнадцать; к тому же характер и происхождение отделяли их друг от друга множеством преград.

В комоде Фредерика водилась всякая снедь, были редкостные вещицы – туалетный прибор, например. Он любил долго спать по утрам, наблюдать полет ласточек, читать драматические пьесы и, жалея о приятностях домашней жизни, находил жизнь в коллеже тяжелой.

Сыну судебного пристава она, наоборот, казалась привольной. Он учился так хорошо, что к концу второго года перешел в третий класс. Однако – вследствие ли бедности или сварливого своего нрава – он окружен был недоброжелательством. Но вот однажды случилось, что, когда на дворе, перед целой ватагой учеников средних классов, служитель обозвал его нищим, мальчик схватил его за горло и убил бы, если бы не подоспели три надзирателя. Фредерик, исполненный восхищения, бросился обнимать его. С того дня и началась у них дружба. Привязанность старшего, несомненно, льстила тщеславию малыша, а старший был счастлив встретить такую преданность.

На время каникул отец не брал его из коллежа. Перевод Платона,[4] случайно попавшийся Шарлю, привел его в восхищение. Он увлекся метафизикой и быстро сделал большие успехи, ибо за изучение ее он взялся, полный юной силы, с гордостью пробуждающегося сознания; Жуффруа, Кузен, Ларомигьер, Мальбранш, шотландцы[5] – все, что имелось в библиотеке, было прочитано. Ему пришлось украсть ключ, чтобы добывать книги.

Развлечения Фредерика были менее серьезного свойства. На улице Трех волхвов он срисовал родословную Христа, вырезанную на одной из колонн, потом – портал собора. После средневековых драм он взялся за мемуары Фруассара, Комина, Пьера де Летуаля, Брантома.[6]

Образы, которые это чтение вызывало в его уме, так его захватили, что он чувствовал потребность их воспроизвести. Он лелеял гордую надежду стать со временем французским Вальтером Скоттом. А Делорье обдумывал обширную философскую систему, которая могла бы иметь самое широкое применение.

Они разговаривали обо всем этом на переменах, во дворе, перед нравоучительной надписью под часами; они перешептывались в капелле под самым носом у св. Людовика; они мечтали о том же и в дортуаре, окна которого выходили на кладбище. В дни, когда бывала прогулка, они становились в последней паре и болтали без умолку.

Они говорили о том, что будут делать, когда окончат коллеж. Прежде всего они предпримут большое путешествие – на деньги, которые Фредерик, достигнув совершеннолетия, получит со своего капитала. Потом они возвратятся в Париж, станут вместе работать, никогда не разлучаясь, а от своих трудов будут отдыхать, наслаждаясь любовью принцесс в атласных будуарах или тешась шумными оргиями с знаменитыми куртизанками. Взлеты надежды сменялись сомнениями. После приступов веселой болтливости наступало глубокое молчание.

Летними вечерами они долго бродили по каменистым дорожкам вдоль виноградников или по большой дороге между полей, где, освещенные заходящим солнцем, колыхались колосья и веял запах дягиля; когда им становилось душно, они ложились на спину, одурманенные, опьяненные. Их товарищи в одних жилетах бегали вперегонки или пускали воздушных змеев. Надзиратель сзывал их. Домой возвращались вдоль садов, пересеченных ручейками, потом шли бульварами в тени старых стен; шаги гулко отдавались среди пустынных улиц; открывалась калитка, все поднимались по лестнице, и ими овладевала тоска, как после долгого кутежа.

Г-н инспектор утверждал, что они восторгаются друг другом. Однако если в старших классах Фредерик занимался, то лишь благодаря увещаниям товарища; а на каникулы в 1837 году он повез Делорье к своей матери.

Молодой человек не понравился г-же Моро. Ел он необычайно много, отказывался ходить по воскресеньям в церковь, рассуждал в духе республиканцев; наконец до нее дошел слух, что он водил ее сына в непристойные места. За ними стали следить. От этого они еще больше прежнего привязались друг к другу, и когда на следующий год Делорье покинул коллеж и уехал в Париж изучать право, расставание было мучительным.

Фредерик рассчитывал там встретиться с ним. Они не виделись два года; когда они кончили обниматься, то пошли к мостам, чтобы как следует наговориться.

Когда сын потребовал отчета по опеке, капитан, содержавший теперь бильярдный зал в Вильноксе, пришел в ярость и наотрез отказал ему в поддержке. Стремясь в будущем получить по конкурсу профессорскую кафедру и не имея денег, Делорье поступил старшим клерком к адвокату в Труа. Он намеревался ценою всяческих лишений скопить четыре тысячи франков, и если ему даже ничего не достанется из материнского наследства, все же у него будут средства, чтобы спокойно заниматься в течение трех лет, в ожидании места. Значит, надо было отказаться, по крайней мере сейчас, от их давнего плана – совместно поселиться в столице.

Фредерик поник головой. Первая греза его рушилась.

– Утешься, – сказал сын капитана, – жизнь велика, мы молоды. Я к тебе приеду. Брось об этом думать.

Он потряс его за руки и, чтобы отвлечь друга от мрачных мыслей, начал расспрашивать его о путешествии.

Фредерик мало что мог рассказать. Но при воспоминании о г-же Арну печаль его рассеялась. Он не стал говорить о ней – его удерживала стыдливость. Зато он распространялся об Арну – что тот говорил, какие у него манеры, какие связи; и Делорье настойчиво советовал ему поддерживать это знакомство.

Фредерик последнее время ничего не писал; его литературные взгляды изменились; он выше всего ставил страсть; Вертер, Рене, Франк, Лара, Лелия[7] и другие, менее замечательные, персонажи почти в равной мере восхищали его. Порою ему казалось, что только музыка способна выразить его глубокое волнение; тогда он грезил симфониями; порою же его увлекал внешний облик предметов, и тогда ему хотелось быть живописцем. Впрочем, он сочинял и стихи; Делорье очень одобрил их, но не просил почитать еще.

Сам же он забросил метафизику. Теперь его занимали социальная экономия и французская революция. Он был высокий малый двадцати двух лет, худой, с большим ртом, решительный на вид. В тот вечер на нем было скверное люстриновое пальто, а башмаки его побелели от пыли, так как он пешком проделал весь путь от Вильнокса, только чтобы повидать Фредерика.

К ним подошел Исидор. Г-жа Моро просит г-на Фредерика вернуться и, боясь, как бы он не озяб, посылает ему плащ.

– Да останься! – сказал Делорье.

И они продолжали ходить из конца в конец по обоим мостам, что подводят к острову, образуемому каналом и рекою.

Когда они поворачивали в сторону Ножана, прямо перед ними появлялись дома, спускающиеся по склону; направо, из-за лесопилен с закрытыми шлюзами, виднелась церковь, налево же, окаймленные изгородью из кустарника, тянулись вдоль берега сады, которые лишь с трудом удавалось различить. А по направлению к Парижу дорога спускалась совершенно прямо, и луга уходили в даль, окутанную ночною мглой. Ночь была безмолвная, пронизанная беловатым сиянием. Запах влажной листвы доходил до них; запруженная река, шагах в ста отсюда, несла свои волны с тем сильным и мягким шумом, что создается падением воды в темноте.

Делорье остановился и сказал:

– Добрые люди мирно спят – забавно! Терпение! Готовится новый восемьдесят девятый год. Мы устали от конституций, хартий, хитростей, всякой лжи. О, если бы у меня была своя газета или трибуна, как бы я все это тряхнул! Но если хочешь что-либо предпринять, нужны деньги. Вот проклятье – быть сыном кабатчика и растрачивать молодость в поисках куска хлеба.

Он опустил голову и закусил губы, дрожа от холода в своем легком пальто.

Фредерик накинул ему на плечи половину своего плаща. Они закутались в него и, обнявшись, пошли рядом.

– Как же я буду жить там один, без тебя? – говорил Фредерик. (Горечь друга вновь пробудила в нем тоску.) – Я бы еще, пожалуй, сделал что-нибудь, будь со мной любящая женщина… Чему ты смеешься? Любовь – это пища и как бы атмосфера гения. Необычайные переживания порождают высокие творения. Но искать ту, которая мне нужна, – от этого я отказываюсь! Впрочем, даже если я когда-нибудь ее и найду, она меня оттолкнет. Я принадлежу к отверженным, я угасну, владея сокровищем и не зная, был ли то алмаз или бриллиант.

Чья-то тень легла на мостовой, и тотчас же они услышали:

– Мое почтение, господа.

Слова эти произнес маленький человечек в широком коричневом сюртуке и в фуражке, из-под козырька которой торчал острый нос.

– Господин Рокк? – сказал Фредерик.

– Он самый – ответил голос.

Житель Ножана объяснил свое появление тем, что ходил осматривать волчьи капканы в своем саду у реки.

– Так вы вернулись в наши края? Прекрасно! Я это узнал от дочурки. В добром здравии, надеюсь? Еще не скоро уезжаете?

И он удалился, недовольный, вероятно, тем, как его встретил Фредерик.

Действительно, г-жа Моро не поддерживала с ним знакомства; дядюшка Рокк находился в незаконном сожительстве со своей служанкой и не пользовался уважением, хотя и был у г-на Дамбрёза агентом по выборам[8] и управляющим.

– У банкира, что живет на улице Анжу? – спросил Делорье. – Знаешь, любезнейший, что ты должен был бы сделать?

Исидор во второй раз прервал их беседу. Ему было велено непременно привести Фредерика. Г-жу Моро беспокоит его отсутствие.

– Хорошо, хорошо, сейчас, – сказал Делорье, – ночевать он придет домой.

И прибавил, когда слуга ушел:

– Тебе надо бы попросить этого старика ввести тебя к Дамбрёзам; нет ничего полезнее, как бывать в богатом доме! Раз у тебя есть черный фрак и белые перчатки, – пользуйся этим. Тебе следует бывать в таком обществе. Потом ты и меня введешь в него. Ведь это миллионер, подумай только! Постарайся понравиться ему, да и жене его тоже. Сделайся ее любовником!

Фредерик возмутился.

– Да ведь, кажется, я говорю тебе всем известные вещи? Вспомни Растиньяка из «Человеческой комедии». Ты добьешься удачи, я уверен.

Фредерик питал такое доверие к Делорье, что даже растерялся, и, забывая о г-же Арну или мысленно применяя к ней то, что было сказано по поводу другой, не мог удержаться от улыбки.

Клерк прибавил:

– И последний мой совет: сдавай экзамены. Звание всегда пригодится. И брось ты своих католических и сатанических поэтов, которые в философии ушли не дальше, чем люди двенадцатого века. Твое отчаяние глупо. Самым великим людям еще труднее было начинать, – тому же Мирабо[9] хотя бы. Впрочем, расстанемся мы не на такой уж долгий срок. Мошенника отца я заставлю вернуть мою долю. Но мне пора идти, прощай! Нет ли у тебя ста су? Мне надо заплатить за обед.

Фредерик дал ему десять франков, остаток от тех денег, что он утром взял у Исидора.

В двадцати туазах от мостов, на левом берегу, в слуховом окошке низкого дома блестел огонек.

Делорье заметил его. Сняв шляпу, он торжественным тоном сказал:

– Венера, властительница небес, привет тебе! Но Нищета – мать Целомудрия. Как на нас клеветали по этому поводу, боже ты мой!

Этот намек на приключение, в котором участвовали они оба, развеселил их. Идя по улицам, они громко смеялись.

Потом, расплатившись в гостинице, Делорье проводил Фредерика до перекрестка у больницы, и друзья, после долгих объятий, расстались.

III

Прибыв однажды утром, через два месяца, в экипаже на улицу Цапли, Фредерик первым долгом намеревался сделать свой торжественный визит.

Случай ему благоприятствовал. Дядюшка Рокк принес ему сверток с бумагами, прося лично вручить их г-ну Дамбрёзу, а к свертку была приложена незапечатанная записка, в которой он представлял своего молодого земляка.

Г-жу Моро это поручение как будто удивило. А Фредерик и виду не показал, как оно ему приятно.

Г-н Дамбрёз был собственно графом д'Амбрёз, но с 1825 года, мало-помалу изменяя своему титулу и своему кругу, он обратился к промышленности, и вот, умея проведать обо всем, что творится в любой конторе, принимая участие в любом предприятии, подстерегая всякий благоприятный случай, он, хитрый, как грек, и трудолюбивый, как овернец, нажил, по слухам, значительное состояние; кроме того, он был кавалером Почетного легиона, членом генерального совета в департаменте Обы, депутатом и, не сегодня-завтра, пэром Франции;[10] будучи вообще услужливым, он надоедал министру непрестанными просьбами о пособиях, орденах, табачных привилегиях, а когда бывал недоволен властью, склонялся к левому центру.[11] Его жена, хорошенькая г-жа Дамбрёз, чье имя встречалось в журналах мод, председательствовала в благотворительных обществах. Угождая герцогиням, она смягчала гнев аристократического предместья и позволяла думать, будто г-н Дамбрёз еще может раскаяться и быть полезным.



Молодой человек, отправляясь к ним, волновался.

– Лучше было бы надеть фрак. Меня, наверно, пригласят на бал на следующей неделе. Что мне скажут?

Мысль о том, что г-н Дамбрёз всего-навсего буржуа, вернула ему прежнюю самоуверенность, и он смело выпрыгнул из кабриолета на тротуар улицы Анжу.

Толкнув одну половину ворот, он пересек двор, поднялся на крыльцо и вошел в вестибюль, пол которого был выложен пестрым мрамором.

Двойная прямая лестница, устланная красным ковром с медными прутьями, тянулась вдоль высоких блестящих стен, отделанных под мрамор. У нижних ступенек стояло банановое дерево; его широкие листья касались бархата перил. С двух бронзовых канделябров свисали на цепочках фарфоровые шары; через зияющие отдушины калорифера проникал тяжелый нагретый воздух; и слышно было только тиканье больших часов, стоявших на другом конце вестибюля под развешанным на стене оружием.

Раздался звонок; появился лакей и провел Фредерика в маленькую комнату, где было два несгораемых шкафа и полки, заваленные папками. Г-н Дамбрёз писал, сидя за полукруглым бюро посередине комнаты.

Он пробежал письмо дядюшки Рокка, вскрыл перочинным ножом холст, в который были зашиты бумаги, и стал просматривать их.

Издали он, благодаря своей худощавой фигуре, мог бы сойти за человека еще молодого. Но его редкие седые волосы, хилое тело, а главное, необычайно бледное лицо указывали на расшатанное здоровье. В серо-зеленых глазах, холодных, как стекло, таилась неумолимая энергия. Скулы у него были широкие, суставы на пальцах узловатые.

Наконец он встал и обратился к молодому человеку с несколькими вопросами об общих знакомых, о Ножане, о его занятиях; потом, поклонившись, отпустил. Фредерик вышел другим ходом и очутился в конце двора, около каретных сараев.

Синяя двухместная карета, запряженная вороной лошадью, стояла перед подъездом. Дверцу открыли, в экипаж села дама, и он с глухим стуком покатил по песку.

Фредерик оказался у ворот, к которым он подошел с другой стороны, в одно время с каретой. Проезд был недостаточно широк, и ему пришлось подождать. Молодая женщина, высунувшись в окошко, тихо говорила с привратником. Фредерик видел только ее спину, покрытую фиолетовой накидкой. Но она исчезла внутри кареты, обитой голубым репсом с кистями и шелковой бахромой. Там все заполнял собою наряд дамы; из этой маленькой стеганой шкатулки веяло запахом ириса и как бы смутным благоуханием женской изысканности. Кучер отпустил поводья, лошадь рванула, задела за тумбу, и все скрылось.

Фредерик возвращался пешком по бульварам.

Он жалел, что не мог разглядеть г-жу Дамбрёз.

Уже миновав улицу Монмартр, он повернул голову, привлеченный скоплением экипажей, и на противоположной стороне, прямо против себя, прочитал надпись на мраморной доске:

«ЖАК АРНУ»

Как это он раньше не подумал о ней? Виноват Делорье. И Фредерик подошел к магазину; однако не вошел в него; он ждал, не появится ли она.

В большие зеркальные окна были видны искусно размещенные статуэтки, рисунки, гравюры, каталоги, номера «Художественной промышленности», а условия подписки повторялись и на двери, украшенной посредине инициалами издателя. Вдоль стен, прислоненные к ним, расставлены были большие картины, блестевшие лаком, а в глубине – две горки с фарфором, бронзой, соблазнительными и занятными вещицами; в промежутке между ними начиналась маленькая лестница с триповой портьерой наверху, у выхода на площадку; а люстра старинного саксонского фарфора, зеленый ковер на полу, стол с инкрустацией придавали всему помещению вид скорее гостиной, чем магазина.

Фредерик притворился, будто разглядывает рисунки. После бесконечных колебаний он вошел.

Приказчик откинул портьеру и сообщил, что хозяин не будет «в магазине» до пяти часов. Но если поручение, можно передать…

– Нет, я зайду еще раз, – скромно ответил Фредерик.

Следующие дни он занялся поисками квартиры; свой выбор он остановил на помещении в третьем этаже меблированных комнат на улице св. Гиацинта.

С новеньким бюваром подмышкой он отправился на первую лекцию. Триста молодых людей без шляп наполняли аудиторию, расположенную амфитеатром, а старец в красной мантии излагал что-то монотонным голосом; по бумаге скрипели перья. Здесь был тот же запах пыли, что и в классах коллежа, стояла такая же кафедра, царила та же скука! Целых две недели Фредерик ходил сюда. Но не успели еще коснуться и третьей статьи, как он бросил Гражданский кодекс, а с институциями расстался на Summa divisio personarum.[12]

Радости, на которые он надеялся, не приходили, и вот, исчерпав все запасы одной из библиотек, бегло осмотрев Лувр и несколько раз подряд побывав в театре, он впал в совершеннейшую праздность.

Тысячи мелочей, до сих пор неизвестных, усугубляли его тоску. Ему приходилось считать белье и терпеть присутствие привратника, невежи с повадками больничного служителя, от которого, когда он, не переставая ворчать, являлся утром, чтобы оправить постель, так и несло алкоголем. Самая комната, украшенная алебастровыми часами, ему не нравилась. Стены были тонкие; он слышал, как студенты варят пунш, смеются, поют.

Устав от одиночества, он решил разыскать одного из своих прежних товарищей – Батиста Мартинона и нашел его в буржуазном пансионе на улице Сен-Жак, где тот зубрил у горящего камина судопроизводство.

Против него сидела женщина в ситцевом платье и штопала носки.

Мартинон был, что называется, красавец-мужчина: высокий, круглолицый, с правильными чертами лица и бледно-голубыми глазами навыкате; его отец, крупный землевладелец, предназначал его для судейской карьеры, и Мартинон, уже теперь желая казаться серьезным, отпустил окладистую бороду.

Так как уныние Фредерика не имело никакой резонной причины, то его сетования на жизнь остались непонятны Мартинону. Сам он каждое утро посещал лекции, потом гулял в Люксембургском саду, вечером выпивал в кофейной полпорции кофе и, имея полторы тысячи франков в год, пользуясь любовью простой мастерицы, считал себя вполне счастливым.

«Что за счастье!» – мысленно воскликнул Фредерик.

В университете же он завел другое знакомство – с г-ном де Сизи, происходившим из знатной семьи и приятностью манер напоминавшим девицу.

Г-н де Сизи занимался рисованием, увлекаясь готикой. Несколько раз они вместе ходили любоваться часовней и собором Богоматери. Но изысканность молодого патриция скрывала ум самый убогий. Все поражало его; он долго смеялся малейшей шутке и выказывал наивность столь полную, что сперва Фредерик принимал его за шутника, а под конец увидел, что он глуп.

Итак, излить душу было некому; он все еще ждал приглашения от Дамбрёзов.

На Новый год он послал им визитные карточки, но от них не получил ничего.

Он опять зашел в «Художественную промышленность».

Он зашел туда и в третий раз и застал, наконец, Арну, который о чем-то спорил, окруженный пятью-шестью посетителями, и едва ответил на его поклон; Фредерика это обидело. Тем не менее он продолжал искать средства, как бы проникнуть к ней.

Сперва он задумал почаще приходить и прицениваться к картинам. Потом решил послать в журнал несколько статей, «очень талантливых», чтобы таким способом завязать отношения. Может быть, лучше всего прямо пойти к цели, признаться в любви? И он сочинил письмо в двенадцать страниц, полное лирических порывов и риторических обращений, но разорвал его и ничего не сделал, ничего не предпринял, парализованный боязнью неудачи.

Над магазином Арну, во втором этаже, были три окна, в которых по вечерам всегда горел свет. Там двигались тени, особенно одна – ее тень; и он проделывал длинный путь, лишь бы взглянуть на эти окна и посмотреть на эту тень.

Как-то раз в Тюильри ему повстречалась негритянка, которая вела за руку маленькую девочку; она напомнила ему негритянку г-жи Арну. Она, должно быть, как и другие, также бывает здесь; и всякий раз, когда он проходил через Тюильри, сердце его билось надеждой увидеть ее. В солнечные дни он продолжал свои прогулки вплоть до Елисейских Полей.

Небрежно откинувшись в колясках, чуть покачиваясь, проезжали мимо него женщины с развевающимися от ветра вуалями; мерно двигались лошади, лакированная кожа сидений поскрипывала. Экипажей становилось все больше; начиная от Круглой площадки, они замедляли движение и запружали всю дорогу – грива к гриве, фонарь к фонарю; стальные стремена, серебряные уздечки, медные пряжки то тут, то там выделялись блестящими точками среди мельканья рейтузов, белых перчаток и мехов, которые свешивались на гербы, украшавшие дверцы карет. Он чувствовал себя словно затерянным среди какого-то чуждого мира. Его глаза, блуждая, следили за женскими головками, и смутные черты сходства вызывали в его памяти г-жу Арну. Он представлял себе, как она, среди толпы других, сидит в одной из этих маленьких карет, похожих на карету г-жи Дамбрёз. Но солнце садилось, и холодный ветер поднимал облака пыли. Кучера прятали подбородки в воротники, колеса вертелись быстрее, макадамовая мостовая скрипела; и все экипажи мчались по длинной аллее, друг друга задевая, обгоняя, друг от друга удаляясь, а потом, на площади Согласия, разъезжались в разные стороны. За Тюильри небо окрашивалось в аспидный цвет. Деревья сада сливались в два огромных массива; вершины их еще лиловели. Зажигались газовые рожки, а Сена, зеленоватая на всем своем протяжении, покрывалась у мостовых быков серебристой рябью.

Фредерик ходил обедать по абонементу за сорок три су в ресторан на улице Лагарп.

Он с пренебрежением смотрел на старую стойку красного дерева, на грязные салфетки, на неопрятное серебро и на шляпы, висевшие по стене. Его окружали студенты, такие же, как он сам. Они разговаривали о своих профессорах, о своих любовницах. Какое было ему дело до профессоров! И разве у него есть любовница? Избегая их веселья, он приходил как можно позже. На всех столах еще не убраны были объедки. Оба лакея, усталые, дремали в углах, и запах кухни, ламп и табака наполнял опустевшую комнату.

Потом он медленно возвращался по улицам. Фонари покачивались, на лужах дрожали длинные желтоватые отсветы. Вдоль тротуаров скользили тени под зонтиками. На мостовой было грязно, спускалась мгла, и ему казалось, что этот безграничный сырой мрак, окутывая его, обволакивает и его душу.

Угрызения совести дали себя знать. Он опять стал ходить на лекции. Но так как из того, что уже объяснялось, он ничего не знал, то даже самые простые вещи затрудняли его.

Он начал писать роман под заглавием «Сильвио, сын рыбака». Дело происходило в Венеции. Героем был он сам, героиней – г-жа Арну. Называлась она Антония, и, чтобы овладеть ею, он убивал нескольких дворян, сжигал часть города и пел под ее балконом, где развевались от дуновения ветерка красные штофные занавески с бульвара Монмартр. Совпадения с действительностью, слишком уж частые, совсем смутили его, когда он их заметил; он не стал продолжать, и бездействие его еще усилилось.

Тогда он стал умолять Делорье приехать и поселиться вместе с ним. Они устроятся и сумеют прожить на две тысячи франков, получаемые им на содержание; все будет лучше, чем эта нестерпимая жизнь. Делорье еще не мог уехать из Труа. Он рекомендовал Фредерику развлекаться и посещать Сенекаля.

Сенекаль был репетитором по математике, человек большого ума и республиканских убеждений, будущий Сен-Жюст,[13] по словам клерка. Фредерик три раза поднимался к нему на шестой этаж, но визит ему не был отдан. Больше он туда не пошел.

Ему захотелось развлечься. Он стал ходить на балы Оперы. Не успевал он войти, как это бурное веселье обдавало его холодом. К тому же его удерживал и страх перед неудачей денежного свойства, так как он воображал, будто ужин с маской требует огромных расходов и является рискованным похождением.

А между тем ему казалось, что его должны любить. Порою он просыпался с сердцем, полным надежд, тщательно одевался, точно готовясь к свиданию, и совершал по Парижу бесконечные прогулки. Каждый раз, завидев женщину, шедшую впереди или приближавшуюся ему навстречу, он говорил себе: «Вот она!», и каждый раз было новое разочарование. Мысль о г-же Арну еще усиливала его вожделения. Он, может быть, встретит ее на своем пути; мечтая приблизиться к ней, он рисовал в своем воображении странные стечения обстоятельств, необыкновенные опасности, от которых он ее спасет.

А дни протекали все с тем же скучным однообразием, в кругу заведенных привычек. Он перелистывал брошюры под аркадами Одеона, ходил в кафе читать «Ревю де Дё Монд»,[14] заходил на час в какую-нибудь из аудиторий «Коллеж де Франс»[15] – послушать лекцию о китайском языке или по политической экономии. Каждую неделю он писал пространные письма Делорье, время от времени обедал с Мартиноном, иногда встречался с г-ном де Сизи.

Он взял напрокат рояль и стал сочинять немецкие вальсы.

Однажды вечером в театре Пале-Рояль он в одной из литерных лож заметил Арну и рядом с ним женщину. Она ли это? Экран из зеленой тафты у барьера ложи закрывал ее лицо. Наконец занавес поднялся, экран убрали. Это была особа высокого роста, лет тридцати, уже поблекшая, с толстыми губами; когда она смеялась, открывался ряд великолепных зубов. Она фамильярно разговаривала с Арну и похлопывала его веером по пальцам. Потом показалась белокурая девушка с красноватыми, словно от слез, веками и села между ними. Теперь Арну склонился к ее плечу, что-то ей говорил, она слушала и не отвечала. Фредерик изощрялся в догадках, кто такие эти женщины, одетые в простые темные платья с гладкими отложными воротничками.

Когда представление кончилось, он поспешил в коридоры. Толпа заполняла их. Арну, впереди него, медленно спускался по лестнице, держа под руку обеих женщин.

Свет от газового рожка вдруг упал на него. На его шляпе был креп. Не умерла ли она? Эта мысль так мучила Фредерика, что на другой день он побежал в «Художественную промышленность», наскоро выбрал одну из гравюр, выставленных на витрине, и, расплачиваясь, спросил приказчика, как чувствует себя г-н Арну.

Приказчик ответил:

– Очень хорошо.

Фредерик, бледнея, задал и второй вопрос:

– А госпожа Арну?

– Госпожа Арну – тоже.

Фредерик даже забыл взять гравюру.

Зима кончилась. Весной ему было не так тоскливо, он стал готовиться к экзамену и, выдержав его посредственно, сразу же уехал в Ножан.

В Труа, к своему другу, он не наведался, чтобы не дать матери повода к замечаниям. По возвращении в Париж он отказался от прошлогодней квартиры, нанял на набережной Наполеона две комнаты и обставил их. Надежда на приглашение к Дамбрёзам покинула его; великая страсть к г-же Арну начинала угасать.

IV

Однажды декабрьским утром, когда он шел на лекцию по судопроизводству, ему показалось, что на улице Сен-Жак больше оживления, чем обычно. Студенты стремительно выходили из кафе, другие перекликались в открытые окна своих квартир; лавочники, стоя на тротуаре, с беспокойством глядели по сторонам; закрывались ставни; а когда он попал на улицу Суффло, то увидел огромную толпу, окружавшую Пантеон.

Молодые люди, кучками от пяти до двенадцати человек, прогуливались, взявшись под руки, и подходили к стоявшим тут и там группам, более многочисленным; в конце площади, у решетки, о чем-то с жаром рассуждали люди в блузах, меж тем как полицейские в треуголках набекрень, заложив руки за спину, шагали вдоль стен, звонко ступая тяжелыми сапогами по каменным плитам. Вид у всех был таинственный и недоумевающий; чего-то явно ждали; у каждого на языке так и вертелся вопрос, от которого приходилось воздерживаться.

Фредерик стоял подле молодого благообразного блондина с усами и бородкой, какие носили щеголи времен Людовика XIII. Фредерик спросил его о причине беспорядков.

– Ничего не знаю, – ответил тот, – да и они сами не знают! Это у них так принято! Потеха!

И он расхохотался.

Петиции о реформе,[16] распространяемые среди национальной гвардии для сбора подписей, перепись Юмана[17] и другие события уже целых полгода вызывали в Париже непонятные сборища народа; и повторялись они столь часто, что газеты даже перестали о них упоминать.

– Четкости им недостает и ясности, – продолжал сосед Фредерика. – Сдается мне, милостивый государь, что мы вырождаемся. В доброе время Людовика Одиннадцатого и даже во времена Бенжамена Констана среди школяров было больше вольнолюбия. Теперь они, по-моему, смирны, как овечки, глупы, как пробки, и годны, прости господи, лишь в бакалейщики. И это еще называют учащейся молодежью!

Он сделал широкий жест руками, вроде Фредерика Леметра в роли Робера Макэра.[18]

– Учащаяся молодежь, благословляю тебя!

Затем, обратившись к тряпичнику, перебиравшему раковины от устриц подле тумбы у винной лавки, спросил:

– А ты тоже принадлежишь к учащейся молодежи?

Старик поднял безобразное лицо, все покрытое седой щетиной, среди которой выделялись красный нос и бессмысленные пьяные глаза.

– Нет, ты, как мне кажется, скорее из тех, кому не миновать виселицы и кто, снуя в народе, полными пригоршнями сыплет золото… О! Сыпь, патриарше, сыпь! Подкупай меня сокровищами Альбиона! Are you English?[19] Я не отвергаю даров Артаксеркса! Однако потолкуем о таможенном союзе.

Фредерик почувствовал, как кто-то тронул его за плечо; он обернулся. Это был Мартинон, страшно бледный.

– Ну вот, – сказал он, глубоко вздохнув, – опять бунт!

Он боялся навлечь на себя подозрения и очень сокрушался. Особенно тревожили его люди в блузах, будто бы принадлежавшие к тайным обществам.[20]

– Да разве существуют тайные общества? – сказал молодой человек с усами. – Это все старые сказки, которыми правительство запугивает буржуа!

Мартинон попросил его говорить потише, опасаясь полиции.

– Так вы еще верите в полицию? А в сущности, почем знать, сударь, может быть я и сам сыщик?

И он с таким видом посмотрел на Мартинона, что тот сперва не понял шутки. Толпа оттеснила их, и всем троим пришлось стать на лесенке, ведущей к коридору, за которым находилась новая аудитория.

Вскоре толпа раздалась сама собой; некоторые сняли шляпы; они приветствовали знаменитого профессора Самюэля Рондело, который в широком своем сюртуке, с очками в серебряной оправе, сдвинутыми на лоб, страдая от одышки, медленно шел читать лекцию. Он был один из тех, кто в области права составлял гордость XIX века, соперник Цахариев и Рудорфов.[21] Удостоившись недавно звания пэра Франции, он ни в чем не изменил своих привычек. Было известно, что он беден, и все относились к нему с большим уважением.

Между тем в конце площади раздались голоса:

– Долой Гизо!

– Долой Притчарда![22]

– Долой предателей!

– Долой Луи-Филиппа!

Толпа пришла в движение и, стеснившись у закрытых ворот во двор, не давала профессору пройти. Он остановился у лестницы. Вскоре он показался на третьей, верхней ступени. Он начал говорить; толпа загудела, заглушая его слова. Только что он был любим, а теперь его уже ненавидели, ибо он представлял собою Власть. Всякий раз, как он пытался заговорить громче, крики начинались опять. Он сделал широкий жест, предлагая студентам следовать за ним. Общий рев был ответом. Профессор презрительно пожал плечами и исчез в коридоре. Мартинон воспользовался местом, где он стоял, и скрылся в одно время с ним.

– Какой трус! – сказал Фредерик.

– Он осторожен! – ответил молодой человек.

Толпа разразилась аплодисментами. Отступление профессора было ее победой. Из всех окон выглядывали любопытные. Некоторые запевали «Марсельезу», другие предлагали идти к Беранже.[23]

– К Лаффиту!

– К Шатобриану![24]

– К Вольтеру! – заорал белокурый молодой человек с усами.

Полицейские старались проложить себе дорогу и говорили как можно мягче:

– Расходитесь, господа; расходитесь по домам!

Кто-то крикнул:

– Долой убийц!

Со времени сентябрьских волнений[25] это стало обычным бранным словом. Все подхватили его. Блюстителям общественного порядка гикали, свистали; они побледнели; один из них не выдержал и, увидев низенького подростка, подошедшего слишком близко и смеявшегося ему прямо в лицо, оттолкнул его с такой силой, что тот, отлетев шагов на пять, упал навзничь у лавки виноторговца. Все расступились; но почти тотчас же покатился и он сам, сбитый с ног каким-то геркулесом, волосы которого торчали из-под клеенчатой фуражки, точно свалявшаяся пакля.

Он уже несколько минут стоял на углу улицы Сен-Жак; быстро освободившись от широкой картонки, которую нес, он бросился на полицейского и, подмяв его под себя, изо всей силы принялся барабанить кулаками по его физиономии. Подбежали другие полицейские. Страшный детина был так силен, что для его укрощения потребовалось не менее четырех человек. Двое трясли его за шиворот, двое тащили за руки, пятый коленкой пинал его в зад, и все они ругали его разбойником, убийцей, бунтовщиком, и, растерзанный, с обнаженной грудью, в одежде, от которой висели клочья, он уверял, что не виноват; он не мог хладнокровно смотреть, как бьют ребенка.

– Меня зовут Дюссардье. Служу я у братьев Валенсар, в магазине кружев и мод, на улице Клери. Где моя картонка? Отдайте мне картонку!

Он твердил: «Дюссардье!.. С улицы Клери! Отдайте картонку».

Однако он смирился и стоически дал увести себя в участок на улицу Декарта. Целый поток устремился ему вслед. Фредерик и усатый молодой человек шли непосредственно за ним, полные восхищения перед приказчиком, возмущенные насилием Власти.

Но по мере того, как они приближались к цели, толпа рассеивалась.

Полицейские время от времени оборачивались с самым свирепым видом, а так как буянам больше нечего было делать, зевакам не на что смотреть, все мало-помалу разбрелись. Встречные прохожие разглядывали Дюссардье и вслух делали оскорбительные замечания. Какая-то старуха даже крикнула со своего порога, что он украл хлеб; эта несправедливость еще усилила раздражение обоих приятелей. Наконец дошли до кордегардии. Оставалось всего человек двадцать. Стоило им увидеть солдат, как разбежались и они.

Фредерик и его товарищ смело потребовали, чтобы арестованный был освобожден. Полицейский пригрозил им, что, если они будут упорствовать, их тоже посадят. Они вызвали начальника, объявили свои фамилии и сказали, что они студенты-юристы, утверждая, что задержанный их коллега.

Их ввели в совершенно пустую комнату с неоштукатуренными закопченными стенами, вдоль которых стояли четыре скамьи. В задней стене открылось окошечко. Показались огромная голова Дюссардье, его всклокоченные волосы, маленькие доверчивые глазки, приплюснутый нос – черты, чем-то напоминавшие морду добродушного пса.

– Не узнаешь нас? – сказал Юссонэ. Так звали молодого человека с усами.

– Но… – пробормотал Дюссардье.

– Брось дурака валять! – продолжал тот. – Ведь известно, что ты студент-юрист, так же как и мы.

Несмотря на их подмигиванья, Дюссардье ничего не соображал. Он как будто хотел собраться с мыслями, потом вдруг спросил:

– Нашли мою картонку?

Фредерик, уже потерявший надежду, посмотрел на него. А Юссонэ ответил:

– А! Папку, в которую ты кладешь записи лекций? Да, да, успокойся!

Они еще усерднее принялись делать ему знаки. Дюссардье понял наконец, что они пришли ему помочь, что его возвышают до звания студента и приравнивают к молодым людям, у которых такие белые руки, и замолчал.

– Хочешь кому-нибудь что-либо передать?

– Нет, благодарствуйте, никому!

– А родным?

Он опустил голову и не ответил; бедняга был незаконнорожденный. Приятели удивились его молчанию.

– Есть у тебя что курить? – опять спросил Фредерик.

Тот пощупал у себя в кармане, потом извлек из него обломки трубки, прекрасной пенковой трубки с чубуком черного дерева, серебряной крышкой и мундштуком из янтаря.

Он три года трудился, желая сделать из нее нечто совершенное. Он всегда держал ее в замшевом футляре, курил ее как можно медленнее, никогда не клал на мрамор и каждый вечер вешал у изголовья своей постели. Теперь он потряхивал черепки в руке, из-под ногтей его сочилась кровь; он опустил голову на грудь и, раскрыв рот, остановившимся взглядом невыразимо печальных глаз созерцал остатки своей радости.

– Дать ему сигар? А? – шепотом спросил Юссонэ, делая жест, как будто хочет их достать.

Фредерик уже успел положить на окошечко полный портсигар.

– Бери! И до свиданья! Не унывай!

Дюссардье схватил протянутые ему руки. Он вне себя сжимал их, голос его прерывался от слез.

– Как?.. Это мне!.. Мне!

Приятели, чтобы избежать его благодарности, удалились и вместе пошли завтракать в кафе Табурэ, против Люксембургского сада.

Разрезая бифштекс, Юссонэ сообщил своему спутнику, что он сотрудничает в журналах мод и сочиняет рекламы для «Художественной промышленности».

– У Жака Арну? – спросил Фредерик.

– Вы с ним знакомы?

– Да… Нет… То есть я видал его, познакомился с ним.

Он небрежным тоном спросил Юссонэ, встречается ли тот с его женой.

– Иногда, – отвечал сотрапезник.

Фредерик не решился продолжать расспросы; человек этот занял теперь в его жизни огромное место; когда позавтракали, Фредерик заплатил по счету, что не вызвало никаких возражений со стороны Юссонэ.

Симпатия была взаимная; они обменялись адресами, и Юссонэ дружески пригласил его пройтись с ним до улицы Флерюс.

Они находились посреди сада, когда сотрудник Арну, задержав дыхание, вдруг состроил отчаянную гримасу и закричал петухом. И все петухи по соседству ответили ему протяжными «ку-ка-ре-ку».

– Это условный знак, – сказал Юссонэ.

Они остановились около театра Бобино, перед домом, к которому вел узкий проход. На чердаке в окошечке, между настурцией и душистым горошком, показалась молодая женщина, простоволосая, в корсете; она опиралась обеими руками на водосточный желоб.

– Здравствуй, ангел мой, здравствуй, детка! – Юссонэ посылал ей воздушные поцелуи.

Он ногой толкнул калитку и скрылся.

Фредерик ждал его целую неделю. Он не решался идти к нему сам, чтобы не подать вида, будто ему не терпится получить ответное приглашение на завтрак; но он исходил весь Латинский квартал, надеясь встретиться с ним. Как-то вечером он столкнулся с Юссонэ и привел его к себе в комнату на набережной Наполеона.

Беседа длилась долго; они разговорились по душам. Юссонэ мечтал о театральной славе и театральных заработках. Он участвовал в сочинении водевилей, которых никто не ставил, «имел массу планов», придумывал куплеты; некоторые из них он пропел. Потом, заметив на этажерке книгу Гюго и томик Ламартина,[26] разразился сарказмами по поводу романтической школы. Эти поэты не обладают ни здравым смыслом, ни даром правильной речи, и не французы они – вот что главное. Он хвалился знанием языка и к самым красивым оборотам придирался с той ворчливой строгостью, с той академичностью вкуса, которой отличаются люди легкомысленные, когда они рассуждают о высоком искусстве.

Фредерик был оскорблен в своих пристрастиях; ему хотелось тут же порвать знакомство. Но почему не рискнуть сразу заговорить о том, от чего зависит его счастье? Он спросил литературного юнца, не может ли тот ввести его к Арну.

Это не представляло трудностей, и они условились на следующий день.

Юссонэ не пришел в назначенное время; затем обманул еще три раза. Однажды в субботу, около четырех часов, он явился. Но, пользуясь тем, что был нанят экипаж, он сперва велел остановиться у Французского театра, где должен был получить билет в ложу, заехал к портному, к белошвейке, писал в швейцарских записки. Наконец они прибыли на бульвар Монмартр. Фредерик прошел через магазин и поднялся по лестнице. Арну узнал его, увидав в зеркале, стоявшем против конторки, и, продолжая писать, протянул ему через плечо руку.

В тесной комнате с одним окном во двор столпилось человек пять-шесть; у задней стены в алькове, между двумя портьерами коричневого штофа, был диван, обитый такой же материей. На камине, заваленном всякими бумагами, стояла бронзовая Венера, а по сторонам ее, в полной симметрии, – два канделябра с розовыми свечами. Направо, у этажерки с папками, сидел в кресле человек, все время не снимавший шляпы, и читал газету; стены сплошь были увешаны эстампами и картинами, ценными гравюрами или эскизами современных мастеров, с надписями, в которых выражалась самая искренняя приязнь к Жаку Арну.


Воспитание чувств

– Как живете? – спросил он, обернувшись к Фредерику. И, прежде чем тот ответил, шепотом спросил Юссонэ:

– Как зовут вашего приятеля?

Потом – опять вслух:

– Возьмите сигару, там, на этажерке, в коробке.

«Художественная промышленность», находившаяся в центре Парижа, была удобным местом для встреч, нейтральной территорией, где запросто сходились соперники. В тот день здесь можно было увидеть Антенора Брева, портретиста королей, Жюля Бюрьё, который своими рисунками популяризировал алжирские войны, карикатуриста Сомбаза, скульптора Вурда, кой-кого еще; и никто из них не соответствовал представлениям, сложившимся у студента. Манеры у них были простые, речи – вольные. Мистик Ловариас рассказал непристойный анекдот, а у создателя восточного пейзажа, известного Дитмера, под жилетом была надета вязаная фуфайка, и поехал он домой в омнибусе.

Речь шла вначале о некой Аполлонии, бывшей натурщице, которую Бюрьё будто бы видел на бульваре, когда она ехала в карете цугом. Юссонэ объяснил эту метаморфозу, перечислив целый ряд ее покровителей.

– Здорово же этот молодчик знает парижских девчонок! – сказал Арну.

– После вас, если что останется, ваше величество, – ответил шалун, на военный лад отдавая честь – в подражание гренадеру, который дал Наполеону выпить из своей фляги.

Потом зашел спор о нескольких полотнах, где моделью служила голова Аполлонии. Подверглись критике отсутствующие собратья. Удивлялись высоким ценам на их произведения, и все начали жаловаться, что недостаточно зарабатывают, как вдруг вошел человек среднего роста, во фраке, застегнутом на одну пуговицу; глаза у него были живые, а вид полубезумный.

– Этакие вы мещане! – воскликнул он. – Ну что же из того, помилуйте. Старики, создавшие шедевры, не думали о миллионах. Корреджо, Мурильо…[27]

– А также Пеллерен, – вставил Сомбаз.

Но тот, не обращая внимания на колкость, продолжал рассуждать с таким пылом, что Арну два раза принужден был повторить ему:

– Моя жена рассчитывает на вас в четверг. Не забудьте!

Эти слова вернули Фредерика к мысли о г-же Арну. В квартиру, наверно, проходят через комнатку, что за диваном? Арну, которому нужно было взять носовой платок, только что отворял туда дверь; у задней стены Фредерик заметил умывальник. Но вот в углу возле камина раздалось какое-то ворчание; оно исходило от субъекта, сидевшего в кресле и читавшего газету. Ростом он был пяти футов девяти дюймов, сидел, полузакрыв глаза, волосы у него были седые, вид величавый, и звали его Режембар.

– Что такое, гражданин? – спросил Арну.

– Еще новая низость со стороны правительства!

Дело шло об увольнении какого-то школьного учителя; Пеллерен проводил параллель между Микеланджело[28] и Шекспиром. Дитмер собрался уходить. Арну догнал ело и вручил ему две ассигнации. Юссонэ счел момент благоприятным.

– Не могли бы вы дать мне аванс, дорогой патрон?

Но Арну опять уселся и теперь разносил какого-то старца в синих очках, весьма противного на вид.

– Ах! И хороши же вы, дядюшка Исаак! Обесценены, пропали три картины. Все на меня плюют! Теперь все их знают! Что прикажете с ними делать? В Калифорнию, что ли, их отослать? К черту? Молчите!

Специальность старика заключалась в том, что он подделывал на картинах подписи старых мастеров. Арну отказывался платить и грубо выпроводил его. Совсем по-иному встретил он чопорного господина в орденах, с бакенбардами и в белом галстуке.

Опершись локтем на оконную задвижку, он долго и вкрадчиво что-то говорил ему. А потом разразился:

– Ах, граф, достать посредника для меня не составляет трудности.

Дворянин смирился, Арну вручил ему двадцать пять луидоров, а как только тот ушел, воскликнул:

– И несносны же они, эти знатные господа!

– Все они дрянь! – пробормотал Режембар.

По мере того как время шло, дела у Арну становилось все больше; он раскладывал статьи, распечатывал конверты, подводил итоги; на стук молотка, раздававшийся из магазина, выходил понаблюдать за упаковкой, потом снова садился за работу и, продолжая водить по бумаге стальным пером, отвечал на шутки. В тот вечер ему предстояло обедать у своего поверенного, а на другой день уехать в Бельгию.

Прочие беседовали о всяких злободневных вещах: о портрете Керубини,[29] о полукруглом зале Академии художеств, о предстоящей выставке. Пеллерен ругал Институт. Сплетни переплетались со спорами. В этой комнате с низким потолком собралось столько народу, что негде было повернуться, а мерцание розовых свечей пробивалось сквозь сигарный дым, точно солнечные лучи сквозь туман.

Дверь около дивана отворилась, и вошла высокая худая женщина с движениями столь резкими, что на черном шелковом платке звякали все брелоки ее часов.

Это была та самая особа, которую Фредерик прошлым летом видел в Пале-Рояле. Некоторые называли ее по имени и обменивались с ней рукопожатиями. Юссонэ вырвал, наконец, у Арну пятьдесят франков; часы пробили семь; все стали расходиться.

Арну предложил Пеллерену подождать, а сам увел м-ль Ватназ в туалетную комнату.

Фредерик не слышал их слов: говорили они шепотом. Но вдруг женский голос зазвучал громче:

– Полгода как дело сделано, а я все жду!

Наступило долгое молчание, м-ль Ватназ вновь появилась. Арну опять пообещал ей что-то.

– Ну-ну! Еще посмотрим!

– Прощайте, счастливый человек! – сказала она уходя.

Арну: быстро вернулся в туалетную комнату, почернил усы, оправил подтяжки, чтобы туже натянулись штрипки, и, моя руки, сказал:

– Мне бы надо было два панно над дверьми, по двести пятьдесят штука, в жанре Буше.[30] Можно рассчитывать?

– Идет, – ответил художник, покраснев.

– Хорошо! И не забывайте мою жену!

Фредерик проводил Пеллерена до конца предместья Пуассоньер и попросил позволения время от времени его навещать; согласие было любезно дано.

Пеллерен читал все труды по эстетике, чтобы открыть истинную теорию прекрасного, будучи убежден, что, найдя ее, создаст шедевры. Он окружал себя всевозможными пособиями, рисунками, слепками, моделями, гравюрами и, терзаясь, искал; он винил погоду, свои нервы, свою мастерскую, выходил на улицу, думая там обрести вдохновение, вздрагивал, будто оно уже осенило его, потом бросал начатую картину и задумывал другую, которая должна была быть еще прекраснее. И вот, мучимый жаждой славы и теряя время в спорах, веря в тысячи нелепостей, в системы, в критику, в необходимость каких-то правил или какой-то реформы искусства, он дожил до пятидесяти лет, не создав ничего, кроме набросков. Непоколебимая гордость не позволяла ему унывать, но он всегда был чем-нибудь раздражен и вечно находился в том искусственном и все же неподдельном возбуждении, которое отличает актеров.

Когда вы входили к нему, первым делом бросались в глаза две большие картины, на которых коричневые, красные и синие мазки выделялись, точно пятна на фоне белого холста. Все это было покрыто целой сетью линий, начерченных мелом и беспорядочно сплетавшихся все вновь и вновь; в сущности ничего нельзя было понять. Пеллерен объяснил содержание этих двух композиций, указывая большим пальцем на еще недостающие части. Одна из картин должна была изображать «Безумие Навуходоносора», другая – «Рим, сжигаемый Нероном». Фредерик был в восхищении от них.

Он был в восхищении и от этюдов женщин с распущенными волосами и от пейзажей, на которых во множестве встречались искривленные бурей стволы, но главное – от набросков пером на мотивы Калло, Рембрандта, или Гойи;[31] а оригинале он их не знал. Пеллерен, относился пренебрежительно к этим работам своей молодости; теперь он стоял за высокий стиль; он стал красноречиво рассуждать о Фидии и Винкельмане.[32] Предметы, окружавшие его, еще усиливали впечатление от его слов: здесь можно было увидеть череп на аналое, несколько ятаганов, монашескую рясу; Фредерик однажды ее надел.

Когда он приходил рано, то заставал Пеллерена в кровати, неудобной, покрытой рваным ковром: Пеллерен ложился поздно, так как усердно посещал театры. Прислуживала ему старуха в лохмотьях, обедал он в кухмистерской и жил без любовницы. Благодаря познаниям, приобретенным где попало, парадоксы, его были забавны. Ненависть ко всему заурядному и мещанскому прорывалась у него наружу сарказмами, полными великолепного лиризма, а к мастерам он чувствовал такое благоговение, которое и его почти что возвышало до них.

Но почему он никогда не говорил о г-же Арну? Что до ее мужа, то порою он; называл его славным малым, порою – шарлатаном. Фредерик ждал, когда он начнет откровенничать.

Однажды, перелистывая рисунки в одной из его папок, Фредерик в портрете какой-то цыганки нашел нечто общее с м-ль Ватназ, а так как эта особа его интересовала, он решил спросить, кто она такая.

Прежде она, насколько знал Пеллерен, была учительницей в провинции; теперь дает уроки и пытается писать в маленьких газетах.

Судя по ее обращению с Арну, можно было – так думалось Фредерику – счесть ее за его любовницу.

– О, какое там! С него довольно и других!

Тогда молодой человек, отвернув лицо, покрывшееся краской стыда от гнусной догадки, которую он решил высказать, развязно спросил:

– Жена отвечает ему, верно, тем же?

– Вовсе нет! Она порядочная женщина!

Фредерик почувствовал угрызения совести и еще усерднее стал посещать редакцию.

Большие буквы, из которых на мраморной доске над магазином складывалось имя Арну, казались ему чем-то совершенно особенным и полным значения, точно священные письмена. По широкому покатому тротуару идти было легко, дверь отворялась почти сама собой, а ручка ее, гладкая на ощупь, казалось, наделена была мягкостью и чуткостью, словно живая рука, которую он сжимает в своей. Он незаметно стал приходить с такой же точностью, как Режембар.

Каждый день Режембар садился в свое кресло у камина, брал «Насиональ»,[33] уже не отрывался от него и мысль свою выражал каким-нибудь восклицанием или же просто пожимал плечами. Время от времени он вытирал лоб скрученным в спираль носовым платком, который висел у него на груди между двумя пуговицами зеленого сюртука. Панталоны у него были со складками, он носил полусапожки и длинный галстук, а благодаря шляпе с загнутыми полями его легко можно было узнать в толпе.

В восемь часов утра он спускался с высот Монмартра и заходил на улицу Нотр-Дам-де-Виктуар выпить белого вина. Его завтрак, за которым следовало несколько партий на бильярде, длился часов до трех. Тогда он направлялся к пассажу Панорам выпить абсента. После пребывания у Арну он заходил в Бордоский кабачок выпить вермута; затем, вместо того чтобы вернуться к жене, домой, он часто предпочитал пообедать в одиночестве, в маленьком кафе на площади Гайон, где заказывал «домашние блюда, что-нибудь попроще!». Напоследок он еще перебирался в какую-нибудь бильярдную и просиживал там до двенадцати, до часу ночи, до тех пор, пока не тушили газ и не запирали ставни и хозяин заведения, изнемогая, не умолял его уйти.

Но не любовь к выпивке привлекала в подобные места гражданина Режембара, а давняя привычка к политическим разговорам; с годами пыл его угас, он пребывал в угрюмом молчании. По серьезности его лица можно было подумать, что он весь поглощен мировыми вопросами. Его мысль не проявлялась, и никто, даже его друзья, не знали, занимается ли он чем-нибудь, хоть он и говорил, будто у него деловая контора.

Арну, казалось, питал к нему беспредельное уважение. Однажды он сказал Фредерику:

– Он-то все знает, уж будьте покойны! Умница!

Как-то в другой раз Режембар разложил на конторке бумаги, касавшиеся залежей фарфоровой глины в Бретани, Арну не сомневался в его опытности.

Фредерик стал еще более учтив с Режембаром – настолько, что время от времени угощал его абсентом, и хотя считал его глупым, нередко целые часы проводил в его компании – потому только, что тот был другом Жака Арну.

Торговец картинами, человек передовой, которому привелось помочь кое-кому из современных художников при первых их шагах, пытался увеличить свои доходы, сохраняя в то же время артистические замашки. Он стремился к раскрепощению искусства, к прекрасному по дешевой цене. Все виды парижской промышленности, вырабатывающей предметы роскоши, испытали на себе его влияние, благотворное для мелочей и пагубное для всего значительного. Подлаживаясь изо всех сил под вкус большинства, он сбивал с пути искусных художников, развращал талантливых, выжимал последние соки из слабых и прославлял посредственных; он держал их в руках благодаря своим связям и своей газете. Всякие бездарности жаждали видеть свои картины в витрине Арну, обойщики брали у него рисунки мебели. Фредерик видел в нем и миллионера, и любителя искусств, и дельца. Все же многое удивляло его, ибо господин Арну был ловок в торговых делах.

Так, из Германии или Италии ему присылали картину, купленную в Париже за полторы тысячи франков, и он, предъявляя на нее накладную в четыре тысячи, перепродавал ее из любезности за три с половиной. Одна из обычных его проделок состояла в том, что он требовал от художников впридачу к купленной картине небольшую копию под тем предлогом, будто собирается сделать с нее гравюру; копию он всегда продавал, а гравюра никогда не появлялась. Того, кто жаловался, что это эксплуатация, он только похлопывал по животу. Он был, впрочем, превосходный малый, не жалел сигар, говорил «ты» незнакомым людям и, если начинал восторгаться каким-нибудь произведением или человеком, то уже, невзирая ни на что, настаивал на своем, не скупился на хлопоты, на статьи, на рекламу. Он считал себя вполне честным и, чувствуя потребность излить душу, простодушно рассказывал о равных своих неблаговидных проделках.

Как-то раз, чтобы досадить собрату, который основал газету, тоже посвященную живописи, и давал в честь этого события большой званый обед, Арну попросил Фредерика написать в его присутствии, незадолго до назначенного часа, письма приглашенным, что обед отменяется.

– Это ведь не затрагивает чести, понимаете?

И молодой человек не решился отказать ему в услуге.

На другой день после этого, зайдя вместе с Юссонэ в контору Арну, Фредерик увидел, как в двери (той, что выходила на лестницу) мелькнул подол женского платья.

– Тысячу извинений! – сказал Юссонэ. – Если бы я знал, что здесь женщины…

– О, да это моя жена, – ответил Арну. – Она проходила мимо и решила меня навестить.

– Как так? – спросил Фредерик.

– Ну да. И пойдет сейчас домой!

Прелесть окружающего исчезла тотчас же. То, что было разлито здесь, как ему чудилось, теперь исчезло, или, пожалуй, всего этого никогда и не было. Он испытал бесконечное удивление и словно боль измены.

Арну, роясь у себя в ящике, улыбался. Не над ним ли он смеется? Приказчик положил на стол кипу сырых бумаг.

– А! Вот и афиши! – воскликнул торговец. – Мне сегодня не скоро удастся пообедать!

Режембар взялся за шляпу.

– Как, вы покидаете меня?

– Семь часов! – сказал Режембар.

Фредерик последовал за ним.

На углу улицы Монмартр он обернулся: он взглянул на окна второго этажа и мысленно усмехнулся, чувствуя жалость к себе, вспоминая, с какой любовью он столь часто созерцал их! Где же она живет? Как встретиться с ней теперь? Одиночество вновь зияло вокруг него, вокруг его желания – еще необъятнее, чем когда бы то ни было!

– Пойдем отведаем ее? – предложил Режембар.

– Кого это ее?

– Полынной.

И, уступая его настойчивым просьбам, Фредерик позволил затащить себя в Бордоский кабачок. Пока его собутыльник, облокотившись на стол, разглядывал графин, Фредерик смотрел во все стороны. Но вот на тротуаре показалась фигура Пеллерена; Фредерик торопливо застучал в окно, и не успел еще художник усесться, как Режембар спросил, почему его больше не видно в «Художественной промышленности».

– Лопнуть мне, если я туда пойду. Он скотина, мещанин, мерзавец, плут!

Эта брань была приятна раздосадованному Фредерику. Все же он был ею задет, так как ему казалось, что она слегка затрагивает и г-жу Арну.

– Что же он вам такое сделал? – спросил Режембар.

Вместо ответа Пеллерен топнул ногой и громко засопел.

Он втайне занимался кой-какими делами, например, изготовлением портретов цветным карандашом или подделкой произведений великих мастеров в расчете на непросвещенного любителя, а так как эти работы унижали его, то обычно он предпочитал о них молчать. Но «гнусность Арну» слишком обозлила его. Он облегчил душу.

По заказу Арну, сделанному в присутствии Фредерика, он принес ему две картины. И торговец позволил себе критиковать их! Он порицал композицию, колорит и рисунок, главное – рисунок, словом, ни за что не хотел их взять. И Пеллерен, вынужденный к тому же истечением срока векселя, уступил их еврею Исааку, а через две недели тот же Арну продал их за две тысячи франков какому-то испанцу.

– Ни единым су не дешевле. Какая подлость! И ведь это не единственная, ей-богу! Не сегодня-завтра мы еще увидим его на скамье подсудимых!

– Это уж вы преувеличиваете! – робко сказал Фредерик.

– Ну вот еще! Преувеличиваю! – воскликнул художник, ударив кулаком по столу.

Грубая выходка Пеллерена вернула молодому человеку самоуверенность. Конечно, можно было бы вести себя более прилично; однако если, по мнению Арну, эти полотна…

– Плохи? Договаривайте! Да вы их видели? Понимаете вы в этом деле? А ведь я, знаете, мой миленький, дилетантов не признаю!

– Э! Да меня это и не касается! – сказал Фредерик.

– С какой же стати вы защищаете его? – холодно спросил Пеллерен.

Молодой человек пробормотал:

– Да… потому что я ему друг.

– Так поцелуйте его от меня! Добрый вечер!

И художник ушел, совершенно взбешенный, ни словом, разумеется, не обмолвившись о счете.

Фредерик, защищая Арну, сам убедил себя в его правоте. В пылу своего красноречия он ощутил нежность к этому человеку, умному и доброму, на которого его друзья клевещут и который теперь работает один, всеми покинутый. Он не стал противиться странному желанию тотчас же увидеть его. Десять минут спустя он уже отворял дверь в магазин.

Арну с приказчиком составлял невероятных размеров афиши для выставки картин.

– Ба! Какими судьбами вы снова к нам?

Этот простой вопрос привел Фредерика в замешательство, и, не зная, что ответить, он спросил, не нашлась ли случайно его записная книжка, маленькая записная книжка в синем кожаном переплете.

– Та, где вы храните письма женщин? – сказал Арну.

Фредерик покраснел, как девушка, и стал защищаться, опровергая подобное предположение.

– Так, значит, ваши стихи? – не унимался торговец.

Он перебирал образцы, разложенные перед ним, рассуждал о их форме, цвете, о бордюре; а Фредерика все сильнее и сильнее раздражал его озабоченный вид, главное же – его руки, двигавшиеся по афишам, большие руки, немного вялые, с плоскими ногтями. Наконец Арну поднялся, сказал: «Вот и готово!» и фамильярно взял его за подбородок. Эта вольность не понравилась Фредерику, он попятился; потом он переступил порог конторы, последний раз в жизни – так он думал. Даже самое г-жу Арну как будто унижала вульгарность ее мужа.

На той же неделе он получил письмо, которым Делорье сообщал, что прибудет в Париж в следующий четверг. И Фредерик с новой страстью вернулся к этой привязанности, более прочной и более возвышенной. Такой человек стоит всех женщин. Ему больше не нужны будут ни Режембар, ни Пеллерен, ни Юссонэ – никто. Чтобы лучше устроить своего друга, он купил железную кровать, второе кресло, распределил на две части свое постельное белье; в четверг утром он уже одевался, чтобы ехать встречать Делорье, как вдруг у дверей раздался звонок. Вошел Арну.

– Всего два слова. Мне вчера прислали из Женевы чудесную форель; мы рассчитываем на вас, сегодня ровно в семь… Улица Шуазёль, дом двадцать четыре. Не забудьте же!

Фредерик принужден был сесть. Колени у него дрожали. Он повторял: «Наконец! Наконец!» Потом он написал своему портному, шапочнику, башмачнику и отправил эти три записки с тремя рассыльными. В замке повернулся ключ, и появился привратник с сундуком на плечах.

Увидев Делорье, Фредерик задрожал, как застигнутая врасплох изменница жена.

– Какая муха тебя укусила? – спросил Делорье. – Ведь ты, вероятно, получил мое письмо?

Фредерик не в силах был солгать.

Он раскрыл объятия и бросился к нему на грудь.

Потом клерк рассказал свою историю. Отец отказался дать отчет по опеке, вообразив, что необходимость в этом отпадает в силу десятилетней давности. Но Делорье, весьма сведущий в судопроизводстве, в конце концов выцарапал все материнское наследство, чистых семь тысяч франков, которые были тут, при нем, в старом бумажнике.

– Это на черный день, про запас. Завтра же с утра надо будет подумать, куда их поместить, да и мне самому пристроиться. А сегодня – отдых от всех забот, и я весь к твоим услугам, старина.

– О, ты не стесняйся! – сказал Фредерик. – Если на сегодняшний вечер у тебя что-нибудь важное…

– Ну вот еще! Я был бы порядочный мерзавец…

Этот случайно оброненный эпитет, как оскорбительный намек, кольнул Фредерика в самое сердце.

Привратник расставил на столе перед камином котлеты, заливное, лангусты, десерт и две бутылки бордо. Делорье был тронут таким приемом.

– Ты по-царски угощаешь меня, честное слово!

Они говорили о прошлом, о будущем и время от времени протягивали руки через стол, с нежностью глядя друг на друга. Но вот посыльный принес новую шляпу. Делорье громко заметил, какая блестящая у нее тулья.

Потом портной самолично доставил фрак, отутюженный им.

– Можно подумать, что сегодня твоя свадьба, – сказал Делорье.

Час спустя явилась третья личность и из большого черного мешка извлекла пару великолепных лакированных ботинок. Пока Фредерик их примерял, башмачник насмешливо рассматривал обувь провинциала.

– Вам, сударь, ничего не требуется?

– Благодарю, – ответил клерк, пряча под стул ноги в старых башмаках со шнуровкой.

Унижение, которому подвергся Делорье, смутило Фредерика. Он все медлил с признанием. Наконец, словно что-то вспомнив, воскликнул:

– Ах, черт возьми, я и забыл!

– Что такое?

– Сегодня я обедаю в гостях!

– У Дамбрёзов? Почему ты никогда не писал мне о них?

Нет, он обедает не у Дамбрёзов – у Арну.

– Ты бы меня предупредил! – сказал Делорье. – Я приехал бы днем позже.

– Это было невозможно! – резко ответил Фредерик. – Я только сегодня утром получил приглашение.

И чтобы загладить свою вину и отвлечь внимание друга, он стал развязывать веревки, опутывавшие сундук, разложил в комоде все его вещи, хотел уступить ему свою постель, говорил, что ляжет сам в дровяном чулане. Потом, уже с четырех часов, он принялся за свой туалет.

– Времени у тебя еще достаточно! – сказал Делорье.

Наконец Фредерик оделся и ушел.

«Вот они, богачи!» – подумал Делорье. И отправился обедать на улицу Сен-Жак в знакомый ему ресторанчик.

Фредерик несколько раз останавливался на лестнице, – так билось у него сердце. Одна из перчаток, слишком узкая, лопнула, а пока он засовывал разорванное место под манжету, Арну, следом за ним подымавшийся по лестнице, схватил его за руку и ввел в свою квартиру.

Передняя была в китайском вкусе – с расписным фонарем на потолке, с бамбуками по углам. Проходя через гостиную, Фредерик споткнулся о тигровую шкуру. Свечей еще не зажигали, лишь в глубине будуара горели две лампы.

М-ль Марта явилась и сообщила, что мама одевается. Арну поднял ее и поцеловал; потом, желая сам выбрать в погребе несколько бутылок вина, он оставил Фредерика с девочкой.

Она очень выросла со времени поездки в Монтеро. Ее темные волосы длинными локонами спускались на голые руки. Из-под короткого платьица, более пышного, чем у балерины, видны были розовые икры, и вся ее милая фигурка дышала свежестью, точно букет цветов. Комплименты гостя она выслушала с видом кокетки, остановила на нем глубокий пристальный взгляд, потом, проскользнув среди мебели, исчезла, словно кошка.

Он больше не испытывал волнения. Шары ламп, покрытые кружевной бумагой, бросали на стены, которые были обтянуты лиловым атласом, мягкий молочный свет. Сквозь каминную решетку, похожую на большой веер, видны были горящие уголья; рядом с часами стоял ларец с серебряными застежками. Тут и там разбросаны были всякие домашние вещицы: на диванчике – кукла, на спинке стула – косынка, а на рабочем столике – вязанье, в котором, остриями вниз, торчали две спицы слоновой кости. В этой комнате все говорило о жизни мирной, добропорядочной и семейственной.

Арну вернулся; из-за другой портьеры показалась г-жа Арну. На нее падала тень, и сперва он различил только ее лицо. Платье на ней было черное бархатное, а волосы покрывала длинная алжирская сетка красного шелка, которая, обвившись вокруг гребня, спускалась на левое плечо.

Арну представил Фредерика.

– О! Я прекрасно помню вас, – ответила она.

Потом, почти в одно и то же время, прибыли остальные гости: Дитмер, Ловариас, Бюрьё, композитор Розенвальд, поэт Теофиль Лоррис, два художественных критика, товарищи Юссонэ, владелец писчебумажной фабрики и, наконец, знаменитый Пьер-Поль Мейнсиюс, последний представитель высокой живописи, который с бодростью нес не только бремя славы, но и свои восемьдесят лет и огромный живот.

Когда гости направились в столовую, г-жа Арну взяла его под руку. Одно место оставалось свободным – для Пеллерена, Арну его любил, хотя и эксплуатировал. К тому же он опасался его беспощадно злого языка – настолько, что, желая его смягчить, поместил в «Художественной промышленности» его портрет, за которым следовали гиперболические похвалы, и Пеллерен, более падкий на славу, чем на деньги, появился часам к восьми, совершенно запыхавшись. Фредерик вообразил, что они уже давно помирились.

Общество, кушанья – все нравилось ему. Комната была обтянута тисненой кожей наподобие зала в средневековом вкусе; против голландской этажерки находился поставец для чубуков, а стаканы богемского хрусталя разной окраски, расставленные на столе среди цветов и фруктов, создавали впечатление иллюминации в саду.

Ему пришлось выбирать между десятью сортами горчицы. Он ел даспашьо, кэри, имбирь, корсиканских дроздов, римскую лапшу; он пил необыкновенные вина, либфрауенмильх и токайское. Умение угостить действительно было для Арну делом чести. Он ублажал кондукторов почтовых карет, которые поставляли ему разную снедь, и водил знакомство с поварами богатых домов, сообщавшими ему рецепты приправ.

Но больше всего занимали Фредерика разговоры. При его любви к путешествиям он наслаждался рассказами Дитмера о Востоке; его интерес ко всему театральному утолял Розенвальд, говоривший об опере, а суровая жизнь богемы показалась ему забавной сквозь призму той веселости, с которой Юссонэ в красочных тонах описал, как он провел целую зиму, питаясь одним только голландским сыром. Потом спор о флорентийской школе, возникший между Ловариасом и Бюрьё, открыл ему целые сокровища, расширил его горизонт, и он уже едва сдерживал свой восторг, когда Пеллерен воскликнул:

– Оставьте меня в покое с вашей отвратительной реальностью! Что это значит – реальность? Одни видят черное, другие – голубое, большинство видят глупое. Нет ничего менее естественного, чем Микеланджело, и ничего более замечательного. Забота о внешнем правдоподобии обличает современную низость, и если так будет продолжаться, искусство превратится бог весть в какую ерунду, оно станет менее поэтичным, чем религия, и менее занимательным, чем политика. Его цели, – да, цели, заключающейся в том, чтобы возбуждать в нас восторг не личного характера, – вы не достигнете какими-либо пустячками, как бы вы ни ухищрялись, отделывая их. Взять, например, картины Бассолье: мило, нарядно, чисто и не тяжеловесно! Можно положить в карман, взять с собой в дорогу. Нотариусы платят за такие вещи по двадцать тысяч франков, а идеи тут на три су; но без идеи не может быть ничего великого! Без величия не может быть ничего прекрасного! Олимп – это гора! Самым потрясающим памятником неизменно останутся пирамиды! Лучше излишество, чем умеренность, пустыня, чем тротуар, дикарь, чем парикмахер!

Слушая эти слова, Фредерик глядел на г-жу Арну. Они проникали в его сознание, как куски металла падают в горнило, они сливались с его страстью и претворялись в любовь.

Он сидел через три места от нее, на той же стороне стола. Время от времени она слегка наклонялась и поворачивала голову, чтобы сказать несколько слов своей дочке; она улыбалась, и на щеке у нее появлялась ямочка, придававшая ее лицу выражение еще большей мягкости и доброты.

Когда были поданы ликеры, она скрылась. Разговор стал очень вольным; г-н Арну в нем блистал, и Фредерик был удивлен цинизмом всех этих мужчин. Но как бы то ни было, интерес к женщинам словно устанавливал между ним и ими равенство, поднимавшее Фредерика в собственном мнении.

Вернувшись в гостиную, он приличия ради взял один из альбомов, лежавших на столе. Крупнейшие современные художники украсили его своими рисунками, заполнили его страницы прозой, стихами или просто-напросто оставили автограф; среди знаменитых имен встречалось много неизвестных, а любопытные мысли лишь мелькали среди потока глупостей. Все они содержали более или менее прямые похвалы г-же Арну. Фредерику страшно было бы написать здесь хоть одну строчку.

Она пошла в будуар принести ларец с серебряными застежками, который он заметил на камине. Это был подарок ее мужа, работа времен Возрождения. Друзья Арну хвалили его покупку, жена благодарила; он почувствовал прилив нежности и при всех поцеловал ее.

Разговор продолжался, гости расположились группами, старик Мейнсиюс сидел с г-жой Арну на диванчике у камина; она наклонялась к его уху, их головы соприкасались, и Фредерик согласился бы стать глухим, немощным и безобразным ради громкого имени и седых волос, словом, лишь бы обладать чем-то таким, что дало бы ему право на подобную близость. Он терзался в душе, негодуя на свою молодость.

Но она перешла в тот угол гостиной, где был он, спросила его, знаком ли он с кем-нибудь из гостей, любит ли живопись, давно ли учится в Париже. Каждое слово, произнесенное ею, казалось ему чем-то новым, возможным только в ее устах. Он внимательно разглядывал бахрому ее головного убора, касавшуюся одним краем ее обнаженного плеча, и не отрывал от него взгляда, мысленно погружаясь в белизну этого женского тела; однако он не смел поднять глаза, посмотреть ей прямо в лицо.

Розенвальд прервал их беседу, попросив г-жу Арну что-нибудь спеть. Он взял несколько аккордов, она ждала; губы ее приоткрылись, и понеслись чистые протяжные ровные звуки.

Фредерик не понял итальянских слов песни.

Она начиналась в торжественном ритме, напоминавшем церковный напев, потом музыка оживлялась в нарастающем движении, шли звонкие раскаты, и вдруг все замирало; тогда широко и медленно возвращалась нежная начальная мелодия.

Г-жа Арну стояла у рояля, опустив руки, глядя куда-то в пространство. Порою, чтобы прочитать ноты, она щурила глаза и на миг вытягивала шею. Ее контральто на низких нотах принимало зловещий оттенок, от него веяло холодом, и ее прекрасное лицо, с длинными бровями, склонялось к плечу; грудь ее вздымалась, она разводила руками, томно откидывала голову, словно кто-то бесплотный целовал ее, а рулады продолжали нестись; она взяла три высоких ноты, спустилась вниз, затем снова взяла еще более высокую ноту и, после паузы, кончила фермато.

Розенвальд остался у рояля. Он продолжал играть для себя. Время от времени кто-нибудь из гостей исчезал. В одиннадцать часов, когда уходили последние, Арну вышел с Пеллереном под предлогом, что проводит его. Он был из числа тех, которые чувствуют себя больными, если не «пройдутся» после обеда.

Г-жа Арну вышла в переднюю; Дитмер и Юссонэ поклонились ей, она протянула им руку; она протянула ее и Фредерику, и он всем существом ощутил это прикосновение.

Он простился со своими приятелями; ему надо было остаться одному. Сердце его было переполнено. Почему она протянула ему руку? Был ли то необдуманный жест или знак поощрения? «Да полно, я с ума сошел». Впрочем, не все ли равно, раз он может теперь посещать ее когда угодно, дышать тем же воздухом, что она?

На улицах было безлюдно. Изредка проезжала тяжелая повозка, сотрясая мостовую. Дома следовали один за другим – серые фасады, закрытые окна, и он с пренебрежением думал о всех этих человеческих существах, которые спят за этими стенами, живут, не видя ее и даже не подозревая, что она существует. Он утратил представление о пространстве, о месте, где находился, ничего не помнил и, стуча каблуками, ударяя тростью по ставням лавок, шел все прямо вперед, наугад, растерянный, послушный какому-то влечению. Его охватило сыростью. Он понял, что стоит на одной из набережных.

Фонари блестели двумя прямыми бесконечными линиями, и длинные красные языки дрожали в воде, уходя в глубину. Вода была аспидного цвета, а небо, менее темное, как будто опиралось на сумрачные громады, возвышавшиеся по обеим сторонам реки. Здания, которых не было видно, еще усиливали мрак. Над крышами плыл светящийся туман; все шумы сливались в одно гудение; дул легкий ветерок.

Дойдя до середины Нового моста, Фредерик остановился; сняв шляпу, открыв грудь, он вдыхал воздух. И он чувствовал, как из глубины его существа подымается нечто неиссякаемое, прилив нежности, расслаблявший его, как движение воды перед глазами. На церковной башне медленно пробило час, словно чей-то голос позвал его.

В этот миг им овладел тот трепет души, когда кажется, что вы переноситесь в высший мир. Необыкновенный талант, – к чему, он сам еще не знал, – внезапно родился в нем. Он серьезно спрашивал себя, быть ли ему великим живописцем или великим поэтом, и выбрал живопись, ибо это занятие может приблизить его к г-же Арну. Так, значит, он нашел свое призвание! Цель его жизни теперь ясна, а будущее непреложно.

Он запер дверь и услышал, как кто-то храпит в темном чулане рядом с его комнатой. То был его товарищ. Он о нем и забыл.

В зеркале он увидел свое лицо. Он нашел, что хорош собой, и остановился на минуту поглядеть на себя.

V

Утром на следующий день он купил ящик с красками, кисти, мольберт. Пеллерен согласился давать ему уроки, и Фредерик привел его к себе на квартиру посмотреть, не упустил ли он чего-нибудь, нужного для живописи.

Делорье уже вернулся. А в другом кресле сидел какой-то молодой человек. Клерк показал на него:

– Вот он! Это Сенекаль.

Фредерику он не понравился. Лоб его казался выше благодаря тому, что волосы были подстрижены бобриком. Что-то жесткое и холодное сквозило в его серых глазах, а от длинного черного сюртука, от всей одежды так и несло педагогикой, церковными поучениями.

Сперва разговор шел о новостях дня, между прочим о «Stabat Mater» Россини;[34] когда спросили мнение Сенекаля, он заявил, что никогда не бывает в театре. Пеллерен открыл ящик с красками.

– Это все для тебя? – спросил клерк.

– Да, конечно!

– Ну? Вот затея!

И он наклонился к столу, за которым математик-репетитор перелистывал том Луи Блана. Он принес его с собою и теперь вполголоса читал оттуда отдельные места, между тем как Пеллерен и Фредерик вместе рассматривали палитру, шпатель, тюбики с красками; потом они заговорили об обеде у Арну.

– У торговца картинами? – спросил Сенекаль. – Хорош гусь, нечего сказать!

– А что? – сказал Пеллерен.

Сенекаль ответил:

– Человек, который выколачивает монету политическими гнусностями.

И он заговорил о знаменитой литографии, на которой изображено все королевское семейство, занятое вещами назидательными: в руках у Луи-Филиппа свод законов, у королевы молитвенник, принцессы вышивают, герцог Немурский[35] пристегивает саблю; г-н де Жуанвиль[36] показывает младшим братьям географическую карту; в глубине видна двуспальная кровать. Эта картинка, носившая название «Доброе семейство», радовала буржуа, но огорчала патриотов. Пеллерен раздраженным тоном, словно он был автор, ответил, что одно мнение стоит другого. Сенекаль возражал. Искусство должно иметь единственной целью нравственное совершенствование масс! Следует прибегать лишь к таким сюжетам, которые побуждают к добродетельным поступкам, все остальные вредны.

– Все зависит от выполнения! – кричал Пеллерен. – Я могу создать шедевр!

– Если так, тем хуже для вас! Никто не имеет права…

– Что?

– Да, сударь, никто не имеет права возбуждать во мне интерес к тому, что я осуждаю. К чему нам старательно сработанные безделки, из которых нельзя извлечь никакой пользы, скажем, все эти Венеры, все ваши пейзажи? Я тут не вижу ничего поучительного для народа. Лучше покажите дам его горести, заставьте нас преклоняться перед жертвами, которые он приносит! Ах, боже мой, в сюжетах недостатка нет: ферма, мастерская…

Пеллерен заикался от возмущения; ему показалось, что он нашел довод:

– Мольера вы признаете?

– Да! – сказал Сенекаль. – Я восхищаюсь им как предтечей французской революции.

– Ах! Революция! Где там искусство! Никогда не было более жалкой эпохи!

– Более великой, сударь!

Пеллерен скрестил руки и взглянул на него в упор:

– Из вас, по-моему, вышел бы отличный солдат национальной гвардии!

Противник, привыкший к спорам, отвечал:

– Я в ней не состою и ненавижу ее так же, как вы. Но подобными принципами развращают массы! Это, впрочем, и входит в расчеты правительства; оно не было бы так сильно, если бы его не поддерживала целая свора.

Художник встал на защиту торговца, ибо мнения Сенекаля выводили его из себя. Он даже решился утверждать, что у Жака Арну поистине золотое сердце, что он предан своим друзьям, нежно любит жену.

– О! О! Если бы ему предложить хорошую сумму, он не отказался бы сделать из нее натурщицу.

Фредерик побледнел:

– Наверно, он вас очень обидел, сударь?

– Меня? Нет! Я видел его один лишь раз, в кафе, с приятелем. Вот и все.

Сенекаль говорил правду. Но рекламы «Художественной промышленности» изо дня в день раздражали его. Арну был в его глазах представителем среды, которую он считал губительной для демократии. Суровый республиканец, он во всяком проявлении изящества подозревал испорченность, сам же был лишен всяких потребностей и отличался непоколебимой честностью.

Разговор уже не клеился. Художник вскоре вспомнил о назначенной встрече, репетитор – о своих учениках; когда они ушли, Делорье, после долгого молчания, стал задавать разные вопросы об Арну.

– Со временем представишь меня, не правда ли, старина?

– Конечно, – сказал Фредерик.

Потом они стали думать, как им устроиться. Делорье без труда получил место второго клерка у адвоката, записался на юридический факультет, купил необходимые книги, и жизнь, о которой они так мечтали, началась.

Она была прекрасна благодаря очарованию молодости. Делорье не заговаривал о денежных делах, и Фредерик о них не говорил. Он производил все расходы, убирал в шкафу, занимался хозяйством; но если надо было отчитать привратника, за это брался клерк, продолжая и теперь, как в коллеже, играть роль покровителя и старшего.

Целый день они не виделись и встречались только вечером. Каждый садился на свое место у камина и принимался за работу. Но вскоре они ее бросали. И не было конца излияниям, приступам беспричинной веселости, а порою случались и ссоры – из-за накоптившей лампы или затерянной книги, минутные вспышки гнева, разрешавшиеся смехом.

Дверь в дровяной чулан оставалась открыта, так что и лежа в постелях они еще могли болтать.

Утром они без сюртуков расхаживали по балкону; вставало солнце, над рекой зыблился легкий туман, с цветочного рынка, который был поблизости, долетали визгливые крики, а дымок от их трубок клубился в чистом воздухе, освежавшем их заспанные глаза; вдыхая его, они чувствовали веяние необъятных надежд, разлитых всюду.

По воскресеньям, если не было дождя, они вместе выходили и, взявшись под руку, шли по улицам. Очень часто у них возникала одна и та же мысль, иногда, разговаривая, они ничего не видели вокруг себя. Делорье стремился к богатству как к средству властвовать над людьми. Ему хотелось бы приводить в движение как можно больше народа, делать побольше шума, иметь трех секретарей в своем распоряжении и раз в неделю давать большой политический обед. Фредерик обставлял себе дворец в мавританском вкусе, где он мог бы проводить жизнь лежа на диванах, обитых турецкой тканью, под журчанье водометов, и где ему прислуживали бы негры-пажи; и все эти предметы мечтаний приобретали в конце концов такую осязательность, что он приходил в отчаяние, как будто утратил их.

– К чему говорить обо всем этом, – говорил он, – раз у нас никогда этого не будет?

– Как знать! – замечал Делорье.

Несмотря на свои демократические взгляды, он советовал Фредерику завязать знакомство с Дамбрёзами. Тот ссылался на свои попытки.

– Полно. Зайди еще! Тебя пригласят.

В середине марта они, в числе других довольно крупных счетов, получили счет из кухмистерской, где брали обеды. Фредерик, не имея всей требуемой суммы, занял сто экю у Делорье; две недели спустя он обратился к нему с подобной же просьбой, и клерк пробрал его за то, что он тратит так много у Арну.

Тут он действительно не соблюдал умеренности. Вид Венеции, вид Неаполя, вид Константинополя занимали в его комнате три стены, тут и там висели этюды коней Альфреда де Дрё,[37] на камине стояла скульптура Прадье,[38] на рояле валялись номера «Художественной промышленности», на полу в углах – папки, и от всего этого становилось так тесно, что некуда было положить книгу, трудно двинуть локтем. Фредерик уверял, что все это ему нужно для живописи.

Он работал у Пеллерена. Но Пеллерена часто не бывало дома, ибо он имел обыкновение присутствовать на всех похоронах и при всех событиях, о которых газетам полагалось давать отчет, и Фредерик целые часы проводил в мастерской совершенно один. Тишина большой комнаты, где слышно было только, как возятся мыши, свет, падавший с потолка, даже гудение в печи – все составляло тот своеобразный духовный уют, который его здесь окружал. Потом его глаза, оторвавшись от работы, начинали блуждать по облупившейся стене, по безделушкам на этажерке, торсам, покрытым густою пылью, как лоскутьями бархата, и, точно путник, который сбился в лесу с пути и которого все тропинки приводят все к одному и тому же месту, Фредерик в глубине каждой своей мысли находил воспоминание о г-же Арну.

Он назначал себе день, когда пойдет к ней; поднявшись на третий этаж и уже стоя у ее дверей, он не сразу решался позвонить. Вот приближались шаги; дверь отворялась, и когда он слышал слова: «Барыни нет дома», – ему как будто возвращали свободу, с сердца сваливалась тяжесть.

Все же иногда он заставал ее. В первый раз у нее были три дамы; в другой раз – тоже под вечер – пришел учитель чистописания м-ль Марты. Мужчины, которых принимала у себя г-жа Арну, с визитами не являлись. Фредерик, из скромности, больше не заходил.

Но чтобы получить приглашение на обед в четверг, он каждую среду неизменно появлялся в «Художественной промышленности» и оставался там дольше всех, дольше даже, чем Режембар, до последней минуты, делая вид, что рассматривает гравюру, пробегает газету. Наконец Арну говорил ему: «Вы завтра вечером свободны?» Приглашение он принимал прежде, чем фраза доводилась до конца. Арну как будто привязался к нему. Он учил его разбираться в винах, варить пунш, готовить рагу из бекасов; Фредерик покорно следовал его советам, – он любил все, что было связано с г-жой Арну: ее мебель, ее прислугу, ее дом, ее улицу.

Он безмолвствовал во время этих обедов; он созерцал ее. На правом виске у нее была маленькая родинка, волосы, гладко зачесанные на уши, были более темны, чем вся прическа, и всегда как будто немного влажны по краям; она время от времени приглаживала их двумя пальцами. Он изучил форму каждого ее ногтя, наслаждался шелестом ее шелкового платья, когда она проходила в дверь, украдкой вдыхал аромат ее носового платка; ее гребень, ее перчатки, ее кольца были для него вещами особенными, значительными, как произведения искусства, почти живыми, как человеческие существа; все они волновали его сердце и усиливали его страсть.

У него не хватало выдержки скрыть ее от Делорье. Когда он возвращался от г-жи Арну, то будил его, как бы нечаянно, лишь бы поговорить о ней.

Делорье, спавший в дровяном чулане около умывальника, продолжительно зевал. Фредерик садился на постель у него в ногах. Сперва он говорил об обеде, потом рассказывал о множестве незначительных мелочей, в которых видел знаки презрения или расположения к нему. Однажды, например, она не пошла с ним под руку, предпочла идти с Дитмером, и Фредерик был в отчаянии.

– Ах, что за вздор!

А как-то раз она его назвала своим «другом».

– Если так, будь смелей!

– Да я не решаюсь, – говорил Фредерик.

– Ну, тогда и не думай о ней! Спокойной ночи!

Делорье повертывался к стене и засыпал. Он не понимал этой любви, которую считал последней юношеской слабостью; а так как их близость его уже, очевидно, не удовлетворяла, ему пришла в голову мысль собирать раз в неделю общих друзей.

Друзья приходили по субботам, часов около девяти.

Все три алжирские занавески бывали аккуратно задернуты, лампа и четыре свечи зажжены; посреди стола ставился картуз с табаком и трубками, а вокруг него – бутылки пива, чайник, графин с ромом и печенье. Спорили о бессмертии души, сравнивали профессоров.

Однажды Юссонэ привел на вечер высокого молодого человека, одетого в сюртук с чересчур короткими рукавами и, видимо, стеснявшегося. Это был тот самый парень, которого они в прошлом году хотели вызволить из участка.

Так как он не мог возвратить картонку с кружевами, потерянную во время свалки, хозяин обвинил его в воровстве и грозил судом; теперь он служил приказчиком в транспортной конторе. Юссонэ встретился с ним утром на улице и привел его, так как Дюссардье, из благодарности, захотел повидать и «другого».

Он протянул Фредерику портсигар, еще совершенно полный, ибо с благоговением берег его, надеясь вернуть. Молодые люди пригласили его заходить. Он стал у них бывать.

Все чувствовали друг к другу приязнь. Их ненависть к правительству была возведена в степень неоспоримого догмата. Один только Мартинон пробовал защищать Луи-Филиппа. Против него пускали в ход все общие места, примелькавшиеся в газетах: возведение укреплений вокруг Парижа,[39] сентябрьские законы,[40] Притчарда, лорда Гизо,[41] – так что Мартинон умолкал, опасаясь кого-нибудь задеть. В коллеже он за семь лет ни разу не был наказан, а теперь на юридическом факультете умел нравиться профессорам. Обыкновенно он ходил в широком рыжем сюртуке, носил резиновые калоши; но в один из вечеров он явился одетый прямо женихом: на нем был бархатный жилет, белый галстук, золотая цепочка.

Удивление возросло, когда стало известно, что он от г-на Дамбрёза. Банкир действительно купил на днях у отца Мартинона крупную партию леса; старик представил ему сына, и Дамбрёз пригласил обоих к обеду.

– Много ли там было трюфелей? – спросил Делорье. – Удалось ли тебе обнять его супругу где-нибудь в дверях sicut decet?[42]

Тут разговор коснулся женщин. Пеллерен не допускал, что могут быть красивые женщины (он предпочитал тигров); вообще самка человека – существо низшее в эстетической иерархии.

– То, что пленяет вас в ней, как раз и снижает ее как идею; я имею в виду волосы, грудь…

– Однако, – возразил Фредерик, – длинные черные волосы, большие черные глаза…

– О! Знаем! – воскликнул Юссонэ. – Довольно андалузок средь зелени лугов! Античность? Слуга покорный! Ибо в конце концов – надо же сказать правду – какая-нибудь лоретка много занятнее Венеры Милосской! Будем же галлами, черт возьми! Будем жить, коли сумеем, как в дни Регентства![43]

Струись, вино; вы, девы, улыбайтесь!

От брюнетки поспешим к блондинке! Согласны вы, дядюшка Дюссардье?

Дюссардье не отвечал. Все пристали к нему, чтобы узнать его вкусы.

– Ну, так вот, – сказал он краснея, – я хотел бы любить всегда одну и ту же!

Это было сказано так, что на миг наступило молчание: одних изумило его чистосердечие, а другим в его словах открылось то, о чем они, быть может, втайне мечтали сами.

Сенекаль поставил свою кружку пива на дверной карниз и догматическим тоном заявил, что проституция – тирания, а брак – безнравственность, и поэтому лучше всего воздержание. Делорье смотрел на женщин как на развлечение, – только и всего. Г-ну де Сизи они внушали всякого рода опасения.

Ему, воспитанному под наблюдением благочестивой бабушки, общество этих молодых людей представлялось заманчивым, словно какой-нибудь притон, и поучительным, словно Сорбонна. На уроки для него не скупились; и он проявлял величайшее усердие, вплоть до того, что пробовал курить, невзирая на тошноту, всякий раз мучившую его после курения.

Фредерик окружал его заботами. Он восторгался оттенками его галстуков, мехом его пальто и в особенности ботинками, тонкими, как перчатки, вызывающе изящными и блестящими; внизу на улице его всегда ждал экипаж.

Однажды после его отъезда, – а в тот вечер шел снег, – Сенекаль принялся жалеть его кучера. Потом направил свое красноречие против желтых перчаток, против Жокей-клуба. Любого рабочего он ставит выше, чем этих господ.

– Я-то по крайней мере тружусь, я беден!

– Оно и видно, – сказал, наконец, Фредерик, потеряв терпение.

Репетитор затаил на него злобу за эти слова.

Но вот, услыхав как-то раз от Режембара, что он немного знает Сенекаля, Фредерик захотел оказать любезность приятелю Арну и пригласил его бывать; встреча обоим патриотам была приятна.

Впрочем, друг от друга они отличались.

Сенекаль, у которого голова была клином, признавал только системы. Режембар, напротив, видел в фактах только факты. Его беспокоил главным образом вопрос о рейнской границе.[44] Он утверждал, что понимает толк в артиллерийском деле, и одевался у портного Политехнической школы.

Когда ему, в первое его посещение, предложили пирожного, он с презрением пожал плечами и сказал, что это годится лишь для женщин; в следующие разы он оказался не более учтив. Как только суждения собеседников затрагивали предметы более высокие, он бормотал: «О! Только без утопий! Без фантазий!» В области искусства (хоть он и посещал мастерские, где иногда, из любезности, давал урок фехтования) взгляды его не отличались глубиной. Он сравнивал стиль г-на Мараста[45] со стилем Вольтера, г-жу де Сталь с м-ль Ватназ – только потому, что последняя написала «весьма смелую оду в честь Польши». И, наконец, Режембар раздражал всех и в особенности Делорье, ибо он, гражданин, был свой человек у Арну. А клерк жаждал попасть к ним в дом, надеясь завязать там полезные знакомства. «Когда же ты поведешь меня к ним?» – спрашивал он Фредерика. Но Арну то был чрезмерно занят делами, то собирался куда-нибудь ехать; потом оказывалось, что вообще уже не стоит, так как скоро обеды прекратятся.

Если бы ради друга надо было рискнуть жизнью, Фредерик не отступил бы. Но так как он стремился выставить себя в самом выгодном свете, следил за своими выражениями, манерами, костюмом и даже в «Художественную промышленность» являлся всегда в безукоризненных перчатках, то он боялся, как бы Делорье, в старом черном фраке, своими судейскими замашками и самоуверенностью в разговоре не произвел дурного впечатления на г-жу Арну, что могло бы скомпрометировать и его, унизив в ее глазах. Против других он не возражал, но именно этот человек стеснил бы его в тысячу раз больше, чем остальные. Клерк заметил, что он не хочет исполнить обещанного, и молчание Фредерика казалось ему еще большим оскорблением.

Он хотел бы руководить им во всем, видеть, как он развивается в согласии с идеалами их юности, и праздность Фредерика возмущала его, как непослушание и как измена. К тому же Фредерик, всецело занятый мыслями о г-же Арну, часто говорил о ее муже, и Делорье придумал невыносимый способ дразнить его, состоявший в том, что он раз сто в день в конце каждой фразы, словно маниак-идиот, повторял фамилию Арну. На стук в дверь он отвечал: «Войдите, Арну!» В ресторане он заказывал бри «по образцу Арну», а ночью, прикидываясь, что у него кошмар, будил приятеля воплем: «Арну! Арну!»

Наконец Фредерик, изнемогая, сказал ему как-то жалобным тоном:

– Да оставь ты меня в покое с этим Арну!

– Ни за что! – ответил клерк:

Он всюду, он во всем, то хладный, то палящий,

Встает Арну…

– Да замолчи же! – закричал Фредерик, сжимая кулаки.

И кротко добавил:

– Ты ведь знаешь, мне тяжело говорить на эту тему.

– О! Извини, старина, – ответил Делорье, поклонившись весьма низко, – теперь мы примем в расчет нервы благородной девицы! Еще раз прошу прощения! Тысяча извинений!

Так был положен конец насмешкам.

Но три недели спустя, как-то вечером, он сказал Фредерику:

– А знаешь, я сегодня видел госпожу Арну!

– Где?

– В суде, с адвокатом Баландаром; брюнетка, среднего роста – так ведь?

Фредерик в знак подтверждения кивнул. Он ждал, что Делорье будет говорить. При малейшем слове восхищения он излил бы всю душу, готов был бы обожать его; тот все молчал; наконец Фредерик, которому не терпелось, равнодушным тоном спросил, что он думает о ней.

Делорье находил, что она «недурна, но все же ничего особенного».

– А, ты находишь? – сказал Фредерик.

Наступил август месяц, время держать второй экзамен. По общему мнению, двух недель было достаточно, чтобы подготовиться к нему. Фредерик, не сомневаясь в своих силах, сряду проглотил первые четыре книги Процессуального кодекса, первые три – Уложения о наказаниях, несколько отрывков из Уголовного судопроизводства и часть Гражданского судопроизводства с примечаниями г-на Понселе.[46] Накануне экзамена Делорье заставил его взяться за повторение, которое продолжалось до утра, а чтобы воспользоваться и последними минутами, он, уже идя с ним по улице, все не переставал его спрашивать.

Так как в одни и те же часы происходили экзамены по разным предметам, то во дворе было много народа, между прочим – Юссонэ и Сизи; когда дело шло о ком-нибудь из товарищей, было принято приходить на экзамен. Фредерик облекся в традиционную черную мантию; вместе с другими тремя студентами, сопровождаемый целой толпой, он вошел в большой зал, где на окнах не было занавесок, а вдоль стен тянулись скамьи. Посередине, вокруг стола, покрытого зеленым сукном, стояли кожаные стулья. Стол отделял кандидатов от господ профессоров, восседавших в красных одеяниях, с горностаем через плечо, в беретах с золотым галуном.

Фредерик был предпоследним в списке – скверное место. Отвечая на первый же вопрос – о разнице между условием и договором, – он перепутал определения, но профессор, славный малый, сказал ему: «Не смущайтесь, милостивый государь, успокойтесь!», потом, задав два легких вопроса, на которые получил неясный ответ, перешел, наконец, к четвертому. Фредерик был расстроен столь плохим началом. Из публики Делорье знаками давал ему понять, что не все еще потеряно, и второй его ответ – на вопрос из уголовного права – оказался сносным. Но после третьего, связанного с тайным завещанием, тревога Фредерика усилилась: профессор все время оставался бесстрастным. Юссонэ уже складывал руки для аплодисментов, а Делорье непрестанно пожимал плечами. Наконец пришла пора отвечать по судопроизводству! Дело шло о возражении со стороны третьих лиц. Профессор, неприятно удивленный тем, что ему приходится выслушивать теории, противоположные его собственным, резко спросил его:

– Это что же, милостивый государь, ваше мнение? Как же вы согласуете принцип статьи тысяча триста пятьдесят первой Гражданского кодекса с таким необыкновенным способом предъявлять иск?

У Фредерика очень болела голова – ведь он всю ночь не спал. Солнечный луч, проникнув в щель жалюзи, ударял ему прямо в лицо. Стоя за столом, он переминался с ноги на ногу и теребил усы.

– Я жду вашего ответа! – сказал человек в золотистом берете.

Жест Фредерика его, видимо, раздражал, и он добавил:

– В бороде вы его не отыщете!

Этот сарказм вызвал смех среди слушателей; польщенный профессор смягчился. Он задал ему еще два вопроса – о вызове в суд и об ускоренном судопроизводстве, затем опустил голову в знак одобрения; публичный экзамен был окончен. Фредерик вернулся в вестибюль.

Пока сторож снимал с него мантию, чтобы тотчас же надеть ее на другого, друзья окружили Фредерика и привели его в полное замешательство своими противоречивыми мнениями о результате экзамена. Этот результат вскоре был объявлен у входа в зал чьим-то звучным голосом:

«Номеру третьему… дана отсрочка!»

– Срезался! – сказал Юссонэ. – Идемте!

Около швейцарской им повстречался Мартинон, красный, взволнованный, со смеющимися глазами и с ореолом победы вокруг чела. Он только что благополучно сдал последний экзамен. Оставалась лишь диссертация. Через две недели он уже будет лиценциатом. Семья его знакома с министром, перед ним открывается «блестящая карьера».

– Этот все-таки тебя перегнал, – сказал Делорье.

Нет большего унижения, чем видеть глупца, преуспевающего там, где ты терпишь неудачу. Рассерженный Фредерик ответил, что ему наплевать. Стремления у него более высокие. А когда Юссонэ собрался уходить, Фредерик отвел его в сторону и сказал:

– У них, разумеется, об этом ни слова.

Сохранить секрет было легко, ибо Арну на следующий день уезжал в путешествие по Германии.

Вернувшись вечером домой, клерк нашел в своем друге странную перемену: он делал пируэты, насвистывал; а когда Делорье выразил свое удивление по этому поводу, он объявил, что не поедет к матери; на каникулах он будет заниматься.

Радость охватила его, когда он узнал, что Арну уезжает. Теперь он может являться туда, когда захочет, не опасаясь никакой помехи в своих посещениях. Уверенность в полной безопасности придаст ему отваги. Наконец-то он не будет вдали от нее, не будет разлучен с нею. Нечто более крепкое, чем железная цепь, приковывало его к Парижу, внутренний голос повелевал ему остаться.

Возникли препятствия. Он преодолел их, написав матери; прежде всего он признался в своей неудаче, вызванной изменениями в программе, – случайность, несправедливость; впрочем, все выдающиеся адвокаты (он приводил имена) проваливались на экзаменах. Но он рассчитывает снова держать их в ноябре. А так как времени ему нельзя терять, то в нынешнем году он не поедет домой и просит, помимо денег, присылаемых ему на три месяца, еще двести пятьдесят франков – на занятия с репетитором, которые принесут ему большую пользу; все это было разукрашено сожалениями, утешениями, нежностями и заверениями в сыновней любви.

Г-жа Моро, ждавшая его на следующий день, вдвойне была огорчена. Она утаила его неудачу и ответила ему, чтобы он «все-таки приезжал». Фредерик не уступил. Начался разлад. Тем не менее к концу недели он получил деньги на три месяца и сумму, которая предназначалась репетитору, а в действительности послужила для уплаты за светло-серые панталоны, белую фетровую шляпу и трость с золотым набалдашником.

Когда все это оказалось в его распоряжении, он подумал:

«А может быть, такая затея достойна парикмахера?»

И им овладели большие сомнения.

Чтобы решить, идти ли ему к г-же Арну, он три раза подбрасывал монету. Все три раза предзнаменование было благоприятно. Итак, то было веление судьбы. Фиакр отвез его на улицу Шуазёль.

Он быстро поднялся по лестнице, потянул за шнур от звонка; звонок не зазвонил: Фредерик чувствовал, что вот-вот лишится чувств.

Тогда он с неистовой силой дернул тяжелую кисть красного шелка. Колокольчик зазвенел, потом постепенно замолк; и опять ничего не стало слышно. Фредерик испугался.

Он приложил ухо к двери; ни звука! Он заглянул в замочную скважину, но ничего не увидел в передней, кроме двух тростинок на фоне обоев с узором из цветов. Он собрался уже уходить, но передумал. На этот раз он совсем тихонько постучал. Дверь отворилась, и вот, со всклокоченными волосами, багровым лицом и недовольным видом, на пороге предстал сам Арну.

– Ба! Как это вас, черт возьми, занесло? Входите!

Он ввел его, только не в будуар и не в свою комнату, а в столовую, где на столе стояла бутылка шампанского и два бокала; он отрывисто спросил:

– Вам, дорогой друг, что-нибудь нужно от меня?

– Да нет! Ничего, ничего! – пробормотал молодой человек, стараясь чем-либо объяснить свое посещение.

В конце концов Фредерик сказал, что пришел справиться о нем, так как слышал от Юссонэ, будто он в Германии.

– Ни в коем случае! – ответил Арну. – Что за куриные мозги у этого молодца, все слышит навыворот.

Чтобы скрыть свое замешательство, Фредерик расхаживал взад и вперед по комнате. Зацепившись за ножку стула, он уронил зонтик, лежавший на нем; ручка слоновой кости разбилась.

– Боже мой! – воскликнул он. – Как мне жаль, что я разбил зонтик госпожи Арну!

При этих словах торговец поднял голову и как-то странно улыбнулся. Фредерик, воспользовавшись случаем заговорить о ней, робко спросил:

– А можно ее увидеть?

Она, оказывается, была у себя на родине, у больной матери.

Он не осмелился спросить, сколько продлится ее отсутствие. Он лишь спросил, откуда родом г-жа Арну.

– Из Шартра. Это вас удивляет?

– Меня? Нет! Почему? Нисколько!

Теперь им решительно не о чем было говорить. Арну, свернув папиросу, расхаживал кругом стола и отдувался. Фредерик, прислонившись к печке, рассматривал стены, шкаф, паркет, и прелестные образы вереницей тянулись в его памяти, вернее, перед его глазами. Наконец он вышел.

Обрывок газеты, скомканный в шарик, валялся на полу в передней; Арну поднял его и, встав на цыпочки, засунул в звонок, чтобы продолжить, как он выразился, нарушенный послеобеденный отдых. Потом, пожимая Фредерику руку, сказал:

– Пожалуйста, предупредите привратника, что меня нет дома!

И изо всей силы захлопнул за ним дверь.

Фредерик медленно спустился по лестнице. Неудача первой попытки лишала его надежды на дальнейший успех. Наступили три месяца, полных тоски. Занятий у него не было никаких, и безделье еще усиливало его печаль.

Он целыми часами глядел со своего балкона на реку, которая текла между сероватыми набережными, почерневшими кое-где от грязи сточных труб, на плот для стирки белья у самого берега, где мальчишки иногда забавлялись тем, что купали в илистой воде какого-нибудь пуделька. Не оборачиваясь налево, в сторону Каменного моста у собора Богоматери и трех висячих мостов, он всегда устремлял взгляд на набережную Вязов, на густые старые деревья, напоминавшие липы у пристани Монтеро. Башня св. Иакова, Ратуша, церкви св. Гервасия, св. Людовика, св. Павла возвышались прямо напротив, среди моря крыш, а на востоке, точно огромная золотая звезда, сверкал ангел Июльской колонны, меж тем как с другого края небосклона круглой громадой рисовался голубой купол Тюильри. В этом направлении, где-то там, дальше, должно было находиться жилище г-жи Арну.

Фредерик возвращался в комнату; он ложился на диван и предавался беспорядочным думам – о планах работ, о том, как себя вести, о будущем, к которому рвался. Наконец, чтобы уйти от самого себя, он отправлялся на улицу.

Он шел, куда глаза глядят, по Латинскому кварталу, обычно столь шумному, но в эту пору пустынному, так как студенты разъезжались по домам. Длинные стены учебных заведений, как будто еще более растянувшиеся от этого безмолвия, стали еще угрюмее; мирная повседневность давала о себе знать всякого рода шумами: птица билась в клетке, скрипел токарный станок, сапожник стучал молотком, а старьевщики, бредя посреди улицы, тщетно вопрошали взглядом каждое окно. В глубине безлюдных кафе продавщицы зевали между полными графинами; газеты лежали в порядке на столах читален; в прачечной от порывов теплого ветра колыхалось белье. Время от времени он останавливался перед лавкой букиниста; омнибус, который проезжал мимо, задевая тротуар, заставлял его обернуться; а добравшись до Люксембургского сада, он дальше уже и не шел.

Иногда надежда чем-нибудь развлечься притягивала его к бульварам. Из темных переулков, где веяло сыростью, он попадал на большие пустынные площади, залитые солнцем, а от какого-нибудь памятника на мостовую падала черная зубчатая тень. Но вот опять начинали грохотать повозки, опять тянулись лавки, и толпа оглушала его – особенно по воскресеньям, когда от самой Бастилии вплоть до церкви св. Магдалины среди пыли, среди несмолкающего шума несся по асфальту огромный зыблющийся людской поток; его прямо тошнило от пошлости всех этих лиц, глупости разговоров, дурацкого самодовольства, написанного на потных лбах. Однако сознание, что сам он стоит выше этих людей, ослабляло усталость от этого зрелища.

Каждый день Фредерик ходил в «Художественную промышленность», а чтобы узнать, когда вернется г-жа Арну, очень пространно расспрашивал о здоровье ее матери. Ответ Арну оставался неизменным: «Дело идет на поправку, жена с девочкой вернутся на будущей неделе». Чем дольше она медлила с возвращением, тем больше беспокойства проявлял Фредерик, так что Арну, тронутый этим сочувствием, раз пять – шесть приглашал его обедать в ресторан.

Во время этих длительных свиданий с глазу на глаз Фредерик понял, что торговец картинами не блещет умом. Но Арну мог заметить охлаждение, и к тому же надо было хоть в некоторой степени отплатить ему за его любезности.

Желая устроить все как можно лучше, он продал старьевщику за восемьдесят франков все новые свои костюмы и, прибавив к этой сумме сотню, остававшуюся у него, пошел к Арну пригласить его на обед. Там оказался Режембар. Пошли в ресторан «Трех провансальских братьев».

Гражданин прежде всего снял сюртук и, уверенный в одобрении своих сотрапезников, составил меню. Но хотя он и отправлялся на кухню, чтобы самолично переговорить с поваром, спускался в погреб, все закоулки которого он знал, и вызывал хозяина ресторана, причем «намылил ему голову», – его не удовлетворили ни кушанья, ни вина, ни сервировка. При каждом новом блюде, при каждой новой марке вина он, после первого же куска, первого же глотка, бросал вилку или отодвигал бокал; потом, поставив локти на стол, вопил, что в Париже невозможно стало пообедать. Наконец, не зная, какое блюдо придумать, Режембар заказал себе «попросту» бобов на прованском масле, которые, хоть и не вполне удались, все же несколько умиротворили его. Затем у него завязался с лакеем диалог о прежних лакеях у «Провансальских братьев»: «Что сталось с Антуаном? А с неким Эженом? А с Теодором, тем маленьким, что прислуживал всегда внизу? В ту пору еда здесь была куда более тонкая, а бургонское – такое, какого никогда уж и не встретишь!»

Потом речь зашла о ценах на земли в пригородах в связи с какой-то спекуляцией Арну, беспроигрышной. Пока что он терял на процентах. Так как он ни за что не соглашался продавать, Режембар предложил свести его с одним человеком, и оба принялись с карандашом в руках за какие-то вычисления, продолжавшиеся до конца десерта.

Кофе пошли пить в пассаж Сомон, в кофейню, помещавшуюся на антресолях. Фредерик, все время стоя, следил за бесконечными партиями на бильярде, за которыми следовали бесчисленные кружки пива; и он пробыл тут до полуночи, сам не зная зачем, из малодушия, по глупости или в смутной надежде на какую-нибудь случайность, благоприятную для его любви.

Когда же он вновь увидит ее? Фредерик приходил в отчаяние. Но однажды вечером, в конце ноября, Арну сказал ему:

– Знаете, вчера вернулась жена!

На следующий день, в пять часов, он уже входил к ней.

Он начал поздравлять ее с выздоровлением матери, которая была так тяжело больна.

– Да нет. Кто вам сказал?

– Арну!

У нее вырвалось легкое «а-а!»; потом она прибавила, что сперва у нее были серьезные опасения, но теперь все прошло.

Она сидела у камина в глубоком вышитом кресле. Он расположился на диване, шляпу держал на коленях, и разговор был томительный; она каждую минуту умолкала; он не находил повода заговорить о своих чувствах. А когда он пожаловался, что должен изучать крючкотворство, она сказала: «Да… я понимаю… процессы!» и склонила голову, внезапно поглощенная какими-то мыслями.

Он жаждал их узнать, уже и не думал ни о чем ином. Наступали сумерки, сгущая тени вокруг.

Она встала, так как ей надо было выйти по делу, потом появилась вновь в бархатной шляпке и черной накидке, отороченной беличьим мехом. Он осмелился предложить себя в провожатые.

Уже совсем стемнело, погода была холодная, и густой зловонный туман заволакивал фасады домов. Фредерик вдыхал его с наслаждением – ведь сквозь ватную подкладку он ощущал форму ее локтя, а ее ручка в замшевой перчатке на двух пуговицах, ее маленькая ручка, которую ему хотелось покрыть поцелуями, опиралась на его руку. Было скользко, и они шли не совсем твердой походкой; ему казалось, что их обоих, окутанных облаком, укачивает ветер.

Блеск фонарей на бульварах вернул его к действительности. Случай был подходящий, надо было спешить. Он решил, что признается в любви, когда минуют улицу Ришелье. Но почти в ту же минуту она остановилась у посудного магазина и сказала:

– Вот мы и дошли, благодарю вас. До четверга, не правда ли, как всегда?

Обеды возобновились, и чем чаще он бывал у г-жи Арну, тем большее испытывал томленье.

Созерцание этой женщины изнуряло его, словно аромат слишком крепких духов. Он чувствовал, как что-то проникает в самые глубины его существа, подчиняя себе все другие его ощущения, становясь для него новой формой бытия.

Проститутки, встречавшиеся ему при свете газовых фонарей, певицы, выводившие рулады, наездницы, мчавшиеся галопом, мещанки, шедшие пешком, гризетки у своих окон – все женщины напоминали ее, в силу сходства или резкого контраста. Он смотрел на выставленные в лавках кашемировые шали, кружева и подвески из драгоценных камней, рисуя в своем воображении, как они драпируют ее стан, украшают ее корсаж, огнями сверкают в ее черных волосах. На лотках у цветочниц цветы распускались для того, чтобы, проходя мимо, она могла выбрать их; в витрине башмачника атласные туфельки, отороченные лебяжьим пухом, казалось, ждали ее ножек; все улицы вели к ее дому; экипажи на площадях стояли только для того, чтобы скорее можно было приехать к ней; Париж был связан с ней, и весь этот огромный город, полный стольких голосов, гудел, точно исполинский оркестр, вокруг нее.

Когда он приходил в Ботанический сад, вид пальмы уносил его в далекие страны. Вот они путешествуют вместе на спине верблюда, в палатке на слоне, в каюте яхты среди лазурного архипелага или рядом на двух мулах с бубенцами, спотыкающихся в траве о разбитые колонны. Порою он останавливался в Лувре перед старинными полотнами, а так как любовь преследовала его и в былых веках, то лица на картинах он заменял образом любимой. Она в высоком головном уборе молилась на коленях за свинцовой решеткой окна. Властительница обеих Кастилии или Фландрии, она восседала в накрахмаленных брыжах и в стянутом лифе с пышными буфами. Или спускалась по огромной порфировой лестнице, окруженная сенаторами, в парчовом платье, под балдахином из страусовых перьев. А порою она представлялась его мечтам в желтых шелковых шальварах, на подушках, в гареме, и все, что было прекрасного, – мерцание звезд, мелодия, ритм фразы, какое-нибудь очертание, – все это внезапно и незаметно возвращало его помыслы к ней.

Но он был уверен, что всякая попытка сделать ее своей любовницей будет напрасна.

Однажды вечером Дитмер, войдя, поцеловал ее в лоб; Ловариас сделал то же самое и сказал:

– Вы позволяете, не так ли? Это право друзей…

Фредерик пробормотал:

– Мне кажется, мы все здесь друзья?

– Но не все старые! – возразила она.

Это значило, что косвенным путем она уже заранее отвергает его.

Но что же делать? Сказать ей, что он ее любит? Она, наверно, попросит, чтобы он оставил ее, или даже с негодованием выгонит его из дома. Он же любые мучения предпочел бы страшной участи больше никогда не видеть ее.

Он завидовал таланту пианистов, шрамам солдат. Он мечтал об опасной болезни, надеясь хоть таким путем привлечь ее внимание.

Одно удивляло его – то, что он не ревновал к Арну; и он не мог представить себе ее иначе, как одетой, – настолько естественной казалась ее стыдливость, отодвигавшая ее пол в какую-то таинственную тень.

А меж тем он мечтал о счастье жить с нею, говорить ей «ты», подолгу гладить ее волосы или стоять перед ней на коленях, обняв ее стан, упиваться ее взглядом, в котором светилась ее душа. Для этого пришлось бы побороть злой рок; а он, неспособный к действию, проклиная бога и обвиняя себя в малодушии, метался в плену у своих желаний, как узник в каземате. Он задыхался от тоски, не оставлявшей его. Он целыми часами сидел неподвижно или вдруг разражался слезами; но однажды, когда у него не хватило сил сдержаться, Делорье сказал ему:

– Да что с тобою, черт возьми?

Оказывается, Фредерик страдает нервами. Делорье не поверил. Увидев такие муки, он почувствовал, как в нем пробуждается былая нежность к другу, и пытался вернуть ему бодрость. Такой человек, как он, и вдруг падает духом. Что за нелепость! В юности еще куда ни шло, но позднее – это только потеря времени.

– Ты мне портишь моего Фредерика! Я требую прежнего. Человек, еще порцию! Он был мне по вкусу! Ну, выкури трубку, скотина! Да встряхнись ты, ведь ты меня приводишь в отчаяние!

– Правда, – сказал Фредерик, – и с ума схожу!

Клерк продолжал:

– А, старый трубадур, я ведь знаю, что тебя печалит. Сердечко? Признайся-ка. Ерунда! Одну потеряем, четырех найдем. За добродетельных дам нас утешают другие. Хочешь, я познакомлю тебя с женщинами? Стоит только сходить в «Альгамбру». (Это были публичные балы, недавно открывшиеся в конце Елисейских Полей и потерпевшие крах уже в следующем сезоне, чему виной явилась роскошь, преждевременная для такого рода предприятий.) Там, говорят, весело. Съездим туда! Возьми, если хочешь, своих приятелей; я согласен даже на Режембара!

Фредерик не пригласил Гражданина. Делорье обошелся без Сенекаля. Они захватили с собой только Юссонэ, Сизи и Дюссардье, и один фиакр доставил всех пятерых к подъезду «Альгамбры».

Две галереи в мавританском стиле, параллельные одна другой, тянулись справа и слева. Прямо против входа высилась стена дома, занимавшая весь задний план, а четвертая сторона (там, где был ресторан) изображала ограду монастыря, с цветными стеклами, в готическом вкусе. Над эстрадой, где играли музыканты, раскинулось нечто вроде китайского шатра; земля была покрыта асфальтом, а венецианские фонари, висевшие на столбах, казались издали венцом из разноцветных огней над толпой танцующих. То тут, то там на пьедестале покоилась каменная чаша, из которой поднималась струйка воды. Среди листвы виднелись гипсовые статуи – Гебы и купидонов, еще липкие от свежей масляной краски; а благодаря многочисленным аллеям, посыпанным ярко-желтым песком и тщательно расчищенным, сад казался гораздо обширнее, чем был на самом деле.

Студенты прогуливались со своими возлюбленными; приказчики из модных лавок важно выступали, щеголяя тросточками; воспитанники коллежей закуривали сигары; старые холостяки расчесывали гребешком свои крашеные бороды; были тут англичане, русские, приезжие из Южной Америки, три восточных человека в фесках. Лоретки, гризетки, публичные женщины пришли сюда в надежде найти покровителя, любовника, золотую монету или просто ради удовольствия потанцевать, и их платья, светло-зеленые, темно-вишневые и фиолетовые, проносились, развеваясь, среди ракитника и сирени. Мужчины почти все были в костюмах из клетчатой материи, иные, несмотря на прохладный вечер, в белых панталонах. Зажигались газовые рожки.

Юссонэ, благодаря своим связям с модными журналами и мелкими театрами, знал многих женщин; он посылал им воздушные поцелуи и время от времени покидал друзей, чтобы поговорить с той или иной из них.

Делорье завидовал его развязности. Он нагло пристал к высокой блондинке в нанковом платье. Она угрюмо посмотрела на него и сказала: «Нет, любезный, никакого к тебе доверия!» – и пошла от него.

Он вновь попытал счастья – теперь с толстой брюнеткой, наверное сумасшедшей, ибо при первом же его слове она вскочила, грозя позвать полицию, если он не отстанет. Делорье натянуто рассмеялся; потом, увидев маленькую женщину, которая сидела в сторонке под фонарем, пригласил ее на кадриль.

Музыканты, сидевшие на эстраде в обезьяньих позах, пиликали и трубили вовсю. Капельмейстер, стоя, автоматическим движением отбивал такт. Все сбились в кучу и веселились; развязавшиеся ленты шляпок задевали за галстуки, сапоги путались в юбках; все ритмично подпрыгивали; Делорье прижимал к себе маленькую женщину и, охваченный неистовством канкана, бесновался среди танцующих пар, точно большая марионетка. Сизи и Дюссардье продолжали прогуливаться; молодой аристократ направлял лорнет на девиц, но, несмотря на уговоры приказчика, не смел заговорить с ними, воображая, будто у таких женщин «всегда спрятан в шкафу человек с пистолетом, выскакивающий оттуда, с тем чтобы заставить вас подписать вексель».

Они вернулись к Фредерику. Делорье уже не танцевал, и все были заняты мыслью, как же закончить вечер; вдруг Юссонэ воскликнул:

– А! Вот маркиза д'Амаэги!

Это была бледная женщина со вздернутым носом, в митенках до локтей, с длинными черными локонами, свисавшими на щеки, точно собачьи уши. Юссонэ сказал ей:

– Надо бы нам устроить у тебя маленький кутеж, восточный раут. Постарайся собрать кой-кого из подруг для этих французских рыцарей. Ну, что тебя смущает? Может быть, ты ждешь своего идальго?

Андалузка стояла потупившись; зная отнюдь не роскошный образ жизни своего приятеля, она опасалась, как бы ей не пришлось расплачиваться за него. Но как только она заикнулась о деньгах, Сизи предложил пять наполеондоров, все содержимое своего кошелька; дело было решено. Однако Фредерик уже исчез.

Ему показалось, что он узнал голос Арну; он заметил дамскую шляпку и поспешил под сень боскета, тут же невдалеке.

М-ль Ватназ была наедине с Арну.

– Извините! Я вам не помешал?

– Ничуть! – ответил торговец.

Из последних слов их разговора Фредерик понял, что Арну прибежал в «Альгамбру» поговорить с м-ль Ватназ о неотложном деле и, по-видимому, был не совсем спокоен, так как спросил ее с тревогой в голосе:

– Вы вполне уверены?

– Вполне уверена! Вас любят! Ах, что за человек!

И она надулась на него, выпятив свои толстые губы, почти кровавого цвета – так они были накрашены. Зато у нее были чудесные глаза, карие с золотистыми отблесками в зрачках, умные, полные любви и чувственности. Они, точно лампады, озаряли ее желтоватое и худое лицо. Арну как будто наслаждался резкостью ее обращения. Он наклонился к ней и сказал:

– Вы так милы, поцелуйте же меня!

Она взяла его за уши и поцеловала в лоб.

В этот миг танцы прекратились, и на месте капельмейстера появился красивый молодой человек, чрезмерно полный, с белым, как воск, лицом; у него были длинные черные волосы, ниспадавшие на плечи, как у Христа, лазоревого цвета бархатный жилет, расшитый большими пальмовыми ветками, вид гордый, точно у павлина, и глупый, точно у индюка; поклонившись публике, он запел шансонетку. В ней крестьянин описывал свое путешествие в столицу; артист пел на нижненормандском наречии, изображая пьяного; а после припева:

То-то хохот, то-то смех

Там в Париже – прямо грех!

раздавался всякий раз топот, которым публика выражала свой восторг. Дельмас, этот мастер «выразительного пения», был слишком ловок, чтобы дать ему остыть. Ему поспешили вручить гитару, и он жалобно пропел романс под названием «Брат албанки».

Слова напомнили Фредерику песню, которую на пароходе, между двумя колесными кожухами, пел арфист в лохмотьях. Его глаза невольно устремлялись к краю платья, расстилавшегося перед ним. За каждым куплетом следовала длительная пауза, и шелест ветра, игравшего листвой, казался шумом волн.

М-ль Ватназ, раздвинув ветви бирючины, закрывавшие эстраду, пристально смотрела на певца; ее ноздри раздувались, глаза были прищурены, и вся она как будто отдавалась чувству глубокой сосредоточенной радости.

– Превосходно! – сказал Арну. – Я понимаю, почему вы нынче вечером в «Альгамбре»! Вам, моя милая, нравится Дельмас.

Она не хотела признаться.

– О! Какая стыдливость!

И он указал на Фредерика.

– Может быть, из-за него? Вы неправы. Нет более скромного юноши!

Остальные, искавшие своего приятеля, тоже вошли в зеленую беседку. Юссонэ их представил. Арну всем предложил сигары и угостил всю компанию шербетом.

М-ль Ватназ покраснела, увидев Дюссардье. Она вскоре поднялась со своего места и протянула ему руку:

– Вы не узнаете меня, господин Огюст?

– Откуда вы ее знаете? – спросил Фредерик.

– Мы вместе служили в одном магазине! – ответил он.

Сизи дергал его за рукав, они вышли; и едва они скрылись, как м-ль Ватназ начала восхвалять характер Дюссардье. Она даже прибавила, что «его сердце – это особый дар».

Потом завели речь о Дельмасе, который благодаря своей мимике мог бы рассчитывать на успех в театре; и завязался спор, в котором попадались вперемешку Шекспир, цензура, стиль, народ, сборы театра «Порт Сен-Мартен», Александр Дюма, Виктор Гюго и Дюмерсан.[47] Арну был знаком с несколькими знаменитыми актрисами; молодые люди даже наклонились, чтобы лучше слышать его. Но слова его заглушал грохот музыки; а как только заканчивалась полька или кадриль, все бросались к столикам, подзывали официантов, хохотали; пробки от бутылок пива и шипучего лимонада хлопали в гуще листвы; женщины кудахтали, как куры; временами каких-нибудь два господина затевали драку; был задержан вор.

Музыка заиграла галоп, и танцоры наводнили аллеи. Запыхавшиеся, с покрасневшими и улыбающимися лицами, они летели вихрем, и от него развевались платья и фалды сюртуков; тромбоны ревели все громче; ритм ускорялся; за средневековой монастырской оградой послышался треск, стали разрываться ракеты; завертелись солнца; изумрудное сияние бенгальских огней целую минуту освещало весь сад, и при последней ракете у толпы вырвался глубокий вздох.

Расходились медленно. В воздухе плавало облако порохового дыма. Фредерик и Делорье шаг за шагом продвигались в толпе, как вдруг им представилось зрелище: Мартинон требовал сдачу у вешалки, где хранятся зонты; он сопровождал даму лет пятидесяти, некрасивую, великолепно одетую и принадлежавшую неизвестно к какому общественному кругу.

– Этот молодчик, – сказал Делорье, – не так прост, как можно подумать. Но где же Сизи?

Дюссардье показал на кабачок, в котором они увидали потомка рыцарей за чашей пунша, в обществе розовой шляпки.

Юссонэ, куда-то исчезнувший минут пять тому назад, появился вновь.

На руку его опиралась девушка, вслух называвшая его «котик».

– Перестань, – говорил он ей. – Перестань! Нельзя же на людях! Лучше называй меня виконтом! Это будет в стиле кавалера времен Людовика Тринадцатого и мягких сапог, что мне нравится. Да, дражайшие, это моя старая приятельница! Не правда ли, она мила?

Он взял ее за подбородок.

– Приветствуй этих господ! Они все сыновья пэров Франции! Я поддерживаю с ними знакомство, чтобы попасть в посланники!

– Какой вы шутник! – вздохнула м-ль Ватназ.

Она попросила Дюссардье проводить ее домой.

Арну посмотрел им вслед, потом обратился к Фредерику:

– Нравится вам эта Ватназ? Впрочем, вы на этот счет не откровенны! Мне кажется, вы скрываете ваши увлечения?

Фредерик, побледнев, стал клясться, что ничего не скрывает.

– Да ведь неизвестно, есть ли у вас любовница, – продолжал Арну.

Фредерику хотелось назвать наудачу какое-нибудь имя. Но это могли пересказать ей. Он ответил, что в самом деле у него нет любовницы.

Торговец порицал его за это.

– Нынче вечером вам представлялся подходящий случай. Отчего вы не сделали, как другие? Все уходят с женщиной.

– Ну, а вы? – сказал Фредерик, выведенный из терпения такой настойчивостью.

– О! Я дело другое, мой милый! Я возвращаюсь к собственной жене!

Он кликнул кабриолет и скрылся.

Друзья пошли пешком. Дул восточный ветер. Оба молчали. Делорье жалел, что не блеснул перед издателем журнала, а Фредерик погрузился в свою печаль. Наконец он заметил, что бал показался ему глупым.

– А кто виноват? Если бы ты не бросил нас для своего Арну…

– Э! Все, что бы я ни сделал, все было бы совершенно бесполезно!

Но у клерка были свои теории. Чтобы чего-нибудь добиться, стоит лишь сильно пожелать.

– А между тем ты сам только что…

– Наплевать мне было! – сказал Делорье, сразу пресекая намек. – Стану я путаться с бабами!

И он начал обличать их жеманство, их глупость; словом, они ему не нравятся.

– Будет тебе рисоваться! – сказал Фредерик.

Делорье замолчал. Потом вдруг предложил:

– Хочешь пари на сто франков, что я сговорюсь с первой же встречной!

– Идет!

Первой им попалась навстречу отвратительная нищая, и они уже стали терять надежду, как вдруг на середине улицы Риволи увидали высокую девушку, которая несла картонку.

Делорье подошел к ней под арками. Она быстро свернула по направлению к Тюильри и вскоре вышла на площадь Карусели, оглядываясь по сторонам. Она бросилась за фиакром; Делорье нагнал ее. Теперь он шел рядом с ней, сопровождая свои слова выразительными жестами. Наконец она взяла его под руку, и они двинулись дальше по набережным. Они дошли до Шатле, где потратили по крайней мере минут двадцать, шагая взад и вперед по тротуару, точно два матроса на вахте. Но вот вдруг они перешли мост Казначейства, пересекли Цветочный рынок, вышли на набережную Наполеона. Фредерик вслед за ними вошел в подъезд. Делорье дал ему понять, что он им помешает и ему остается лишь последовать их примеру.

– Сколько у тебя еще в кошельке?

– Две монеты по сто су!

– Хватит! Покойной ночи!

Фредериком овладело то удивление, какое испытываешь при виде удавшейся шутки. «Он надо мной смеется, – думал Фредерик. – Что, если я подымусь?» Делорье, пожалуй, решит, что он завидует его любовному приключению? «Как будто я сам не знаю любви, да еще во сто раз более редкой, более благородной, более сильной!» Что-то похожее на гнев толкало его вперед. Он очутился у подъезда г-жи Арну.

Ни одно окно в ее квартире не выходило на улицу. И все-таки он остановился, не сводя глаз с фасада, как будто, созерцая его, он мог взглядом пробиться сквозь стену. Сейчас, наверно, она почивает, спокойная, как заснувший цветок; чудесные черные волосы лежат на кружевах подушки, губы полуоткрыты, руку она подложила под голову.

Ему померещилась и голова Арну. Он отошел, убегая от этого видения.

Фредерик вспомнил совет Делорье и ужаснулся. Тогда он стал бродить по улицам.

Когда навстречу приближался пешеход, Фредерик старался разглядеть его лицо. Порою луч света скользил у него под ногами, описывал на гладкой мостовой огромную дугу в четверть круга, и из темноты появлялся человек с корзиной на плечах и с фонарем. В некоторых местах от ветра сотрясалось железо дымовой трубы; откуда-то издали доносились звуки, они сливались с шумом в его голове, и тогда ему чудилось, будто в воздухе смутно звучит ритурнель кадрили. Ходьба поддерживала в нем это опьянение; он оказался на мосту Согласия.

И тут ему вспомнился другой вечер, год тому назад, когда, в первый раз возвращаясь от нее, он вынужден был остановиться, – так сильно билось его сердце, полное надежд. Все они умерли теперь!

Неслись темные облака, временами заволакивавшие луну. Фредерик смотрел на нее, думая о беспредельности пространств, о ничтожестве жизни, о тщете всего. Наступил рассвет; зубы его стучали, и вот, полусонный, промокший от тумана и весь в слезах, он спросил себя, почему бы не положить этому конец. Стоит лишь сделать одно движение. Голова тянула его своею тяжестью, он уже видел свой труп, плывущий по воде; Фредерик наклонился. Парапет был несколько широк, и только от усталости Фредерик не попытался перепрыгнуть через него.

Страх овладел им. Он вернулся на бульвары и в изнеможении опустился на скамейку. Его разбудили полицейские, уверенные, что он «кутнул».

Фредерик встал и опять пошел. Но так как он чувствовал сильный голод, а все рестораны были закрыты, то он поел в кабачке на Крытом рынке. Потом, рассчитав, что еще слишком рано, он до четверти девятого бродил вокруг Ратуши.

Делорье давно уже отпустил свою красотку; теперь он писал, сидя за столом посредине комнаты. Часов около четырех в комнату вошел г-н де Сизи.

Благодаря Дюссардье он накануне вечером вступил в беседу с некоей дамой и даже проводил ее в экипаже вместе с ее мужем до самого дома, где она ему назначила свидание. Он только что оттуда. Ее имени там не знают!

– Так чем же я могу вам помочь? – сказал Фредерик.

Тогда молодой дворянин стал молоть всякий вздор; он говорил о м-ль Ватназ, об андалузке и обо всех прочих. Наконец, после множества всяких отступлений, он изложил цель своего посещения: полагаясь на скромность приятеля, он пришел просить его содействия в одной попытке, после которой он окончательно сможет считать себя мужчиной. Фредерик ему не отказал. Он посвятил в эту историю и Делорье, только скрыв от него то, что касалось его лично.

Клерк нашел, что «теперь он привел себя в полный порядок». Столь послушное отношение к его советам привело его в еще лучшее настроение.

Именно своей веселостью он и пленил с первой же встречи м-ль Клеманс Давиу, вышивальщицу золотом для военной обмундировки, кротчайшее в мире создание, стройное, как тростник, с большими голубыми глазами, вечно изумленными. Клерк злоупотреблял ее наивностью – вплоть до того, что уверял ее, будто награжден орденом; когда они оставались наедине, он украшал свой сюртук красной ленточкой, но на людях он будто бы воздерживался от этого, чтобы не унижать своего начальника, как он объяснял. Впрочем, он держал ее на известном расстоянии, позволял себя ласкать, как какой-нибудь паша, и шутки ради называл ее «дочь народа». Она всякий раз приносила ему букетик фиалок. Фредерик не хотел бы такой любви.

Все же, когда они под руку уходили обедать к Пенсону или к Барийо в отдельный кабинет, им овладевала странная тоска. Фредерик не подозревал, какие страдания он причинял Делорье в течение целого года, каждый четверг, когда, собираясь идти на улицу Шуазёль, чистил себе ногти.

Однажды вечером, стоя у себя на балконе и глядя им вслед, он вдали на Аркольском мосту заметил Юссонэ. Тот знаками стал звать его, а когда Фредерик спустился с пятого этажа, сказал:

– Дело вот в чем: в субботу двадцать четвертого именины госпожи Арну.

– Как? Ведь ее зовут Марией?

– И Анжелой. Да не все ли равно? Праздновать будут у них на даче, в Сен-Клу; мне поручено известить вас. В три часа у редакции вас будет ждать экипаж. Итак, решено! Простите, что побеспокоил вас. Но у меня столько дела!

Едва Фредерик вернулся, как привратник подал ему письмо:

«Господин и госпожа Дамбрёз просят господина Ф. Моро сделать им честь пожаловать к обеду в субботу 24 сего месяца. Соблаговолите ответить».

«Слишком поздно», – подумал он.

Тем не менее он показал письмо Делорье, который воскликнул:

– А! Наконец-то! Но ты как будто недоволен! Почему?

Фредерик, после некоторого колебания, сказал, что на этот день у него еще другое приглашение.

– Доставь ты мне удовольствие – плюнь на улицу Шуазёль! Брось глупости! Если ты стесняешься, я напишу вместо тебя.

И клерк в третьем лице написал, что приглашение принято.

Зная свет лишь сквозь лихорадку своих вожделений, он представлял его себе как искусственное создание, действующее по математическим законам. Званый обед, встреча с влиятельным лицом, улыбка красивой женщины могли вызвать целый ряд поступков, вытекающих один из другого, иметь гигантские последствия. Некоторые парижские салоны были в его глазах машинами, принимающими сырой материал и путем переработки придающими ему ценность во сто раз большую. Он верил в существование куртизанок, которые дают советы дипломатам, в выгодные браки, заключенные с помощью интриг, в гениальность каторжников, в случайность, покорную сильной руке. Словом, он считал знакомство с Дамбрёзами столь полезным и проявил такое красноречие, что Фредерик уже не знал, какое принять решение.

Но, как бы то ни было, раз предстоят именины г-жи Арну, он должен сделать ей подарок; он, разумеется, подумал о зонтике, желая загладить свою неловкость. И вот ему попался шелковый зонтик сизого цвета с резной ручкой из слоновой кости, привезенный из Китая. Но он стоил сто семьдесят пять франков, а у Фредерика не было ни одного су, и он даже жил в кредит, в счет ожидаемых денег. Все же он непременно хотел его купить и, хоть это ему и претило, обратился к Делорье.

Делорье ответил, что у него нет денег.

– Мне нужно, – сказал Фредерик, – очень нужно!

А когда Делорье еще раз извинился, он вышел из себя.

– Ты бы мог иногда…

– Что?

– Ничего!

Клерк понял. Он взял из своих сбережений требуемую сумму и, отсчитав монету за монетой, сказал:

– Не требую расписки, потому что живу на твой счет!

Фредерик бросился ему на шею, всячески уверяя его в своей дружбе. Делорье остался холоден. На другой день он увидал на рояле зонтик.

– Ах! Вот оно что!

– Я, может быть, его пошлю, – малодушно ответил Фредерик.

Случай ему помог: вечером он получил письмо с траурной каймой, в котором г-жа Дамбрёз, сообщая о смерти дяди, сожалела, что должна отложить удовольствие с ним познакомиться.

К двум часам Фредерик пришел в контору газеты. Вместо того чтобы ждать его и везти в своем экипаже, Арну уехал еще накануне, поддавшись желанию подышать свежим воздухом.

Он каждый год, едва появлялись первые листья, в течение нескольких дней подряд с самого утра отправлялся за город, совершая большие прогулки по полям, пил молоко на фермах, заигрывал с крестьянками, справлялся об урожае и привозил с собою в носовом платке пучки салата. Наконец он осуществил давнишнюю свою мечту – купил себе дачу.

Пока Фредерик разговаривал с приказчиком, пришла мадмуазель Ватназ и была разочарована, что не застала Арну. Он, может быть, еще дня на два останется там. Приказчик посоветовал ей «поехать туда»; она не могла; что до письма, то она боялась, как бы оно не пропало. Фредерик предложил его передать. Она быстро написала записку и стала умолять Фредерика, чтобы он вручил ее без свидетелей.

Сорок минут спустя он уже был в Сен-Клу.

Дом находился на самом холме, в ста шагах от моста. Садовую ограду скрывали посаженные двумя рядами липы, к самому берегу реки спускалась широкая лужайка. Калитка была открыта, и Фредерик вошел.

Арну, растянувшись на траве, играл с котятами. Забава эта, видимо, поглощала его всецело. Письмо мадмуазель Ватназ нарушило его благодушное состояние.

– Черт возьми! Черт возьми! Неприятно! Она права; мне надо ехать.

Потом, засунув послание в карман, он доставил себе удовольствие показать гостю свои владения. Он показал все – конюшню, сарай, кухню. Гостиная была направо; за окнами, выходившими в сторону Парижа, виднелся трельяж, увитый ломоносом. Но вот у них над головой раздалась рулада: г-жа Арну, думая, что она в доме одна, развлекалась пением. Она упражнялась в гаммах, трелях, арпеджо. Одни ноты словно застывали в воздухе, другие быстро падали, точно капельки в водопаде, и голос ее, проникая сквозь жалюзи, разрывал глубокую тишину и поднимался к голубому небу.

Вдруг она умолкла – пришли соседи, супруги Удри.

Потом она сама появилась на крыльце, а когда стала спускаться по ступенькам, Фредерик увидал ее ногу. Г-жа Арну была в открытых туфельках бронзовой кожи с тремя поперечными переплетами, которые золотой решеткой выделялись на фоне чулка.

Прибыли гости. За исключением адвоката Лефошера, все это были завсегдатаи четвергов. Каждый принес какой-нибудь подарок: Дитмер – сирийский шарф, Розенвальд – альбом романсов, Бюрьё – акварель. Сомбаз – собственную карикатуру, а Пеллерен – рисунок углем, изображающий нечто вроде плясок смерти, отвратительную фантазию, посредственную по выполнению. Юссонэ решил обойтись без подношения.

Фредерик, выждав, после всех преподнес ей свой дар.

Она очень благодарила его. Тогда он сказал:

– Но… это почти что долг! Я так на себя досадовал…

– За что? – возразила она. – Я не понимаю!

– К столу! – сказал хозяин и схватил его под руку; потом на ухо шепнул: «Уж вы и недогадливы!»

Ничего не могло быть приятней для глаз, чем эта столовая с бледно-зелеными стенами. На одном ее конце каменная нимфа погружала кончик ноги в бассейн, имевший форму раковины. В открытые окна был виден весь сад с длинной лужайкой, на краю которой возвышалась старая шотландская сосна, высохшая больше чем наполовину; клумбы здесь были разбиты неравномерно, без строгого порядка; по ту сторону реки широким полукругом развертывались Булонский лес, Нейи, Севр, Медон. За оградой, прямо напротив, скользила по воде парусная лодка.

Говорили сперва о виде, открывавшемся отсюда, потом о пейзаже вообще, и споры только еще начались, когда Арну приказал слуге заложить в половине десятого кабриолет. Письмо от кассира звало его в город.

– Хочешь, чтоб я поехала с тобой? – сказала г-жа Арну.

– Еще бы!

И он отвесил ей низкий поклон:

– Вы же знаете, сударыня, что жить без вас немыслимо.

Все стали поздравлять ее, что у нее такой прекрасный муж.

– О! Так ведь я не одна! – мягко заметила г-жа Арну, показывая на дочку.

Потом опять речь зашла о живописи, заговорили о картине Рюисдаля, за которую Арну надеялся выручить значительную сумму, и Пеллерен спросил, верно ли, что пресловутый Саул Матиас приезжал в прошлом месяце из Лондона и предлагал за нее двадцать три тысячи франков.

– Как нельзя более верно!

И Арну обратился к Фредерику:

– Это как раз тот господин, с которым я в тот вечер был в «Альгамбре», не по своему желанию, уверяю вас; эти англичане вовсе незанимательны!

Фредерик, подозревавший, что письмо м-ль Ватназ скрывает какую-то любовную историю, изумился, с какой легкостью почтенный Арну нашел приличный повод, чтобы удрать в город, но эта новая ложь, совершенно ненужная, заставила его вытаращить глаза.

Торговец самым обыкновенным тоном прибавил:

– А как зовут того высокого молодого человека, вашего приятеля?

– Делорье, – поспешил ответить Фредерик.

И, чтобы загладить вину, которую он перед ним чувствовал, стал расхваливать его незаурядный ум.

– Неужели? Но на вид он не такой славный, как тот, другой, приказчик из транспортной конторы.

Фредерик проклинал Дюссардье. Вдруг она подумает, что он водится с простонародьем.

После разговор зашел о том, как украшается столица, о новых кварталах, и старик Удри в числе крупных дельцов назвал г-на Дамбрёза.

Фредерик, пользуясь случаем привлечь к себе внимание, сказал, что знаком с ним. Но Пеллерен разразился филиппикой против лавочников: торгуют ли они свечами или деньгами, разницы он в них не видит. Затем Розенвальд и Бюрьё стали рассуждать о фарфоре; Арну разговаривал с г-жой Удри о садоводстве; Сомбаз, весельчак старого закала, забавлялся тем, что подтрунивал над ее мужем, он именовал его Одри, по имени актера, потом заявил, что он, наверно, потомок анималиста Удри, ибо на лбу у него заметна шишка четвероногих. Он даже захотел ощупать его череп, а тот не давался – из-за парика; и десерт закончился среди раскатов смеха.

После того как выпили кофе в саду под липами, покурили и несколько раз прошлись по дорожкам, все общество отправилось к реке – погулять на берегу.

Остановились около рыбака, чистившего угрей в своей палатке. М-ль Марта захотела на них поглядеть. Рыбак высыпал их на траву; девочка бросилась на колени, стала их ловить; она то смеялась от удовольствия, то вскрикивала от испуга. Все угри погибли. Арну заплатил за них.

Потом он затеял катанье на лодке.

С одной стороны горизонт начинал бледнеть, а с другой – по небу широкой волной разливался оранжевый свет, приобретавший красноватый оттенок у вершины холмов, которые стали совсем черными. Г-жа Арну сидела на большом камне, спиною к этому зареву пожара. Остальные бродили поблизости; Юссонэ, стоя внизу у самой реки, бросал в воду камешки.

Арну вернулся, раздобыв старую лодку, в которую, несмотря на увещания наиболее благоразумных, усадил своих гостей. Лодка стала погружаться в воду; пришлось высадиться.

В гостиной, обтянутой ситцем, уже горели свечи в хрустальных жирандолях. Старушка Удри мирно дремала в кресле, а прочие слушали г-на Лефошера, рассуждавшего о знаменитостях адвокатуры. Г-жа Арну стояла в одиночестве у окна; Фредерик подошел к ней.

Они говорили о том же, о чем и другие. Она восхищалась ораторами; он же предпочитал славу писателя. Но ведь наверно, – продолжала она, – испытываешь большее наслаждение, когда непосредственно воздействуешь на толпу, когда видишь, что ей передаются все чувства твоей души. Подобные примеры не соблазняют Фредерика – он не честолюбив.

– Ах! Но почему же? – сказала она. – Немного честолюбия не мешает.

Они стояли у окна друг подле друга. Ночь расстилалась перед ними, словно громадный темный покров, усеянный блестками серебра. В первый раз они говорили не о безразличных вещах. Он даже узнал ее антипатии и вкусы; некоторые ароматы были для нее мучительны, исторические книги ее занимали, она верила в сны.

Он затронул тему любовных приключений. Бедствия, причиняемые страстью, вызывали в ней сочувствие, но она возмущалась мерзким лицемерием; и эта прямота души так гармонировала с правильными чертами ее прекрасного лица, что казалось, будто между ними существует какая-то зависимость.

Порой она улыбалась, на миг задерживая на нем свой взор. Тогда он чувствовал, как взгляд ее проникает ему в душу, подобно тем могучим солнечным лучам, что пронизывают воду до самого дна. Он любил ее без всякой задней мысли, без надежды на взаимность, самозабвенно; и в своих немых порывах, похожих на пыл благодарности, хотел бы покрыть ее лоб градом поцелуев. В то же время некая внутренняя сила словно возвышала его над самим собой; то была жажда принести себя в жертву, потребность немедленно доказать свою преданность, тем более сильная, что он не мог ее удовлетворить.

Он не уехал вместе с другими, Юссонэ тоже. Они должны были возвращаться в экипаже; кабриолет уже стоял у подъезда, когда Арну спустился в сад нарвать роз. Цветы он перевязал ниткой, а так как стебли были разной длины, он порылся у себя в кармане, полном бумажек, взял первую попавшуюся, завернул букет, скрепил его толстой булавкой и с чувством преподнес его жене.

– Вот, дорогая моя, – и прости, что я не подумал о тебе!

Но она вскрикнула: булавка, нелепо воткнутая, уколола ее, и она ушла к себе в спальню. Ее ждали с четверть часа. Наконец она снова появилась, схватила Марту и поспешно села в коляску.

– А букет? – спросил Арну.

– Нет, нет, не стоит!

Фредерик побежал за ним; она ему крикнула:

– Не надо мне его!

Но он быстро принес букет и сказал, что опять завернул его в бумагу, так как цветы валялись на полу. Она засунула их за кожаный фартук, напротив сидения, и экипаж тронулся.

Фредерик, сидевший рядом с ней, заметил, что она вся дрожит. Проехав мост, Арну стал поворачивать налево.

– Да нет, – крикнула она, – ты ошибаешься! Надо туда, направо!

Она, видимо, была раздражена: все волновало ее. Наконец, когда Марта закрыла глаза, она вытащила букет и бросила его за дверцу, потом схватила Фредерика за руку, другой рукой делая ему знак никогда об этом не заговаривать. Затем приложила к губам носовой платок и более не двигалась.

Двое их спутников, сидевшие на козлах, беседовали о типографии, о подписчиках. Арну, правивший небрежно, среди Булонского леса сбился с пути. Пришлось ехать какими-то узкими аллеями. Лошадь шла шагом; ветви деревьев задевали верх экипажа. В темноте Фредерик ничего не видел, кроме глаз г-жи Арну; Марта лежала у нее на коленях, а он поддерживал ей голову.

– Она вас стесняет? – спросила мать.

Он отвечал:

– Нет! О нет!

Медленно подымались столбы пыли; экипаж проезжал через Отейль; все дома были заперты; то тут, то там фонарь освещал угол стены, потом опять въезжали в темноту; вдруг Фредерик заметил, что она плачет.

Что это – угрызения совести? Желание? Ее печаль, причины которой он не знал, трогала его, словно нечто, касавшееся его самого; теперь между ними возникла новая связь, своего рода сообщничество; и он ее спросил так ласково, как только мог:

– Вам не по себе?

– Да, немного, – ответила она.

Экипаж катил, жимолость и сирень, перекинув ветки за садовые ограды, наполняли ночной воздух томным благоуханием. Ее платье с многочисленными оборками закрывало ему ноги. Ему казалось, что это детское тело, лежащее между ними, связывает его со всем ее существом. Он наклонился к девочке и, откинув ее красивые темные волосы, тихонько поцеловал в лоб.

– Вы добрый! – сказала г-жа Арну.

– Почему?

– Потому что любите детей.

– Не всех!

Он ничего больше не сказал, но протянул к ней левую руку и широко раскрыл ладонь, вообразив, что, может быть, она сделает то же самое и руки их встретятся. Потом ему стало стыдно, и он отдернул руку.

Вскоре выехали на мостовую. Экипаж катил быстрее, газовые рожки становились все многочисленнее – это был Париж. Юссонэ соскочил с козел. Фредерик вышел из экипажа, только когда они въехали во двор; потом он притаился за углом улицы Шаузёль и, стоя там, увидал Арну, который медленно шел в сторону бульваров.

Со следующего же дня Фредерик изо всех сил принялся за работу.

Он видел себя в зале суда зимним вечером, когда защитительная речь близится к концу, лица присяжных бледны, а трепещущая толпа напирает на перегородки, так что они трещат; он говорит уже четыре часа, подводит итоги всем своим доказательствам, открывает новые и при каждой фразе, при каждом слове чувствует, как нож гильотины, повисший где-то там, за его спиной, поднимается все выше; потом он видел себя на трибуне Палаты депутатов, – он оратор, на устах которого спасение целого народа; он топит противников своими уподоблениями, уничтожает одним ответом; в голосе его слышатся и громы и музыкальные интонации; все есть у него – ирония, пафос, гнев, величие. Она тоже там, где-то в толпе, она скрывает под вуалью слезы восхищения; потом они встречаются; и ни разочарование, ни клевета, ни обиды не коснутся его, если она скажет: «Ах! Это прекрасно!» и проведет по его лбу своими тонкими руками.

Эти образы, точно маяки, сияли на его жизненном горизонте. Возбужденный ум его окреп и стал более гибким. До августа месяца он заперся у себя и выдержал последний экзамен.

Делорье, который с таким трудом натаскивал его еще раз ко второму экзамену в конце декабря и к третьему – в феврале, удивлялся его рвению. Воскресли прежние надежды. Через десять лет Фредерик должен стать депутатом, через пятнадцать – министром. Почему бы нет? При помощи наследства, которое вскоре будет в его распоряжении, он может основать газету; с этого он начнет; а там видно будет. Что касается Делорье, то он по-прежнему мечтал о кафедре на юридическом факультете, и свою докторскую диссертацию он защитил так замечательно, что удостоился похвалы профессоров.

Через три дня после него защитил диссертацию и Фредерик. Перед отъездом на каникулы он решил устроить пикник, которым завершились бы субботние сборища.

На пикнике он был весел. Г-жа Арну находилась теперь у своей матери в Шартре. Но скоро он встретится с ней вновь и в конце концов станет ее любовником.

Делорье, как раз в тот день допущенный к ораторским упражнениям на набережной Орсэ, произнес речь, вызвавшую немало аплодисментов. Хотя обычно он был воздержан, но на этот раз напился и за десертом сказал Дюссардье:

– Вот ты – честный человек! Когда я разбогатею, я сделаю тебя моим управляющим.

Все были счастливы. Сизи не предполагал кончать курс. Мартинон для продолжения стажа собирался уехать в провинцию, где он будет назначен помощником прокурора; Пеллерен готовился приступить к большой картине на тему «Гений революции». Юссонэ на следующей неделе должен был читать директору «Театра развлечений» план пьесы и в успехе не сомневался:

– Построение драмы не вызывает спора! В страстях я знаю толк – я достаточно таскался по свету; а что до остроумия, так это моя профессия!

Он сделал прыжок, стал на руки и несколько раз прошелся вокруг стола.

Эта мальчишеская выходка не развеселила Сенекаля. Из пансиона, где он служил, его прогнали за то, что он побил сына аристократа. Терпя все большую нужду, он винил в этом общественный строй, проклинал богатых; свои чувства он изливал перед Режембаром, еще более разочарованным, унылым, привередливым. Гражданин занимался теперь вопросами бюджета и обвинял камарилью в том, что она теряет в Алжире миллионы.[48]

Он не мог лечь спать, не заглянув в кабачок «Александр», и поэтому исчез еще в одиннадцать часов. Остальные ушли позднее; прощаясь с Юссонэ, Фредерик узнал от него, что г-жа Арну должна была вернуться накануне.

Он пошел в контору дилижансов переменить билет, чтоб уехать на день позже, и часов около шести явился к ней. Ее возвращение, сказал привратник, откладывается на неделю. Фредерик пообедал в одиночестве, потом слонялся по бульварам.

Розовые облака, очертаниями напоминая шарфы, тянулись над крышами; уже начинали поднимать навесы над окнами лавок; на уличную пыль брызнул дождь из бочек для поливки, и неожиданная свежесть смешивалась вдруг с запахами кофеен, в открытые двери которых видны были, среди серебра и позолоты, целые снопы цветов, отражавшиеся в высоких зеркалах. Толпа медленно двигалась. Мужчины, стоя группами среди тротуара, вели разговоры; женщины проходили мимо, и в их взглядах была та нега, а на лицах та матовая бледность камелии, которую вызывает усталость от сильной жары. Что-то необъятное было разлито в воздухе, окутывало дома. Никогда Париж не казался Фредерику таким прекрасным. Будущее представлялось ему бесконечной вереницей лет, полных любви.

Он остановился перед театром «Порт Сен-Мартен», посмотрел на афишу и, так как делать ему было нечего, взял билет.

Играли какую-то старую феерию. Зрителей было мало; в слуховые окошки над райком видно было небо – маленькие синие квадратики, а кинкеты рампы тянулись сплошной линией желтых огней. Сцена изображала невольничий рынок в Пекине – с колокольчиками, гонгами, султаншами, остроконечными колпаками, а действие пересыпалось игрою слов. В антракте Фредерик пошел бродить по безлюдному фойе и увидел в окно у подъезда, на бульваре, большое зеленое ландо, запряженное парой белых лошадей, с кучером в коротких штанах.

Он уже возвращался на свое место, когда в первую ложу бельэтажа вошли дама и господин; у мужа было бледное лицо, окаймленное жидкими седыми бакенбардами, орден в петличке и тот холодный вид, который принято считать присущим дипломатам.

Его жена, по крайней мере лет на двадцать моложе его, ни высокая, ни маленькая, ни безобразная, ни хорошенькая, блондинка с локонами по английской моде, в платье с гладким лифом, держала в руке широкий черный кружевной веер. Чтобы объяснить, почему люди подобного круга в эту пору сезона приехали в театр, надо было предположить или какую-то случайность, или скуку при мысли о вечере, который им предстояло провести вдвоем. Дама покусывала веер, господин зевал. Фредерик не мог вспомнить, где он видел это лицо.

Проходя по коридору в следующем антракте, он встретил их и неуверенно поклонился; г-н Дамбрёз, узнав его, подошел и сразу же стал извиняться за непростительную небрежность. Это был намек на многочисленные визитные карточки, которые Фредерик посылал по советам клерка. Однако он путал года и думал, что Фредерик еще только на втором курсе. Потом он сказал Фредерику, что завидует его поездке в деревню. Ему самому надо бы отдохнуть, но дела удерживают его в Париже.

Г-жа Дамбрёз, опираясь на руку мужа, чуть наклоняла голову, и любезно-оживленное выражение ее лица не соответствовало печали, которая только что была на нем.

– Все же тут есть и прекрасные развлечения! – сказала она по поводу последних слов мужа. – Какая глупая пьеса! Не правда ли, сударь?

И все трое продолжали стоять, разговаривая о театре и новых пьесах.

Фредерик, привыкший к ломанью провинциальных мещанок, еще ни у одной женщины не видал такой непринужденности в обращении, той простоты, которая на самом деле есть не что иное, как утонченность, и в которой люди наивные видят проявление внезапной симпатии.

Они рассчитывали видеть его у себя, как только он вернется; г-н Дамбрёз поручил передать привет дядюшке Рокку.

Фредерик, возвратясь домой, не преминул рассказать об этой встрече Делорье.

– Великолепно! – заметил клерк. – И только не давай мамаше вертеть тобою! Возвращайся сразу же!

На другой день по его приезде г-жа Моро после завтрака повела сына в сад.

Она выразила радость по поводу того, что он получил теперь звание, ибо они не так богаты, как думают люди; земля приносит мало дохода; арендаторы платят неважно; она даже была вынуждена продать свой экипаж. Наконец она ознакомила его с положением дел.

Когда, овдовев, она впервые оказалась в стесненных обстоятельствах, один коварный человек, г-н Рокк, одолжил ей денег и, помимо нее, возобновлял и переносил сроки векселя. Вдруг он сразу потребовал все, и она пошла на его условия, за смехотворную цену уступив ему Прельскую ферму. Десять лет спустя, при крахе банка в Мелёне, ее капитал погиб. В ужасе перед необходимостью заложить недвижимость и желая сохранить прежний образ жизни, который в будущем мог принести пользу ее сыну, она, когда г-н Рокк снова явился к ней, еще раз согласилась на его предложения. Но теперь она в расчете с ним. Короче говоря, у них остается приблизительно десять тысяч франков годового дохода, из них на долю Фредерика – две тысячи триста, все, что осталось от наследства отца!

– Не может быть! – воскликнул Фредерик.

Она сделала движение головой, означавшее, что это вполне может быть.

Но дядя-то оставит ему что-нибудь?

Это совершенно неизвестно!

И они молча прошлись по саду. Наконец она прижала его к груди и сказала голосом, сдавленным от слез:

– Ах! Бедный мой мальчик! Мне пришлось отказаться от стольких надежд!

Он сел на скамейку под тенью густой акации.

Ее совет – поступить клерком к адвокату Пруараму, который впоследствии передаст ему свою контору; если он хорошо поведет дела, то сможет ее перепродать и найти богатую невесту.

Фредерик уже не слушал. Он машинально смотрел поверх изгороди в соседний сад.

Там была девочка лет двенадцати, рыжеволосая, совсем одна. Из ягод рябины она сделала себе серьги, серый полотняный лиф спускался с ее плеч, чуть золотистых от загара; на белой юбке были пятна от варенья, и во всей ее фигурке, напряженной и хрупкой, чувствовалась грация хищного зверька. Присутствие незнакомца, по-видимому, удивило ее; держа в руках лейку, она вдруг остановилась и вперила в него свои прозрачные голубовато-зеленые глаза.

– Это дочка господина Рокка, – сказала г-жа Моро. – Он недавно женился на своей служанке и узаконил ребенка.

VI

Разорен, ограблен, погублен!

Фредерик продолжал сидеть на скамейке, словно ошеломленный ударом. Он проклинал судьбу, ему хотелось кого-нибудь прибить; и он приходил в еще большее отчаяние от того, что чувствовал над собой гнет какого-то оскорбления, бесчестья; ибо раньше он воображал, что отцовское состояние будет со временем приносить тысяч пятнадцать годового дохода, и дал это понять супругам Арну! Теперь его сочтут за хвастуна, за мошенника, за темного плута, который втерся к ним в надежде на какие-то выгоды! А она, г-жа Арну! Как теперь встречаться с нею?

Впрочем, это совершенно невозможно, раз у него всего лишь три тысячи годового дохода! Ведь не может он вечно жить на четвертом этаже, иметь в услужении только привратника и целый год являться все в тех же жалких черных перчатках, побелевших на пальцах, в просаленной шляпе, в одном и том же сюртуке. Нет! Нет! Ни за что! А между тем жить без нее невыносимо. Правда, многие не имеют никакого состояния, Делорье в том числе, – и ему показалось малодушием, что он придает такую важность столь ничтожным вещам. Нужда, быть может, во сто крат умножит его способности. Мысль о великих людях, работающих где-то там, в мансардах, возбуждала его. Душу г-жи Арну подобное зрелище должно тронуть, и она умилится. Пожалуй, эта катастрофа в конце концов окажется счастьем; подобно землетрясениям, благодаря которым обнаруживаются сокровища, она вызвала к жизни скрытые богатства его натуры. Но во всем мире есть только одно место, где могут их оценить, – Париж! Ибо в его представлениях искусство, наука и любовь (эти три лика божества, как сказал бы Пеллерен) всецело подчинены столице.

Вечером он объявил матери, что вернется в Париж. Г-жа Моро была удивлена и возмущена. Это безумие, нелепость. Лучше бы он послушался ее советов, то есть остался бы с нею, служа в конторе. Фредерик пожал плечами: «Полноте!» – и решил, что такое предложение его оскорбляет.

Тогда добрая женщина прибегла к другому способу. Тихо всхлипывая, она нежным голосом стала говорить о своем одиночестве, своей старости, о жертвах, принесенных ею. Теперь, когда она так несчастна, он покидает ее! Потом, намекая на близость своей смерти, сказала:

– Боже мой, потерпи немножко! Скоро ты будешь свободен!

Эти жалобы повторялись раз двадцать в день в течение целых трех месяцев, а в то же время приятности домашней жизни подкупали его; он наслаждался мягкой постелью, полотенцами, на которых не было дыр, и вот, обессиленный, лишенный воли, словом, побежденный страшной силой кротости, Фредерик позволил отвести себя к мэтру Пруараму.

Он не выказал там ни знаний, ни усердия. До сих пор на него смотрели как на молодого человека с большими задатками, как на будущую гордость департамента. И все были разочарованы.

Первое время он думал про себя: «Надо сообщить г-же Арну» – и целую неделю обдумывал письма, полные дифирамбов, и коротенькие записки в стиле лапидарном и возвышенном. Его удерживала боязнь признаться в своем положении. Потом он решил, что лучше написать ее мужу. Арну знает жизнь и поймет его. Наконец, после двухнедельных колебаний, он решил:

«Да что там! Мне больше не видаться с ними. Пусть забудут меня! По крайней мере я не уроню себя в ее мнении! Она подумает, что я умер, и пожалеет обо мне… быть может».

Так как самые крайние решения не стоили ему труда, то он дал себе клятву никогда больше не возвращаться в Париж и даже не справляться о г-же Арну.

А между тем все, вплоть до запаха газа и грохота омнибусов, вызывало в нем сожаления. Он мечтательно вспоминал всякое слово, слышанное от нее, тембр ее голоса, блеск ее глаз и, считая себя конченным человеком, не делал уже ничего, решительно ничего.

Он вставал очень поздно и смотрел в окно на проезжавшие мимо возы. Особенно скверно чувствовал он себя первые полгода.

Все же бывали дни, когда им овладевало негодование на самого себя. Тогда он уходил из дому. Он шел по лугам, которые зимой наполовину затоплены разливом Сены. Их разделяют ряды тополей. То тут, то там подымается мостик. Он бродил до вечера, ступая по желтым листьям, вдыхая туман, перепрыгивая через канавы; по мере того как кровь сильнее стучала в висках, его охватывала неистовая жажда деятельности; ему хотелось стать охотником в Америке, поступить слугою к восточному паше или матросом на корабль; свою меланхолию он изливал в длинных письмах к Делорье.

Тот из кожи лез вон, лишь бы пробиться. Малодушное поведение друга и вечные его жалобы казались ему глупостью. Вскоре их переписка почти сошла на нет. Всю свою обстановку Фредерик подарил Делорье, который продолжал жить в его квартире. Мать время от времени заговаривала на эту тему; наконец он сознался в сделанном им подарке, и мать стала бранить его. Как раз в это время ему принесли письмо.

– Что с тобой? – спросила она. – Ты дрожишь?

– Что со мной? Да ничего! – ответил Фредерик.

Делорье сообщал ему, что поселил у себя Сенекаля и они уже две недели живут вместе. Итак, Сенекаль пребывает сейчас среди вещей, связанных с Арну. Он может продать их, делать замечания на их счет, шутить. Фредерик почувствовал себя оскорбленным до глубины души. Он ушел к себе в комнату. Ему хотелось умереть.

Мать позвала его. Ей надо было посоветоваться с ним относительно каких-то насаждений в саду.

Этот сад, похожий на английский парк, был разделен посередине частоколом, и одна половина принадлежала дядюшке Рокку, у которого на берегу реки был еще и огород. Соседи, находившиеся в ссоре, избегали появляться в саду в одни и те же часы. Но с тех пор как вернулся Фредерик, г-н Рокк чаще стая гулять там и не скупился на любезности по его адресу. Он сочувствовал сыну г-жи Моро, которому приходится жить в маленьком городке. Однажды он ему сказал, что г-н Дамбрёз о нем спрашивал. В другой раз он стал распространяться о Шампани, по обычаям которой титул переходил к детям по женской линии.

– В ту пору вы были бы знатным господином, ведь ваша матушка урожденная де Фуван. И, право, что ни говори, а имя кое-что да значит! Впрочем, – прибавил он, лукаво глядя на него, – все зависит от министра юстиции.

Эти притязания на аристократизм удивительно противоречили всему его облику. Он был мал ростом, а просторный коричневый сюртук нарушал пропорции его туловища, удлиняя его. Когда он снимал фуражку, показывалось почти женское лицо с необычайно острым носом; желтые волосы напоминали парик; кланялся он при встречах очень низко, задевая стены.

До пятидесяти лет он довольствовался услугами Катерины; она была родом из Лотарингии, его ровесница, и лицо ее было изрыто оспой. Но в 1834 году он вывез из Парижа красавицу блондинку с овечьим выражением лица и «царственной осанкой». Вскоре она стала важно разгуливать с огромными серьгами в ушах, а после рождения дочери, записанной под именем Елизаветы-Олимпии-Луизы Рокк, все стало ясно.

Катерина, снедаемая ревностью, думала, что возненавидит ребенка. Напротив, она полюбила девочку. Она окружила ее заботами, вниманием и ласками, чтобы занять место матери и восстановить против нее малютку, и это не стоило большого труда, ибо г-жа Элеонора совершенно забросила дочь, предпочитая болтать со своими поставщиками. На другой же день после свадьбы она побывала с визитом в доме супрефекта, перестала говорить служанкам «ты» и решила, считая это хорошим тоном, держать девочку в строгости. Она присутствовала на уроках; учитель, старый чиновник из мэрии, не знал, как взяться за дело. Ученица бунтовала, получала пощечины, а потом плакала на коленях у Катерины, неизменно признававшей ее правоту. Тогда женщины ссорились; г-н Рокк заставлял их умолкнуть. Он женился из любви к дочери и не хотел, чтобы ее мучили.

Она часто ходила в изодранном белом платье и в панталонах с кружевами, но в большие праздники ее одевали как принцессу, назло обывателям, которые, ввиду ее незаконного рождения, запрещали своим малышам водиться с нею.

Она жила одна в своем саду, качалась на качелях, гонялась за бабочками, потом вдруг останавливалась, глядя, как жук садится на розовый куст. Должно быть, этот образ жизни и придал ее лицу выражение смелости и в то же время мечтательности. Она была такого же роста, как Марта, так что Фредерик, уже при второй их встрече, сказал ей:

– Вы мне позволите поцеловать вас, мадмуазель?

Девочка подняла голову и ответила:

– Пожалуйста!

Но частокол отделял их друг от друга.

– Надо на него влезть, – сказал Фредерик.

– Нет, подними меня!

Он перегнулся через ограду и, схватив ее подмышки, поцеловал в обе щеки, потом таким же образом поставил ее на место; это повторялось несколько раз.

Непосредственная, как четырехлетний ребенок, едва заслышав, что идет ее друг, она бросалась к нему навстречу или же, спрятавшись за дерево, тявкала по-собачьи, чтобы испугать его.

Как-то раз, когда г-жи Моро не было дома, он привел ее в свою комнату. Она открыла все флаконы с духами и густо напомадила себе волосы; потом без стеснения улеглась на его постели, но не думала спать.

– Я воображаю, что я твоя жена, – сказала она.

На следующий день он застал ее всю в слезах. Она призналась, что «оплакивает свои грехи», а когда он захотел разузнать о них, она ответила, опустив глаза:

– Не спрашивай меня!

Приближался день первого причастия; утром ее повели исповедоваться.

После таинства она не стала благоразумнее. Порою она впадала прямо в ярость; тогда, чтобы успокоить ее, прибегали к Фредерику.

Он часто уводил ее с собою на прогулку. Пока он, шагая, предавался своим грезам, она собирала маки вдоль нив, а если замечала, что он грустнее, чем обычно, старалась утешить его нежными словами. Его сердце, не знавшее взаимной любви, отозвалось на эту детскую привязанность; он рисовал ей человечков, рассказывал истории и стал читать ей вслух.

Он начал с «Романтических анналов», в ту пору знаменитого собрания стихов и прозы. Потом, забыв о ее возрасте, – до того он пленился ее умом, – он прочел ей «Аталу», «Сен-Мара», «Осенние листья».[49] Но однажды ночью (в тот вечер она слушала «Макбета» в незатейливом переводе Летурнера) она проснулась с криком: «Пятно! Пятно!», зубы ее стучали, она дрожала и, устремив испуганные глаза на правую руку, терла ее и говорила: «Все то же пятно!» Наконец пришел врач и не велел волновать ее.

Местные буржуа увидели в этом лишь дурное предзнаменование для ее нравственности. Пошли толки, что «сын Моро» хочет сделать из нее в будущем актрису.

Вскоре внимание было привлечено другим событием, а именно приездом дядюшки Бартелеми. Г-жа Моро отвела ему собственную спальню и в своей предупредительности дошла до того, что в постные дни стала подавать скоромное.

Старик оказался не очень любезным. Не было конца сравнениям между Гавром и Ножаном, где, по его мнению, воздух тяжелый, хлеб скверный, улицы плохо вымощены, провизия неважная, а жители города ленивые. «Что за жалкая у вас торговля!» Он осуждал своего покойного брата за сумасбродство; то ли дело он сам; ведь он нажил капитал, который дает двадцать семь тысяч ливров годового дохода! В конце концов, спустя неделю, он уехал и, уже стоя на подножке экипажа, проронил мало обнадеживающие слова:

– Мне всегда отрадно знать, что вы живете в достатке.

– Ты ничего не получишь! – сказала г-жа Моро, возвращаясь в комнаты.

Приехал он только по ее настояниям, и она всю неделю добивалась, – слишком явно, может быть, – чтобы он открыл свои намерения. Она раскаивалась в том, что сделала, и сидела теперь в кресле, опустив голову, сжав губы. Фредерик, сидя против нее, следил за ней взглядом, и оба молчали, как было пять лет тому назад, когда он приехал из Монтеро. Это совпадение, невольно пришедшее ему в голову, напомнило ему о г-же Арну.

В эту минуту под окном раздалось щелканье бича, и послышался голос, звавший его.

То был дядюшка Рокк – один в своей повозке. Он собирался провести целый день в Ла-Фортель, у г-на Дамбрёза, и дружески предложил Фредерику поехать с ним.

– Со мной вам не надо приглашений, не беспокойтесь!

Фредерик охотно бы согласился. Но чем объяснить свое окончательное переселение в Ножан? У него не было подходящего летнего костюма. Наконец, что скажет мать? Он отказался.

С этих пор сосед был менее дружелюбен. Луиза подрастала. Г-жа Элеонора опасно заболела, и общение прервалось, к великому удовольствию г-жи Моро, опасавшейся, что знакомство с подобными людьми повредит карьере сына.

Она мечтала купить ему место в канцелярии суда. Фредерик не особенно сопротивлялся этому намерению. Теперь он сопровождал ее к обедне, по вечерам играл с нею в империал; он привыкал к провинции, погружался в нее, и даже самая его любовь приобрела какую-то замогильную сладость, дремотное очарование. Свою скорбь он столько раз изливал в письмах, столько раз вспоминал о ней, читая книги или гуляя среди полей и на все ее распространяя, что она почти иссякла, и г-жа Арну представлялась ему как бы покойницей, чья могила, к его удивлению, ему даже неизвестна, – такой тихой и смиренной стала его привязанность.

Однажды, 12 декабря 1845 года, часов в девять утра кухарка подала Фредерику в комнату письмо. Адрес был написан крупными буквами, незнакомым ему почерком, и Фредерик, еще сонный, не торопился его распечатать. Наконец он прочел:

«Гаврский мировой судья, III округ.

Милостивый государь,

Ваш дядя, господин Моро, скончавшись ab intestat…[50]»

Он наследник!

Фредерик вскочил с постели, босиком, в одной рубашке, как будто за стеной вспыхнул пожар; он провел рукой по лицу, не веря собственным глазам, думая, что еще видит сон, и, желая убедиться в истинности происшедшего, настежь открыл окно.

Выпал снег; крыши побелели; и на дворе он даже заметил лохань для стирки, на которую наткнулся накануне вечером.

Он три раза подряд перечитал письмо. Никакого сомнения! Все состояние дяди! Двадцать семь тысяч ливров годового дохода! И неистовая радость потрясла его при мысли, что он увидит г-жу Арну. Отчетливо, как в галлюцинации, он узрел себя рядом с ней, у нее в доме; он привез ей какой-то подарок, завернутый в папиросную бумагу, а у подъезда его ждет тильбюри, нет, лучше двухместная карета! Да, черная двухместная карета, со слугою в коричневой ливрее. Он слышит, как лошадь бьет копытом, а позвякивание уздечки сливается с нежными звуками их поцелуев. Так будет каждый день, до бесконечности. Он станет принимать их у себя, в своем доме; столовая будет обита красным сафьяном, будуар желтым шелком, всюду диваны! И какие этажерки! Китайские вазы! Какие ковры! Эти образы неслись столь стремительно, что у него закружилась голова. Тогда он вспомнил о матери и пошел к ней, все не выпуская письма из рук.

Г-жа Моро пыталась сдержать свое волнение и чуть не лишилась чувств. Фредерик обнял ее и поцеловал в лоб.

– Милая матушка, ты теперь снова можешь купить экипаж. Улыбнись же, не надо плакать, будь счастлива!

Через десять минут новость распространилась вплоть до предместий. Тут поспешили явиться мэтр Бенуа, г-н Гамблен, г-н Шамбион, все друзья. Фредерик убежал от них на минуту, чтобы написать Делорье. Пришли новые гости. Всю вторую половину дня заполнили поздравления. За всем этим позабыли о жене Рокка, а между тем она была «совсем плоха».

Вечером, когда они остались вдвоем, г-жа Моро сказала сыну, что советует ему обосноваться в Труа, заняться адвокатурой. В родных краях его знают лучше, чем где-либо в другом месте, здесь он легче может найти богатую невесту.

– Ну, это уж слишком! – воскликнул Фредерик.

Не успел он овладеть своим счастьем, как у него хотят его отнять. Он объявил о своем категорическом решении поселиться в Париже.

– А что там делать?

– Ничего!

Г-жа Моро, удивленная его поведением, спросила, кем он замерен стать.

– Министром! – ответил Фредерик.

И он уверил ее, что нисколько не шутит, что он хочет пойти по дипломатической части, что к этому его побуждают и познания и склонности. Сперва он поступит в Государственный совет, пользуясь протекцией г-на Дамбрёза.

– Так ты с ним знаком?

– Еще бы! Через господина Рокка!

– Странно, – сказала г-жа Моро.

Он пробудил в ее сердце старые честолюбивые мечты. Она отдалась им и ни о чем другом уже не заговаривала.

Фредерик – повинуйся он только своему нетерпению – уехал бы тотчас же. На другой день все места в дилижансе оказались проданы; ему пришлось терзаться до следующего дня, до семи часов вечера.

Когда они садились обедать, протяжно прозвучали три удара церковного колокола, и служанка, войдя в комнату, объявила, что г-жа Элеонора скончалась.

Эта смерть в сущности ни для кого не была несчастьем, даже для ребенка. Девочке это со временем пойдет лишь на пользу.

Так как дома стояли совсем рядом, то слышна была суматоха, доносились голоса; и мысль об этом трупе, который лежит так близко от них, бросала на их расставание траурную тень. Г-жа Моро раза два-три вытирала глаза, у Фредерика сжималось сердце.

Когда кончили обедать, Катерина остановила его в дверях. Барышня непременно хочет видеть его. Она: ждет его в саду. Он вышел, перескочил через изгородь и, натыкаясь на деревья, направился к дому г-на Рокка. В одном из окон второго этажа горел свет, из темноты показалась тень, и голос прошептал:

– Это я.

Она показалась ему выше обыкновенного, должно быть благодаря черному платью. Не зная, с какими словами обратиться к ней, он только взял ее за руку и со вздохом сказал:

– Ах, бедная моя Луиза!

Она не ответила. Она посмотрела на него долгим, внимательным взглядом. Фредерик боялся опоздать на дилижанс; вдали он уже будто слышал стук колес и решил покончить:

– Катерина мне говорила, что ты хочешь что-то…

– Да, верно, я хотела вам сказать…

Это «вы» удивило его; она умолкла, и он спросил:

– Ну что же?

– Не помню. Забыла! Правда ли, что вы уезжаете?

– Да, сейчас.

Она переспросила:

– Ах, сейчас?.. Совсем?.. Мы больше не увидимся?

Рыдания душили ее.

– Прощай! Прощай! Поцелуй меня!

И она порывисто обняла его.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Когда Фредерик занял свое место в глубине экипажа и дилижанс тронулся, дружно подхваченный пятеркой лошадей, им овладел какой-то восторг. Как архитектор создает план дворца, так он заранее обдумывал свою жизнь. Он наполнил ее утонченностью и великолепием; она возносилась к горным высотам; она являла величайшее изобилие, и созерцание ее так глубоко захватило его, что внешний мир для него исчез.

Лишь когда поровнялись с сурденским косогором, он обратил внимание на местность. Проехали только пять километров, самое большее. Фредерик был возмущен. Он опустил окно, чтобы смотреть на дорогу. Он несколько раз задавал кондуктору вопрос, когда в точности они приедут. Мало-помалу он успокоился и сидел в своем углу с открытыми глазами.

Фонарь, привешенный к козлам, освещал крупы коренников. А впереди Фредерик различал лишь гривы остальных лошадей, зыблющиеся, словно белые волны; от их дыхания по обе стороны упряжи клубился пар; железные цепочки звякали, стекла дрожали в рамах, и тяжелый экипаж мерно катился по дороге. То тут, то там из мрака выступали стена сарая или одинокий постоялый двор. Порою, когда проезжали какую-нибудь деревню, видно было в пекарне зарево топившейся печи и чудовищные силуэты лошадей, пробегавшие по дому, стоящему напротив. На станциях, пока лошадей перепрягали, на минуту водворялась глубокая тишина. Кто-то топал по крыше экипажа, и на крыльце появлялась женщина, защищая рукой свечу. Потом кондуктор вскакивал на подножку, и дилижанс снова трогался в путь.

В Мормане Фредерик услышал, как часы пробили четверть второго.

«Так, значит, сегодня, – подумал он, – уже сегодня, совсем скоро!»

Но мало-помалу его надежды и воспоминания, Ножан, улица Шуазёль, г-жа Арну, мать – все смешалось.

Его разбудил глухой стук колес по доскам: ехали по Шарантонскому мосту – это был Париж. Тогда его спутники сняли один – фуражку, а другой – фуляровый платок, надели шляпы и занялись разговорами. Первый – краснолицый толстяк в бархатном сюртуке – был купец; второй ехал в столицу посоветоваться с врачом; и вот Фредерик, испугавшись, не причинил ли ему ночью беспокойства, стал вдруг извиняться, – так умиляюще действовало счастье на его душу.

Так как Вокзальная набережная была, видимо, затоплена, ехать продолжали прямо, и опять появились поля. Вдали дымили высокие фабричные трубы. Потом повернули на Иври. Въехали на какую-то улицу; внезапно он увидел купол Пантеона.

Взрытая равнина напоминала груду развалин. Крепостной вал образовал горизонтальную выпуклость; вдоль пешеходных дорожек, окаймлявших шоссе, выстроились низенькие деревца без веток, защищенные планками, которые утыканы были гвоздями. Фабрики химических изделий чередовались с лесными складами. В полуоткрытые высокие ворота, какие бывают на фермах, виднелась внутренность отвратительных дворов, полных нечистот, с грязными лужами посередине. На длинных трактирных зданиях цвета бычьей крови между окнами второго этажа бывали изображены два скрещенных бильярдных кия в венке из намалеванных цветов; то тут, то там попадались жалкие лачуги, лишь наполовину отстроенные и оштукатуренные. Потом по обе стороны потянулись сплошной линией дома, и на их обнаженных фасадах кое-где высовывалась гигантская сигара из жести, указывавшая табачную лавку, то виднелась вывеска повивальной бабки, изображавшая представительную женщину в чепце, которая укачивала младенца, завернутого в стеганое одеяло с кружевами. Углы домов были заклеены афишами, на три четверти изодранными и трепетавшими от ветра, точно лохмотья. Проходили рабочие в блузах, проезжали повозки с бочонками пива, прачечные фургоны, тележки с мясом; моросил дождь, было холодно, на бледном небе – ни просвета, но там, за мглою, сияли глаза, которые для него стоили солнца.

У заставы долго стояли, так как весь проезд запрудили торговцы яйцами, ломовики и стадо овец. Караульный, опустив капюшон шинели, шагал взад и вперед перед своей будкой, чтобы согреться. Акцизный чиновник влез на империал, и звонко раздался сигнал почтового рожка. По бульвару промчались рысью, вальки стучали, постромки болтались. Длинный бич щелкал в сыром воздухе. Кондуктор громко кричал: «Эй! Берегись!» – и метельщики сторонились, пешеходы отскакивали назад, брызги грязи летели в окна дилижанса; навстречу двигались возы, кабриолеты, омнибусы. Наконец показалась решетка Ботанического сада.

Желтоватая Сена почти достигала настила мостов. От нее веяло прохладой. Фредерик всей грудью вдыхал ее, наслаждаясь благодатным воздухом Парижа, словно напоенным любовью и насыщенным мыслью; он умилился, увидев первый фиакр. И все было ему мило – даже солома, устилавшая пороги винных погребков, даже чистильщики сапог с их ящиками, даже приказчик из бакалейной лавки, размахивающий жаровней для кофе. Торопливо проходили женщины под зонтиками; Фредерик высовывался, вглядывался в их лица; ведь случай мог привести сюда и г-жу Арну.

Тянулись магазины, толпа становилась гуще, шум оглушительней. Миновав набережную св. Бернара, Ла-Турнель и набережную Монтебелло, продолжали путь по набережной Наполеона; ему захотелось взглянуть на окна своей квартиры, но это было далеко. Потом по Новому мосту еще раз перебрались через Сену, доехали до Лувра, улицами св. Гонория, Круа-де-Пти-Шан и дю-Булуа попали на улицу Цапли и въехали во двор гостиницы.

Чтобы продлить удовольствие, Фредерик одевался как можно медленнее и даже пошел на бульвар Монмартр пешком; улыбаясь при мысли, что вот сейчас на мраморной доске снова увидит любимое имя, он поднял глаза. Ни витрины, ни картин – ничего!

Он бросился на улицу Шуазёль. Господа Арну не жили там больше, вместо привратника сидела какая-то соседка. Фредерик подождал его; наконец он появился – это был не тот. Он не знал их адреса.

Фредерик зашел в кафе и за завтраком навел справку в «Торговом альманахе». Там оказалось триста разных Арну, но не было Жака Арну. Где же они живут? Адрес должен знать Пеллерен.

Он отправился в самый конец предместья Пуассоньер, в его мастерскую. У двери не было ни звонка, ни молотка; он несколько раз изо всей силы постучал кулаком, звал, кричал. Ему ответила пустота.

Потом он вспомнил об Юссонэ. Но где разыскать такого человека? Однажды Фредерику случилось проводить его до дома, где жила его любовница, – на улицу Флерюс. Дойдя до улицы Флерюс, Фредерик спохватился, что не знает, как зовут эту девицу.

Он прибегнул к полицейской префектуре. Он блуждал с лестницы на лестницу, из канцелярии в канцелярию. Адресный стол заканчивал работу. Ему предложили прийти на другой день.

Потом он стал заходить ко всем торговцам картинами, каких только мог обнаружить, и справлялся, не знают ли они Арну. Г-н Арну больше не занимался торговлей.

Наконец, упав духом, измученный, разбитый, он вернулся к себе в гостиницу и лег в постель. Когда он натягивал на себя простыню, ему вдруг пришла в голову одна мысль, и он даже подпрыгнул от радости:

«Режембар! Какой я дурак, что не вспомнил о нем!»

На следующий день он уже к семи часам утра был на улице Богоматери-победительницы перед винным погребком, где Режембар имел обыкновение пить белое вино. Погребок был еще закрыт; Фредерик решил пройтись поблизости и через полчаса вернулся. Режембар уже ушел. Фредерик бросился на улицу. Вдали как будто мелькнула его шляпа; похоронная процессия и траурные кареты преградили ему путь. Когда же препятствие исчезло, видение скрылось.

К счастью, он вспомнил, что Гражданин каждый день ровно в одиннадцать часов завтракает в ресторанчике на площади Гайон. Надо было запастись терпением; после бесконечных скитаний от Биржи до Магдалины и от Магдалины до театра «Жимназ» Фредерик ровно в одиннадцать часов вошел в ресторан, уверенный, что найдет там своего Режембара.

– Не знаю такого! – надменно сказал хозяин ресторана.

Фредерик стал настаивать; тогда тот ответил:

– Я с ним больше не знаком, сударь! – и, величественно подняв брови, кивнул головой, намекая на некую тайну.

Когда они виделись в последний раз, Гражданин упомянул кабачок «Александр». Фредерик съел сдобную булку и, вскочив в кабриолет, спросил кучера, нет ли где-нибудь в квартале св. Женевьевы кафе под названием «Александр». Кучер доставил его на улицу Фран-Буржуа-Сен-Мишель к заведению с таким названием, и на вопрос Фредерика: «Нельзя ли видеть г-на Режембара?» – хозяин ответил с улыбкой более чем любезной:

– Мы еще не видели его сегодня, сударь, – и бросил на свою супругу, сидевшую за конторкой, многозначительный взгляд.

Затем он взглянул на стенные часы.

– Но он придет, надеюсь, минут через десять, через четверть часа самое большее. Селестен, живо газеты! Что угодно заказать?

Фредерик, хоть ему и не хотелось ничего, проглотил рюмку рома, потом рюмку кирша, потом рюмку кюрасо, потом пил разные гроги, холодные и горячие. Он прочел весь номер «Века»;[51] и перечитал его; изучил, вплоть до мельчайших особенностей бумаги, карикатуры «Шаривари»[52] под конец он знал наизусть все объявления. Время от времени на тротуаре раздавались шаги – это он! – и чей-то силуэт появлялся за окном, но всякий раз проходил мимо!

От скуки Фредерик переходил с места на место; он сел у задней стены, потом пересел направо, затем налево; он устраивался на середине диванчика, раскинув руки. Но кот, мягко ступавший по бархатной спинке, пугал его своими прыжками, когда внезапно бросался к подносу, чтобы слизать капли сиропа, а хозяйский ребенок, несносный четырехлетний малыш, играл трещоткой на ступеньках конторки. Его мамаша, маленькая бледная женщина с испорченными зубами, бессмысленно улыбалась. Что могло произойти с Режембаром? Фредерик ждал его, погружаясь в беспредельное отчаяние.

Дождь, словно град, стучал по поднятому верху кабриолета. В окно с раздвинутой кисейной занавеской он видел на улице несчастную лошадь, стоявшую неподвижнее, чем деревянный конь. Между колесами как раз приходилась сточная канавка, превратившаяся теперь в огромный ручей, а кучер, накрывшись фартуком, дремал; однако, опасаясь, как бы его седок не удрал, он время от времени приоткрывал дверь, весь мокрый, низвергая с себя потоки воды; и если бы взгляды обладали разрушительной силой, то от часов ничего бы не осталось – так пристально смотрел на них Фредерик. А между тем они продолжали идти. Господин Александр расхаживал взад и вперед, повторяя: «Да уж будьте уверены, он придет! Он придет!» – и, чтобы развлечь Фредерика, заводил разговоры, рассуждал о политике. Свою любезность он довел до того, что предложил сыграть партию в домино.

Наконец в половине пятого Фредерик, пребывавший здесь с двенадцати часов, вскочил с места и объявил, что больше не станет ждать.

– Я и сам ничего не пойму, – простодушно ответил хозяин кафе, – первый раз господин Леду не приходит!

– Как? Господин Леду?

– Ну да, сударь!

– Я же сказал: Режембар! – вне себя воскликнул Фредерик.

– Ах, простите, пожалуйста! Вы ошиблись! Не правда ли, госпожа Александр, ведь этот господин сказал: Леду?

И обратился к официанту:

– Ведь и вы слышали так же, как и я?

Официант, желая, очевидно, за что-то отомстить хозяину, ограничился лишь улыбкой.

Фредерик велел ехать на бульвары, возмущенный потерей времени, страшно негодуя на Гражданина и пламенно мечтая узреть его, точно некоего бога; он твердо решил извлечь его из глубин любого, хотя бы и самого отдаленного, винного погреба. Экипаж раздражал Фредерика, он его отпустил; мысли путались в его голове; потом вдруг все названия кафе, которые когда-либо произносил при нем этот дурак, разом вспыхнули в его памяти, словно бесчисленные огни фейерверка: кафе Гаскар, кафе Грембер, кафе Альбу, кабачок Бордоский, Гаванский, Гаврский, Бёф-а-ла-Мод, Немецкая пивная, «Мамаша Морель», и он посетил их все по очереди. Но в одном оказывалось, что Режембар только сейчас вышел, в другом – что он, может быть, придет; в третьем его уже полгода не видели; еще в одном он накануне заказал на субботу жаркое из баранины. Наконец у трактирщика Вотье Фредерик, отворив дверь, столкнулся с официантом.

– Вы знаете господина Режембара?

– Как же, сударь, еще бы не знать! Ведь я имею честь прислуживать ему. Он наверху, сейчас кончает обедать!

И даже сам хозяин заведения, с салфеткой подмышкой, подошел к нему:

– Вы, сударь, спрашиваете господина Режембара? Он только что был здесь.

Фредерик выругался, но хозяин стал уверять, что он непременно найдет его у Бутвилена.

– Даю вам честное слово! Он ушел немножко раньше, чем обычно, у него деловое свидание с какими-то господами. Но, повторяю, вы его застанете у Бутвилена, на улице Сен-Мартен, номер девяносто два, второй подъезд, во дворе налево, на антресолях, правая дверь!

Наконец сквозь облака табачного дыма он увидел его; Режембар сидел в одиночестве в задней комнате позади бильярда, в самой глубине; перед ним стояла кружка пива; он опустил подбородок, и вид у него был задумчивый.

– Ах! Долго же я вас искал!

Режембар, не двинувшись с места, протянул ему два пальца и, словно они виделись только вчера, произнес несколько незначительных фраз по поводу открытия сессии.

Фредерик прервал его, спросив тоном самым непринужденным, каким только мог:

– Как поживает Арну?

Ответа пришлось ждать долго. Режембар полоскал горло своим напитком.

– Недурно!

– А где он теперь живет?

– Да… на улице Паради-Пуассоньер, – отвечал удивленный Гражданин.

– Какой номер?

– Тридцать семь… Вы, право, чудак!

Фредерик встал.

– Как, вы уже уходите?

– Да, да, мне надо ехать, я и позабыл, что у меня дело! Прощайте!

Из кабачка Фредерик помчался к Арну, словно подгоняемый теплым ветром, с той необычайной легкостью, какую ощущаешь лишь во сне.

Он вскоре оказался перед дверью, на площадке третьего этажа; прозвонил звонок, вышла служанка, открылась вторая дверь. Г-жа Арну сидела у камина. Арну вскочил и обнял Фредерика. На коленях у нее был мальчик лет трех; дочь ее, теперь такого же роста, как мать, стояла по другую сторону камина.

– Позвольте представить вам вот этого господина, – сказал Арну, схватив сына подмышки.

И несколько минут он забавлялся тем, что высоко подбрасывал и опять подхватывал его.

– Ты его убьешь! Ах, боже мой! Да перестань! – кричала г-жа Арну.

Но Арну клялся, что опасности никакой нет, продолжал игру и даже сюсюкал ласковые слова на своем родном марсельском наречии:

– Ах ты, мой цыпленочек! Соловей мой маленький!

Затем стал расспрашивать Фредерика, почему он так долго не писал, что он делал, что побудило его вернуться.

– Я теперь, друг мой, торгую фаянсом. Но поговорим о вас.

Фредерик сослался на долгий судебный процесс, на здоровье матери, делая на это сильный упор, чтобы казаться интереснее. Короче говоря, теперь он окончательно намерен поселиться в Париже; о наследстве он промолчал, чтобы не повредить в их глазах своему прошлому.

Занавески, так же как и обивка мебели, были из шерстяного штофа коричневого цвета; две подушки лежали рядом в изголовье постели; на угольях в камине грелся чайник; абажур на лампе, стоявшей на краю комода, затенял комнату. Г-жа Арну была в синем мериносовом капоте. Она глядела на потухающие в камине угли и, придерживая одной рукой мальчика за плечо, другой развязывала ему тесемку на кофточке; малыш, оставшись в одной рубашонке, заплакал и стал чесать себе голову, совсем как сын господина Александра.

Фредерик думал, что задохнется от радости; но страсти, перенесенные в новую среду, чахнут, и когда он увидел г-жу Арну не в той обстановке, в которой раньше знал ее, ему показалось, будто она утратила что-то, как-то опустилась, словом, уже не та, что прежде. Спокойствие, которое он ощутил в своем сердце, поразило его. Он осведомился о старых друзьях, в том числе о Пеллерене.

– Я с ним редко вижусь, – сказал Арну.

Она прибавила:

– Мы больше не принимаем, как прежде!

Не было ли это предупреждением, что его больше не будут приглашать? Но Арну, продолжая в том же дружеском тоне, упрекнул Фредерика, что тот не пришел к ним запросто обедать, и стал объяснять, почему переменил занятие.

– Что прикажете делать в дни такого упадка, как сейчас? Высокая живопись вышла из моды! Впрочем, во всяком деле можно найти место искусству. Ведь я, вы знаете, люблю прекрасное! Надо будет на днях свезти вас на мою фабрику.

И он пожелал немедленно показать ему некоторые из своих изделий в кладовой на антресолях.

Блюда, суповые миски, тарелки и тазы загромождали пол. К стенам были прислонены большие изразцовые плиты для ванных и туалетных комнат с мифологическими сюжетами в стиле Возрождения, а посредине, подымаясь до самого потолка, стояла двойная этажерка, уставленная вазами для мороженого, горшками для цветов, канделябрами, маленькими жардиньерками и большими многокрасочными статуэтками, изображавшими негра или пастушку в стиле помпадур. Объяснения Арну надоели Фредерику, ему было холодно и хотелось есть.

Он поспешил в Английское кафе и роскошно поужинал; за едой он говорил себе:

«Хорош я там был со своими страданиями! Она едва меня узнала! Что за мещанка!»

И, почувствовав внезапный прилив сил, он принял эгоистические решения. Его сердце казалось ему таким же твердым, как тот стол, на который он облокотился. Итак, теперь он без страха может пуститься в свет. Ему на память пришли Дамбрёзы; он воспользуется знакомством с ними; потом он вспомнил о Делорье: «А ну его!» Все же он отправил с рассыльным записку, в которой назначил Делорье встречу на другой день в Пале-Рояле, чтобы вместе позавтракать.

К Делорье судьба была не столь милостива.

На соискание кафедры он представил диссертацию «О праве духовного завещания», в которой утверждал, что его следует как можно больше ограничить, а так как оппонент подстрекал его на глупости, он наговорил их в достаточном количестве, причем экзаменаторы и глазом не моргнули. Затем случаю было угодно, чтобы темой его первой лекции оказался вопрос о давности. Тут Делорье дал волю самым прискорбным теориям; старые претензии могут предъявляться на равных основаниях с новыми; зачем отнимать у человека его собственность, если он может доказать право на нее хотя бы и по истечении тридцати одного года? Не значит ли это ставить наследника разбогатевшего вора в положение честного человека? Все несправедливости освящаются широким толкованием этого права, которое является тиранией, злоупотреблением силой. Он даже воскликнул:

– Уничтожим его, и франки больше не будут угнетать галлов, англичане – ирландцев, янки – краснокожих, турки – арабов, белые – негров, Польша…

Председатель прервал его:

– Довольно, милостивый государь, довольно! Ваши политические взгляды нас не интересуют; вам придется явиться еще раз!

Делорье не пожелал явиться. Но эта злополучная глава двадцатая третьей книги Гражданского кодекса стала для него камнем преткновения. Он трудился над сочинением о «давности, рассматриваемой как основа гражданского права и естественного права народов», и всецело поглощен был чтением Дюно, Рожериуса, Бальбуса, Мерлина, Вазейля, Савиньи, Тролона и других серьезных трудов. Чтобы свободнее предаваться своим занятиям, он бросил место старшего клерка. Он зарабатывал уроками и писанием кандидатских сочинений, а на ораторских собраниях своей язвительностью пугал консервативную партию, всех молодых доктринеров школы г-на Гизо, так что в определенной среде достиг своего рода известности, сочетавшейся с некоторым недоверием к его личности.

На свидание он пришел в толстом пальто на красной фланелевой подкладке; такое в былую пору носил Сенекаль.

Стесняясь публики, они не стали обниматься и под руку пошли к Вефуру, посмеиваясь от удовольствия, готовые прослезиться. Как только они остались наедине, Делорье воскликнул:

– Ах, черт возьми, вот когда у нас пойдет отличное житье!

Фредерику не понравилось это желание поскорее присоседиться к его богатству. Друг его слишком был рад за них обоих и недостаточно за него одного.

Потом Делорье рассказал о своей неудаче, а там постепенно о своих трудах, о своей жизни, причем о себе он говорил тоном стоика, о других же со злобой. Все ему было не по вкусу. Не было ни одного человека с положением, которого он не считал бы кретином или мерзавцем! Из-за плохо вымытого стакана он набросился на официанта, а когда Фредерик кротко упрекнул его, ответил:

– Буду я церемониться с подобными субъектами, которые зарабатывают до шести, до восьми тысяч франков в год, имеют право выбирать, даже, пожалуй, быть избранными! О нет, нет!

Затем – уже игривым тоном:

– Но я забыл, что разговариваю с капиталистом, с золотым мешком – ведь ты же теперь золотой мешок!

И, вернувшись опять к вопросу о наследстве, он выразил мысль, заключавшуюся в том, что наследование по боковой линии (вещь сама по себе несправедливая, хотя в данном случае он очень рад) будет отменено в ближайшие дни, как только произойдет революция.

– Ты думаешь? – сказал Фредерик.

– Будь уверен! Так не может продолжаться! Слишком много приходится страдать! Когда я вижу в нужде таких людей, как Сенекаль…

«Вечно этот Сенекаль!» – подумал Фредерик.

– А вообще что нового? Ты все по-прежнему влюблен в госпожу Арну? Наверно, прошло? А?

Фредерик, не зная, что ответить, закрыл глаза и опустил голову.

Относительно Арну Делорье сообщил, что его газета принадлежит теперь Юссонэ, преобразовавшему ее. Называется она «Искусство» – литературное предприятие, товарищество на паях, по сто франков каждый; капитал общества – сорок тысяч франков; каждому пайщику предоставляется право печатать в нем свои рукописи, ибо «товарищество имеет целью издавать произведения начинающих, избавляя талант, может быть даже гений, от мучительных кризисов, – и так далее… Понимаешь, какое вранье!» Все же и тут можно было бы кое-что сделать – поднять тон означенного листка, потом, сохранив тех же редакторов и обещав подписчикам продолжение фельетона, преподнести им политическую газету; предварительные затраты не были бы чрезмерно велики.

– Что ты об этом думаешь, а? Хочешь заняться?

Фредерик предложения не отверг. Но придется подождать, пока он не приведет в порядок свои дела.

– Тогда, если тебе что-нибудь понадобится…

– Благодарю, мой милый! – сказал Делорье.

Затем они закурили дорогие сигары, облокотясь на подоконник, обитый бархатом. Сверкало солнце, воздух был мягкий, птицы, стаями порхавшие в саду, опускались на деревья; блестели бронзовые и мраморные статуи, омытые дождем; няньки в передниках болтали, сидя на скамейках; слышен был детский смех и непрерывный плеск фонтана.

Озлобление Делорье смутило Фредерика; но под влиянием вина, разлившегося по жилам, он, полусонный, отяжелевший, обратив лицо прямо к солнцу, не испытывал ничего, кроме необъятного блаженства, бессмысленной неги, – точно растение, насыщенное влагой и теплом. Делорье, полузакрыв глаза, смотрел куда-то вдаль. Грудь его вздымалась, и вот он заговорил:

– Ах, как это было прекрасно, когда Камилл Демулен,[53] стоя вон там на столе, звал народ на приступ Бастилии! В то время люди жили, они могли проявить себя, показать свою силу! Простые адвокаты приказывали генералам, оборванцы побивали королей, а теперь…

Он умолк; потом вдруг снова:

– Да, будущее чревато событиями!

И, барабаня пальцами по стеклу, продекламировал стихи Бартелеми:[54]

Вновь явится оно, то грозное Собранье,

Пред коим и теперь вы полны содроганья,

Колосс, что шествует без страха все вперед.

– Как дальше, не помню. Однако уже поздно, не пора ли идти?

На улице он продолжал излагать свои теории.

Фредерик, не слушая его, высматривал в витринах магазинов мебель и материи, подходящие для убранства его квартиры, и, может быть, именно мысль о г-же Арну побудила его остановиться перед магазином случайных вещей, где в витрине были выставлены три фаянсовые тарелки. Их украшали желтые арабески с металлическим отблеском, и каждая стоила сто экю. Он велел их отложить для него.

– Я на твоем месте покупал бы уж скорее серебро, – сказал Делорье, обнаруживая этой любовью к прочным ценностям свое низкое происхождение.

Как только они расстались, Фредерик отправился к знаменитому Помадеру, которому заказал три пары брюк, два фрака, меховую шубу и пять жилетов, потом – к сапожнику, в магазины бельевой и шляпный, всюду настаивая на том, чтобы с заказом поторопились.

Три дня спустя вечером, вернувшись из Гавра, он нашел у себя полный гардероб; ему не терпелось воспользоваться им, и он решил тотчас же сделать визит Дамбрёзам. Но было слишком рано, только восемь часов.

«А что если навестить тех?» – подумал он.

Арну в одиночестве брился перед зеркалом. Он предложил Фредерику свезти его в одно место, где будет весело, а когда услышал имя г-на Дамбрёза, сказал:

– Ах, вот и кстати! Там вы увидите и его знакомых. Так поедем! Будет занятно!

Фредерик отговаривался. Г-жа Арну узнала его голос и поздоровалась с ним из другой комнаты; дочка ее прихворнула, и сама она была нездорова; раздавалось позвякивание ложечки о стакан, слышался тот смутный шорох, что бывает в комнате больного, когда осторожно передвигают какие-то вещи. Потом Арну скрылся, чтобы попрощаться с женой. Он сыпал разными доводами:

– Ты ведь знаешь, что это важное дело! Я должен там быть, мне это нужно, меня ждут!

– Поезжай, друг мой, поезжай! Развлекись!

Арну крикнул фиакр:

– Пале-Рояль, галерея Монпансье, дом номер семь.

И откинулся на подушки:

– Ах, как я устал, дорогой мой! Я просто подыхаю! Впрочем, вам-то я могу сказать…

Он таинственно наклонился к уху Фредерика:

– Я стараюсь изготовить краску медно-красного оттенка, какою пользовались китайцы.

И он объяснил, что такое глазурь и медленный огонь.

В магазине у Шеве ему подали большую корзину, которую он велел отнести в экипаж. Потом он выбрал для «своей бедной жены» винограду, ананасов, разных редкостных лакомств и распорядился, чтобы все это было доставлено на другой день с самого утра.

Затем они отправились в костюмерную; им предстояло ехать на бал. Арну надел короткие синие бархатные штаны, такой же камзол, рыжий парик; Фредерик нарядился в домино; и они поехали на улицу Лаваля, где остановились у дома, третий этаж которого был освещен разноцветными фонариками.

Уже внизу, на лестнице, они услышали звуки скрипок.

– Куда вы привели меня, черт возьми? – сказал Фредерик.

– К премилой девочке! Не бойтесь!

Грум отворил им дверь, и они вошли в переднюю, где на стульях грудами были набросаны пальто, плащи и шали. Молодая женщина в костюме драгуна времен Людовика XV проходила в этот миг через переднюю. Это была м-ль Роза-Анетта Брон, хозяйка дома.

– Ну как? – спросил Арну.

– Сделано! – ответила она.

– О, благодарю, мой ангел!

И он хотел поцеловать ее.

– Осторожнее, дурак! Ты мне испортишь грим!

Арну представил Фредерика.

– Руку, сударь! Милости просим!

Она откинула позади себя портьеру и торжественно объявила:

– Господин Арну, Поваренок, и князь, его друг!

Фредерик сперва был ослеплен огнями; он не видел ничего, кроме шелка, бархата, обнаженных плеч, многоцветной толпы, которая колыхалась под звуки оркестра, скрытого в зелени, среди обтянутых желтым шелком стен, украшенных несколькими портретами пастелью и хрустальными бра в стиле Людовика XVI. По углам, над корзинами цветов, стоявшими на консолях, подымались высокие лампы, матовые колпаки которых похожи были на снежные комья, а прямо напротив, за второй комнатой несколько меньших размеров, открывалась третья, где стояла кровать с витыми колоннами и венецианским зеркалом в изголовье.

Танцы прервались, и раздались рукоплескания, радостный шум при виде Арну, который шествовал с корзиной на голове; снедь подымалась там горбом.

– Осторожней, люстра!

Фредерик поднял глаза – это была та самая люстра старинного саксонского фарфора, что украшала магазин «Художественной промышленности». Воспоминания минувших дней пробудились в нем; но в этот миг солдат-пехотинец в караульной форме, с тем простоватым видом, который по традиции приписывают новобранцам, встал перед ним и в знак удивления развел руками. Несмотря на страшные, до невозможности острые черные усы, изменявшие черты лица, Фредерик узнал в нем своего старого друга Юссонэ. На каком-то тарабарском языке, полуэльзасском, полунегритянском, шалопай рассыпался перед ним в поздравлениях, называя его полковником. Фредерик, смутившись при виде всей этой публики, не знал, что ответить. Но ударили смычком по пюпитру, танцоры и танцорки заняли свои места.

Их было тут человек шестьдесят, женщины по большей части в костюмах поселянок или маркиз, а мужчины, почти все в зрелых летах, одеты были возчиками, грузчиками или матросами.

Фредерик, став у стены, смотрел на кадриль.

Старый красавец в шелковой пурпурной мантии, изображавший дожа, танцевал с г-жой Розанеттой, на которой были зеленый мундир, облегающие штаны и мягкие сапоги с золотыми шпорами. Против них танцевали Арнаут, весь обвешанный ятаганами, и голубоглазая Швейцарка, белая, как молоко, пухлая, как перепелка, в красном корсаже без рукавов. Высокая блондинка, оперная статистка, желая выставить напоказ свои волосы, доходившие ей до колен, нарядилась дикаркой и поверх коричневого трико надела лишь кожаный передник, украсив себя браслетами из стеклянных бус и мишурной диадемой, над которой возвышался высокий сноп павлиньих перьев. Впереди нее Притчард, щеголяя в причудливо широком черном фраке, локтем отбивал такт по своей табакерке. Пастушок в духе Ватто, весь лазоревый и серебряный, точно лунный луч, ударял своим посохом по тирсу Вакханки, увенчанной виноградом, в леопардовой шкуре на левом плече и в котурнах с золотыми завязками. По другую сторону Полька в ярко-красном бархатном спенсере колыхала свою газовую юбку над светло-серыми шелковыми чулками и розовыми ботинками с белой меховой оторочкой. Она улыбалась сорокалетнему толстобрюхому кавалеру, наряженному церковным певчим; он подпрыгивал очень высоко, одной рукой приподнимая стихарь, а другой придерживая красную скуфью. Но королевой, звездой была м-ль Лулу, знаменитая танцовщица публичных балов. Так как теперь она была богата, то на ее гладком камзоле черного бархата был широкий кружевной воротник, а обширные шаровары пунцового шелка, плотно обтянутые сзади и схваченные в талии кашемировым шарфом, были украшены вдоль швов живыми белыми камелиями. Ее бледное, чуть одутловатое лицо со вздернутым носом казалось более наглым благодаря всклокоченному парику, на который была надета серая мужская фетровая шляпа, сдвинутая на правое ухо; а когда м-ль Лулу подскакивала, ее туфельки с бриллиантовыми пряжками чуть не задевали за нос ее кавалера, высокого средневекового барона, изнывавшего в железных доспехах. Был тут и Ангел с золотым мечом в руке и с лебедиными крыльями за спиной; двигаясь взад и вперед, он поминутно терял своего кавалера, Людовика XIV, путал фигуры и мешал танцующим.

Фредерик, глядя на этих людей, чувствовал себя одиноким, ему было не по себе. Он снова думал о г-же Арну, и ему казалось, будто он участвует в каком-то враждебном начинании, замышляемом ей во вред.

Когда кадриль кончилась, к нему подошла г-жа Розанетта. Она немного задыхалась, и ее зеркально-глянцевитый нагрудник слегка приподнимался у нее под подбородком.

– А вы, сударь, – сказала она, – не танцуете?

Фредерик извинился: он не умеет танцевать.

– Вот как? Ну, а со мной? В самом деле не умеете?

Она стояла, перегнувшись всем корпусом на один бок, слегка подогнув колено, и левой рукой поглаживала перламутровую рукоятку шпаги; с минуту она смотрела на Фредерика взглядом полуумоляющим, полунасмешливым. Наконец сказала: «Прощайте», сделала пируэт и скрылась.

Фредерик, недовольный собой и не зная, что делать, стал бродить по комнатам.

Он вошел в будуар, обитый бледно-голубым шелком с букетами полевых цветов; на потолке, в кольце позолоченного дерева, амуры средь лазурного неба резвились в облаках, напоминающих перины. Эти чудеса изящества, которые в наши дни были бы убожеством в глазах такой женщины, как Розанетта, ослепили его, и он восхищался всем: искусственными вьюнками вокруг зеркала, экраном у камина, турецким диваном и – в нише стены – неким подобием шатра, обтянутого розовым шелком и покрытого белым муслином. Спальня была обставлена мебелью черного дерева с медной инкрустацией, а на возвышении, покрыто ковром из лебяжьего пуха, стояла широкая кровать под балдахином со страусовыми перьями. Булавки с драгоценными камнями, воткнутые в подушечки, кольца, брошенные на тарелочки, золотые медальоны и серебряные шкатулки – вот что можно было различить в полутьме комнаты, освещенной хрустальной люстрой, которая спускалась на трех цепочках. В маленькую приотворенную дверь видна была теплица, занимавшая террасу во всю ее ширину и заканчивавшаяся вольером.

Такая обстановка не могла ему не понравиться. Молодость вдруг заговорила в нем, он поклялся насладиться всем этим и осмелел; вернувшись в гостиную, где народу теперь было еще больше (все кружилось в какой-то светящейся пыли), и став в дверях, он созерцал танцующих, щурился, чтобы лучше видеть, и впивал томные благоухания, носившиеся в воздухе, словно необъятный поцелуй.

Но рядом с ним, по другую сторону двери, стоял Пеллерен, – Пеллерен в полном параде, – заложив левую руку за жилет, а в правой держа шляпу и белую разорванную перчатку.

– Ба! Давно вас не видно! Где ж это вы были, черт возьми? Путешествовали? По Италии? Шаблонная она, Италия? Не так здорово, как говорят? Но все равно! Принесите-ка мне, как-нибудь на днях, ваши эскизы.

И, не дожидаясь ответа, художник заговорил о самом себе.

Он сделал большие успехи, окончательно поняв бессмысленность Линии. В произведении искусства должно считаться не столько с Красотой и Единством, сколько с характерностью и разнообразием предметов.

– Ибо все существует в природе, стало быть, все законно и все пластично. Дело лишь в том, чтобы схватить тон, – вот и все! Я открыл этот секрет!

И, толкнув Фредерика локтем, он несколько раз повторил:

– Видите, я открыл секрет! Вот взгляните-ка на эту маленькую женщину с повязкой сфинкса на волосах, что танцует в паре с Русским ямщиком, – здесь все четко, сухо, определенно, все плоско и в резких тонах: индиго под глазами, киноварь на щеках, бистр на висках – раз-два!

И он размахивал большим пальцем, словно делал мазки кистью.

– А вот эта толстуха, вон там, – продолжал он, указывая на Рыбную торговку в вишневом платье с золотым крестиком на шее, в батистовой косынке, завязанной на спине узлом, – сплошные округлости; ноздри расплющены, как банты на ее чепце, углы рта приподняты, подбородок опускается, все жирно, слитно, плотно, спокойно и солнечно, настоящий Рубенс! И обе они – совершенство! Где же тогда тип?

Он уже горячился:

– Что такое красивая женщина? Что такое Прекрасное? Ах, Прекрасное, скажете вы мне…

Фредерик прервал его вопросом, кто такой этот Пьеро с козлиным профилем, что благословляет сейчас танцующих в самый разгар кадрили.

– Полное ничтожество! Вдов, отец трех мальчиков. Они у него без штанов, а он проводит время в клубе и живет со своей служанкой.

– А вон тот, одетый средневековым судьей? Он разговаривает у окна с маркизой Помпадур.

– Маркиза – это госпожа Вандаэль, бывшая актриса театра «Жимназ», любовница Дожа, графа де Палазо. Уже двадцать лет, как они живут вместе – неизвестно почему. Что за дивные глаза были когда-то у этой женщины! А гражданина, стоящего рядом с ней, зовут капитанам д'Эрбиньи, он ветеран старой гвардии; кроме ордена Почетного легиона и пенсии ничего не имеет, в торжественных случаях играет роль дядюшки какой-нибудь гризетки, распоряжается на дуэлях и всегда обедает в гостях.

– Каналья? – спросил Фредерик.

– Нет, порядочный человек!

– А!

Художник продолжал называть ему и других, как вдруг заметил господина, который, подобно мольеровским врачам, одет был в черную саржевую мантию, расстегнутую сверху донизу, чтобы всякий мог видеть все его брелоки.

– Перед вами доктор де Рожи; его бесит, что он не знаменит; написал порнографическую медицинскую книгу; охотно лижет сапоги в светском обществе, умеет держать язык за зубами; здешние красотки его обожают. Он и его супруга (та худощавая Средневековая дама в сером платье) таскаются вместе по всем публичным, да и всяким другим местам. Несмотря на стесненные обстоятельства, у них есть приемные дни, артистические чаепития, на которых читаются стихи. Но тише!

Доктор и в самом деле к ним подошел; и вскоре они, втроем став у дверей гостиной, занялись разговорами; к ним присоединились Юссонэ, потом любовник Дикарки, молодой поэт, жалкое телосложение которого не мог скрыть короткий плащ в стиле Франциска I, и, наконец, остроумный малый, костюмированный турецким стражником. Но его куртка с желтыми галунами так долго путешествовала на спинах странствующих дантистов, широкие красные панталоны в складках так вылиняли, тюрбан, скрученный по-татарски как угорь, являл такое убогое зрелище, словом, весь его наряд был так плачевен и тем не менее так удачен, что женщины даже не скрывали своего отвращения. Доктор утешил его восторженными похвалами по адресу Грузчицы, его любовницы. Этот Турок был сыном банкира.

В промежутке между двумя кадрилями Розанетта направилась к камину, возле которого сидел в кресле полный старичок в коричневом фраке с золотыми пуговицами. Наперекор его поблекшим щекам, которые свисали над высоким белым галстуком, волосы его еще были белокуры и сами вились, точно шерсть пуделя, придавая его облику что-то игривое.

Она слушала его, склонившись к самому его лицу. Потом приготовила ему стакан сиропа, и ничто не могло быть изящнее ее ручек в кружевных манжетах, выступавших из-под обшлага зеленого мундира. Старичок выпил сироп и поцеловал их.

– Да это же господин Удри, сосед Арну!

– Он-то его и погубил! – сказал, смеясь, Пеллерен.

– Как так?

Гость в костюме почтаря из Лонжюмо[55] схватил Розанетту за талию; начался вальс. Все женщины, сидевшие на диванчиках по стенам гостиной, живо поднялись одна за другой, и их юбки, их шаровары, их прически – все закружилось.

Они кружились так близко от Фредерика, что он различал даже капельки пота у них на лбу, и это вращательное движение, все более и более быстрое и равномерное, головокружительное, как-то опьяняло его ум, вызывая в нем другие образы; все эти женщины проносились мимо него, равно ослепительные, но каждая по-иному возбуждала его, смотря по роду своей красоты. Полька, томно отдававшаяся движению танца, внушала ему желание прижать ее к сердцу и унестись с ней вдвоем в санях по снежной равнине. Картины безмятежных наслаждений, где-нибудь в хижине, на берегу озера, развертывались в поступи Швейцарки, которая вальсировала, выпрямив стан и потупив взор. Потом вдруг Вакханка, откинув темноволосую головку, будила в нем мечты об исступленных ласках в олеандровых рощах, в грозу, под еле слышные звуки тамбурина. Рыбная торговка, задыхаясь от слишком быстрого темпа, громко смеялась, и он бы хотел, попивая вместе с ней вино в каком-нибудь поршеронском кабачке, вволю мять ее косынку, совсем как в доброе старое время. А Грузчица, едва касаясь паркета, как бы таила в гибкости своего тела, в серьезном выражении лица всю утонченность современной любви, обладающей точностью науки и быстролетностью птицы. Розанетта кружилась подбоченясь; с ее затейливого парика, подпрыгивавшего над воротником, во все стороны летела ирисовая пудра, а своими золотыми шпорами она в каждом туре чуть-чуть не задевала Фредерика.

С последним аккордом вальса явилась м-ль Ватназ в алжирском платке, надетом на голову, с множеством пиастров на лбу, в виде украшения, с подведенными глазами; на ней было что-то вроде бурнуса из черного кашемира, который спускался на светлую юбку, вышитую серебром, а в руке она держала бубен.

За нею шел высокий мужчина в классическом костюме Данте; он оказался (теперь она уже не скрывала своих отношений с ним) бывшим певцом из «Альгамбры», который, первоначально именуясь Огюстом Деламаром, впоследствии начал называть себя Антенором Делламаре, потом Дельмасом, потом Бельмаром и, наконец, Дельмаром, видоизменяя и совершенствуя таким путем свою фамилию в соответствии с ростом своей славы; эстраду кабачков он сменил на театр и только что с успехом дебютировал в театре «Амбигю» в пьесе «Гаспардо-рыбак».[56]

Юссонэ, увидев его, нахмурил брови. С тех пор, как не приняли его пьесу, он терпеть не мог актеров. Невозможно себе представить тщеславие такого сорта господ, а в особенности этого.

«Ну и кривляка, вот посмотрите!»

Отвесив легкий поклон Розанетте, Дельмар прислонился к камину; он стоял неподвижно, приложив руку к сердцу, выставив вперед левую ногу, возведя глаза к небу, не снимая венка из золоченого лавра, надетого на капюшон, и силясь придать своему взгляду побольше поэтичности, чтобы пленить дам. Около него, но в некотором отдалении, уже образовался круг.

Ватназ, после долгих объятий с Розанеттой, подошла к Юссонэ попросить, чтобы он просмотрел, с точки зрения стиля, ее труд по педагогике, который она собиралась издать под заглавием «Венок молодым девицам» – литературно-нравственную хрестоматию. Литератор обещал свое содействие. Тогда она спросила, не может ли он в одной из газет, куда имеет доступ, написать что-нибудь похвальное о ее друге, а потом даже поручить ему роль. Юссонэ из-за этого прозевал стакан пунша.

Приготовлял его Арну. Сопровождаемый графским грумом, который держал пустой поднос, он самодовольно предлагал его гостям.

Когда он подходил к г-ну Удри, Розанетта его остановила:

– Ну, а как же то дело?

Он слегка покраснел; потом обратился к старику:

– Наша приятельница говорила мне, что вы так любезны…

– Да, разумеется, располагайте мной, милый сосед.

Тут было произнесено имя г-на Дамбрёза; они разговаривали вполголоса, поэтому Фредерик плохо слышал их; он устремился к другому углу камина, где Розанетта беседовала с Дельмаром.

Лицо актера было вульгарное, рассчитанное, подобно театральным декорациям, на то, что смотреть будут издали; руки у него были толстые, ноги большие, челюсть тяжелая; он ругал самых знаменитых актеров, свысока рассуждал о поэтах, говорил: «мой голос, моя внешность, мои данные», расцвечивая свою речь мало понятными ему самому словами, к которым у него было пристрастие, как то: «морбидецца», «аналогичный», «гомогенность».

Розанетта слушала его, в знак согласия кивая головой. Сквозь румяна было видно, как от восхищения загораются ее щеки, и что-то влажное словно флером заволакивало ее светлые глаза неопределенного цвета. Как мог подобный человек очаровать ее? Фредерик разжигал в себе презрение к нему, тем самым, может быть, надеясь уничтожить своего рода зависть, которую тот в нем возбуждал.

М-ль Ватназ была теперь в обществе Арну; очень громко смеясь, она время от времени бросала взгляды на свою подругу, которую г-н Удри тоже не терял из виду.

Потом Арну и Ватназ исчезли; старик подошел к Розанетте и шепотом что-то ей сказал.

– Ну да, да, это решено! Оставьте меня в покое!

И она попросила Фредерика пойти на кухню посмотреть, там ли г-н Арну.

На полу выстроился целый батальон стаканов, налитых не доверху, а разные кастрюли, котелки, сковороды так и прыгали по плите. Арну распоряжался прислугой, всем говорил «ты», сбивал острый соус, пробовал подливки, шутил с кухаркой.

– Хорошо, – сказал он, – передайте ей, что я сейчас велю подавать.

Танцы прекратились, женщины опять уселись, мужчины расхаживали по комнате. Занавеска на одном из окон топорщилась от ветра, и женщина-Сфинкс, несмотря на увещания, подставила вспотевшие плечи под струю свежего воздуха. Но где же Розанетта? Фредерик в поисках ее прошел дальше, в будуар и в спальню. Некоторые из гостей, желая побыть в одиночестве или остаться с кем-нибудь вдвоем, удалились туда. Шепот смешивался с полутьмой. Слышался смех, приглушенный носовым платком, а на фоне корсажей смутно выделялось медленное и мягкое движение вееров, трепетавших точно крылья раненой птицы.

Войдя в теплицу, Фредерик увидел около фонтана, под широкими листьями ароиды, Дельмара, который лежал на диване, обитом холстом; Розанетта, сидя подле него, гладила рукой его волосы, и они смотрели друг на друга. В тот же момент с другого конца, со стороны вольера, вошел Арну. Дельмар тотчас вскочил, но к выходу направился спокойным шагом, не оборачиваясь, и даже остановился у двери, чтобы сорвать цветок гибиска и вдеть его в петлицу. Розанетта опустила голову; Фредерик, видевший ее в профиль, заметил, что она плачет.

– Что с тобой? – сказал Арну.

Она вместо ответа пожала плечами.

– Это из-за него? – спросил он.

Она обвила руками его шею и, целуя в лоб, медленно произнесла:

– Ты же знаешь, что я всегда буду тебя любить, пузан! Забудь об этом! Идем ужинать!

Медная люстра в сорок свечей освещала столовую, стены которой были сплошь увешаны старинными фаянсовыми изделиями, и от этого резкого света, падавшего совершенно отвесно, еще белее казалось гигантское тюрбо, стоявшее посередине стола, окруженное закусками и фруктами, по краям тянулись тарелки с супом из раков. Шурша платьями, подбирая юбки, рукава и шарфы, женщины садились одна подле другой; мужчины, стоя, устроились по углам. Пеллерен и г-н Удри оказались около Розанетты, Арну – против нее. Палазо и его приятельница только что уехали.

– Счастливого пути! – сказала Розанетта. – Приступим!

И вот церковный певчий, большой шутник, широко перекрестился и стал читать Benedicite.[57]

Дамы были скандализованы, и более всех Рыбная торговка, имевшая дочку, которую она желала сделать порядочной женщиной. Арну тоже не любил «таких вещей», считая, что религию следует уважать.

Немецкие часы с кукушкой пробили два часа и вызвали немало острот, относившихся к птице. Тут последовали всякого рода каламбуры, анекдоты, хвастливые речи, пари, ложь, выдаваемая за правду, невероятные утверждения, целый водопад слов, распылившийся вскоре на частные беседы. Вино лилось, одно блюдо сменялось другим, доктор разрезал жаркое. Гости издали перебрасывались апельсинами, пробками, уходили со своих мест, чтобы с кем-нибудь поговорить. Розанетта часто оборачивалась к Дельмару, который неподвижно стоял за ее спиной; Пеллерен болтал, г-н Удри улыбался. М-ль Ватназ почти одна съела блюдо раков, и скорлупа хрустела на ее длинных зубах. Ангел, усевшись на табурет от фортепиано (единственное сидение, на которое ему позволяли опуститься его крылья), невозмутимо и непрерывно жевал.

– Этакий аппетит! – повторял в изумлении церковный певчий. – Этакий аппетит!

А женщина-Сфинкс пила водку, кричала во все горло, бесновалась, как демон. Внезапно щеки ее раздулись, и, не пытаясь больше сдержать кровь, от которой она задыхалась, она поднесла к губам салфетку, потом швырнула ее под стол.

Фредерик это видел.

– Пустяки!

В ответ на его увещания уехать и подумать о своем здоровье она медленно произнесла:

– Ну да! А какой толк? Одно другого стоит! Жизнь не так уж занятна!

И он содрогнулся, охваченный леденящей печалью, как будто перед ним открылись целые миры нищеты и отчаяния, жаровня с угольями подле койки больного, трупы в морге, прикрытые кожаными передниками, под краном, из которого им на волосы льется холодная вода.

Между тем Юссонэ, подсевший на корточках к ногам Дикарки, орал хриплым голосом, передразнивая актера Грассо:

– Не будь жестока, о Селюта![58] Этот маленький семейный праздник очарователен! Опьяните меня сладострастием, дорогие мои! Будем резвиться! Будем резвиться!

И он стал целовать женщин в плечи. Они вздрагивали, его усы кололи их; потом он вздумал разбить тарелку, стукнув ее слегка о свою голову. Другие последовали его примеру; осколки фаянса летали, точно черепицы в сильный ветер, а Грузчица воскликнула:

– Не стесняйтесь! Это ничего не стоит! Это подарки господина, который их изготовляет!

Все взоры обратились к Арну. Он возразил:

– Ну нет, простите, за все уплачено! – желая, наверно, показать, что он не любовник Розанетты или что он уже перестал им быть.

Но вдруг раздалось два яростных голоса:

– Дурак!

– Бездельник!

– К вашим услугам!

– Я также!

Это ссорились Средневековый рыцарь и Русский ямщик; последний заметил, что при наличии лат храбрости не требуется, Рыцарь принял это за оскорбление. Он хотел драться, другие вмешались, а ветеран гвардии пытался среди всего этого шума поднять голос:

– Господа, выслушайте меня! Два слова! Я человек опытный, господа!

Розанетта, постучав ножом о стакан, добилась, наконец, тишины и обратилась сперва к Рыцарю, не снимавшему шлема, потом к Ямщику в мохнатой меховой шапке:

– Снимите для начала вашу кастрюлю! Мне от нее жарко! А вы там – вашу волчью морду! Будете вы меня слушаться, черт возьми? Посмотрите на мои эполеты! Я ваша капитанша!

Они покорились, и все зааплодировали, крича:

– Да здравствует Капитанша! Да здравствует Капитанша!


Воспитание чувств

Тогда она взяла с камина бутылку шампанского и, подняв ее, стала наливать вино в протянутые к ней бокалы. Но стол был слишком широк, поэтому гости, и в первую очередь женщины, устремились в ее сторону, подымаясь на цыпочки, взбираясь на стулья, так что на минуту образовалась целая пирамида из причесок, обнаженных плеч, вытянутых рук, склоненных станов, и тут же искрились длинные струи вина, ибо Пьеро и Арну в разных концах столовой откупоривали бутылки, обдавая брызгами лица окружающих. Птички из вольера, дверь которого оставили открытой, налетели в столовую, в испуге порхали вокруг люстры, ударяясь об окна, о мебель, а некоторые из них садились на головы, напоминая большие цветы, украшающие прическу.

Музыканты ушли. Рояль перетащили из передней в гостиную. Ватназ села за него, и под аккомпанемент Церковного певчего, который бил в бубен, она с неистовством заиграла кадриль, колотя по клавишам, подобно тому как лошадь бьет копытом землю, и раскачиваясь, чтобы лучше отмечать такт. Капитанша увлекла Фредерика, Юссонэ ходил колесом. Грузчица изгибалась, точно клоун, Пьеро вел себя как орангутанг. Дикарка, раскинув руки, изображала качающуюся лодку. Наконец, дойдя до изнеможения, все остановились; распахнули окно.

В комнату вместе с утренней свежестью ворвался дневной свет. Раздался возглас изумления, потом наступило безмолвие. Дрожали желтые огни свечей, время от времени с треском лопалась розетка; ленты, бусы усеивали пол; на столиках оставались липкие пятна пунша и сиропа; обои были запачканы, платья измялись, запылились; косы обвисли, а из-под румян и белил, которые растеклись вместе с потом, выступала мертвенная бледность лиц с мигающими красными веками.

У Капитанши, свежей, как будто она только что приняла ванну, щеки были розовые, глаза блестящие. Она далеко швырнула свой парик, и волосы ее упали на плечи, точно руно, закрыв собой весь ее костюм, кроме панталон, что производило впечатление забавное и вместе с тем милое.

Сфинксу, который от лихорадки щелкал зубами, понадобилась шаль.

Розанетта побежала за ней к себе в комнату, а гостья двинулась ей вслед; она быстро, перед самым ее носом, захлопнула дверь.

Турок заметил вслух, что никто не видел, как вышел г-н Удри. Все были настолько утомлены, что не обратили внимания на этот ехидный намек.

Потом, в ожидании экипажей, гости стали кутаться в плащи, надевали капоры. Пробило семь часов. Ангел все еще пребывал в столовой за тарелкой с сардинами в масле, а рядом с ним Рыбная торговка курила папиросы, давая ему житейские советы.

Наконец появились фиакры, все разъехались. Юссонэ, как провинциальный корреспондент, должен был до завтрака прочесть пятьдесят три газеты, Дикарку ждала репетиция в театре, Пеллерена ждал натурщик, Церковному певчему предстояло три свидания. Ангел, ощутив первые приступы расстройства желудка, не в силах был встать. Средневековый барон на руках отнес молодую женщину до фиакра.

– Осторожнее с крыльями! – крикнула в окно Грузчица.

М-ль Ватназ, уже стоя на лестнице, сказала Розанетте:

– Прощай, дорогая! Твой вечер очень удался.

Потом наклонилась к ее уху:

– Держи его при себе!

– До лучших времен, – сказала Капитанша, медленно поворачиваясь к ней спиной.

Арну и Фредерик возвращались вместе, так же как и приехали. У торговца фаянсом вид был такой сумрачный, что его спутник решил, уж не болен ли он.

– Я? Нисколько!

Он покусывал усы, хмурил брови, и Фредерик спросил, не дела ли так беспокоят его.

– Да ничуть!

Потом вдруг:

– Ведь вы были знакомы с дядюшкой Удри? Не правда ли?

И со злобой прибавил:

– Богат, старый плут!

Далее Арну заговорил о каком-то важном обжигании, которое сегодня предстояло закончить у него на фабрике. Он хотел присутствовать при этом. Поезд отправлялся через час.

– Надо все-таки зайти поцеловать жену!

«Гм… жену!» – подумал Фредерик.

Наконец он лег спать с невыносимой болью в затылке и выпил целый графин воды, чтобы утолить жажду.

Иная жажда стала мучить его – жажда женщин, роскоши и всего того, что составляет парижскую жизнь. Он чувствовал себя слегка ошеломленным, точно человек, сошедший с корабля, и не успел еще уснуть, как перед ним замелькали плечи Рыбной торговки, бедра Грузчицы, икры Польки, волосы Дикарки. Потом два больших черных глаза, которых на балу не было, появились тоже и, легкие, как бабочки, жгучие, как факелы, уносились, возвращались, трепетали, поднимались до карниза, опускались к его губам. Фредерик изо всех сил, однако безуспешно, пытался вспомнить, чьи это глаза. Но сон уже овладел им; ему казалось, что он вместе с Арну запряжен в дышла фиакра, а Капитанша, сидя на нем верхом, вонзает в него свои золотые шпоры.

II

На углу улицы Ремфорд Фредерик снял небольшой особняк и сразу купил двухместную карету, лошадь, мебель и две жардиньерки, которые выбрал у Арну, чтобы поставить по обе стороны двери в гостиной. За гостиной была еще комната с туалетной. Ему пришла мысль поселить там Делорье. Но как он тогда будет принимать ее, ее, свою будущую любовницу? Присутствие друга будет его стеснять. Он велел разобрать стену, чтобы расширить гостиную, а туалетную превратил в курительную.

Были куплены книги любимых поэтов, путешествия, географические атласы, словари, ибо Фредерик наметил обширный план занятий; он торопил рабочих, бегал по магазинам и в нетерпеливом стремлении насладиться брал все не торгуясь.

По счетам поставщиков Фредерик увидел, что в ближайшее время должен израсходовать тысяч сорок, не считая наследственных пошлин, которые обойдутся более чем в тридцать семь тысяч; так как состояние его заключалось в недвижимости, то он написал в Гавр своему нотариусу, прося продать часть ее, чтобы расплатиться с долгами и некоторую сумму иметь в своем распоряжении. Потом, желая, наконец, познать то зыбкое, туманное, неопределимое, что носит название «свет», он послал Дамбрёзам записку, прося разрешения посетить их. Г-жа Дамбрёз ответила, что надеется увидеть его завтра у себя.

Это был приемный день. Во дворе стояли экипажи. Два лакея поспешили к нему у подъезда, а третий, стоявший на верхней площадке лестницы, пошел впереди него.

Он миновал переднюю, еще одну комнату, затем большую гостиную с высокими окнами и монументальным камином, на котором стояли часы в виде шара и фарфоровые вазы чудовищных размеров, а из них, точно два золотых куста, поднимались два канделябра со множеством свечей. На стене висели картины в манере Рибейры; величественно ниспадали тяжелые тканые портьеры, а во всей обстановке стиля ампир, в этих креслах, консолях, столах было что-то внушительное и чопорное. Фредерик невольно улыбнулся от удовольствия.

Наконец он вступил в овальную комнату, обшитую розовым деревом, плотно уставленную миниатюрной мебелью и освещавшуюся одним зеркальным окном, которое выходило в сад. Г-жа Дамбрёз сидела у камина, а человек десять гостей образовали около нее полукруг. Встретив Фредерика любезной фразой, она жестом пригласила его сесть, но не выказала удивления, что так давно не видала его.

Когда он вошел, все восхваляли красноречие аббата Кер. Потом по поводу кражи, совершенной каким-то лакеем, стали сокрушаться об испорченности прислуги, и тут начались пересуды. Старая г-жа де Соммери простужена, м-ль де Тюрвизо выходит замуж, Моншароны вернутся не раньше конца января, Бретанкуры также. Теперь принято долго оставаться в деревне. И убожество предметов разговора словно подчеркивалось роскошью обстановки; но то, о чем говорилось, было еще куда менее глупо, чем самая манера вести разговор – без цели, без связи, без оживления. А между тем здесь были люди, видавшие виды, – бывший министр, кюре большого прихода, два-три крупных государственных деятеля; все они не выходили за пределы самых избитых тем. У одних был вид неутешных вдов, У других повадки барышников, а старики, явившиеся сюда с женами, годились этим женам в деды.

Г-жа Дамбрёз всех принимала одинаково любезно. Как только заговаривали о чьей-нибудь болезни, она скорбно сдвигала брови, когда же речь заходила о балах или вечерах, она сразу становилась веселой. Скоро ей придется отказаться от этих развлечений, так как она берет к себе в дом племянницу мужа, сироту. Стали превозносить ее самоотверженность: она поступает как настоящая мать.

Фредерик всматривался в нее. Матовая кожа ее лица казалась упругой и была свежей, но тусклой, точно законсервированный плод. Зато волосы, завитые по английской моде, были нежнее шелка, голубые глаза сияли, все движения отличались изяществом. Сидя в глубине комнаты на козетке, она перебирала красную бахрому японского экрана, наверно, чтобы показать свои руки, длинные, узкие, немного худые руки с пальцами, выгнутыми на концах. Она была в сером муаровом платье с глухим лифом, точно пуританка.

Фредерик спросил, не собирается ли она в этом году в Ла-Фортель. Г-жа Дамбрёз еще ничего не могла сказать. Ему это, впрочем, понятно: в Ножане ей, должно быть, скучно. Гостей становилось все больше. По коврам, не переставая, шуршали платья; дамы, присев на кончик стула, похихикав и сказав несколько слов, через пять минут уезжали со своими дочерьми. Вскоре стало невозможно следить за беседой, и Фредерик уже откланялся, как вдруг г-жа Дамбрёз сказала ему:

– Итак, по средам, господин Моро? – искупая этой единственной фразой все равнодушие, проявленное к нему.

Он был доволен. И все же, выйдя на улицу, он глубоко, с облегчением вздохнул; чувствуя потребность в обществе менее искусственном, Фредерик вспомнил, что он должен сделать визит Капитанше.

Дверь в переднюю была открыта. Две гаванские болонки выбежали к нему навстречу. Раздался голос:

– Дельфина! Дельфина! Феликс, это вы?

Он не пошел дальше; собачонки все еще тявкали. Наконец появилась Розанетта в каком-то пеньюаре из белого муслина, отделанном кружевами, в туфлях на босу ногу.

– Ах, извините, сударь! Я думала, это парикмахер. Одну минутку! Сейчас вернусь!

И он остался один в столовой. Ставни были закрыты. Фредерик обвел взглядом комнату, вспоминая шум, царивший здесь в ту ночь, и вдруг заметил на середине стола мужскую фетровую шляпу, старую, измятую, засаленную, отвратительную. Чья же это шляпа? Нагло выставив свою неряшливую подкладку, она как будто говорила: «А мне наплевать. Я здесь хозяин».

Вошла Капитанша. Она взяла шляпу, открыла дверь в теплицу, бросила ее туда, затворила дверь (в то же время другие двери открывались и закрывались) и, проведя Фредерика через кухню, впустила его в свою туалетную комнату.

Сразу было видно, что во всем доме это самое излюбленное место, как бы его духовное средоточие. Стены, кресла и широкий упругий диван были обиты ситцем с узором, изображавшим густую листву; на белом мраморном столе стояли два больших таза из синего фаянса; стеклянные полочки, расположенные над ним в виде этажерки, были заставлены флаконами, щетками, гребнями, косметическими карандашами, коробками с пудрой; высокое трюмо отражало огонь, горевший в камине; из ванны свешивалась простыня, а воздух благоухал смесью миндаля и росного ладана.

– Извините за беспорядок! Я сегодня обедаю в гостях!

И, повернувшись на каблуках, она чуть было не раздавила одну из собачонок. Фредерик нашел, что они очаровательны. Она взяла их на руки, поднесла к его лицу их черные мордочки и сказала:

– Ну, улыбнитесь и поцелуйте этого господина!

В комнату вдруг вошел какой-то человек в засаленном пальто с меховым воротником.

– Феликс, милейший, – сказала она, – в воскресенье все будет улажено, непременно.

Вошедший стал ее причесывать. Он сообщал ей новости о ее приятельницах: г-же де Рошегюн, г-же де Сен-Флорентен, г-же Ломбар, все об аристократических дамах, совсем как в доме Дамбрёзов. Потом он заговорил о театрах; нынче вечером в «Амбигю» исключительный спектакль:

– Вы поедете?

– Да нет! Посижу дома!

Появилась Дельфина. Розанетта стала бранить ее за то, что она отлучилась без позволения. Та божилась, что «ходила на рынок».

– Ну тогда принесите мне расходную тетрадь. Вы разрешите?

Вполголоса читая записи, Розанетта делала замечания по поводу каждого расхода. Итог был неверный.

– Верните четыре су сдачи.

Дельфина отдала, и Розанетта ее отпустила.

– Ах, пресвятая дева! Что за мука с этим народом!

Фредерик был неприятно поражен ее брюзжанием. Оно слишком напоминало ему только что слышанное и устанавливало между обоими домами обидное равенство.

Дельфина вновь вошла и, подойдя к Капитанше, что-то шепнула ей на ухо.

– Ну нет! Не желаю!

Дельфина еще раз вернулась:

– Барыня, она не слушает.

– Ах, как это невыносимо! Гони ее прочь!

В этот самый миг дверь толкнула старая дама в черном. Фредерик ничего не расслышал, ничего не разглядел. Розанетта ринулась в спальню ей навстречу.

Когда она вернулась, щеки у нее горели, и она молча села в кресло. Слеза скатилась у нее по щеке; потом она обернулась к молодому человеку и тихо спросила:

– Как ваше имя?

– Фредерик.

– А, Фредерико! Вам не будет неприятно, что я вас так называю?

И она ласково, почти влюбленно взглянула на него. Но вот она вскрикнула от радости: к ней вошла м-ль Ватназ.

У этой артистической особы совершенно не было ни минуты времени: ровно в шесть часов ей надо возглавить свой табль-д'от, и она задыхалась изнемогая. Первым делом она вынула из сумочки часовую цепочку и листок бумаги, потом разные вещи, покупки.

– К твоему сведению: на улице Жубер продаются шведские перчатки, по тридцать шесть су пара – роскошь! Твой красильщик просит подождать еще неделю. Насчет гипюра я сказала, что зайду потом. Бюньо получил задаток. Вот и все как будто? Итого ты мне должна сто восемьдесят пять франков.

Розанетта достала из ящика десять наполеондоров. У них у обеих не оказалось мелочи, Фредерик предложил свою…

– Я вам отдам, – сказала Ватназ, засовывая в сумочку пятнадцать франков. – Но вы гадкий! Я вас разлюбила: вы в тот вечер ни разу не танцевали со мной. Ах, моя милая, на набережной Вольтера я видела в одной лавке рамку из чучел колибри – прямо прелесть! На твоем месте я бы ее купила. Вот взгляни, как тебе это нравится?

И она показала отрез старинного розового шелка, который купила в Тампле на средневековый камзол Дельмару.

– Он был у тебя сегодня, правда?

– Нет.

– Странно!

И минуту спустя:

– Ты где сегодня вечером?

– У Альфонсины, – сказала Розанетта, Это был уже третий вариант – как она собирается провести вечер.

М-ль Ватназ опять спросила:

– Ну а насчет старика с Горы что нового?

Но Капитанша, быстро подмигнув ей, заставила ее замолчать, затем проводила Фредерика до передней, чтобы спросить, скоро ли он увидит Арну.

– Пусть он придет, попросите его; конечно, не при супруге.

На площадке у стены стоял зонтик и рядом пара калош.

– Калоши Ватназ, – сказала Розанетта. – Какова ножка а? Здоровенная у меня подружка?

И мелодраматическим тоном раскатисто произнесла:

– Ей не доверррять!

Фредерик, которому это признание придало смелости, хотел поцеловать ее в шею. Она холодно сказала:

– Ах, пожалуйста! Ведь это ничего не стоит!

Он вышел от нее легкомысленно настроенный и не сомневался, что Капитанша скоро будет его любовницей. Это желание пробудило в нем другое, и, хотя он и был несколько сердит на г-жу Арну, ему захотелось ее увидеть.

К тому же он должен был зайти к ним по поручению Розанетты.

«Но сейчас, – подумал он (било шесть часов), – сам Арну, наверно, дома».

И он отложил визит до следующего дня.

Она сидела в той же позе, что и в первый раз, и шила детскую рубашку. Мальчик играл у ее ног с деревянными животными; Марта поодаль писала.

Он начал с того, что похвалил ее детей. В ее ответе не было и следа глупого материнского тщеславия.

Комната являла вид мирный и спокойный. Солнце ярко светило в окна, углы мебели блестели, а так как г-жа Арну сидела у окна, широкий солнечный луч, падая ей в затылок, на завитки волос, как бы жидким золотом пронизывал ее нежную смуглую кожу. И он сказал:

– Как выросла молодая особа за три года! Помните, мадмуазель, как вы спали у меня на коленях в коляске?

Марта не помнила.

– Это было вечером, мы ехали из Сен-Клу.

Г-жа Арну бросила взгляд, исполненный странной печали. Не запрещала ли она ему всякий намек на их общее воспоминание?

Ее прекрасные черные глаза с блестящими белками медленно двигались под веками, немного тяжелыми, и в глубине ее зрачков таилась беспредельная доброта. Им опять овладела любовь еще более сильная, чем прежде, необъятная; созерцая, он погружался в оцепенение; но он стряхнул его с себя. Как же поднять себя в ее глазах? Каким способом? И, хорошенько подумав, Фредерик не нашел ничего лучшего, как заговорить о деньгах. Он завел речь о погоде, которая здесь не такая холодная, как в Гавре.

– Вы бывали там?

– Да, по делам… семейным… о наследстве.

– А! Очень рада за вас, – сказала она с выражением такого искреннего удовольствия, что он был тронут, словно ему оказали большую услугу.

Потом она спросила, что он намерен делать, – ведь мужчина должен чем-нибудь заниматься. Он вспомнил о своем вымысле и сказал, что рассчитывал попасть в Государственный совет благодаря г-ну Дамбрёзу, депутату.

– Вы, может быть, знаете его?

– Только по фамилии.

Потом, понизив голос, спросила:

– Он ездил с вами на бал тот раз, правда?

Фредерик молчал.

– Это я и хотела узнать; благодарю вас.

Затем она задала ему два-три сдержанных вопроса о его семье и родном городе. Как это любезно, что он не забыл их, хоть и прожил там так долго.

– Но… разве мог я? – спросил он. – И вы сомневались?

Г-жа Арну встала.

– Я полагаю, что вы питаете к нам искреннее и прочное чувство. Прощайте… нет, до свиданья.

И она крепко, по-мужски пожала ему руку. Не залог ли это, не обещание ли? Фредерик ощутил теперь счастье жизни; он сдерживал себя, чтобы не запеть; он испытывал потребность излить свой восторг, проявить великодушие, подать милостыню. Он посмотрел вокруг себя, нет ли человека, которому можно прийти на помощь. Ни один нищий не проходил поблизости, и эта готовность к жертве пропала в нем, едва возникнув, ибо он был не из тех, кто с упорством стал бы искать подходящего случая.

Потом он вспомнил о своих друзьях. Первый, о ком он подумал, был Юссонэ, второй – Пеллерен. К Дюссардье, занимавшему очень скромное положение, следовало отнестись особенно внимательно; что до Сизи, Фредерик радовался возможности похвастаться перед ним своим богатством. Он письменно пригласил всех четырех отпраздновать с ним новоселье в ближайшее воскресенье, ровно в одиннадцать часов, а Делорье он поручил привести Сенекаля.

Репетитора уже уволили из третьего пансиона за то, что он высказался против распределения наград, обычая, который считал пагубным с точки зрения равенства. Он теперь служил у некоего машиностроителя и уже полгода как не жил с Делорье.

Разлука не была для них тяжела. К Сенекалю последнее время ходили какие-то блузники, все – патриоты, все – рабочие, все – честные люди; адвокату, однако, общество их казалась скучным. К тому же некоторые идеи его друга, превосходные как орудия борьбы, ему не нравились. Из честолюбия он об этом молчал, стараясь бережно обращаться с ним, чтобы иметь возможность им руководить, ибо он с нетерпением ожидал великого переворота, надеясь пробиться, занять положение.

Взгляды Сенекаля были бескорыстнее. Каждый вечер, кончив работу, он возвращался к себе в мансарду и в книгах искал подтверждения своим мечтам. Он делал заметки к «Общественному договору».[59] Он пичкал себя «Независимым обозрением».[60] Он узнал Мабли, Морелли, Фурье, Сен-Симона, Конта, Кабэ, Луи Блана,[61] весь грузный воз писателей-социалистов, тех, которые все человечество хотят поселить в казармах, тех, которые желали бы развлекать его в домах терпимости или заставить корпеть за конторкой; и из смеси всего этого он создал себе идеал добродетельной демократии, нечто похожее и на ферму и на прядильню, своего рода американскую Лакедемонию,[62] где личность существовала бы лишь для того, чтобы служить обществу, более всемогущему, более самодержавному, непогрешимому и божественному, чем какие-нибудь далай-ламы и Навуходоносоры. Он не сомневался в скором осуществлении этой идеи и яростно ратовал против всего, что считал враждебным ей, рассуждая, как математик, и слепо веря в нее, как инквизитор. Дворянские титулы, мундиры, ордена, в особенности ливреи и даже слишком громкие репутации вызывали в нем возмущение, а книги, которые он изучал, и его невзгоды с каждым днем усиливали его ненависть ко всему выдающемуся и ко всякому проявлению превосходства.

– Чем я обязан этому господину, чтобы оказывать ему какие-то любезности? Если я ему нужен, он может сам ко мне прийти!

Делорье прямо потащил его к Фредерику.

Они застали своего приятеля в спальне. Шторы и двойные драпировки, венецианские зеркала – ни в чем не было недостатка; Фредерик в бархатной куртке сидел, развалившись в глубоком кресле, и курил турецкие сигареты.

Сенекаль насупился, как ханжа, попавший на веселое сборище. Делорье окинул все единым взглядом, потом низко поклонился:

– Ваша светлость! Честь имею приветствовать вас!

Дюссардье бросился ему на шею.

– Так вы теперь богаты? Ах, вот это хорошо, черт возьми, это хорошо!

Сизи явился с крепом на шляпе. После смерти своей бабушки он располагал значительным состоянием и стремился не столько веселиться, сколько отличаться от других, быть не как все, носить «особый отпечаток». Так он выражался.

Был уже полдень, и все зевали; Фредерик поджидал еще кого-то. При имени Арну Пеллерен состроил гримасу. Он смотрел на него как на ренегата с тех пор, как тот бросил искусство.

– А что, если обойтись без него? Как вы скажете?

Все были согласны.

Слуга в высоких гетрах распахнул дверь, и гости увидели столовую, стены которой были отделаны широкой дубовой панелью с золотым багетом; на двух поставцах стояла посуда. На печке подогревались бутылки с вином; лезвия новых ножей блестели рядом с устрицами; в молочном оттенке тончайших стаканов было что-то нежно манящее, и стол гнулся от дичи, фруктов, разных необыкновенных вещей. Эти тонкости Сенекаль не мог оценить.

Он первым делом потребовал простого хлеба (как можно черствее) и по этому случаю заговорил об убийствах в Бюзансэ и о продовольственном кризисе.[63]

Ничего бы этого не случилось, если бы больше заботились о земледелии, если бы все не было отдано во власть конкуренции, анархии, злосчастного принципа «свободной торговли». Вот как создается денежный феодализм, худший, чем феодализм былой. Но берегитесь! Народ в конце концов не выдержит и за свои страдания отплатит капиталистам кровавыми приговорами либо разграблением их дворцов.

Фредерику представилось на миг, как толпа людей с голыми руками наводняет парадную гостиную г-жи Дамбрёз и ударами пик разбивает зеркала.

Сенекаль продолжал: рабочий вследствие недостаточности заработной платы несчастнее, чем илот, негр или пария, особенно если у него дети.

– Путем удушения, что ли, избавляться ему от них, как рекомендует, не помню уж какой, английский ученый, последователь Мальтуса?[64]

И он обратился к Сизи:

– Неужели же мы дойдем до того, что будем следовать советам гнусного Мальтуса?

Сизи, не знавший ни о гнусности, ни даже о самом существовании Мальтуса, ответил, что бедным все-таки много помогают и что высшие классы…

– А! Высшие классы! – проговорил с насмешкой социалист. – Во-первых, никаких высших классов нет; человека возвышает лишь его сердце. Нам не надо милостыни, слышите! Мы хотим равенства, справедливого распределения продуктов.

Он требовал, чтобы рабочий мог стать капиталистом, как солдат – полковником. Цехи, ограничивая число подмастерьев, по крайней мере препятствовали чрезмерному скоплению рабочей силы, а чувство братства поддерживалось празднествами, знаменами.

Юссонэ, как поэт, жалел о знаменах; Пеллерен – также, ибо имел к ним пристрастие с тех пор, как в кафе «Даньо» слышал беседу поборников фаланстера. Он заявил, что Фурье великий человек.

– Полноте! – сказал Делорье. – Старая скотина видит в государственных переворотах проявление божественного возмездия! Это вроде чудака Сен-Симона и его школы с их ненавистью к французской революции – кучка болтунов, желающих восстановить католицизм.

Г-н де Сизи, вероятно из любознательности или для того, чтобы показать себя с хорошей стороны, тихо спросил:

– Так эти ученые держатся других взглядов, чем Вольтер?

– Этого я уступаю вам! – ответил Сенекаль.

– Как? А я думал…

– Да нет же! Он не любил народ!

Потом разговор перешел на современные события: испанские браки, рошфоровскую растрату, новый капитул Сен-Дени,[65] который приведет к увеличению налогов. По мнению Сенекаля, они и так были достаточно велики.

– И для чего, боже ты мой? Чтобы воздвигать дворцы для музейных обезьян, устраивать на площадях блистательные парады или поддерживать среди придворных лакеев средневековый этикет!

– Я читал в «Журнале мод», – сказал Сизи, – что в день святого Фердинанда на балу в Тюильри все были наряжены паяцами.

– Ну, разве это не плачевно! – сказал социалист, с отвращением пожимая плечами.

– А версальский музей! – воскликнул Пеллерен. – Стоит о нем поговорить! Эти болваны укоротили одну из картин Делакруа и надставили Гро![66] В Лувре так хорошо реставрируют полотна, так их подчищают и подмазывают, что лет через десять, пожалуй, от них ничего не останется. А об ошибках в каталоге один немец написал целую книгу. Честное слово, иностранцы смеются над нами!

– Да, мы стали посмешищем Европы, – сказал Сенекаль.

– Все потому, что искусство подчинено короне.

– Пока не будет всеобщего избирательного права…

– Позвольте! – Художник, которого уже двадцать лет не принимали ни на одну выставку, негодовал на Власть. – О, пусть нас оставят в покое. Лично я не требую ничего! Но только Палаты должны были бы с помощью законов оказывать поддержку искусству. Следовало бы учредить кафедру эстетики и найти такого профессора, который был бы и практиком и в то же время философом и, надо надеяться, сумел бы объединить массы. Хорошо бы вам, Юссонэ, коснуться этого в вашей газете!

– Разве газеты у нас пользуются свободой? Разве сами мы пользуемся ею? – с горячностью воскликнул Делорье. – Когда подумаешь, что, прежде чем спустить лодочку на реку, может потребоваться двадцать восемь формальностей, прямо хочется бежать к людоедам! Правительство пожирает нас! Все принадлежит ему: философия, право, искусство, самый воздух, а изможденная Франция хрипит под сапогом жандарма и сутаной попа.

Так широким потоком будущий Мирабо изливал свою желчь. Наконец он взял стакан, поднялся и, упершись рукой в бок, сверкая глазами, проговорил:

– Я пью за полное разрушение существующего строя, то есть всего, что называют Привилегией, Монополией, Управлением, Иерархией, Властью, Государством! – И добавил более громким голосом: – Которые я хотел бы разбить вот так! – И он бросил на стол красивый бокал, который разлетелся на множество осколков.

Все зааплодировали, а больше всех – Дюссардье.

Зрелище несправедливостей возмущало его сердце. Он тревожился за Барбеса,[67] принадлежа сам к числу тех, кто бросается под экипаж, чтобы помочь упавшим лошадям. Его эрудиция ограничивалась двумя сочинениями; одно из них называлось «Преступления королей», другое – «Тайны Ватикана». Он слушал адвоката, разинув рот, упиваясь его речью. Наконец он не выдержал:

– А я упрекаю Луи-Филиппа в том, что он отступился от поляков![68]

– Одну минутку! – сказал Юссонэ. – Прежде всего никакой Польши не существует; это выдумка Лафайета. Как правило, все поляки – из предместья Сен-Марсо, а настоящие утонули вместе с Понятовским.[69]

Словом, его «не проведешь», он «разуверился во всем этом». Ведь это все равно, что морской змей, отмена Нантского эдикта[70] и «старая басня о Варфоломеевской ночи».

Сенекаль, не защищая поляков, подхватил последние слова журналиста. Пап оклеветали, они в сущности стоят за народ,[71] а Лигу он назвал «зарею Демократии, великим движением в защиту равенства против индивидуализма протестантов».

Фредерик был несколько удивлен такими идеями. Сизи они, наверно, тоже надоели: он перевел разговор на живые картины в театре «Жимназ», которые в то время привлекали много зрителей.

Сенекаля и это огорчило. Подобные зрелища развращают дочерей пролетария; а потом и они выставляют напоказ наглую роскошь. Поэтому он оправдывал баварских студентов, оскорбивших Лолу Монтес.[72] По примеру Руссо, он больше уважал жену угольщика, чем любовницу короля.

– Вы отвергаете трюфели! – величественно возразил Юссонэ.

И он встал на защиту подобных дам из внимания к Розанетте. Потом он заговорил о ее бале и костюме Арну.

– Говорят, дела его плохи? – сказал Пеллерен.

У торговца картинами только что закончилось судебное дело из-за участков в Бельвиле, а теперь он состоял членом компании по разработке фарфоровой глины в Нижней Бретани вместе с такими же сомнительными личностями, как он сам.

Дюссардье больше знал на этот счет, так как его хозяин, г-н Муссино, наводил об Арну справки у банкира Оскара Лефевра; тот сообщил, что считает Арну человеком несолидным, – ему приходилось переписывать векселя.

Десерт был окончен; перешли в гостиную, обтянутую так же, как и у Капитанши, желтым шелком и убранную в стиле Людовика XVI.

Пеллерен поставил Фредерику в укор, что он не отдал предпочтения неогреческому стилю; Сенекаль чиркал спичками о шелковую обивку; Делорье никаких замечаний не сделал, но не мог воздержаться от них в библиотеке, которую назвал библиотекой маленькой девочки. В ней была собрана большая часть современных авторов. Поговорить о их произведениях было невозможно, так как Юссонэ тотчас же начинал рассказывать анекдоты о них самих, критиковал их внешность, поведение, костюмы, превознося каких-то писателей пятнадцатого ранга, уничтожающе отзываясь о талантах первостепенных и, разумеется, сокрушаясь о современном упадке. В любой деревенской песенке поэзии больше, чем во всей лирике XIX века; Бальзака захвалили. Байрона уже низвергли, Гюго ничего не смыслит в театре, и так далее.

– Почему, – спросил Сенекаль, – у вас нет книг наших рабочих поэтов?

А г-н де Сизи, занимавшийся литературой, удивился, что не видит на столе у Фредерика «каких-нибудь новейших физиологий[73] – физиологии курильщика, рыболова, таможенного чиновника».

Приятели настолько вывели Фредерика из терпения, что ему захотелось вытолкать их вон. «Нет, я просто глупею!» И, отведя Дюссардье в сторону, он спросил, не может ли быть ему чем-нибудь полезен.

Добрый малый был растроган. Но он служит кассиром и ни в чем не нуждается.

Затем Фредерик повел Делорье к себе в спальню и вынул из бюро две тысячи франков:

– На, дружище, забирай! Это остаток моих старых долгов.

– Ну… а как же газета? – спросил адвокат. – Ты ведь знаешь, я уже говорил об этом с Юссонэ.

А когда Фредерик ответил, что он «сейчас в несколько стесненных обстоятельствах», Делорье зло усмехнулся.

После ликеров пили вино; после пива – грог; еще раз закурили трубки. Наконец в пять часов гости разошлись; они шагали рядом, храня молчание, как вдруг Дюссардье заговорил о том, что Фредерик превосходно принял их. Все согласились.

Юссонэ заявил, что завтрак был тяжеловат. Сенекаль раскритиковал обстановку Фредерика, изобличающую его пустоту. Сизи был того же мнения. В ней совершенно не заметно «особого отпечатка».

– Я считаю, – проговорил Пеллерен, – что он безусловно мог бы заказать мне картину.

Делорье молчал, унося в кармане панталон банковые билеты.

Фредерик остался один. Он думал о своих друзьях и чувствовал, что от них его как бы отделяет глубокий ров, полный мрака. Он протянул им руку, но его искренность не вызвала в них отклика.

Он вспомнил все сказанное Пеллереном и Дюссардье относительно Арну. Наверно, это выдумка, клевета. Но с какой стати? И он уже видел г-жу Арну, разоренную, плачущую, распродающую свою обстановку. Эта мысль терзала его всю ночь; на следующий день он отправился к ней.

Не зная, как сообщить ей то, что ему известно, он в разговоре, между прочим, спросил ее, по-прежнему ли Арну владеет участками в Бельвиле.

– Да, по-прежнему.

– Он теперь, кажется, член компании по добыче фарфоровой глины в Бретани?

– Да.

– На фабрике все идет хорошо, не правда ли?

– Ну да… как будто.

И, видя, что он колеблется, спросила:

– Да что с вами? Вы меня пугаете!

Тогда он сообщил ей об отсроченных векселях. Она опустила голову и сказала:

– Я так и думала!

Действительно Арну ради выгодной спекуляции отказался продать землю, заложил ее за большую сумму и, не находя покупателей, решил поправить дело постройкой фабрики. Затраты превысили смету. Ей больше ничего не известно; он же избегает всяких вопросов и все время уверяет, что «дела идут прекрасно».

Фредерик попытался ее успокоить. Это, может быть, лишь временные затруднения. Впрочем, если он что-нибудь узнает, то сообщит ей.

– Ах да! Пожалуйста, – сказала она, складывая руки с очаровательным выражением мольбы.

Так, значит, он может быть ей полезен. Он входит в ее жизнь, в ее сердце!

Пришел Арну.

– Ах, как мило! Вы зашли, чтобы везти меня обедать!

Фредерик опешил.

Арну говорил о разных пустяках, потом предупредил жену, что вернется очень поздно, так как у него назначено свидание с г-ном Удри.

– У него дома?

– Ну, конечно, у него.

Спускаясь по лестнице, он признался, что Капитанша сегодня свободна и он с ней поедет повеселиться в «Мулен Руж», а так как у него всегда была потребность в излияниях, то он и попросил Фредерика проводить его до подъезда Розанетты.

Вместо того чтобы войти, он стал расхаживать по тротуару, глядя на окна второго этажа. Вдруг занавески раздвинулись.

– А! Браво! Старый Удри ушел. Добрый вечер!

Так, значит, она на содержании у старика Удри? Фредерик теперь не знал, что и думать.

С этого дня Арну стал еще дружелюбнее прежнего; он приглашал его обедать к своей любовнице, и вскоре Фредерик стал посещать оба дома.

У Розанетты бывало занятно. К ней заезжали вечером после клуба или театра, пили чай, играли партию в лото; по воскресеньям разыгрывали шарады; Розанетта, самая неугомонная из всех, любила забавные затеи, например, бегала на четвереньках или напяливала на себя вязаный колпак. Когда она смотрела в окно на прохожих, то надевала кожаную шляпу; она курила трубку с чубуком, пела тирольские песни. Днем она от нечего делать вырезала цветы из ситца, сама наклеивала их на стекла окон, намазывала румянами двух своих собачек, зажигала курительные свечки или гадала на картах. Не в силах противиться своим желаниям, она бывала без ума от безделушки, виденной ею, не спала ночь, спешила ее купить, выменивала на другую, без толку изводила какую-нибудь ткань, теряла свои драгоценности, сорила деньгами, могла бы продать последнюю рубашку, чтобы достать литерную ложу. Она часто просила Фредерика объяснить ей какое-нибудь слово, которое ей случалось прочесть, но не слушала его объяснений, быстро перескакивая с одного предмета на другой, и сыпала вопросами. Приступы веселости сменялись у нее детскими вспышками гнева; или же она погружалась в мечты, сидя на полу перед камином, опустив голову и обхватив колени руками, неподвижнее, чем оцепеневший уж. Не обращая внимания на Фредерика, она одевалась в его присутствии, медленно натягивала шелковые чулки, потом умывала лицо, обдавая все кругом брызгами, и откидывалась назад, словно трепещущая наяда; и ее смех, белизна ее зубов, блеск ее глаз, ее красота, ее веселость пленяли Фредерика и взвинчивали ему нервы.

Г-жа Арну почти всякий раз, как он приходил, или учила читать своего мальчугана, или стояла за стулом Марты, игравшей гаммы; если она занималась шитьем, для него было великим счастьем поднять упавшие ножницы. Все ее движения были спокойно величественны; ее маленькие руки казались созданными для того, чтобы раздавать милостыню, чтобы утирать слезы, а в голосе ее, от природы глуховатом, были ласкающие интонации и как бы легкость ветерка.

Литературой она не восторгалась, но зато ум ее сказывался в чарующе простых и прочувствованных словах. Она любила путешествовать, слушать шум ветра в лесу и с непокрытой головой гулять под дождем. Фредерик наслаждался, слушая все это, и думал, что уже начинается их сближение.

Общение с этими двумя женщинами составляло как бы две мелодии; одна была игривая, порывистая, веселящая, другая же – торжественная, почти молитвенная; и, звуча в одно и то же время, они непрерывно нарастали и мало-помалу сливались, ибо, если г-же Арну случалось прикоснуться к нему хоть кончиком пальца, перед ним вставал, откликаясь на его желания, образ той, другой, потому что с ней он больше мог рассчитывать на удачу; а когда в обществе Розанетты он чувствовал сердечное волнение, тотчас же ему вспоминалась его великая любовь.

Этому смешению способствовало и сходство в обстановке обеих квартир. Один из двух ларей, находившихся в прежнее время на бульваре Монмартр, украшал теперь столовую Розанетты, другой же – гостиную г-жи Арну. В обоих домах столовые сервизы были одинаковые, и даже на креслах валялись такие же бархатные ермолки; далее, множество мелких подарков – экраны, шкатулки, веера – переходили от жены к любовнице и обратно, ибо Арну, нисколько не стесняясь, часто отбирал у одной подаренное им же, чтобы преподнести другой.

Капитанша вместе с Фредериком смеялась над этой скверной его манерой. Однажды в воскресенье, после обеда, она повела Фредерика за дверь и показала ему в кармане пальто Арну пакет с пирожными, которые он стащил со стола, вероятно чтобы угостить ими свою семью. Г-н Арну пускался на шалости, граничившие с гнусностью. Он считал долгом надувать городскую таможню; в театр он никогда не ходил за деньги; с билетом второго класса всегда, по его словам, пробирался в первый и рассказывал, как о превосходной шутке, о своем обыкновении в купальнях опускать в кружку для прислуги вместо монеты в десять су пуговицу от штанов; все это, однако, не мешало Капитанше его любить.

Как-то раз она все же сказала в разговоре о нем:

– Ах! Надоел он мне в конце концов! Довольно с меня! Право, куда ни шло, найду себе другого!

Фредерик заметил, что «другой», как ему кажется, уже найден и называется г-ном Удри.

– Ну так что же из того? – сказала Розанетта.

И в голосе ее послышались слезы.

– Ведь я у него так мало прошу, а он не хочет, скотина! Не хочет! Вот обещания – о! – это другое дело.

Он посулил ей даже четвертую часть прибылей от пресловутой фарфоровой глины; никаких прибылей не оказывалось, равно как и кашемировой шали, которою он уже полгода морочил ее.

Фредерик сразу решил было подарить ей такую шаль. Но Арну мог счесть это за урок и рассердиться.

Все-таки он был добрый, его жена сама об этом говорила. Но такой сумасброд! Теперь, вместо того чтобы каждый день приглашать гостей к себе, он принимал своих знакомых в ресторане. Он покупал вещи совершенно ненужные, например золотые цепочки, стенные часы, всякие хозяйственные принадлежности. Г-жа Арну даже показала Фредерику в коридоре огромное количество чайников, грелок и самоваров. Наконец однажды она призналась ему в своих тревогах: Арну заставил ее подписать вексель на имя г-на Дамбрёза.

Фредерик между тем не отказывался от литературных замыслов, которые в своем роде были для него вопросом чести. Он хотел написать историю эстетики – итог его разговоров с Пеллереном, потом – изобразить в драмах разные моменты французской революции и, под косвенным влиянием Делорье и Юссонэ, думал сочинить большую комедию. Часто во время работы перед ним мелькал образ то одной, то другой; он боролся с желанием увидеть ее, сразу же поддавался этому желанию, а возвращаясь от г-жи Арну, бывал еще грустнее.

Однажды утром, когда он у камина предавался меланхолии, вошел Делорье. Крамольные речи Сенекаля обеспокоили его патрона, и он снова очутился без средств к существованию.

– Что же я тут, по-твоему, могу сделать? – сказал Фредерик.

– Ничего! Денег у тебя нет, я знаю. Но не можешь ли ты найти ему место через господина Дамбрёза или через Арну? Последнему, должно быть, нужны инженеры на его фабрике. – Фредерика словно осенила мысль: Сенекаль мог бы сообщать ему об отлучках мужа, передавать письма, быть полезным во множестве случаев, которые представятся. Мужчины всегда оказывают друг другу такие услуги. Впрочем, он найдет способ воспользоваться им так, что тот и не догадается. Случай посылает ему пособника, это добрый знак, упускать нельзя; и вот, притворяясь равнодушным, он ответил, что дело, пожалуй, удастся устроить и что он им займется.

Он занялся им немедленно. У Арну было много хлопот с фабрикой. Он искал медно-красную китайскую краску; но краски улетучивались при обжигании. Чтобы предохранить фаянс от трещин, он к глине примешивал известь; однако изделия становились ломкими, эмаль на рисунках пузырилась, большие пластинки коробились, и, приписывая эти неудачи скверному оборудованию фабрики, он хотел заказать новые дробильные мельницы, новые сушилки. Фредерик вспомнил некоторые из этих подробностей и, придя к Арну, объявил, что отыскал человека, весьма сведущего, способного найти пресловутую красную краску. Арну так и подпрыгнул, потом, выслушав все, ответил, что ему никого не надо.

Фредерик стал расхваливать удивительные познания Сенекаля, являющегося одновременно инженером, химиком и счетоводом, первоклассным математиком.

Фабрикант дал согласие повидаться с ним.

По поводу вознаграждения они повздорили. Фредерик вмешался и к концу недели добился того, что они заключили условие.

Но фабрика находилась в Крейле, и Сенекаль ничем не мог быть ему полезен. Это соображение, весьма простое, повергло Фредерика в уныние, словно настоящая неудача.

Он решил, что чем больше Арну будет отвлекаться от жены, тем больше он сам может рассчитывать на успех у нее. И он стал без конца восхвалять Розанетту; он указал Арну на все, в чем тот перед нею виноват, передал ее недавние смутные угрозы и даже сказал про кашемировую шаль, не утаив, что Розанетта обвиняет его в скупости.

Арну, задетый этим упреком (и к тому же обеспокоенный), подарил Розанетте шаль, но побранил ее за то, что она жаловалась Фредерику; а когда она сказала, что тысячу раз напоминала о его обещании, он стал уверять, что запамятовал, так как слишком занят.

На другой день Фредерик явился к ней. Хотя было два часа, Капитанша еще не вставала, а у самого ее изголовья Дельмар за круглым столиком доедал кусок паштета. Она еще издали крикнула: «Получила! Получила!», потом, взяв Фредерика за уши, поцеловала его в лоб, долго благодарила, говоря ему «ты», и даже пожелала усадить его к себе на постель. Ее красивые нежные глаза блестели, влажный рот улыбался, рубашка без рукавов открывала полные руки, и время от времени он чувствовал сквозь батист упругие формы ее тела. Дельмар между тем вращал глазами:

– Но, право же, друг мой, дорогая моя…

То же было потом каждый раз. Как только Фредерик входил, она облокачивалась на подушку, чтобы ему удобнее было ее поцеловать, называла его душкой, прелестью, втыкала ему в петлицу цветок, поправляла галстук; эти нежности всегда усиливались, когда тут же оказывался Дельмар.

Не заигрывает ли она с ним? Фредерик так и подумал. А что до Арну, то ведь он, на месте Фредерика, не постеснялся бы обмануть друга. Имеет же он право не быть добродетельным с его любовницей, раз он добродетелен с его женой; ибо Фредерик считал, что это так, или, вернее, хотел внушить себе это, стараясь оправдать свое удивительное малодушие. Все же свое поведение он считал глупым и решил действовать с Капитаншей напрямик.

И вот однажды днем, когда она наклонилась над комодом, он подошел к ней и обнял ее столь недвусмысленно красноречиво, что она выпрямилась и вся вспыхнула. Он продолжал в том же роде; тогда она расплакалась и сказала, что она очень несчастна, но это еще не основание презирать ее.

Он повторил свои попытки. Она стала держать себя иначе – все время смеялась. Он счел уместным отвечать ей в том же тоне и довел это до крайности. Но он прикидывался слишком уж веселым, чтобы она могла поверить в его искренность, а их товарищеская непринужденность служила помехой для выражения серьезного чувства. Наконец она как-то объявила, что не довольствуется чужими объедками.

– Какими чужими?

– А разве нет? Ступай к госпоже Арну!

Фредерик часто говорил о ней; с другой стороны, Арну имел такую же привычку; в конце концов Розанетту стали выводить из терпения вечные похвалы этой женщине, и ее упрек был своего рода местью.

Фредерик затаил на нее обиду.

К тому же она начинала сильно раздражать его. Порою, выставляя себя опытной в делах любви, она со злостью говорила об этом чувстве, и ее скептический смешок возбуждал в нем желание дать ей пощечину. Четверть часа спустя любовь оказывалась единственно ценной вещью на свете, и, полузакрыв веки, скрестив руки на груди, словно кого-то обнимая, Розанетта в каком-то опьянении томно шептала: «Ах, да! Это хорошо! Так хорошо!» Невозможно было понять ее, узнать, например, любит ли она Арну; она издевалась над ним и вместе с тем как будто ревновала его. То же и с Ватназ, которую она то называла мерзавкой, то лучшей своей подругой. Вообще во всем ее облике, даже в том, как она закручивала косы, было что-то неуловимое, похожее на вызов, и он желал ее главным образом ради удовольствия победить и подчинить ее.

Как быть? Ведь часто она, ничуть не церемонясь, выпроваживала его, появляясь на минуту в дверях, чтобы шепнуть: «Я занята до вечера!» – или же он заставал ее в обществе человек двенадцати гостей, а когда они оставались вдвоем, можно было побиться об заклад, что помехи будут возникать непрерывно. Он приглашал ее обедать, она всегда; отказывалась; раз как-то согласилась, но не приехала.

В голове его родился чисто макиавеллиевский план.

Зная от Дюссардье об упреках Пеллерена по его адресу, Фредерик придумал заказать ему портрет Капитанши, портрет в натуральную величину, который потребует много сеансов; сам он не пропустит ни одного из них; обычная неаккуратность художника облегчит свидания наедине. И он предложил Розанетте позировать для портрета, чтобы преподнести свое изображение бесценному Арну. Она согласилась, ибо уже видела свой портрет в Большом салоне, на самом почетном месте, и собравшуюся перед ним толпу; да и газеты заговорят о ней, так что она сразу «войдет в моду».

Пеллерен с жадностью ухватился за предложение. Этот портрет должен сделать из него знаменитость, явиться шедевром.

Он перебрал в памяти все портреты кисти великих мастеров, какие были ему известны, и окончательно остановился на портрете в манере Тициана,[74] решив прибавить к нему украшения во вкусе Веронезе.[75] Итак, он осуществит свой замысел без всяких искусственных теней, в ярком свете, тело выдержит в одном тоне, а на аксессуары будут падать блики.

«Что, если одеть ее, – думал он, – в розовое шелковое платье? С восточным бурнусом? Ах, нет! К черту бурнус! Или лучше одеть ее в синий бархат на густо-сером фоне? Можно бы еще белый гипюровый воротник, черный веер, а позади алую драпировку?»

И, размышляя таким образом, он с каждым днем расширял свой замысел и восхищался им.

У него забилось сердце, когда Розанетта, в сопровождении Фредерика, явилась к нему на первый сеанс. Он попросил ее стать на некое подобие эстрады посередине комнаты; и, жалуясь на освещение и жалея о прежней своей мастерской, он заставил ее сперва облокотиться на какой-то пьедестал, потом сесть в кресло; то удаляясь, то снова приближаясь к ней, чтобы щелчком поправить складки платья, он, прищурясь, глядел на нее и отрывисто спрашивал у Фредерика советов.

– Ну, так нет же! – воскликнул он. – Я возвращаюсь к прежнему замыслу! Делаю вас венецианкой!

На ней будет платье пунцового бархата с золотым поясом, а из-под широкого рукава, отороченного горностаем, будет видна обнаженная рука, опирающаяся на балюстраду лестницы, которая приходится сзади. Слева, до верхнего края холста, будет подниматься высокая колонна, сливаясь с архитектурными деталями свода. Под его аркой смутно видны купы почти черных апельсиновых деревьев на фоне голубого неба с полосками белых облаков. На выступ лестницы наброшен ковер, на нем – серебряное блюдо с букетом цветов, янтарные четки, кинжал и старинный, чуть пожелтевший ларец слоновой кости, полный золотых цехинов; несколько монет, упавших на пол, протянутся цепью блестящих брызг, привлекая внимание к кончику ее ноги, ибо она будет стоять на предпоследней ступеньке, в ярком свете.

Он принес ящик для упаковки картин и водрузил его на эстраде, чтобы изобразить ступеньку; потом в качестве аксессуаров разложил на табурете, заменявшем балюстраду, свою рабочую блузу, щит, коробку из-под сардин, пучок перьев, нож и, разбросав перед Розанеттой дюжину медяков, попросил ее стать в позу.

– Вообразите себе, что все эти вещи – сокровища, роскошные подарки. Голову немного направо! Превосходно! И не двигайтесь! Такая величественная поза очень подходит к характеру вашей красоты.

Она была в шотландском платье, в руке держала большую муфту и делала усилия, чтобы не расхохотаться.

– А в волосы мы вплетем жемчуга: в рыжих волосах это всегда очень эффектно.

Капитанша возразила, что волосы у нее не рыжие.

– Да не спорьте! Рыжий цвет у художников не тот, что у обывателей!

Он стал набрасывать расположение предметов и так был занят мыслями о великих мастерах Возрождения, что только о них и говорил. Целый час он вслух грезил о жизни этих людей, исполненной великолепия, гениальности, славы и пышности, о триумфальных въездах в города и пирах при свете факелов, среди женщин, полунагих, прекрасных, как богини.

– Вы созданы, чтобы жить так, как жили в те времена. Женщина, подобная вам, была бы достойна принца.

Розанетта находила, что комплименты Пеллерена чрезвычайно милы. Назначен был день следующего сеанса; Фредерик взялся принести аксессуары.

От жарко натопленной печки у Розанетты немного кружилась голова; поэтому назад они направились пешком по улице Дюбак и вышли на Королевский мост.

Была прекрасная погода, холодная, но ясная. Солнце садилось; окна некоторых домов Старого города блестели вдали, точно золотые дощечки, а сзади, с правой стороны, башни собора Богоматери вырисовывались совсем черные на фоне синего неба, нежно подернутого на горизонте серой дымкой. Подул ветер. Розанетта объявила, что проголодалась, и они вошли в Английскую кондитерскую.

Молодые женщины с детьми ели, стоя у мраморного прилавка, где под стеклянными колпаками жались одна к другой тарелки с пирожными. Розанетта проглотила два бисквита с кремом. От сахарной пудры на углах рта у нее получились усики. Чтобы вытереть их, она несколько раз вынимала из муфты носовой платок; в обрамлении зеленого шелкового капора лицо ее напоминало распустившуюся розу среди листьев.

Они двинулись дальше; на Рю-де-ла-Пэ она остановилась у ювелирного магазина, стала рассматривать браслет; Фредерик захотел подарить ей его.

– Нет, – сказала она, – побереги деньги.

Его задели эти слова.

– Что это с моим мальчиком? Взгрустнулось?

И разговор снова завязался; Фредерик, как обычно, начал уверять ее в своей любви.

– Ты же знаешь, что это невозможно!

– Почему?

– Ах! Потому что…

Они шли рядом, она опиралась на его руку, и оборки ее платья задевали его ноги. И тут он вспомнил зимние сумерки, когда по этому же самому тротуару с ним рядом шла г-жа Арну, и он настолько поглощен был этим воспоминанием, что перестал замечать Розанетту и думать о ней.

Она смотрела прямо перед собой в пространство, повиснув на его руке, и, словно ленивый ребенок, предоставила ему тащить ее за собой. Был тот час, когда возвращаются с прогулки; по сухой мостовой быстро неслись экипажи. Ей, вероятно, пришла на память лесть Пеллерена, и она вздохнула:

– Ах! Есть же ведь такие счастливицы! Решительно, я создана для богатого человека.

Он грубо возразил:

– Он ведь есть у вас? – ибо г-н Удри, как считали все, был трижды миллионер.

Она, оказалось, только и мечтает, как бы избавиться от него.

– Кто же вам мешает?

И он дал волю желчным насмешкам над этим старым буржуа в парике, убеждая ее в том, что подобная связь недостойна и она должна ее порвать.

– Да, – ответила Капитанша, словно разговаривая сама с собой, – я, наверно, так в конце концов и сделаю.

Фредерика восхитило ее бескорыстие. Она замедлила шаг; он подумал, что она устала. Она упорно не желала садиться в экипаж и отпустила Фредерика у своего подъезда, послав ему воздушный поцелуй.

«Ах! Какая жалость! И подумать, что есть дураки, которые считают меня богатым!»

Он мрачный возвращался домой.

Там его ждали Юссонэ и Делорье.

Журналист, сидя за его столом, рисовал головы турок; адвокат же, забравшись с грязными ногами на диван, дремал.

– А, наконец-то! – воскликнул он. – Но что за свирепый вид! Ты можешь меня выслушать?

Мода на него как на репетитора проходила, ибо своих учеников он пичкал теориями, неблагоприятными с точки зрения экзаменов. Он два-три раза выступил в суде, проиграл дела, и каждое новое разочарование все подкрепляло в нем давнюю его мечту о газете, где он мог бы проявлять себя, мстить, извергать свою желчь и свои мысли. К тому же явится известность и богатство. В надежде на это он и обхаживал Юссонэ, имевшего в своем распоряжении газету.

Теперь он выпускал ее на розовой бумаге; он сочинял утки, придумывал ребусы, ввязывался в полемику и даже (не сообразуясь с помещением) собирался устраивать концерты. Годовая подписка «давала право на место в партере в одном из главных театров Парижа; кроме того, редакция обязывалась снабжать господ иногородних всеми требуемыми справками из области искусства и прочими». Но типографщик грозился, хозяину помещения задолжали за девять месяцев, возникали всяческие затруднения, и Юссонэ предоставил бы «Искусству» погибнуть, если бы не заклинания адвоката, который изо дня в день поддерживал в нем бодрость. Делорье захватил его с собой, чтобы придать больший вес своему ходатайству.

– Мы пришли по поводу газеты, – сказал он.

– Ну? Ты еще думаешь о ней! – небрежно ответил Фредерик.

– Разумеется, думаю!

И он снова изложил свой план. Печатая биржевые отчеты, они завяжут отношения с финансистами и таким путем получат сто тысяч франков, необходимых для залога. Но для того чтобы листок мог превратиться в политическую газету, надо сперва создать себе широкую клиентуру, а ради этого пойти на некоторые расходы, не считая издержек на бумагу, на печатание, на контору; короче – требовалась сумма в пятнадцать тысяч франков.

– У меня нет капиталов, – сказал Фредерик.

– Ну, а у нас? – сказал Делорье, скрестив руки на груди.

Фредерик, обиженный этим жестом, возразил:

– Я-то тут при чем?..

– А, превосходно! У них есть и дрова в камине, и трюфели к обеду, и мягкая постель, библиотека, экипаж, все радости жизни! А если другой дрожит от стужи на чердаке, обедает за двадцать су, трудится, как каторжный, и барахтается в нищете – они тут ни при чем!

И он повторял: «Они тут ни при чем!» с цицероновской иронией, отзывавшей судебным красноречием.

Фредерик хотел заговорить.

– Впрочем, я понимаю, есть потребности… аристократические; без сомнения… какая-нибудь женщина…

– Ну так что же, даже если и так? Разве я не волен?

И с минуту помолчав, Делорье отозвался:

– О, вполне!

– Обещания – самая удобная вещь.

– Боже мой! Да я не отказываюсь от них! – сказал Фредерик.

Адвокат продолжал:

– В школьные годы дают клятвы, собираются учредить фалангу, подражать «Тринадцати» Бальзака! А потом, когда встретятся, – «прощай, старина, ступай своей дорогой!» Тот, кто мог бы оказать другому услугу, заботливо приберегает все для себя.

– Что?

– Да; ты даже не представил нас Дамбрёзам!

Фредерик посмотрел на него; в старом сюртуке, тусклых очках, страшно бледный, адвокат показался ему столь жалким существом, что он не мог удержаться от презрительной улыбки. Делорье заметил ее и покраснел.

Он уже взялся за шляпу, чтобы уйти. Юссонэ, полный тревоги, умоляющими взглядами пытался его смягчить и обратился к Фредерику, который повернулся к ним спиной:

– Ну, миленький, будьте моим меценатом. Окажите покровительство искусствам.

Фредерик, с внезапной покорностью судьбе, взял листок бумаги и, нацарапав несколько строчек, подал ему. Лицо Юссонэ просияло. Он передал письмо Делорье:

– Просите извинения, сударь!

Их друг заклинал своего нотариуса прислать ему как можно скорее пятнадцать тысяч франков.

– О! Теперь я тебя узнаю! – сказал Делорье.

– Клянусь честью дворянина, – прибавил журналист, – вы молодец, вас поместят в галерею полезных деятелей!

Адвокат добавил:

– Ты не окажешься в накладе, сделка великолепная.

– Еще бы! – воскликнул Юссонэ. – Я дам голову на отсечение!

И он наговорил столько глупостей и наобещал столько чудес (в которые сам, быть может, и верил), что Фредерик не знал, над ними ли он смеется или над самим собою.

В тот же вечер он получил письмо от матери.

Слегка над ним подтрунивая, она удивлялась, что он еще не министр. Далее она писала о своем здоровье и сообщала, что г-н Рокк теперь стал бывать у нее. «С тех пор как он овдовел, я не считаю неприличным принимать его. Луиза очень изменилась к лучшему». И в постскриптуме: «Ты ничего не пишешь мне о твоем влиятельном знакомом, г-не Дамбрёзе; на твоем месте я воспользовалась бы случаем».

Отчего не воспользоваться? Высокие стремления его покинули, а средства его (он это видел) были недостаточны; после уплаты долгов и передачи друзьям условленной суммы его доход уменьшится на четыре тысячи франков по крайней мере. Впрочем, он испытывал потребность прекратить этот образ жизни и пристроиться к чему-нибудь. Поэтому, обедая на другой день у г-жи Арну, он рассказал о настояниях своей матери, требующей от него, чтобы он избрал себе какую-нибудь профессию.

– А мне казалось, – заметила г-жа Арну, – что господин Дамбрёз должен был вас устроить в Государственный совет? Это бы вам подошло.

Значит, она этого желает. Он повиновался.

Как и в первый раз, банкир сидел за своим бюро и жестом попросил его подождать несколько минут; какой-то человек, повернувшись спиною к двери, говорил с ним о важных вещах. Дело шло о каменном угле и предстоящем слиянии нескольких компаний.

По сторонам зеркала висели портреты генерала Фуа и Луи-Филиппа;[76] вдоль стен с панелью на полках до самого потолка громоздились папки; в комнате стояло только шесть соломенных стульев, ибо г-н Дамбрёз не нуждался для своих дел в лучшем помещении; оно было похоже на темные кухни, где готовятся яства для роскошных пиров. Фредерик особенно обратил внимание на два огромных несгораемых шкафа, стоявших по углам. Он задавал себе вопрос, сколько миллионов могут они вмещать. Банкир отпер один из них, железная доска откинулась – там лежали только синие папки.

Наконец посетитель прошел мимо Фредерика. Это был старик Удри. Они поклонились друг другу и покраснели, что, видимо, удивило г-на Дамбрёза. Впрочем, он оказался очень мил. Ничего не было проще, как отрекомендовать его молодого друга министру. Там будут счастливы принять его на службу; и в довершение любезности он пригласил Фредерика на вечер, который давал на днях.

Фредерик садился в карету, чтобы ехать на вечер к Дамбрёзам, когда ему принесли записку от Капитанши. При свете фонарей он прочел:

«Дорогой, я последовала вашим советам. Только что выставила моего дикаря. С завтрашнего вечера я свободна! После этого скажите, что я не молодец».

Только и всего! Но ведь это – приглашение на освободившееся место. Он не удержался от восклицания, спрятал записку в карман и поехал.

Два конных полицейских стояли на улице. Над воротами цепью горели плошки, а во дворе лакеи окриками приказывали кучерам подъезжать к крыльцу под навес. В вестибюле шум сразу замолкал.

Пышные растения украшали пролет лестницы; фарфоровые шары лили свет, от которого стены словно переливались белым атласом. Фредерик весело поднимался по лестнице. Слуга объявил его фамилию; г-н Дамбрёз протянул ему руку; вслед за ним появилась г-жа Дамбрёз.

На ней было светло-лиловое платье, отделанное кружевами; локоны прически вились пышнее, чем обычно; она не надела ни одной драгоценности.

Она пожурила его за редкие визиты и перекинулась с ним несколькими словами. Гости прибывали; приветствуя хозяев, одни склонялись всем корпусом набок, другие сгибались вдвое, третьи лишь наклоняли голову; прошла супружеская чета, целое семейство – и все рассеивались в большой гостиной, переполненной народом.

Под самой люстрой, над серединой огромного низкого дивана, возвышалась корзина с цветами, и они свешивались, как перья шляпы, на головы сидевших вокруг женщин; другие расположились в глубоких креслах, расставленных вдоль стен прямыми рядами, которые симметрически прерывались широкими, алого бархата, занавесями на окнах и высокими пролетами дверей с золочеными карнизами.

На паркете толпа мужчин со шляпами в руках производила издали впечатление сплошной черной массы, на фоне которой красными точками мелькали ленточки орденов; благодаря однообразной белизне галстуков она казалась еще темней. За исключением каких-нибудь совсем молодых людей, с пушком вместо бороды, все, видимо, скучали; несколько денди с угрюмым видом покачивались на каблуках. Было много седых голов и париков; то тут, то там лоснился голый череп; лица, багровые или очень бледные, хранили на себе следы страшной усталости – все это были люди, принадлежавшие либо к политическому, либо к деловому миру. Г-н Дамбрёз пригласил также нескольких ученых, судейских, двух-трех известных врачей и скромно отклонял похвалы по поводу его вечера и намеки на его богатство.

Сновали лакеи с широкими золотыми галунами. Большие канделябры, точно огненные букеты, расцветали на фоне обоев, отражались в зеркалах, а буфет в глубине столовой, украшенной жасминовым трельяжем, был похож на алтарь собора или на выставку драгоценностей – столько на нем было блюд, крышек, приборов, ложек серебряных и позолоченных, граненого хрусталя, от которого расходились радужные лучи, скрещиваясь над снедью. Три другие гостиные были полны художественных вещей: на стенах – пейзажи знаменитых живописцев; на столах – изделия из слоновой кости и фарфор; на консолях – китайские безделушки; перед окнами стояли лаковые ширмы, на каминах возвышались кусты камелий, а веселая музыка напоминала издали жужжание пчел.

Кадриль танцевали немногие, и можно было подумать, что танцоры исполняют скучный долг – так небрежно они скользили в своих бальных туфлях. Фредерик слышал фразы вроде следующих:

– Вы были на последнем благотворительном празднике у Ламберов, мадмуазель?

– Нет, сударь!

– Сейчас будет такая жара!

– Да, можно задохнуться!

– Кто сочинил эту польку?

– Право не знаю, сударыня!

У него за спиной, стоя у окна, три молодящихся старичка шепотом делились непристойными замечаниями; другие разговаривали о железных дорогах, о свободе торговли; какой-то спортсмен рассказывал про случай на охоте; легитимист спорил с орлеанистом.

Переходя от группы к группе, он дошел до комнаты, где играли в карты и где в обществе почтенных людей он увидал Мартинона, «в настоящее время причисленного к столичной прокуратуре».

Его толстое восковое лицо обрамляла, как и подобает, черная бородка, представлявшая собой настоящее чудо, – так приглажен был каждый волосок; а сам он, соблюдая золотую середину между изяществом, которого требовал его возраст, и достоинством, налагаемым его должностью, то упирался большим пальцем подмышку, в подражание щеголям, то закладывал руку за жилет, по примеру доктринеров. Носил он превосходнейшие лакированные ботинки, но виски брил, чтобы иметь лоб как у мыслителя.

Холодно сказав Фредерику несколько слов, он опять повернулся к своим партнерам. Один из них – землевладелец – говорил:

– Это класс людей, мечтающих об общественном перевороте!

– Они требуют организации труда! – подхватил другой. – Можете себе представить?

– Что вы хотите, – возразил третий, – когда мы видим, как рука господина Женуда тянется к «Веку».[77]

– Даже консерваторы именуют себя прогрессивными! Чтобы привести нас к чему? К республике! Как будто она во Франции возможна!

Все объявили, что республика во Франции невозможна.

– Во всяком случае, – весьма громко заметил какой-то господин, – революцией занимаются слишком уж много; о ней пишут уйму всякой всячины, множество книг!..

– Не говоря о том, – сказал Мартинон, – что есть, пожалуй, более серьезные предметы для изучения.

Приверженец министерства придрался к театральным скандалам:

– Вот, например, новая драма «Королева Марго»; право, она переходит все границы! К чему было говорить о Валуа? Все это выставляет королевскую власть в невыгодном свете! Вот и ваша пресса! Что ни говори, сентябрьские законы чересчур мягки! Я желал бы, чтобы военные суды заткнули глотки этим журналистам! За малейшую дерзость – тащить в военный трибунал! И все тут!

– Ах, сударь, осторожнее, осторожнее! – сказал профессор. – Не затрагивайте наших драгоценных завоеваний тысяча восемьсот тридцатого года! Будем уважать наши вольности!

По его мнению, следовало произвести децентрализацию, расселить излишек городского населения по деревням.

– Но они охвачены заразой! – воскликнул католик. – Укрепляйте религию!

Мартинон поспешил вставить:

– Действительно, это узда!

Все зло заключалось в современном стремлении подняться над своим классом, достичь роскоши.

– Однако, – заметил один промышленник, – роскошь благоприятствует торговле. Вот почему я одобряю герцога Немурского, который требует, чтобы на вечера к нему являлись в коротких панталонах.

– А господин Тьер приехал в длинных. Вы слышали его остроту?

– Да, прелестно! Но он становится демагогом, и его речь по вопросу о несовместимости осталась не без влияния на покушение двенадцатого мая.

– Ну! Что вы!

– Вот как!

Пришлось расступиться, чтобы пропустить лакея с подносом, старавшегося пройти в зал к игрокам.

На столах горели свечи под зелеными колпачками, по сукну разбросаны были карты и золотые монеты. Фредерик остановился у одного из столов, проиграл пятнадцать наполеондоров, бывших у него в кармане, сделал пируэт и оказался на пороге будуара, где в это время находилась г-жа Дамбрёз.

Будуар был полон дам, сидевших одна подле другой на мягких табуретах. Их длинные юбки вздувались, напоминая волны, из которых подымался стан, а в вырезе корсажей взгляду открывалась грудь. Почти каждая держала букет фиалок. Матовый тон перчаток оттенял живую белизну рук; с их плеч свешивались бахрома и какие-то травы; и порой трепет проходил у них по телу, и тогда казалось, что платье вот-вот спадет. Но вызывающий вид одежды смягчался благопристойным выражением лица, на некоторых даже было написано почти животное спокойствие, и это сборище полуобнаженных женщин вызывало мысль о гареме; Фредерику пришло на ум сравнение еще более грубое. Действительно, здесь были все виды красоты: англичанки с профилем из кипсека, итальянка с черными глазами, огненными, как Везувий, три сестры в голубом, три нормандки, свежие, как яблони в апреле, высокая рыжеволосая женщина в уборе из аметистов; белые искры бриллиантов, дрожавших на эгретах в волосах, лучистые пятна драгоценных камней на груди и нежный отблеск жемчуга, оттенявшего цвет лица, – все сливалось со сверканием золотых колец, с кружевами, пудрой, перьями, с кораллом губ, с перламутром зубов. Куполообразный потолок придавал будуару вид корзины; и ароматный ветерок пробегал от колыхания вееров.

Фредерик, стоя позади, с моноклем в глазу, находил, что не у всех женщин безукоризненные плечи; он думал о Капитанше, и мысль о ней побеждала все иные вожделения, успокаивала его.

Все же он смотрел на г-жу Дамбрёз и признал ее очаровательной, несмотря на несколько большой рот и слишком широкие ноздри. В ней была грация совсем особенная. Даже локоны и те будто были полны какой-то страстной томности, и казалось, что ее гладкий, как агат, лоб многое таит и выдает властный характер.

Рядом с собой она посадила племянницу мужа, девицу довольно некрасивую. Время от времени она поднималась навстречу новым гостям; женские голоса, становясь все громче, напоминали щебет птиц.

Речь шла о тунисских посланниках и их костюмах. Одна из дам присутствовала на последнем заседании в Академии; другая заговорила о «Дон Жуане» Мольера, недавно возобновленном во Французском театре. Но г-жа Дамбрёз, глазами указывая на племянницу, поднесла палец к губам, а непроизвольная улыбка опровергла эту строгость.

Вдруг в противоположной двери появился Мартинон. Она встала. Он предложил ей руку. Фредерик, желая посмотреть, как он дальше будет любезничать, прошел мимо карточных столов и присоединился к ним в большой гостиной; г-жа Дамбрёз тотчас же оставила своего кавалера и запросто заговорила с Фредериком.

Ей было понятно то, что он не танцует, не играет в карты.

– В молодости мы часто грустим!

И она окинула взглядом танцующих.

– Впрочем, все это невесело! Некоторым по крайней мере!

И, двигаясь вдоль ряда кресел, она останавливалась то тут, то там, говорила любезности, а старики с лорнетами подходили к ней сказать какой-нибудь комплимент. Некоторым из них она представила Фредерика. Г-н Дамбрёз тихонько тронул его за локоть и повел на террасу.

Он разговаривал с министром. Дело оказалось не так просто. До назначения аудитором в Государственный совет надо подвергнуться экзамену. Фредерик с непостижимой уверенностью в себе ответил, что предмет ему знаком.

Банкир не удивился после всех похвал, расточаемых ему г-ном Рокком.

При этом имени Фредерик живо представил себе маленькую Луизу, свой дом, свою комнату, и ему вспомнились такие же ночи, которые он проводил, стоя у окна и прислушиваясь к грохоту фургонов. Воспоминания о былой тоске вызывали мысль о г-же Арну; и он молчал, продолжая ходить по террасе. Окна выделялись в темноте длинными красными пластинками; шум бала уже затихал; экипажи начинали разъезжаться.

– А почему, – спросил г-н Дамбрёз, – вам так хочется в Государственный совет?

И тоном либерала он стал уверять его, что государственная служба ни к чему не ведет, он-то это знает; заниматься делами гораздо лучше. Фредерик возразил, что этому трудно научиться.

– Ах, полноте! Я бы вас быстро со всем ознакомил.

Не хочет ли он привлечь его в свои предприятия?

Молодому человеку, словно при блеске молнии, на миг представилось то огромное богатство, которое к нему придет.

– Вернемтесь в дом, – сказал банкир. – Вы, конечно, останетесь ужинать?

Было три часа, гости разъезжались. Для близких друзей в столовой был накрыт стол.

Г-н Дамбрёз увидел Мартинона и, подойдя к жене, шепотом спросил:

– Это вы пригласили его?

Она сухо ответила:

– Да.

Племянницы не было. Пили очень много, смеялись очень громко, и даже рискованные шутки никого не смущали – ощущалось то облегчение, которое наступает после долгих часов натянутости. Один лишь Мартинон держался серьезно; от шампанского он отказался, считая, что этого требует хороший тон, вообще же был внимателен и крайне вежлив; так как г-н Дамбрёз, у которого была узкая грудь, жаловался на удушье, Мартинон несколько раз справлялся о его самочувствии; потом переводил свои голубоватые глаза на г-жу Дамбрёз.

Она обратилась к Фредерику с вопросом, кто из девиц ему понравился. Он ни одной не заметил и предпочитал вообще женщин лет тридцати.

– Это, пожалуй, неглупо! – ответила она.

Потом, когда гости уже надевали шубы и пальто, г-н Дамбрёз ему сказал:

– Приезжайте ко мне как-нибудь на днях утром, мы потолкуем!

Мартинон, спустившись с лестницы, закурил сигару; теперь профиль его казался столь грузным, что у его спутника вырвалось:

– Ну и голова же у тебя, честное слово!

– А вскружила она не одну! – ответил молодой судейский тоном убежденным и в то же время с раздражением.

Ложась спать, Фредерик подвел итог вечеру. Прежде всего весь его туалет (он несколько раз смотрелся в зеркало), начиная с покроя фрака и кончая бантами на туфлях, был безукоризнен; он разговаривал с лицами значительными, видел вблизи богатых женщин, г-н Дамбрёз прекрасно отнесся к нему, а г-жа Дамбрёз была почти ласкова. Он взвесил каждое ее слово, все ее взгляды, тысячи мелочей, неопределимых и все же таких красноречивых. Было бы здорово иметь такую любовницу! А почему бы и нет в конце концов? Он ничем не хуже других! Может быть, она не так неприступна? Потом ему вспомнился Мартинон, и, засыпая, он улыбался от жалости к этому честному малому.

Он проснулся с мыслью о Капитанше; ведь слова в ее записке «с завтрашнего вечера» означали свидание на сегодня. Он подождал до девяти часов и поспешил к ней.

Кто-то перед ним поднялся по лестнице, закрыл дверь. Он позвонил. Дельфина открыла и стала уверять, что барыни нет дома.

Фредерик настаивал, просил. Ему надо сообщить ей нечто очень важное, всего несколько слов. Наконец удачным доводом оказалась монета в сто су, и служанка оставила его одного в передней.

Показалась Розанетта. Она была в рубашке, с распущенными волосами и, качая головой, издали разводила руками – выразительный жест, означавший, что она не может его принять.

Фредерик медленно спустился по лестнице. Этот каприз превосходил все остальное. Он ничего не понимал.

Возле швейцарской его остановила м-ль Ватназ:

– Она вас не приняла?

– Нет!

– Вас выставили?

– Как вы узнали?

– Это видно! Идемте! Прочь отсюда! Мне дурно!

Ватназ вышла с ним на улицу. Она задыхалась. Он чувствовал, как дрожит ее тощая рука, которой она опиралась на его руку. И вдруг она разразилась:

– Ах, мерзавец!

– Кто?

– Да это же он! Он! Дельмар!

Это открытие оскорбило Фредерика; он опять спросил:

– Вы в этом уверены?

– Да я вам говорю, что я все время шла за ним! – воскликнула Ватназ. – Я видела, как он вошел! Понимаете вы теперь? Впрочем, я должна была этого ожидать; ведь я сама по глупости ввела его к ней. О, если бы вы только знали, боже мой! Я приютила его, кормила, одевала. А все мои хлопоты в газетах! Я любила его, как мать! – Она злобно усмехнулась. – Ах, но этому господину нужны бархатные костюмы! Это ведь лишь сделка для него, не сомневайтесь! А она! Ведь я знала ее еще белошвейкой! Не будь меня, сколько раз она уже барахталась бы в грязи! Но я еще швырну ее в грязь! Да! Да! Пусть подохнет в больнице! И пусть все узнают!

Словно поток нечистот из помойного ушата, она бурно выплеснула перед Фредериком свой гнев, обнажая весь позор соперницы.

– Она жила с Жюмийяком, с Флакуром, с молодым Алларом, с Бертино, с Сен-Валери – рябым. Нет, с другим! Все равно, они братья! А когда она оказывалась в трудном положении, я все улаживала. А был ли мне от этого какой-нибудь прок? Она такая скупая! И потом, согласитесь, с моей стороны большая любезность водиться с ней; в конце концов мы с ней не одного круга! Я ведь не девка! Разве я продаюсь? Не говоря о том, что она глупа, как пробка! Слово «категория» она пишет через два «т». Впрочем, они друг друга стоят, хоть он и величает себя артистом и воображает, что он гений! Но, боже мой, будь бы у него соображение, он не совершил бы такой гнусности! Покинуть незаурядную женщину ради какой-то шлюхи! В конце концов мне наплевать. Он становится уродом! Он мне гадок! Если я его встречу, право, я плюну ему в лицо. – Она плюнула. – Да, вот во что я его ставлю теперь! Но Арну каково? Не правда ли, ужасно? Он столько раз прощал ей! Нельзя себе представить, какие он приносил жертвы! Она бы должна целовать ему ноги! Он такой щедрый, такой добрый!

Фредерик с удовольствием слушал, как она честит Дельмара. С Арну он мирился. Вероломство Розанетты казалось ему чем-то противоестественным, несправедливым; возбуждение старой девы передалось и ему, и он даже почувствовал к Арну нечто вроде нежности. И вдруг он очутился у его подъезда: он и не заметил, как м-ль Ватназ привела его в предместье Пуассоньер.

– Вот мы и пришли, – сказала она. – Я зайти к нему не ногу. Но вам-то ничто не мешает?

– А зачем?

– Чтобы все ему рассказать, черт возьми!

Фредерик, словно внезапно очнувшись, понял, на какую низость его толкают.

– Ну что же? – спросила она.

Он поднял глаза к третьему этажу. У г-жи Арну горела лампа. Действительно, ничто не мешало ему подняться.

– Я жду вас здесь. Идите же!

Это приказание вконец расхолодило его, и он сказал:

– Я долго пробуду там наверху. Вам бы лучше вернуться домой. Завтра я зайду к вам.

– Нет! Нет! – ответила Ватназ, топая ногой. – Захватите его! Возьмите его с собой! Пусть он их накроет!

– Но Дельмара там уже не будет!

Она опустила голову.

– Да, пожалуй, верно.

Она молча стояла на мостовой среди мчавшихся экипажей; потом уставилась на него глазами дикой кошки.

– Я могу на вас рассчитывать, правда? Теперь мы сообщники, это свято! Так действуйте. До завтра!

Фредерик, проходя по коридору, услыхал два голоса – они спорили. Голос г-жи Арну говорил:

– Не лги! Да не лги же!

Он вошел. Они замолчали.

Арну расхаживал взад и вперед, а жена его сидела на низеньком стуле у камина, чрезвычайно бледная, с остановившимся взглядом. Фредерик сделал движение в сторону двери. Арну схватил его за руку, довольный, что явилась помощь.

– Я, кажется… – сказал Фредерик.

– Да оставайтесь! – шепнул ему на ухо Арну.

Г-жа Арну сказала:

– Надо быть снисходительным, господин Моро! Такие вещи в семейной жизни иногда случаются.

– То есть их устраивают, – игриво сказал Арну. – И бывают же причуды у женщин! Вот, например, она совсем неплохая женщина. Напротив! И что же, целый час забавляется тем, что докучает мне всякими выдумками.

– Это не выдумки, а правда! – раздраженно ответила г-жа Арну. – Ведь как-никак ты же ее купил.

– Я?

– Да, ты! в персидском магазине!

«Кашемировая шаль!» – подумал Фредерик.

Он чувствовал себя виноватым и был испуган.

Она тут же добавила:

– Это было в прошлом месяце, в субботу, четырнадцатого.

– А! В этот день я как раз был в Крейле! Итак, ты видишь.

– Вовсе нет! Ведь четырнадцатого мы обедали у Бертенов.

– Четырнадцатого?.. – И Арну поднял глаза к потолку, как бы вспоминая число.

– И даже приказчик, который продавал ее, был белокурый!

– Могу я разве помнить приказчика?

– Однако ты продиктовал ему адрес: улица Лаваль, восемнадцать.

– Как ты узнала? – спросил изумленный Арну.

Она пожала плечами.

– О! Все очень просто: я зашла починить мою шаль, и старший приказчик сказал мне, что точно такую же сейчас отправили г-же Арну.

– Так моя ли вина, что на той же улице живет какая-то г-жа Арну?

– Да, но не жена Жака Арну, – ответила она.

Тут он стал путаться в объяснениях, уверяя, что не виноват. Это ошибка, случайность, одна из тех необъяснимых странностей, какие иногда встречаются. Не следует осуждать людей по одному только подозрению, на основании неопределенных улик, и в качестве примера он привел несчастного Лезюрка.[78]

– Словом, я утверждаю, что ты ошибаешься! Хочешь, я поклянусь тебе?

– Не стоит труда!

– Почему?

Она взглянула ему прямо в лицо, ничего не сказав, потом протянула руку, взяла с камина серебряный ларец и подала ему развернутый счет.

Арну покраснел до самых ушей, и его растерянное лицо даже раздулось.

– Ну?

– Так что же, – медленно проговорил он в ответ, – что же это доказывает?

– Вот как! – сказала она с особой интонацией, в которой слышалась и боль и ирония. – Вот как!

Арну держал счет в руках и вертел его, не отрывая от него глаз, как будто в нем он должен был найти решение важного вопроса.

– А! Да, да, припоминаю, – сказал он наконец. – Это было поручение. Вам это должно быть известно, Фредерик.

Фредерик молчал.

– Поручение, которое меня просил исполнить… просил… Да, старик Удри.

– А для кого?

– Для его любовницы!

– Для вашей! – воскликнула г-жа Арну, выпрямившись во весь рост.

– Клянусь тебе…

– Перестаньте! Я все знаю!

– А-а! Превосходно! Значит, за мной шпионят!

Она холодно ответила:

– Это, может быть, оскорбляет вас при вашей щепетильности?

– Раз человек выходит из себя, – начал Арну, ища шляпу, – а вразумить его нет возможности…

Потом он глубоко вздохнул:

– Не женитесь, любезный друг мой, нет, уж поверьте мне!

И он поспешил прочь, чувствуя потребность подышать свежим воздухом.

Тут наступило глубокое молчание, и в комнате все как будто застыло. Светлый круг над лампой белел на потолке, а по углам, точно полосы черного флера, ложились тени; слышно было тиканье часов, да в камине потрескивал огонь.

Г-жа Арну снова села в кресло, теперь по другую сторону камина; она кусала губы, ее трясло; она подняла руки, всхлипнула, расплакалась.

Фредерик сел на низенький стул и ласковым голосом, каким разговаривают с больными, сказал:

– Вы не сомневаетесь, что я разделяю…

Она ничего не ответила. Но, продолжая вслух свои размышления, молвила:

– Я же не стесняю его! Ему незачем было лгать.

– Разумеется, – сказал Фредерик. – Наверно, всему виной его привычки, он просто не подумал, и, может быть, в делах более важных…

– Что же, по-вашему, может быть более важного?

– Да ничего!

Фредерик наклонился с покорной улыбкой.

– Арну все же обладает некоторыми достоинствами; он любит своих детей.

– Ах! И делает все, чтобы их разорить!

– Причиной тому его нрав, слишком общительный; ведь в сущности он же добрый малый.

Она воскликнула:

– А что это значит – добрый малый?

Так он защищал его в выражениях самых неопределенных, какие только мог найти, и, хотя и сочувствовал ей, в глубине души радовался, блаженствовал. Из мести или из потребности в любви она устремится к нему. Надежды, непомерно возрастая, укрепляли его любовь.

Еще никогда не казалась она ему столь очаровательной, столь беспредельно прекрасной. Временами грудь ее вздымалась; ее неподвижные расширенные глаза словно были прикованы к видению, возникшему перед ее духовным взором, а губы оставались полуоткрыты, как бы для того, чтобы душа могла покинуть тело. Порою она крепко прижимала к ним носовой платок. Фредерик хотел бы быть этим кусочком батиста, насквозь пропитанным слезами. Он невольно смотрел на постель в глубине алькова, рисуя в своем воображении ее голову, лежащую на подушках, и так отчетливо видел ее, что должен был сдержаться, иначе он бы сжал ее в своих объятиях. Г-жа Арну закрыла глаза, успокоенная, обессиленная. Тогда он подошел к ней ближе и, наклонившись, жадно стал вглядываться в ее лицо. В коридоре раздался звук шагов, это вернулся муж. Они услышали, как он затворил дверь в свою спальню. Фредерик знаком спросил, не должен ли он пойти туда.

Она тоже знаком ответила ему: «да», и этот немой обмен мыслями был словно соглашением, началом любовной связи.

Арну, собираясь ложиться спать, снимал сюртук.

– Ну, как она?

– О! Лучше! – сказал Фредерик. – Это пройдет!

Но Арну был огорчен.

– Вы ее не знаете! Теперь у нее разыгрались нервы!.. Дурак приказчик! Вот что значит быть слишком добрым! Если бы я не дарил Розанетте эту проклятую шаль!

– Не жалейте! Она вам как нельзя более благодарна!

– Вы думаете?

Фредерик в этом не сомневался. Доказательство – то, что она дала отставку старику Удри.

– Ах! Милая крошка!

И в порыве умиления Арну уже хотел бежать к ней.

– Да не стоит! Я только что от нее! Она больна!

– Тем более!

Он быстро опять надел сюртук и взял подсвечник. Фредерик проклинал себя за эту глупость и стал втолковывать Арну, что нынешний вечер он из приличия должен остаться дома с женой. Нельзя ее оставить одну, это было бы очень дурно.

– Говорю вам откровенно; это будет лишь во вред! Дело там совсем не к спеху! Пойдете завтра! Ну, сделайте это для меня.

Арну поставил подсвечник и сказал:

– Вы добрый!

III

С той поры для Фредерика началось жалкое существование. Он сделался приживальщиком в этом доме.

Если кто-нибудь бывал нездоров, он три раза в день заходил справляться, он ездил за настройщиком, измышлял тысячи поводов, чтоб услужить, и с довольным видом терпел капризы м-ль Марты и ласки маленького Эжена, который всякий раз гладил его грязными руками по лицу. Он присутствовал на обедах, во время которых муж и жена, сидя друг против друга, не обменивались ни единым словом или Арну отпускал колкие замечания, раздражавшие ее. После обеда Арну возился с мальчиком в спальне, играл с ним в прятки или носил его на спине, становясь на четвереньки, как беарнец. Наконец он уходил, она же тотчас заводила разговор на тему, служившую вечным источником жалоб: Арну.

Не безнравственность мужа приводила ее в негодование. Но, видимо, страдала ее гордость, и г-жа Арну не скрывала отвращения к этому человеку, лишенному чуткости, достоинства, чести…

– Или он сумасшедший! – говорила она.

Фредерик искусно вызывал ее на признание. Вскоре он узнал всю ее жизнь.

Ее родители, мелкие буржуа, жили в Шартре. Однажды Арну, рисуя на берегу реки (в те времена он мнил себя художником), увидел ее, когда она выходила из церкви, и сделал предложение; ввиду его состояния родители, не колеблясь, дали согласие. К тому же он без памяти любил ее. Она прибавила:

– Боже мой, он и теперь еще любит меня – по-своему!

В течение первых месяцев они путешествовали по Италии.

Арну, несмотря на свое восхищение ландшафтами и памятниками искусства, только и делал, что жаловался на вино да устраивал пикники с англичанами, чтобы развлечься. Удачно перепродав несколько картин, он решил заняться торговлей художественными предметами. Потом увлекся производством фаянса. Теперь его соблазняли другие спекуляции, и, делаясь все пошлее и пошлее, он приобретал грубые и разорительные привычки. Она ставила ему в вину не столько его пороки, сколько все его поведение. Никакой перемены нельзя было ждать, и горе ее непоправимо.

Фредерик утверждал, что и его жизнь не удалась.

Но ведь он так молод. Зачем отчаиваться? И она давала ему добрые советы: «Работайте! Женитесь!» Он отвечал горькой усмешкой, ибо, вместо того, чтобы высказать истинную причину своей печали, он прикидывался, будто у него есть причина иная, более возвышенная, в известном роде разыгрывая отверженного Антони, что, впрочем, не вполне извращало его мысль.

Действие для некоторых людей тем неосуществимее, чем сильнее желание. Недоверие к самим себе гнетет их, боязнь не понравиться их пугает; к тому же глубокие чувства похожи на порядочных женщин; они страшатся, как бы их не обнаружили, и проходят через жизнь с опущенными глазами.

Хотя он ближе узнал г-жу Арну (или, может быть, именно поэтому), он стал еще более робок. Каждое утро он давал себе клятву действовать смелее. Непобедимая стыдливость удерживала его от этого; и он не мог руководствоваться чьим бы то ни было примером, раз это была женщина совсем особенная. Силою своей мечты он вознес ее выше всяких человеческих отношений. Подле нее он чувствовал себя более ничтожным в этом мире, чем шелковинки, падавшие под ее ножницами.

Потом он думал о вещах чудовищных, нелепых – вроде нападения ночью врасплох, с наркотическими снадобьями и подобранными ключами, ибо все казалось ему легче, чем снести ее презрение.

К тому же дети, две служанки, расположение комнат – все это были непреодолимые препятствия. Он решил, что будет обладать ею один и что они уедут очень далеко, поселятся вдвоем в уединении; он даже раздумывал, на каком озере достаточно синяя вода, на каком пляже достаточно нежный песок, будет ли это в Испании, Швейцарии или на Востоке, и, нарочно выбирая дни, когда она казалась особенно раздраженной, говорил, что надо покончить, найти способ и что выход, как он считает, лишь один – расстаться. Но из любви к детям она никогда не пойдет на подобную крайность. Такая добродетель еще усиливала его уважение к ней.

Время он проводил, вспоминая вчерашнее посещение и мечтая о том, как он будет у нее сегодня вечером. Если он не обедал у них, то часов около девяти приходил на угол их улицы, и едва только Арну захлопывал парадную дверь, Фредерик живо подымался на третий этаж и с невинным видом спрашивал у служанки:

– Господин Арну дома?

Затем притворялся удивленным, что не застал его.

Часто Арну возвращался домой неожиданно. Тогда приходилось сопровождать его в маленькое кафе на улице св. Анны, где бывал теперь Режембар.

Гражданин первым делом высказывал свое недовольство правительством. Потом завязывался разговор, причем они в дружеском тоне говорили друг другу колкости, ибо фабрикант считал Режембара мыслителем высокого полета и, огорченный тем, что такие способности пропадают даром, шутил над его леностью. Гражданин видел в Арну человека великодушного и одаренного воображением, но, несомненно, слишком уж безнравственного; вот почему он обращался с ним без малейшего снисхождения и даже отказывался обедать у него, потому что его «раздражали эти церемонии».

Иногда, уже в момент прощания, оказывалось, что Арну проголодался. У него являлась «потребность» съесть яичницу или печеных яблок, а так как в заведении всего этого обычно не имелось, то он посылал за снедью. Надо было ждать. Режембар не уходил и в конце концов, ворча, соглашался что-нибудь съесть.

Тем не менее он был мрачен, часами просиживал за стаканом, опорожненным наполовину. Провидение правило миром несогласно с его мыслями, он превращался в ипохондрика, даже бросил чтение газет, и стоило лишь произнести слово «Англия», как он начинал рычать. Однажды, когда официант ему не так подал, он воскликнул:

– Разве еще мало оскорблений наносят нам иностранные державы!

Вообще же он, если не считать подобных вспышек, бывал молчалив и обдумывал «удар без промаха – такой, чтобы с треском взлетела вся лавочка».

Пока он предавался размышлениям, Арну, с глазами, уже немного пьяными, рассказывал монотонным голосом невероятные истории, в которых он всегда блистал благодаря своей самоуверенности, и Фредерик (должно быть, это зависело от какого-то тайного сходства между ними) чувствовал своего рода влечение к нему. Он ставил себе в упрек эту слабость, считая, что, напротив, должен был бы его ненавидеть.

Арну горько жаловался ему на дурное настроение жены, на ее упрямство, несправедливую пристрастность. Прежде она была не такая.

– На вашем месте, – говорил Фредерик, – я бы назначил ей содержание и поселился бы один.

Арну ничего не отвечал, а минуту спустя начинал ее расхваливать. Она добрая, преданная, умная, добродетельная; переходя к ее телесным качествам, он щедро сыпал подробностями, с тем легкомыслием, с каким некоторые люди где-нибудь в гостинице раскладывают свои сокровища на виду у всех.

Из равновесия он был выведен катастрофой.

Он вошел в компанию по добыче фарфоровой глины и стал членом ревизионного совета. Но, веря всему, что ему говорили, он подписывал неправильные отчеты и одобрил, не проверив, годовую ведомость, мошеннически составленную управляющим. Компания прогорела, и Арну, который нес солидарную ответственность, был вместе с прочими приговорен к возмещению убытков, что означало для него потерю около тридцати тысяч франков, осложнявшуюся вдобавок мотивировкой приговора.

Фредерик узнал об этом из газеты и стремглав бросился на улицу Паради.

Его приняли в комнате г-жи Арну. Было время утреннего завтрака. Большие чашки кофе с молоком загромождали столик у камина. На ковре валялись ночные туфли, на креслах – всякая одежда. У Арну, сидевшего в кальсонах и в вязаной фуфайке, глаза были красные, волосы всклокоченные; маленький Эжен, болевший свинкой, плакал, жуя хлеб с маслом; сестра его ела спокойно, а г-жа Арну, несколько более бледная, чем обычно, прислуживала всем троим.

– Ну вот! – с глубоким вздохом сказал Арну. – Вы уже знаете!

Фредерик сделал жест, выражавший сочувствие.

– Так-то! Я стал жертвой своей доверчивости!

Он замолчал; подавлен он был так, что отказался от завтрака. Г-жа Арну подняла глаза, пожала плечами. Он провел руками по лбу.

– В конце концов я не виноват. Мне себя не в чем упрекнуть. Это несчастье! Как-нибудь выпутаемся! Что поделаешь!

И он отломил кусок сдобной булки, повинуясь, впрочем, уговорам своей жены.

Вечером ему захотелось отобедать с ней вдвоем в «Золотом доме»,[79] в отдельном кабинете. Г-же Арну остался непонятен его сердечный порыв, и она даже обиделась, что к ней отнеслись как к лоретке; между тем со стороны Арну это было, напротив, проявлением любви. Потом ему стало скучно, он поехал к Капитанше – развлечься.

До сих пор многое сходило ему с рук благодаря его добродушному нраву. Судебный процесс поставил его в число людей сомнительных. Теперь он оказался один со своей семьей.

Фредерик считал долгом чести бывать у них чаще, чем когда бы то ни было. Он взял абонемент на ложу бенуара в Итальянской опере и каждую неделю приглашал их с собой. Но они переживали тот момент семейного разлада, когда после всех взаимных уступок, на какие пошли супруги, у них возникает друг к другу непреодолимое отвращение, делающее несносной дальнейшую жизнь. Г-жа Арну сдерживалась, чтобы не выйти из себя, Арну хмурился, и вид этих двух несчастных людей печалил Фредерика.

Она поручила ему, – ибо он пользовался ее доверием, – справляться о положении их дел. Но ему было стыдно обедать у Арну, в то время как он добивается его жены, и он мучился этим. И все же он продолжал, находя оправдание в том, что должен защищать ее и что может представиться случай быть ей полезным.

Через неделю после бала он сделал визит г-ну Дамбрёзу. Финансист предложил ему двадцать акций в своем каменноугольном предприятии; Фредерик не повторил визита. Делорье посылал ему письма – он на них не отвечал. Пеллерен приглашал его зайти взглянуть на портрет; он всякий раз вежливо отговаривался. Однако он уступил настойчивым просьбам Сизи познакомить его с Розанеттой.

Она очень мило встретила Фредерика, но не бросилась на шею, как бывало прежде. Его приятель был счастлив попасть к развратной женщине, а главное, побеседовать с актером: тут оказался Дельмар.

Драма, в которой Дельмар играл простолюдина, отчитывающего Людовика XIV и предрекающего 1789 год, так привлекла к нему внимание, что для него непрестанно сочиняли все такие же роли, и функция его состояла теперь в осмеянии монархов всех стран. В роли английского пивовара он поносил Карла I, в роли студента Саламанки проклинал Филиппа II или же, играя чувствительного отца, негодовал на Помпадур; это было лучше всего! Мальчишки, чтобы увидеть актера, ждали его у подъезда театра, а в антрактах продавали его биографию, в которой описывалось, как он заботится о своей престарелой матери, читает евангелие, помогает бедным – короче говоря, он превращался в какого-то святого Венсана де Поля с примесью Брута[80] и Мирабо. Говорили: «Наш Дельмар». На него была возложена миссия, из него делали Христа.

Все это обворожило Розанетту, и она беззаботно избавилась от старика Удри, так как не страдала жадностью.

Арну, зная ее, долгое время пользовался этим ее свойством и мало тратил на нее; потом появился старик, и все трое старались избегать откровенных объяснений. Теперь, вообразив, что она только ради него выставила старика, Арну увеличил ей содержание. Но она все чаще просила денег, и это было тем более непонятно, что она вела образ жизни менее расточительный, чем прежде; она продала даже кашемировую шаль, желая, по ее словам, расплатиться со старыми долгами; а он все давал, она околдовала его, злоупотребляя им без всякой жалости. Счета, взыскания так и сыпались в этом доме. Фредерик предчувствовал близкую развязку.

Как-то раз он зашел к г-же Арну. Ее не было дома. Г-н Арну, как ему сказали, был занят внизу в магазине.

И в самом деле, Арну, стоя среди своих расписных ваз, старался втереть очки каким-то молодоженам, буржуазной чете из провинции. Он толковал о токарной работе и гончарном деле, о наводе вразброс и об эмалировке, а посетители, не желая показать, что они ничего не понимают, одобрительно кивали головой и покупали.

Когда они ушли, Арну рассказал, что утром у него с женой произошла ссора. Желая предотвратить ее замечания по поводу расходов, он стал уверять, что Капитанша уже не его любовница.

– Я даже сказал ей, что она – ваша.

Фредерик был возмущен; но упреки могли выдать его; он пробормотал:

– Ах, как вы нехорошо поступили, как нехорошо!

– Что за беда? – сказал Арну. – Разве позор – считаться ее любовником? Ведь я же не стыжусь! А разве вам это не было бы лестно?

Не сказала ли она чего-нибудь? Не был ли это намек? Фредерик поспешил ответить:

– Нет! Ничуть! Напротив!

– Ну так что же?

– Да, правда! Это не беда.

Арну продолжал:

– Почему вы там больше не бываете?

Фредерик обещал возобновить посещения.

– Ах! Я и забыл! Вам бы следовало… в разговоре о Розанетте… сказать моей жене что-нибудь такое… не знаю что, но вы придумаете… такую вещь, чтобы она убедилась, что вы ее любовник. Прошу оказать мне эту услугу. Ну как же?

Молодой человек вместо ответа сделал двусмысленную гримасу. Эта клевета могла погубить его. Он в тот же вечер пошел к г-же Арну и поклялся, что утверждения Арну – ложь.

– В самом деле?

Он, казалось, был искренен, и, глубоко вздохнув, она с чудесной улыбкой сказала ему: «Я вам верю»; потом опустила голову и, не глядя на него, проговорила:

– Впрочем, на вас никто не имеет прав!

Значит, она ни о чем не догадывается и презирает его, если не думает, что он может любить ее настолько, чтобы хранить ей верность! Фредерик, забыв уже о своих попытках у Розанетты, почувствовал себя оскорбленным этой снисходительностью.

Затем она попросила его бывать иногда «у этой женщины», чтобы видеть, что там происходит.

Пришел Арну и пять минут спустя пожелал ехать с ним к Розанетте.

Положение становилось нестерпимым.

Его немного отвлекло письмо нотариуса, который на следующий день должен был прислать Фредерику пятнадцать тысяч франков, и, чтобы загладить свою невнимательность по отношению к Делорье, он тотчас же пошел сообщить ему эту приятную новость.

Адвокат жил на улице Трех Марий на шестом этаже, в квартире с окнами во двор. В его кабинете, небольшой холодной комнате с сероватыми обоями и полом, выложенным плитами, главным украшением была золотая медаль, полученная за диссертацию на степень доктора, и она висела в черной деревянной раме рядом с зеркалом. В книжном шкафу красного дерева было за стеклом около сотни томов. Стол, обитый сафьяном, занимал середину комнаты. По углам стояли четыре старых кресла, крытых зеленым бархатом; в камине горели щепки, но тут же лежала наготове вязанка дров, которые можно было подбросить в огонь, как только позвонят. Это были его приемные часы; адвокат повязал белый галстук.

Известие о пятнадцати тысячах франков (должно быть, он на них уже не рассчитывал) обрадовало его, и он повторял, посмеиваясь:

– Это хорошо, старина, хорошо, весьма хорошо!

Он подбросил дров в огонь, снова сел и тотчас же заговорил о газете. Первым делом следовало бы избавиться от Юссонэ.

– Я устал от этого кретина! Что же касается направления, то, по-моему, всего правильнее и остроумнее не иметь никакого!

Фредерика это удивило.

– Ну да, разумеется! Пора относиться к политике с научной точки зрения. Старики восемнадцатого века положили начало, а Руссо и писатели ввели туда филантропию, поэзию и прочие глупости к вящей радости католиков; впрочем, союз этот естественен, так как новейшие реформаторы (я могу доказать) все верят в Откровение. Но если вы служите мессы о спасении Польши, если бога доминиканцев, который был палачом, вы заменяете богом романтиков, который всего-навсего обойщик, если, наконец, об Абсолютном у вас понятие не более широкое, чем у ваших предков, то сквозь ваши республиканские формы пробьется монархия, и ваш красный колпак будет всегда лишь поповской скуфьей! Разница лишь та, что вместо пыток будет одиночное заключение, вместо святотатства – оскорбление религии, вместо Священного союза – европейское согласие, и при этом чудесном строе, вызывающем всеобщее восхищение, созданном из обломков времен Людовика Четырнадцатого, из вольтерьянских развалин со следами императорской краски и обрывками английской конституции, мы увидим, как муниципальные советы будут стараться досадить мэру, генеральные советы – своему префекту, палаты – королю, печать – власти, администрация – всем вместе! Но добрые души в восторге от Гражданского кодекса, состряпанного, что бы там ни говорили, в духе мещанском и тираническом, ибо законодатель, вместо того чтобы делать свое дело, то есть вносить порядок в обычаи, вознамерился лепить общество, точно какой-нибудь Ликург![81] Почему закон стесняет главу семьи в вопросах завещания? Почему он препятствует принудительному отчуждению недвижимости? Почему он наказует бродяжничество как преступление, хотя оно в сущности даже не является нарушением закона? А это еще не все! Уж я-то знаю! Я хочу написать романчик под заглавием «История идеи правосудия» – презабавная будет штука! Но мне отчаянно хочется пить! А тебе?

Он высунулся в окно и крикнул привратнику, чтобы тот сходил в кабачок за грогом.

– В общем, по-моему, есть три партии. Нет! Три группы, из которых ни одна меня не интересует: те, которые имеют, те, у которых больше ничего нет, и те, которые стараются иметь. Но все единодушны в дурацком поклонении Власти! Примеры: Мабли советует запрещать философам обнародование их учений; господин Вронский,[82] математик, называет на своем языке цензуру «критическим пресечением умозрительной способности»; отец Анфантен[83] благословляет Габсбургов за то, что они «протянули через Альпы тяжелую длань, дабы подавить Италию»; Пьер Леру[84] желает, чтобы вас силой заставляли слушать оратора, а Луи Блан склоняется к государственной религии – до того все эти вассалы сами одержимы страстью управлять. Меж тем они все далеки от законности, несмотря на их вековечные принципы. А поскольку принцип означает происхождение, надо всегда обращаться мыслью к какой-либо революции, акту насилия, к чему-то переходному. Так, наш принцип – это народный суверенитет, выраженный в парламентских формах, хотя парламент этого и не признает. Но почему народный суверенитет должен быть священнее божественного права? И то и другое – фикция! Довольно метафизики, довольно призраков! Чтобы мести улицы, не требуется догм! Мне скажут, что я разрушаю общество! Ну и что же? В чем тут беда? Нечего сказать, хорошо оно, это общество!

Фредерик мог бы многое ему возразить, но, видя, что Делорье теперь далек от теорий Сенекаля, он был полон снисхождения к нему. Он удовольствовался замечанием, что подобная система вызовет к ним всеобщую ненависть.

– Напротив, поскольку мы каждую партию уверим в своей ненависти к ее соседу, все будут рассчитывать на нас. Ты тоже примешь участие и займешься высокой критикой!

Нужно было восстать против общепринятых взглядов, против Академии, Нормальной школы, Консерватории, «Французской комедии», против всего, что напоминает какое-то установление. Таким путем они придадут своему «обозрению» характер целостной системы. Потом, когда оно займет совершенно прочное положение, издание вдруг станет ежедневным; тут они примутся за личности.

– И нас будут уважать, можешь не сомневаться!

Исполнялась давняя мечта Делорье – стать во главе редакции, то есть иметь невыразимое счастье руководить другими, вовсю переделывать статьи, заказывать их, отвергать. Его глаза сверкали из-под очков, он приходил в возбуждение и машинально выпивал стаканчик за стаканчиком.

– Тебе надо будет раз в неделю давать обеды. Это необходимо, пусть даже половина твоих доходов уйдет на это! Все захотят попасть к тебе, для других это станет средоточием, для тебя – рычагом, и вот – ты увидишь, – направляя общественное мнение с двух концов, занимаясь и политикой и литературой, мы через какие-нибудь полгода займем в Париже видное место.

Фредерик, слушая его, чувствовал, как молодеет, подобно человеку, который после долгого пребывания в комнате выходит на свежий воздух. Воодушевление товарища передалось и ему.

– Да, я был лентяй, дурак, ты прав!

– В час добрый! – воскликнул Делорье. – Я узнаю моего Фредерика.

И, подставив ему кулак под подбородок, сказал:

– Ах, и мучил же ты меня! Ну ничего! Я все-таки тебя люблю.

Они стояли и смотрели друг на друга, растроганные, готовые обняться.

На пороге передней показалась женская шляпка.

– Как это тебя занесло? – сказал Делорье.

То была м-ль Клеманс, его любовница.

Она ответила, что, случайно идя мимо его дома, не могла устоять против желания увидеться с ним, а чтобы вместе закусить, она принесла ему сладких пирожков; и она положила их на стол.

– Осторожнее, тут мои бумаги! – раздраженно проговорил адвокат. – Кроме того я уже в третий раз запрещаю тебе приходить ко мне в приемные часы.

Она хотела его поцеловать.

– Ладно! Убирайся! Скатертью дорога!

Он отталкивал ее; она громко всхлипнула.

– Ах, ты мне, наконец, надоела!

– Да ведь я тебя люблю!

– Я требую не любви, а внимания ко мне!

Эти слова, такие жестокие, остановили слезы Клеманс. Она стала у окна и, прижавшись лбом к стеклу, застонала.

Ее поза и ее молчание сердили Делорье.

– Когда кончите, прикажите подать себе карету! Слышите?

Она круто повернулась к нему.

– Ты меня гонишь?

– Именно!

Она, должно быть, в знак последней мольбы, устремила на него большие голубые глаза, потом повязала крест-накрест свой шотландский платок, подождала еще минуту и удалилась.

– Ты бы вернул ее, – сказал Фредерик.

– Еще чего!

И Делорье, которому надо было уходить, прошел в кухню, служившую ему и туалетной комнатой. На плите, рядом с парой сапог, сохранялись остатки скудного завтрака, а на полу в углу валялся свернутый вместе с одеялом матрац.

– Это доказывает тебе, – промолвил он, – что я редко принимаю у себя маркиз! Право, без них легко обойтись, да и без всяких других тоже. Те, которые ничего не стоят, отнимают время, а это те же деньги в другой форме; я ведь не богат! И потом они все такие глупые! Такие глупые! Неужели ты можешь разговаривать с женщиной?

Расстались они у Нового моста.

– Итак, решено? Ты принесешь все это завтра, как только получишь?

– Решено! – сказал Фредерик.

На следующее утро, проснувшись, он получил по почте банковый чек на пятнадцать тысяч франков.

Этот клочок бумаги представился ему в виде пятнадцати больших мешков с деньгами, и он подумал, что, располагая такой большой суммой, мог бы, прежде всего, оставить при себе в течение трех лет своей выезд, вместо того чтобы его продавать, как это поневоле предстояло ему сделать в ближайшее время, или же приобрести два прекрасных набора узорчатого оружия, которые он видел на набережной Вольтера, потом еще множество всякой всячины – картины, книги и сколько букетов, сколько подарков для г-жи Арну! Короче говоря, все было бы лучше, чем рисковать, чем терять столько денег на газету! Делорье казался ему самонадеянным; бесчувственность, проявленная им вчера, охладила Фредерика, который уже предавался сожалениям, как вдруг, совсем для него неожиданно, вошел Арну и тяжело, словно чем-то подавленный, опустился на край его постели.

– Что случилось?

– Я погиб!

Он в тот же день должен был внести в контору Бомине, нотариуса на улице св. Анны, восемнадцать тысяч франков, занятых у некоего Ваннеруа.

– Непостижимое несчастье! Я же дал ему обеспечение, которое как-никак должно было его успокоить! Но он угрожает протестом, если не получит деньги нынче днем, сейчас же!

– А что тогда?

– Тогда все очень просто! Он наложит арест на мою недвижимость. Первое же объявление меня разорит, вот и все! Ах, если бы мне найти человека, который одолжил бы мне эту проклятую сумму, – он стал бы на место Ваннеруа, и я был бы спасен! У вас не окажется случайно этой суммы?

Чек лежал на ночном столике, рядом с книгой. Фредерик взял книгу и, положив ее на чек, ответил:

– Ах, боже мой, нет, дорогой друг!

Но ему трудно было отказать Арну.

– Неужели вы никого не можете найти, кто бы согласился?

– Никого! И подумать только, что через неделю я получу деньги! К концу месяца мне должны, пожалуй… пятьдесят тысяч франков!

– Не могли бы вы попросить людей, которые вам должны, заплатить раньше срока?

– Какое там!

– Но у вас же есть ценности, векселя?

– Ничего!

– Что же делать? – сказал Фредерик.

– Вот этот вопрос я и задаю себе, – ответил Арну.

Он замолчал и стал шагать по комнате взад и вперед.

– Ведь это не для меня, боже мой, а для моих детей, для бедной моей жены!

Потом, отчеканивая каждое слово, добавил;

– В конце концов… я буду мужествен… уложусь… и поеду искать счастья… не знаю куда!

– Невозможно! – воскликнул Фредерик.

Арну спокойным тоном отвечал:

– Как же мне теперь оставаться в Париже?

Наступило длительное молчание.

Фредерик заговорил:

– Когда вы могли бы отдать эти деньги?

Это не значит, что они у него есть – напротив! Но ничто не мешает ему повидаться с некоторыми друзьями, предпринять кой-какие шаги. И он позвонил слуге, собираясь одеваться. Арну его благодарил.

– Вам нужно восемнадцать тысяч, не правда ли?

– О! Мне было бы достаточно и шестнадцати! Две тысячи с половиной, три я уж получу за столовое серебро, если только Ваннеруа согласится подождать до завтра, и повторяю вам, вы можете заявить, поклясться кредитору, что через неделю, даже, может быть, дней через пять-шесть деньги будут возвращены. Кроме того, под них дается обеспечение. Итак, никакого риска, понимаете?

Фредерик уверил его, что понимает и сейчас отправится.

Он остался дома, проклиная Делорье, так как ему хотелось сдержать слово и в то же время помочь Арну.

«Что если я обращусь к господину Дамбрёзу? Но под каким предлогом просить денег? Ведь это мне, наоборот, следует платить ему за каменноугольные акции! Ах, да ну его с этими акциями! Не обязался же я брать их!»

И Фредерик был в восхищении от своей независимости, словно он отказал г-ну Дамбрёзу в какой-то услуге.

«Ну что же, – подумал он затем, – ведь я на этом теряю, а мог бы на пятнадцать тысяч выиграть сто! На бирже это иногда бывает… Так вот, если я не оказываю внимания одному, то не в моей ли воле… К тому же Делорье может и подождать! Нет, нет, это нехорошо, пойду к нему!»

Он посмотрел на часы.

«Ах! Дело не к спеху! Банк закрывается лишь в пять часов».

А в половине пятого, получив деньги, он решил:

«Теперь уже не стоит! Я не застану его; пойду вечером!» – и дал себе таким образом возможность отказаться от своего намерения, ибо в сознании всегда сохраняется некоторый след софизмов, проникавших в него, и от них остается привкус, словно от скверного вина.

Он прогулялся по бульварам и пообедал один в ресторане. Потом в театре «Водевиль» прослушал, чтобы рассеяться, акт какой-то пьесы. Но банковые билеты как-то беспокоили его, точно он их украл. Он не был бы огорчен, если бы потерял их.

Вернувшись домой, он нашел письмо, в котором содержалось следующее:

«Что нового?

Моя жена присоединяется к моей просьбе, дорогой друг, в надежде… и т. д.

Ваш…»

И росчерк.

«Его жена! Она меня просит!»

В тот же миг появился Арну, чтобы узнать, не достал ли он требуемую сумму.

– Возьмите, вот она! – сказал Фредерик.

А через сутки сообщил Делорье:

– Я ничего не получил.

Адвокат приходил к нему три дня сряду. Он настаивал, чтобы Фредерик написал нотариусу. Он даже предложил съездить в Гавр.

– Нет! Это лишнее! Я сам поеду!

Когда прошла неделя, Фредерик робко попросил у Арну свои пятнадцать тысяч.

Арну отложил платеж на завтра, потом на послезавтра. Фредерик решался выходить из дому лишь поздней ночью, боясь, что Делорье застигнет его врасплох.

Однажды вечером кто-то задел его на углу у церкви Магдалины. То был Делорье.

– Я иду за деньгами, – сказал Фредерик.

И Делорье проводил его до подъезда какого-то дома в предместье Пуассоньер.

– Подожди меня!

Он стал ждать. Наконец через сорок три минуты Фредерик вышел вместе с Арну и знаком дал понять Делорье, чтобы он еще немного потерпел. Торговец фаянсом и его спутник прошлись под руку по улице Отвиль, затем свернули на улицу Шаболь.

Ночь была темная, порывами налетал теплый ветер. Арну шел медленно, рассказывая о Торговых рядах – крытых галереях, которые поведут от бульвара Сен-Дени к Шатле, замечательном предприятии, в которое ему очень хотелось бы вступить; а время от времени он останавливался у окна какого-нибудь магазина взглянуть на гризеток, потом продолжал свои рассуждения.

Фредерик слышал шаги Делорье – точно упреки, точно удары по его совести. Но потребовать свои деньги ему мешал ложный стыд, смешанный с опасением, что это бесполезно. Делорье подходил ближе. Он решился.

Арну чрезвычайно развязным тоном ответил, что не получил еще долгов и сейчас не может вернуть пятнадцати тысяч франков.

– Они же вам не нужны, я полагаю?

В этот момент Делорье подошел к Фредерику и отвел его в сторону:

– Скажи прямо, есть они у тебя или нет?

– Ну, так нет их! – сказал Фредерик. – Я лишился их!

– А! Каким образом?

– Проиграл!

Делорье ни слова не ответил, поклонился очень низко и отошел. Арну воспользовался случаем, чтобы зайти в табачную лавку и закурить сигару. Воротясь, он спросил, кто этот молодой человек.

– Так, один приятель!

Потом, три минуты спустя, у подъезда Розанетты, Арну сказал:

– Поднимитесь, она будет рада вас видеть. Какой вы стали дикарь!

Фонарь, у которого они стояли, освещал его лицо; в этой довольной физиономии с сигарой в зубах было что-то невыносимое.

– Ах, да, кстати: мой нотариус был у вашего сегодня утром для составления закладной. Это жена мне напомнила.

– Деловая женщина! – машинально заметил Фредерик.

– Еще бы!

И Арну опять принялся ее хвалить. Ей не было равных по уму, сердцу, бережливости; он шепотом прибавил, вращая глазами:

– А какое тело!

– Прощайте! – сказал Фредерик.

Арну вздрогнул:

– Позвольте! В чем дело?

И, нерешительно протянув ему руку, он взглянул на него; его смутило гневное выражение лица Фредерика.

Тот сухо повторил:

– Прощайте!

Точно камень, катящийся с высоты, спустился он по улице Брэда, в отчаянии и тоске, негодуя на Арну, давая себе клятву не видеться с ним больше, да и с ней также. Вместо того чтобы с ней расстаться, как он ожидал, муж, напротив, снова стал обожать ее – всю, от корней волос до глубины души. Вульгарность этого человека выводила Фредерика из себя. Так, значит, все принадлежит ему, все! Он снова столкнулся с ним на пороге дома лоретки, и к ярости собственного бессилия у него примешивалось болезненное чувство, которое осталось от мысли о разрыве. К тому же честность Арну, предлагавшего обеспечение, унижала его; Фредерик готов был его задушить; а над горем его, точно туман, реяло сознание своей подлости по отношению к другу. Слезы душили его.

Делорье шел по улице Мучеников, ругаясь вслух, – так он был возмущен, ибо его проект, подобно низверженному обелиску, казался ему теперь чем-то необычайно высоким. Он считал, что его обокрали, что он потерпел огромный убыток. Приязнь его к Фредерику умерла, и он испытывал от этого радость; это вознаграждало его! Им овладела ненависть к богачам. Он склонился к взглядам Сенекаля и дал себе слово следовать им.

Тем временем Арну, удобно расположившись в глубоком кресле у камина, попивал чай, а Капитанша сидела у него на коленях.

Фредерик к ним больше не пошел, а чтобы отвлечься от пагубной своей страсти, он ухватился за первое, что пришло ему в голову, и решил написать «Историю эпохи Возрождения». Он в беспорядке нагромоздил у себя на столе гуманистов, философов, поэтов; он ходил в кабинет эстампов смотреть гравюры Марка-Антония; он старался уразуметь Макиавелли. Тишина работы постепенно успокоила его. Погружаясь в изучение других личностей, он забывал о своей – единственное, быть может, средство не страдать от нее.

Однажды, когда он преспокойно делал выписки, дверь отворилась, и слуга объявил о приходе г-жи Арну.

Это была она! Одна ли? Да нет! За руку она держала маленького Эжена, нянька в белом переднике шла следом. Г-жа Арну села и, откашлявшись, сказала:

– Давно вы не были у нас!

Фредерик не знал, что сказать в оправдание, и она прибавила:

– Это ваша деликатность!

Он спросил:

– Какая деликатность?

– А то, что вы сделали для Арну! – сказала она.

Фредерик не удержался от движения, означавшего: «Какое мне дело до него! Это я для вас!»

Она отослала ребенка с няней поиграть в гостиной. Они обменялись двумя-тремя вопросами о здоровье, потом разговор иссяк.

На ней было коричневое шелковое платье, цветом напоминавшее испанское вино, и черное бархатное пальто, отороченное куньим мехом; так и хотелось потрогать этот мех рукой, а длинных, гладко зачесанных волос коснуться губами. Но что-то волновало и беспокоило ее, и, обернувшись в сторону двери, она сказала:

– Здесь немного жарко!

Фредерик по взгляду угадал невысказанную мысль.

– Простите, двери лишь прикрыты!

– Ах, да, правда!

И она улыбнулась, как будто хотела сказать: «Я ничего не боюсь».

Он тотчас спросил, что привело ее сюда.

– Мой муж, – проговорила она с усилием над собой, – просил меня зайти к вам, не решаясь сделать это сам.

– А почему же?

– Вы знакомы с господином Дамбрёзом, не правда ли?

– Да, немного!

– Ах, немного!

Она умолкла.

– Так что же? Продолжайте.

И она рассказала, что третьего дня Арну не мог уплатить банкиру четырех тысяч франков по векселям, которые заставил ее в свое время подписать. Она раскаивается, что подвергла риску состояние детей. Но все лучше, чем бесчестье, и если г-н Дамбрёз приостановит взыскание, ему, конечно, скоро все уплатят, так как она собирается продать свой домик в Шартре.

– Бедняжка! – пробормотал Фредерик. – Я к нему съезжу! Можете рассчитывать на меня.

– Благодарю!

И она поднялась, собираясь уже идти.

– О! Вам еще некуда спешить!

Сейчас она стоя рассматривала монгольские стрелы, свешивавшиеся с потолка, книжные шкафы, переплеты, письменные принадлежности; она приподняла бронзовую чашечку, в которой находились перья; ее каблучки с места на место двигались по ковру. Она несколько раз бывала у Фредерика, но всегда вместе с Арну. Теперь они были одни – одни в его собственном доме, – событие необычайное, почти что любовное приключение.

Она захотела посмотреть его садик; он предложил ей руку и стал показывать свои владения – участок в тридцать футов, окруженный со всех сторон домами, украшенный деревцами по углам и клумбою посредине.

Были первые дни апреля. Листья сирени уже зеленели, в воздухе веял чистый ветерок, и щебетали птицы, пенье которых чередовалось с ударами кузнечного молота, доносившимися из каретной мастерской.

Фредерик принес каминную лопатку, и, пока они гуляли по саду, ребенок среди аллеи собирал в кучки песок.

Г-жа Арну думала, что он не будет отличаться пылкостью воображения, но нрава он ласкового. Сестре его, напротив, свойственна какая-то прирожденная сухость, порой обидная для матери.

– Это пройдет, – сказал Фредерик. – Никогда не надо отчаиваться.

Она повторила:

– Никогда не надо отчаиваться!

Эти слова, невольно ею повторенные, показались ему как бы попыткой ободрить его; он сорвал розу, единственную в саду.

– Вы помните… букет роз однажды вечером в экипаже?

Она чуть покраснела и тоном насмешливого сожаления ответила:

– Ах! Я тогда была очень молода!

– А с этой, – тихим голосом продолжал Фредерик, – будет то же самое?

Она ответила, вертя стебелек между пальцами, словно нить веретена:

– Нет! Ее я сохраню!

Она знаком подозвала няню, которая взяла ребенка на руки; выходя на улицу, г-жа Арну на самом пороге дома понюхала цветок, склонила голову на плечо и бросила взгляд нежный, точно поцелуй.

Вернувшись к себе в кабинет, он глядел на кресло, где она сидела, и на вещи, до которых она дотрагивалась. Что-то оставшееся от ее присутствия веяло вокруг него. Ласка, принесенная ею, еще жила.

– Так, значит, она приходила сюда! – говорил он самому себе.

И волна бесконечной нежности нахлынула на него.

На другой день он в одиннадцать часов явился к г-ну Дамбрёзу. Приняли его в столовой. Банкир завтракал, сидя против жены. Рядом с нею была племянница, а с другой стороны – гувернантка-англичанка с изрытым оспой лицом.

Г-н Дамбрёз пригласил своего молодого друга позавтракать вместе с ними и на его отказ спросил:

– Чем могу вам быть полезен? Я вас слушаю.

Фредерик с притворным равнодушием сознался, что он пришел просить за некоего Арну.

– А-а, бывший торговец картинами, – с беззвучным смехом сказал банкир, обнажая десны. – Прежде за него ручался Удри; теперь у них ссора.

И он стал пробегать глазами письма и газеты, лежавшие рядом с его прибором.

Прислуживали два лакея, бесшумно ступая по паркету; а высота этой комнаты с тремя вышитыми портьерами и двумя бассейнами белого мрамора, блеск конфорок, самая расстановка закусок, даже складки накрахмаленных салфеток, – все это великолепное благополучие представляло для Фредерика полный контраст с другим завтраком – у Арну. Он не осмеливался прерывать г-на Дамбрёза.

Хозяйка заметила его смущение.

– Вы встречаетесь с нашим другом Мартиноном?

– Он будет сегодня вечером, – с живостью сказала молодая девица.

– А-а! Тебе уже известно? – спросила тетка, остановив на ней холодный взгляд.

Один из лакеев, наклонившись к ее уху, что-то сказал.

– Дитя мое, твоя портниха!.. Мисс Джон.

И послушная гувернантка скрылась вместе со своей воспитанницей.

Г-н Дамбрёз, потревоженный шумом отодвигаемых стульев, спросил, что такое.

– Пришла г-жа Режембар.

– Как? Режембар! Эта фамилия мне знакома. Я встречал такую подпись.

Фредерик, наконец, приступил к делу: Арну заслуживает участия; он даже, с единственной целью исполнить обязательства, собирается продать дом своей жены.

– Она, говорят, очень хорошенькая, – сказала г-жа Дамбрёз.

Банкир прибавил добродушно:

– Вы, может быть, их близкий… друг?

Фредерик, не ответив прямо, сказал, что он будет очень обязан, если г-н Дамбрёз примет во внимание…

– Ну что же, если это вам доставит удовольствие! Пусть так! Можно подождать! Время еще терпит. Не спуститься ли нам ко мне в контору, хотите?

Завтракать кончили; г-жа Дамбрёз кивнула головой, улыбаясь странной улыбкой, полной вежливости и в то же время иронии. Фредерик не успел и задуматься над этим: г-н Дамбрёз, как только они остались одни, сказал:

– Вы не заезжали за вашими акциями?

И не давая ему извиниться:

– Ничего! Ничего! Вам следует несколько ближе познакомиться с делом.

Он предложил ему папиросу и начал:

– Всеобщая компания по разработке французских каменноугольных копей основана; ждут лишь утверждения устава. Самый факт слияния компаний уже сокращает расходы на контроль и рабочую силу, увеличивает прибыли. Кроме того, компания решила осуществить нововведение – заинтересовать в предприятии рабочих. Она построит им дома, здоровые жилища; наконец она сделается поставщиком своих служащих, будет продавать им все по себестоимости.

И они останутся в выигрыше, сударь; вот где истинный прогресс! Это победоносный ответ на иные республиканские выкрики! У нас в совете состоят, – он извлек проспект, – пэр Франции, один ученый, член института, один инженер-генерал в отставке, всё известные имена! Подобные элементы успокаивают боязливых акционеров и привлекают умных!

Компания будет получать государственные заказы, затем снабжать железные дороги, пароходы, металлургические предприятия, газовые заводы, обывательские кухни.

Итак, мы отапливаем, мы освещаем, мы приближаемся к самому скромному домашнему очагу. Но как, спросите вы, удастся нам обеспечить сбыт? С помощью покровительственных законов, дорогой мой, а их мы добьемся; это наше дело. Я, впрочем, откровенный приверженец запретительной системы! Страна прежде всего!

Он выбран директором, но у него не хватает времени заниматься разными мелочами, между прочим – составлением докладов.

– Я немного не в ладу с классиками, позабыл греческий! Мне нужен кто-нибудь… кто бы мог излагать мои мысли.

И вдруг:

– Не хотите ли стать таким человеком и получить звание генерального секретаря?

Фредерик не знал, что ответить.

– Ну что же, кто может вам помешать?

Его обязанности ограничатся составлением ежегодного отчета для акционеров. Он будет находиться в каждодневных сношениях с самыми влиятельными людьми Парижа. Как представитель компании он, разумеется, заслужит любовь рабочих, это впоследствии позволит ему попасть в Генеральный совет, в депутаты.

В ушах у Фредерика звенело. Откуда такая благосклонность? Он рассыпался в благодарностях.

Но, как сказал банкир, не следовало ставить себя в зависимость от кого бы то ни было. Лучшее средство – приобрести акции, ибо они «отличное помещение денег, поскольку ваш капитал обеспечивает вам положение, а ваше положение – капитал».

– А какая приблизительно должна быть сумма? – сказал Фредерик.

– Боже мой, да какая хотите, полагаю тысяч сорок – шестьдесят.

Эта сумма была для г-на Дамбрёза так ничтожна, а его авторитет был так велик, что Фредерик немедленно решил продать одну из своих ферм. Он принял предложение. Г-н Дамбрёз должен был на днях назначить свидание, чтобы окончательно договориться.

– Итак, я могу сообщить Жаку Арну?..

– Все, что вам угодно! Ах, бедняга! Все, что вам угодно!

Фредерик написал супругам Арну, что они могут успокоиться; отнести это письмо он послал слугу, которому ответили:

– Очень хорошо!

Между тем своим старанием он заслуживал большего. Он ждал визита или, по меньшей мере, письма. Визита ему не сделали. Письма не написали.

Что же это – забывчивость с их стороны или умысел? Если г-жа Арну приходила к нему раз, то что же мешает ей прийти снова? Значит, тот смутный намек, то признание, которое она как будто сделала ему, была лишь корыстная уловка? «Неужели они посмеялись надо мной? Неужели она сообщница?» Какая-то стыдливость, вопреки его желанию, мешала ему пойти к ним.

Однажды утром (три недели спустя после их свидания) г-н Дамбрёз написал ему, что ждет его к себе через час.

По дороге ему опять не дала покоя мысль о супругах Арну, и, не в силах разгадать, чем вызвано их поведение, он был охвачен тоской, зловещим предчувствием. Чтобы избавиться от него, он кликнул кабриолет и велел ехать на улицу Паради.

Арну был в отъезде.

– А госпожа Арну?

– В деревне, на фабрике.

– Когда возвращается господин Арну?

– Завтра непременно!

Он застанет ее одну; случай ему благоприятствует. Мысленно он слышал какой-то голос, властно кричавший ему: «Поезжай!» Но как же господин Дамбрёз? «Ну, да все равно! Скажу, что был болен!» Он поспешил на вокзал. Потом, уже сидя в вагоне, подумал: «Я, может быть, поступаю неправильно? А! Все равно!»

Справа и слева раскинулись зеленые равнины; поезд мчался; станционные домики скользили мимо, словно декорации, а дым от паровоза вился все в одну и ту же сторону тяжелыми хлопьями, которые сперва кружились на фоне травы, потом рассеивались.

Фредерик, сидя один на диванчике, от скуки смотрел на все это с той ленью, которую вызывает в нас чрезмерное напряжение. Но показались краны, склады. Это был Крейль.

В этом городе, построенном на склоне двух низких холмов (из которых один голый, а другой у вершины покрыт лесом), с его церковной башней, неровными домами и каменным мостом, как казалось Фредерику, было что-то веселое, скромное и доброе. Большая лодка спускалась по течению реки, а вода плескалась, гонимая ветром; у подножия распятия копошились в соломе куры; прошла женщина, неся мокрое белье на голове.

Миновав мост, он очутился на острове, где справа были видны развалины монастыря. Вертелась мельница, во всю ширину загораживая второй рукав Уазы, над которым нависало здание фабрики. Внушительность постройки чрезвычайно удивила Фредерика. Он почувствовал больше уважения к Арну. Пройдя еще три шага, он повернул в переулок, заканчивавшийся железной решеткой.

Он вошел внутрь. Привратница окликнула его, чтобы вернуть назад.

– Есть у вас пропуск?

– Зачем?

– Чтобы пройти на фабрику.

Фредерик грубо ответил, что он идет к г-ну Арну.

– Это кто ж такой – господин Арну?

– Да начальник, хозяин, владелец, словом!

– Нет, сударь, это фабрика господ Лебёфа и Милье!

Старуха, должно быть, пошутила. Подошли рабочие. Фредерик обратился к двум или трем из них; они ответили то же самое.

Фредерик вышел со двора, шатаясь, точно пьяный, и вид у него был такой растерянный, что на мосту Боен обыватель, куривший трубку, спросил его, не ищет ли он чего-нибудь. Этот человек знал фабрику Арну. Находилась она в Монтатэре.

Фредерик стал искать экипаж; найти его можно было только у вокзала. Он вернулся туда. Перед багажной кассой одиноко стояла разбитая коляска, запряженная клячей в порванной сбруе, повисшей на оглоблях.

Мальчишка вызвался найти «дядюшку Пилона». Спустя десять минут он воротился: дядюшка Пилон, оказывается, завтракает. Фредерик, потеряв терпение, двинулся пешком. Но шлагбаум на переезде был опущен. Пришлось подождать, пока пройдут два поезда. Наконец он устремился в поле.

Своей однообразной зеленью оно напоминало сукно огромного бильярда. Вдоль дороги, по обе ее стороны, лежал железный шлак, точно кучи щебня. В некотором отдалении, одна подле другой, дымили фабричные трубы. Прямо впереди возвышался на круглом холме маленький замок с башенками и четырехугольной колокольней. Ниже, среди деревьев, неправильными линиями тянулись длинные стены, а совсем внизу расположилась деревня.

Дома в ней одноэтажные, каждый с тремя каменными ступеньками, сделанными из одного куска, без цемента. Порой из какой-нибудь лавки доносилось звякание колокольчика. В черной грязи оставались глубокие следы чьих-то грузных шагов, сеял мелкий дождь, зачерчивая тусклое небо бесконечными штрихами.

Фредерик шел по мостовой; наконец на повороте влево он увидал большую деревянную арку с надписью золотыми буквами: «Фаянс».

Жак Арну не без умысла обосновался по соседству с Крейлем; построив свою фабрику как можно ближе к другой (давно уже имевшей хорошую репутацию), он рассчитывал, что публика их спутает в его пользу.

Главный корпус здания упирался в берег речки, которая пересекала луг. Хозяйский дом, окруженный садом, выделялся своим крыльцом, украшенным четырьмя вазами, в которых топорщились кактусы. Кучи белой глины сушились под навесами; другие лежали прямо под открытым небом, а по середине двора стоял Сенекаль в неизменном синем пальто на красной подкладке.

Бывший репетитор протянул Фредерику холодную руку.

– Вам хозяина? Его нет.

Фредерик смутился и преглупо ответил:

– Я знаю.

Но тотчас прибавил:

– Я по делу, касающемуся госпожи Арну. Она может меня принять?

– Ах, я не видел ее уже три дня, – ответил Сенекаль.

И он излил целый поток жалоб. Соглашаясь на условия фабриканта, он предполагал жить в Париже, а не торчать в этой глуши, вдали от друзей, без газет. Ну что же! Он и с этим примирился! Но Арну, видимо, не обращает никакого внимания на его достоинства. К тому же он недалек, ретроград, невежда, каких мало. Вместо того, чтобы стремиться к художественным усовершенствованиям, лучше было бы ввести угольное и газовое отопление. Буржуа зарывается; Сенекаль сделал упор на это слово. Короче, его занятия ему не нравились, и он почти потребовал от Фредерика, чтобы тот замолвил за него словечко и добился увеличения его жалованья.

– Будьте покойны! – сказал Фредерик.

На лестнице он не встретил никого. Поднявшись на второй этаж, Фредерик заглянул в пустую комнату; это была гостиная. Он громко позвал. Ему не ответили; наверное, кухарки не было дома, служанки также; наконец, добравшись до третьего этажа, он толкнул дверь. Г-жа Арну была одна; она стояла перед зеркальным шкафом. Пояс полураспахнутого капота свисал у нее вдоль бедер. Ее волосы черным потоком спускались на правое плечо, а обе руки были подняты: одной она придерживала шиньон, другой втыкала в него шпильку. Она вскрикнула и исчезла.

Вернулась она тщательно одетая. Ее стан, ее глаза, шелест ее платья – все восхитило его. Фредерик сдерживался, чтобы не расцеловать ее.

– Извините, – проговорила она, – но я не могла…

У него хватило дерзости ее перебить.

– А между тем… вы были так хороши… вот только что…

Комплимент, должно быть, показался ей несколько грубым: щеки ее покрылись румянцем. Он испугался, что она обиделась. Она же спросила:

– Какой счастливый случай занес вас сюда?

Он не знал, что ответить; усмехнувшись и тем выиграв время, чтобы подумать, он ответил:

– Если я скажу, поверите вы мне?

– Почему же нет?

Фредерик рассказал, что прошлой ночью видел страшный сон.

– Мне снилось, что вы опасно больны, лежите при смерти.

– О! Ни я, ни мой муж никогда не болеем!

– Мне снились только вы, – сказал он.

Она спокойно взглянула на него:

– Сны не всегда сбываются.

Фредерик что-то забормотал, подыскивая слова, и начал, наконец, длинную фразу о сродстве душ. Существует такая сила, которая и на расстоянии может связать двух людей; она позволяет каждому из них узнавать то, что чувствует другой, и помогает им соединиться.

Она слушала, наклонив голову, улыбаясь своей прекрасной улыбкой. Он украдкой смотрел на нее, исполненный радости, и свободнее изливал свое чувство, прикрывая его общими фразами. Она предложила ему осмотреть фабрику; она настаивала, и он согласился.

Сперва, чтобы занять его внимание чем-нибудь более интересным, она показала ему нечто вроде музея, который украшал лестницу. Образцы изделий, развешанные по стенам или расставленные на полочках, свидетельствовали об усилиях Арну и о смене его пристрастий. После попыток найти китайскую красную краску он брался за производство майолики, вещей в этрусском и восточном стиле, за подделку итальянского фаянса, наконец старался произвести некоторые усовершенствования, осуществленные лишь позднее. Вот почему в ряду изделий можно было увидеть и большие вазы с изображением китайских мандаринов, и красновато-коричневые миски с золотистым отливом, и горшки, расцвеченные арабскими надписями, и кувшины во вкусе Возрождения, и широкие тарелки с двумя человеческими фигурами, нарисованными как бы сангиной, нежными и воздушными. Теперь он изготовлял буквы для вывесок, ярлыки для вин, но, обладая умом недостаточно возвышенным, чтобы подняться до подлинного искусства, и недостаточно пошлым, чтобы стремиться только к выгоде, он никого не удовлетворял, а сам разорялся. Пока они рассматривали эти вещи, мимо прошла м-ль Марта.

– Разве ты его не узнаешь? – сказала ей мать.

– Узнаю! – ответила она и поклонилась Фредерику, меж тем как взгляд ее, девический взгляд, ясный и подозрительный, словно шептал: «Тебе-то что надо здесь?» И она пошла наверх, слегка наклонив голову набок.

Г-жа Арну повела Фредерика во двор, потом серьезным тоном стала объяснять, как растирают глину, как ее очищают, как просеивают.

– Самое главное – приготовление массы.

И она ввела его в помещение, уставленное чанами, где вращалась вертикальная ось с горизонтальными рукоятками. Фредерик был недоволен собой, что не отказался наотрез от ее приглашения.

– Это мойки, – сказала она.

Название показалось ему смешным и как бы неуместным в ее устах.

Широкие ремни тянулись с одного конца потолка к другому, наматываясь на барабаны, и все двигалось непрерывно, математически строго, раздражающе.

Они вышли оттуда и прошли мимо развалившейся лачуги, служившей прежде хранилищем для садовых инструментов.

– Она уже ни на что не пригодится, – сказала г-жа Арну.

Он дрожащим голосом ответил:

– Счастье может найти в ней приют.

Шум парового насоса покрыл его слова, и они вошли в формовочную.

Люди, сидевшие за узким столом, накладывали глиняные комья на диски, вращавшиеся перед каждым из них; левой рукой они выскабливали внутри, правой разглаживали поверхность, и на глазах, точно распускающиеся цветы, вырастали целые вазы.

Г-жа Арну велела показать формы для изделий более трудных.

В другом помещении изготовлялись ободки, горлышки, выпуклые части. В верхнем этаже выравнивали спайки и гипсом заполняли дырочки, образовавшиеся от предыдущих операций.

На решетках, в углах, посреди коридоров – везде рядами стояла посуда.

Фредерик начинал скучать.

– Вас это, может быть, утомляет? – сказала она.

Опасаясь, как бы не пришлось этим ограничить свое посещение, Фредерик сделал вид, что, напротив, он в большом восторге. Он даже выразил сожаление, что сам не занялся этим производством.

Она как будто удивилась.

– Конечно! Я мог бы тогда жить подле вас!

Он старался уловить ее взгляд, и г-жа Арну, желая этого набежать, взяла со столика шарики массы, оставшиеся после неудачных отделок, сплющила их в лепешку и отпечатала на ней свою руку.

– Можно мне взять это с собою? – спросил Фредерик.

– Боже мой, какой вы ребенок!

Он хотел ответить, но вошел Сенекаль.

Уже с порога господин вице-директор заметил нарушение правил. Мастерские следовало подметать каждую неделю; была суббота, и так как рабочие этого не сделали, Сенекаль объявил, что им придется остаться лишний час. «Сами виноваты!»

Они безмолвно склонились над работой, но о гневе их можно было догадаться по тому, как хрипло они дышали. С ними, впрочем, нелегко было ладить: всех их прогнали с большой фабрики. Республиканец обращался с ними жестоко. Будучи теоретиком, он считался только с массами и проявлял беспощадность к отдельным личностям.

Фредерик, стесненный его присутствием, шепотом спросил у г-жи Арну, нельзя ли посмотреть на печи. Они спустились в нижний этаж, и она принялась объяснять ему назначение ящиков, как вдруг между ними появился Сенекаль, не отстававший от них.

Он сам стал пояснять, распространяясь о различных видах горючего, о плавлении, о пироскопах, о печных устоях, соединениях, глазури и металлах, сыпал терминами химии: «хлористое соединение», «сернистое соединение», «бура», «углекислая соль»! Фредерик ничего в этом не понимал и каждый миг оборачивался к г-же Арну.

– Вы не слушаете, – сказала она. – А господин Сенекаль объясняет очень понятно. Он все эти вещи знает гораздо лучше меня.

Математик, польщенный ее похвалою, предложил показать, как накладывают краски. Фредерик бросил на г-жу Арну тревожно-вопросительный взгляд. Она осталась безучастна, должно быть не желая оказаться с ним наедине и все же не думая с ним расстаться. Он предложил ей руку.

– Нет, благодарю вас! Лестница слишком узкая!

А когда они пришли наверх, Сенекаль отворил дверь в помещение, полное женщин.

В руках у них были кисточки, пузырьки, раковинки, стеклянные дощечки. По карнизу вдоль стены тянулись доски с гравированными рисунками; по комнате летали обрывки тонкой бумаги, а из чугунной печки шел невыносимый жар, к которому примешивался запах скипидара.

Работницы почти все были одеты самым жалким образом. Но среди них выделялась одна – в полушелковом платье и с длинными серьгами. У нее, стройной и в то же время пухленькой, были большие черные глаза и мясистые, словно у негритянки, губы. Пышная грудь выпячивалась под рубашкой, схваченной в талии шнурком юбки; одной рукой облокотись на станок, а другую свесив, она рассеянно глядела куда-то вдаль. Рядом стояла бутылка вина и валялся кусок колбасы.


Воспитание чувств

Правилами распорядка запрещалось есть в мастерских – мера, предусмотренная для соблюдения чистоты в работе и поддержания гигиены среди самих рабочих.

Сенекаль, то ли из чувства долга, то ли из склонности к деспотизму, еще издали закричал, указывая на объявление в рамке:

– Эй! Вы там! Бордоска! Прочтите-ка мне вслух параграф девятый!

– Ну, а еще что?

– А еще что, сударыня? А то, что вы заплатите три франка штрафа!

Она прямо в упор нагло посмотрела на него.

– Подумаешь! Хозяин вернется и снимет ваш штраф! Плевать мне на вас, дружочек!

Сенекаль, заложив руки за спину и прогуливаясь, точно классный надзиратель во время урока, только улыбнулся.

– Параграф тринадцатый, неповиновение, десять франков!

Бордоска опять принялась за работу. Г-жа Арну из приличия ничего не говорила, но нахмурила брови. Фредерик пробормотал:

– О! Для демократа вы слишком уж суровы!

Сенекаль менторским тоном ответил:

– Демократия не есть разнуздание личности. Это – равенство всех перед законом, разделение труда, порядок!

– Вы забываете о гуманности! – сказал Фредерик.

Г-жа Арну взяла его под руку; Сенекаль, оскорбленный, может быть, этим знаком безмолвного согласия, удалился.

Фредерик почувствовал огромное облегчение. С самого утра он искал случая объясниться; случай представился. К тому же внезапное движение г-жи Арну словно таило в себе обещание; и он, будто затем, чтобы погреть ноги, попросил позволения пройти в ее комнату. Но когда он сел рядом с ней, им овладело смущение; неизвестно было, с чего начать. К счастью, ему на ум пришел Сенекаль.

– Нет ничего глупее такого наказания!

Г-жа Арну возразила:

– Строгость бывает необходима.

– Как? И это вы, такая добрая! О! Я обмолвился – ведь иногда вам нравится мучить!

– Я не понимаю загадок, друг мой.

И ее строгий взгляд, более властный, нежели слова, остановил его. Но Фредерик был намерен продолжать. На комоде оказался томик Мюссе.[85] Он перевернул несколько страниц, потом заговорил о любви, о ее отчаянии и ее порывах.

Все это, по мнению г-жи Арну, было или преступно, или надуманно.

Молодой человек был обижен этим отрицанием, и, чтобы опровергнуть ее, он в доказательство привел самоубийства, о которых читаешь в газетах, стал превозносить знаменитые литературные типы – Федру, Ромео, де Гриё.[86] Он сбился.

Огонь в камине погас, дождь хлестал в окна. Г-жа Арну сидела неподвижно, положив обе руки на ручки кресла; ленты ее чепца висели, точно концы повязки сфинкса. Ее чистый бледный профиль выделялся в темноте.

Ему хотелось броситься к ее ногам. В коридоре раздался скрип, он не посмел.

К тому же его удерживал какой-то благоговейный страх. Это платье, сливавшееся с сумерками, казалось ему непомерным, бесконечным, какой-то непреодолимой преградой, и его желание именно поэтому еще усиливалось. Но боязнь сделать слишком много или хотя бы достаточно отнимала у него способность здраво рассуждать.

«Если я ей не нравлюсь, – думал он, – пусть прогонит меня! Если же я ей по душе, пусть ободрит!»

И со вздохом сказал:

– Значит, вы не допускаете, что можно любить… женщину?

Г-жа Арну ответила:

– Если она свободна – на ней женятся; если она принадлежит другому – уходят.

– Итак, счастье невозможно?

– Отчего же! Но счастье нельзя найти в обмане, в тревогах и в угрызениях совести.

– Не все ли равно, если оно дает божественную радость!

– Опыт обходится слишком дорого.

Он решил прибегнуть к иронии.

– Значит, добродетель не что иное, как трусость?

– Лучше скажите: дальновидность. Даже для тех женщин, которые забыли бы долг и религию, может иногда быть достаточно простого здравого смысла. Эгоизм – прочная основа целомудрия.

– Ах! Какие у вас мещанские взгляды!

– Да я и не думаю быть знатной дамой!

В эту минуту прибежал маленький Эжен.

– Мама, пойдем обедать?

– Да, сейчас!

Фредерик поднялся; появилась Марта.

Он не мог решиться уйти и, обратив к г-же Арну взгляд, полный мольбы, сказал:

– Женщины, о которых вы говорите, верно очень бесчувственны?

– Нет! Но они глухи, когда надо!

Она стояла на пороге спальни, а рядом с ней двое ее детей. Он поклонился, не сказав ни слова. Она безмолвно ответила на его поклон.

Беспредельное изумление – вот что он испытывал в первую минуту. То, как она дала ему понять тщетность его надежд, совершенно убило его. Он чувствовал, что погиб, словно человек, упавший в пропасть и знающий, что его не спасут и что он должен умереть.

Все-таки он шел, хоть и наугад, шел, ничего не видя; он спотыкался о камни, сбился с дороги. Раздался стук деревянных башмаков; это рабочие возвращались с литейного завода. Тогда он пришел в себя.

На горизонте железнодорожные фонари вытянулись в линию огней. Он поспел на станцию как раз к отходу поезда; его втолкнули в вагон, и он сразу уснул.

Час спустя на бульварах вечернее веселье Парижа внезапно отодвинуло его поездку куда-то в далекое прошлое. Он решил быть твердым и облегчил душу, осыпая г-жу Арну бранными эпитетами:

– Идиотка, дура, скотина, забуду о ней!

Вернувшись домой, он нашел у себя в кабинете письмо на восьми страницах голубой глянцевитой бумаги с инициалами Р. А.

Оно начиналось дружескими упреками:

«Что с вами, друг мой? Я скучаю».

Но почерк был такой ужасный, что Фредерик уже хотел отшвырнуть письмо, как вдруг в глаза бросилась приписка:

«Я рассчитываю, что вы завтра поедете со мной на скачки».

Что означало это приглашение? Не была ли это еще какая-нибудь новая выходка Капитанши? Но ведь не может быть, чтобы два раза к ряду так, ни с того ни с сего, стали издеваться над одним и тем же человеком; и, охваченный любопытством, он внимательно перечел письмо.

Фредерик разобрал: «Недоразумение… пойти по неверному пути… разочарования… Бедные мы дети!.. Подобно двум потокам, которые сливаются…» и т. д.

Этот стиль не соответствовал языку лоретки. Что за перемена произошла?

Он долго держал в руке эти листочки. Они пахли ирисом, а в очертании букв и в неровных промежутках между строками было что-то напоминавшее беспорядок в туалете и смутившее его.

«Почему бы не поехать? – подумал он наконец. – А если узнает госпожа Арну? Ах, пусть узнает! Тем лучше! И пусть ревнует! Я буду отомщен».

IV

Капитанша была готова и ждала его.

– Вот это мило! – сказала она, взглянув на него своими красивыми глазами, и нежными и веселыми.

Она завязала ленты шляпки, села на диван и замолкла.

– Что же, едем? – сказал Фредерик.

Она посмотрела на часы.

– Ах, нет! Не раньше, чем часа через полтора.

Она как бы сама ставила этим предел своей нерешительности.

Наконец назначенный час пробил.

– Ну вот, andiamo, caro mio![87]

И она в последний раз пригладила волосы и отдала приказания Дельфине.

– Вернется барыня к обеду?

– Нет, зачем же? Мы вместе пообедаем где-нибудь, в Английском кафе, где захотите!

– Прекрасно!

Собачонки тявкали около нее.

– Их лучше взять с собой, правда?

Фредерик сам отнес их в экипаж. Это была наемная карета, запряженная парой почтовых лошадей, с форейтором; на запятках стоял лакей Фредерика. Капитанша была, видимо, довольна его предупредительностью; не успела она усесться в карету, как спросила, был ли он в последнее время у Арну.

– Целый месяц не был, – сказал Фредерик.

– А я встретила его третьего дня, он даже хотел сегодня приехать. Но у него всякие неприятности, опять какой-то процесс, уж не знаю, что такое. Какой странный!

– Да! Очень странный!

Фредерик прибавил равнодушно:

– А кстати, вы все еще видаетесь… как его зовут? С этим бывшим певцом… Дельмаром?

Она сухо ответила:

– Нет, конечно!

Итак, разрыв не подлежал сомнению. У Фредерика возникла надежда.

Они шагом проехали квартал Брэда; на улицах, по случаю воскресенья, было безлюдно, а в окнах показывались лица обывателей. Экипаж покатил быстрее; заслышав стук колес, прохожие оборачивались; кожа откинутого верха блестела; слуга выгибал стан, а собачонки похожи были на две горностаевые муфты, положенные на подушки одна подле другой. Фредерик покачивался на сиденье. Капитанша с улыбкой поворачивала голову то направо, то налево.

Ее шляпка из пестрой соломки была обшита черным кружевом. Капюшон ее бурнуса развевался на ветру, а от солнца она закрывалась лиловым атласным зонтиком, островерхим, точно пагода.

– Что за прелесть эти пальчики! – сказал Фредерик, тихонько взяв другую ее руку, левую, украшенную золотым браслетом в виде цепочки. – Ах, милая вещица! Откуда она у вас?

– О! Она у меня давно, – сказала Капитанша.

Молодой человек ничего не возразил на лицемерный ответ. Он предпочел «воспользоваться случаем». И, все еще держа кисть ее руки, он прильнул к ней губами между перчаткой и рукавом.

– Перестаньте, нас увидят!

– Ну так что же?

Проехав площадь Согласия, они свернули на набережную Конферанс, а потом на набережную Бийи, где в одном из садов заметили кедр. Розанетта думала, что Ливан находится в Китае; она сама засмеялась над своим невежеством и попросила Фредерика давать ей уроки географии. Потом, оставив справа Трокадеро, они переехали Иенский мост и, наконец, остановились среди Марсова поля, рядом с другими экипажами, уже стоявшими перед ипподромом.

Неровную поверхность поля усеял простой народ. Любопытные устроились на балконе Военного училища, а оба павильона за весами, две трибуны в кругу и третью против королевской ложи заполняла нарядная публика, которая, судя по манере себя держать, почтительно относилась к этому, еще новому, роду развлечений. Публика скачек, в ту пору более своеобразная, имела менее вульгарный вид; то были времена штрипок, бархатных воротников и белых перчаток. Дамы в ярких платьях с длинными талиями, расположившиеся на скамейках трибуны, напоминали огромный цветник, на фоне которого темными пятнышками то тут, то там выступали костюмы мужчин. Но все взоры устремлялись на знаменитого алжирца Бу-Маза,[88] невозмутимо сидевшего между двумя офицерами генерального штаба в одной из отдельных лож. Зрители на трибуне Жокей-клуба были сплошь важные господа.

Самые восторженные любители поместились внизу, у скакового круга, обнесенного двумя рядами кольев с протянутыми на них веревками; внутри огромного овала, занимаемого этой оградой, орали торговцы напитками, другие продавали программы скачек, третьи – сигары; гул не утихал; взад и вперед сновали полицейские; колокол, висевший на столбе, покрытом цифрами, зазвонил. Появились пять лошадей, и публика заняла места на трибуне.

А меж тем тяжелые тучи своими завитками задевали верхушки вязов, там, напротив. Розанетта боялась дождя.

– У меня с собою зонты, – сказал Фредерик. – Зонты и все, что нужно для развлечения, – добавил он, приподнимая переднее сиденье, под которым была корзина с провизией.

– Браво! Мы друг друга понимаем!

– И будем еще лучше понимать, не правда ли?

– Возможно! – сказала она, краснея.

Жокеи в шелковых куртках старались выровнять в линию своих лошадей, обеими руками сдерживали их. Кто-то опустил красный флаг. Тогда все пятеро, склонившись над гривами, тронулись. Сперва они шли вровень друг с другом, сплоченным строем; но вскоре цепь удлинилась, перервалась; жокей, на котором был желтый камзол, в середине первого круга чуть было не упал; долгое время Филли и Тиби шли впереди, не отставая друг от друга; потом их опередил Том Пус, но Клебстик, с самого начала шедший сзади, оставил их всех позади и пришел первым, опередив сэра Чарльза на два корпуса; то была неожиданность; в публике кричали; дощатые помосты дрожали от топота ног.

– Нам тут весело! – сказала Капитанша. – Я люблю тебя, милый!

Фредерик больше не сомневался в успехе; слова Розанетты были подтверждением.

Шагах в ста от него в двухместном кабриолете появилась дама. Она высовывалась, потом быстро откидывалась назад; это повторялось несколько раз; Фредерик не мог разглядеть ее лица. Им овладело подозрение: ему показалось, что это г-жа Арну. Но нет, не может быть! К чему бы ей приезжать сюда?

Он вышел из экипажа под предлогом, будто хочет пройтись к весам.

– Вы не слишком любезны! – сказала Розанетта.

Он не слушал ее и шел вперед. Кабриолет повернул, лошадь побежала рысью.

В ту же минуту Фредерика перехватил Сизи:

– Здравствуйте, дорогой! Как поживаете? Юссонэ вон там! Послушайте!

Фредерик старался отделаться от него, чтобы нагнать кабриолет. Капитанша знаками приказывала ему вернуться. Сизи ее заметил и пожелал непременно поздороваться с ней.

С тех пор как кончился траур по его бабушке, он воплощал в жизнь свой идеал, стремясь приобрести особый отпечаток. Клетчатый жилет, короткий фрак, широкие кисточки на ботинках и входной билет, засунутый за ленту на шляпе, – действительно все соответствовало тому, что сам он называл «шиком»; то был шик англомана и мушкетера. Первым делом он стал жаловаться на Марсово поле, отвратительное место для скачек, потом поговорил о скачках в Шантийи и о том, какие там случаются проделки, божился, что может выпить двенадцать бокалов шампанского, пока в полночь часы бьют двенадцать, предлагал Капитанше пари, тихонько гладил болонок; опершись локтем о дверцу экипажа, засунув в рот набалдашник стека, расставив ноги, вытянувшись, он продолжал болтать глупости. Фредерик, стоявший рядом с ним, курил, стараясь определить, куда же делся кабриолет.

Прозвонил колокол, Сизи отошел, к великому удовольствию Розанетты, которой, по ее словам, он очень надоел.

Второй заезд ничем особенным не ознаменовался, третий также, если не считать, что одного жокея унесли на носилках. Четвертый, в котором восемь лошадей состязались на приз города, оказался более интересен.

Зрители трибун взобрались на скамейки. Прочие, стоя в экипажах и поднеся к глазам бинокли, следили за движением жокеев; они, точно пятнышки – красные, желтые, белые и синие, – проносились вдоль толпы, окружавшей ипподром. Издали их езда не казалась особенно быстрой; на другом конце Марсова поля она как будто даже становилась еще медленнее, лошади словно скользили, касаясь животами земли и не сгибая вытянутых ног. Но быстро возвращаясь назад, они вырастали; они рассекали воздух, земля дрожала, летел гравий; камзолы жокеев надувались, точно паруса от ветра, который врывался под них; жокеи ударами хлыста подстегивали лошадей, лишь бы прийти к финишу – то была цель. Одни цифры снимались, выставлялись другие, и победившая лошадь, вся в мыле, с опущенной шеей, еле передвигаясь, не в силах согнуть колени, шла среди рукоплесканий к весам, а наездник в седле, находившийся, казалось, при последнем издыхании, держался за бока.

Последний заезд задержался из-за какого-то спорного вопроса. Скучающая толпа рассеивалась. Мужчины, стоя кучками, разговаривали у подножия трибуны. Речи были вольные; дамы из общества уехали, шокированные присутствием лореток.

Были тут и знаменитости публичных балов, актрисы бульварных театров, – и отнюдь не самым красивым расточалось более всего похвал. Старая Жоржина Обер, та самая, которую один водевилист назвал Людовиком XI от проституции, отчаянно размалеванная, раскинулась в своей длинной коляске, закуталась в куний палантин, как будто была зима, и время от времени издавала звуки, более похожие на хрюканье, чем на смех. Г-жа де Ремуссо, ставшая знаменитостью благодаря своему процессу, восседала в бреке в компании американцев, а Тереза Башлю, наружностью напоминавшая средневековую мадонну, заполняла своими двенадцатью оборками маленький фаэтон, где вместо фартука была жардиньерка с розами. Капитанша позавидовала всему этому великолепию; чтобы обратить на себя внимание, она усиленно стала жестикулировать и заговорила чрезвычайно громко.

Какие-то джентльмены узнали ее и раскланивались с нею. Она отвечала на их поклоны, называя Фредерику их имена. Все они были графы, виконты, герцоги и маркизы, и он уже возгордился, ибо во всех взглядах выражалось своего рода почтение, вызванное его любовной удачей.

Сизи, по-видимому, чувствовал себя не менее счастливым в кругу мужчин зрелого возраста. Эти люди в длинных галстуках улыбались, словно посмеиваясь над ним; наконец он хлопнул по руке самого старшего и направился к Капитанше.

Она с преувеличенной жадностью ела кусок паштета; Фредерик, из послушания, следовал ее примеру, держа на коленях бутылку вина.

Кабриолет показался опять, в нем была г-жа Арну. Она страшно побледнела.

– Налей мне шампанского! – сказала Розанетта.

И, как можно выше подняв наполненный бокал, она воскликнула:

– Эй вы там, порядочная женщина, супруга моего покровителя, эй!

Вокруг раздался смех, кабриолет скрылся. Фредерик дергал Розанетту за платье, он готов был вспылить. Но тут же был Сизи, в той же позе, как раньше; он еще более самоуверенно пригласил Розанетту пообедать с ним в тот же вечер.

– Не могу! – ответила Розанетта. – Мы вместе едем в Английское кафе.

Фредерик молчал, как будто ничего не слышал, и Сизи с разочарованным видом отошел от Капитанши.

Пока он разговаривал с ней, стоя у правой дверцы, слева появился Юссонэ и, расслышав слова «Английское кафе», подхватил:

– Славное заведение! Не перекусить ли там чего-нибудь, а?

– Как вам угодно, – сказал Фредерик. Забившись в угол кареты, он смотрел, как вдали скрывается кабриолет, и чувствовал, что произошло непоправимое и что он утратил великую свою любовь. А другая любовь была тут, возле него, веселая и легкая. Но усталый, полный стремлений, противоречивших одно другому, он уже даже и не знал, чего ему хотелось, и испытывал беспредельную грусть, желание умереть.

Шум шагов и голосов заставил его поднять голову; мальчишки перепрыгивали через барьер скакового круга, чтобы поближе посмотреть на трибуны; все разъезжались. Упало несколько капель дождя. Скопилось множество экипажей. Юссонэ исчез из виду.

– Ну, тем лучше! – сказал Фредерик.

– Предпочитаем быть одни? – спросила Капитанша и положила ладонь на его руку.

В эту минуту мимо них проехало, сверкая медью и сталью, великолепное ландо, запряженное четверкой цугом, с двумя жокеями в бархатных куртках с золотой бахромой. Г-жа Дамбрёз сидела рядом со своим мужем, а на скамеечке против них был Мартинон; лица у всех троих выражали удивление.

«Они меня узнали!» – подумал Фредерик.

Розанетта требовала, чтобы остановились, – ей хотелось лучше видеть разъезд. Но ведь опять могла появиться г-жа Арну. Он крикнул кучеру:

– Поезжай! Поезжай! Живее!

И карета понеслась к Елисейским Полям вместе с другими экипажами, колясками, бричками, английскими линейками, кабриолетами, запряженными цугом, тильбюри, фургонами, в которых за кожаными занавесками распевали мастеровые навеселе, одноконными каретами, которыми осторожно правили отцы семейств. Порой из открытой, битком набитой коляски свешивались ноги какого-нибудь мальчика, сидевшего у других на коленях. В больших каретах с обитыми сукном сиденьями дремали вдовы; или вдруг проносился великолепный рысак, впряженный в пролетку, простую и элегантную, как черный фрак денди. Дождь между тем усиливался. Появлялись зонты, омбрельки, макинтоши; едущие перекликались издали: «Здравствуйте!» – «Как здоровье?» – «Да!» – «Нет!» – «До свиданья!» – и лица следовали одно за другим с быстротой китайских теней. Фредерик и Розанетта молчали, ошеломленные этим множеством колес, вертящихся подле них.


Воспитание чувств

Временами вереницы экипажей, прижатых один к другому, останавливались в несколько рядов. Тогда седоки, пользуясь тем, что оказались в соседстве, рассматривали друг друга. Из экипажей, украшенных гербами, на толпу падали равнодушные взгляды; седоки фиакров смотрели глазами, полными зависти; презрительные улыбки служили ответом на горделивые кивки; широко разинутые рты выражали глупое восхищение; то тут, то там какой-нибудь праздношатающийся, очутившись посреди проезда, одним прыжком отскакивал назад, чтобы спастись от всадника, гарцевавшего среди экипажей и, наконец, выбиравшегося из этой тесноты. Потом все опять приходило в движение; кучера отпускали вожжи, вытягивались их длинные бичи; возбужденные лошади встряхивали уздечками, брызгали пеной вокруг себя, а лучи заходящего солнца пронизывали пар, подымавшийся от влажных крупов и грив. Под Триумфальной аркой лучи эти удлинялись, превращаясь в рыжеватый столб, от которого сыпались искры на спицы колес, на ручки дверец, концы дышел, кольца седелок, а по обе стороны широкого проезда, напоминающего поток, где колышутся гривы, одежды, человеческие головы, точно две зеленые стены, возвышались деревья, блистающие от дождя. Местами опять показывалось голубое небо, нежное, как атлас.

Тут Фредерику вспомнились те давно прошедшие дни, когда он завидовал невыразимому счастью – сидеть в одном из таких экипажей рядом с одной из таких женщин. Теперь он владел этим счастьем, но большой радости оно не доставляло ему.

Дождь перестал. Прохожие, укрывшиеся под колоннадой морского министерства, уходили оттуда. Гуляющие возвращались по Королевской улице в сторону бульвара. На ступеньках перед министерством иностранных дел стояли зеваки.

У Китайских бань, где в мостовой были выбоины, карета замедлила ход. По краю тротуара шел человек в гороховом пальто. Грязь, брызгавшая из-под колес, залила ему спину. Человек в ярости обернулся. Фредерик побледнел: он узнал Делорье.

Сойдя у Английского кафе, он отослал экипаж. Розанетта пошла вперед, пока он расплачивался с кучером.

Он нагнал ее на лестнице, где она разговаривала с каким-то мужчиной. Фредерик взял ее под руку. Но на середине коридора ее остановил другой господин.

– Да ты иди! – сказала она. – Я сейчас приду!

И он один вошел в отдельный кабинет. Оба окна были открыты, а в окнах домов на противоположной стороне улицы видны были люди. Асфальт, подсыхая, переливал муаром; магнолия, поставленная на краю балкона, наполняла комнату ароматом. Это благоухание и эта свежесть успокоили его нервы; он опустился на красный диван под зеркалом.

Вошла Капитанша и, целуя его в лоб, спросила:

– Бедняжке грустно?

– Может статься! – ответил он.

– Ну, не тебе одному! – Это должно было означать: «Забудем каждый наши печали и насладимся счастьем вдвоем».

Потом она взяла в губы лепесток цветка и протянула ему, чтобы он его пощипал. Этот жест, полный сладострастной прелести и почти нежности, умилил Фредерика.

– Зачем ты меня огорчаешь? – спросил он, думая о г-же Арну.

– Огорчаю? Я?

И, став перед ним, положив ему руки на плечи, она посмотрела на него, прищурив глаза.

Вся его добродетельность, вся его злоба потонули в безграничном малодушии.

Он продолжал:

– Ведь ты не хочешь меня любить! – и притянул ее к себе на колени.

Она не сопротивлялась; он обеими руками обхватил ее стан; слыша, как шелестит шелк ее платья, он все более возбуждался.

– Где они? – произнес в коридоре голос Юссонэ.

Капитанша порывисто встала и, пройдя на другой конец комнаты, спиной повернулась к двери.

Она потребовала устриц; сели за стол.

Юссонэ уже не был забавен. Будучи вынужден каждый день писать на всевозможные темы, читать множество газет, выслушивать множество споров и говорить парадоксами, чтобы пускать пыль в глаза, он в конце концов утратил верное представление о вещах, ослепленный слабым блеском своих острот. Заботы жизни, некогда легкой, но теперь трудной, держали его в непрестанном волнении, а его бессилие, в котором он не хотел сознаться, делало его ворчливым, саркастическим. По поводу «Озаи», нового балета, он жестоко ополчился на танцы, а по поводу танцев – на оперу; потом, по поводу оперы, – на итальянцев, которых теперь заменила труппа испанских актеров, «как будто нам еще не надоела Кастилия»! Фредерик был оскорблен в своей романтической любви к Испании и, чтобы прервать этот разговор, спросил о «Коллеж де Франс», откуда только что были исключены Эдгар Кинэ и Мицкевич.[89] Но Юссонэ, поклонник г-на де Местра,[90] объявил себя приверженцем правительства и спиритуализма. Однако он сомневался в фактах самых достоверных, отрицал историю и оспаривал вещи, менее всего подлежавшие сомнению, вплоть до того, что, услышав слово «геометрия», воскликнул: «Что за вздор – эта геометрия!» И тут же все время подражал разным актерам. Главным его образцом был Сенвиль.[91]

Все это паясничанье отчаянно надоело Фредерику. Нетерпеливо двигаясь на стуле, он под столом задел ногой одну из болонок. Те залились несносным лаем.

– Вы бы отослали их домой! – сказал он резко.

Розанетта никому не решилась бы их доверить.

Тогда он обратился к журналисту:

– Ну, Юссонэ, принесите себя в жертву!

– Ах, да, дорогой! Это было бы так мило!

Юссонэ отправился, не заставив себя просить.

Как отблагодарить его за такую любезность? Фредерик об этом и не подумал. Он даже начинал радоваться тому, что они остаются вдвоем, как вдруг вошел лакей.

– Сударыня, вас кто-то спрашивает.

– Как! Опять?

– Надо мне все-таки пойти взглянуть! – сказала Розанетта.

Он жаждал ее, она была нужна ему. Ее исчезновение казалось ему вероломством, почти что подлостью. Чего она хочет? Разве мало того, что она оскорбила г-жу Арну? Впрочем, тем хуже для той. Теперь он ненавидел всех женщин. И слезы душили его, ибо любовь его не нашла ответа, а вожделения были обмануты.

Капитанша вернулась и, представляя ему Сизи, сказала:

– Я его пригласила. Не правда ли, я хорошо сделала?

– Еще бы! Конечно! – И Фредерик с улыбкой мученика попросил аристократа присесть.

Капитанша стала просматривать меню, останавливаясь на причудливых названиях.

– Что если бы нам съесть тюрбо из кролика а ля Ришельё и пудинг по-орлеански?

– О, нет! Только не по-орлеански![92] – воскликнул Сизи, который принадлежал к легитимистам и думал сострить.

– Вы предпочитаете тюрбо а ля Шамбор?[93]

Такая угодливость возмутила Фредерика.

Капитанша решила взять простое филе, раков, трюфели, салат из ананаса, ванильный шербет.

– После видно будет. Пока ступайте… Ах, совсем забыла! Принесите мне колбасы. Без чеснока.

Она называла лакея «молодым человеком», стучала ножом по стакану, швыряла в потолок хлебные шарики. Она пожелала тотчас же выпить бургонского.

– Пить перед едой не принято, – заметил Фредерик.

По мнению виконта, это иногда делается.

– О нет! Никогда!

– Уверяю вас, что да!

– Ага! Вот видишь!

Она сопровождала свои слова взглядом, означавшим: «Он человек богатый; да, да, слушайся его!»

Между тем дверь ежеминутно открывалась, лакеи бранились, а в соседнем кабинете кто-то барабанил вальс на адском пианино. Разговор со скачек перешел на искусство верховой езды вообще и на две противоположные ее системы. Сизи защищал Боше, Фредерик – графа д'Ор. Розанетта, наконец, пожала плечами:

– Ах, боже мой! Довольно! Он лучше тебя знает в этом толк, поверь!

Она кусала гранат, облокотясь на стол; пламя свечей в канделябрах дрожало перед нею от ветра; яркий свет пронизывал ее кожу переливами перламутра, румянил ее веки, зажигал блеск в ее глазах; багрянец плода сливался с пурпуром ее губ, тонкие ноздри вздрагивали; во всем ее облике было что-то дерзкое, пьяное и развратное; это раздражало Фредерика и в то же время наполняло его сердце безумным желанием.

Затем она спокойно спросила, кому принадлежит вон то большое ландо с лакеем в коричневой ливрее.

– Графине Дамбрёз, – ответил Сизи.

– А они очень богаты, да?

– О! Весьма богаты! Хотя у госпожи Дамбрёз, всего-навсего урожденной Бутрон, дочки префекта, состояние небольшое.

Муж ее, напротив, получил, как говорят, несколько наследств. Сизи перечислил, от кого и сколько; бывая у Дамбрёзов, он хорошо знал их историю.

Фредерик, желая сделать неприятность Сизи, упорно ему противоречил. Он утверждал, что г-жа Дамбрёз – урожденная де Бутрон, упирая на ее дворянское происхождение.

– Не все ли равно! Мне бы хотелось иметь ее коляску! – сказала Капитанша, откидываясь в кресле.

Рукав ее платья немного отвернулся, и на левой руке они увидели браслет с тремя опалами.

Фредерик заметил его.

– Постойте! Что это…

Все трое переглянулись и покраснели.

Дверь осторожно приоткрылась, показались сперва поля шляпы, а затем профиль Юссонэ.

– Простите, я помешал вам, влюбленная парочка!

Он остановился, удивясь, что видит Сизи и что Сизи занял его место.

Подали еще один прибор. Юссонэ был очень голоден и потому наудачу хватал остатки обеда, мясо с блюда, фрукты аз корзины, держа в одной руке стакан, в другой – вилку и рассказывая в то же время, как он выполнил поручение. Собачки доставлены в целости и сохранности. Дома ничего нового. Кухарку он застал с солдатом, – этот эпизод Юссонэ сочинил единственно с тем, чтобы произвести эффект.

Капитанша сняла с вешалки свою шляпу. Фредерик бросился к звонку и еще издали крикнул слуге:

– Карету!

– У меня есть карета, – сказал виконт.

– Помилуйте, сударь!

– Позвольте, сударь!

И они уставились друг на друга; оба были бледны, и руки у них дрожали.

Капитанша, наконец, пошла под руку с Сизи и, указывая на занятого едой Юссонэ, проговорила:

– Уж позаботьтесь о нем – он может подавиться. Мне бы не хотелось, чтобы его преданность к моим моськам погубила его!

Дверь захлопнулась.

– Ну? – сказал Юссонэ.

– Что – ну?

– Я думал…

– Что же вы думали?

– Разве вы не…

Фразу свою он дополнил жестом.

– Да нет! Никогда в жизни!

Юссонэ не настаивал.

Напрашиваясь обедать, он ставил себе особую цель. Так как его газета, называвшаяся теперь не «Искусство», а «Огонек», с эпиграфом: «Канониры, по местам!», отнюдь не процветала, то ему хотелось превратить ее в еженедельное обозрение, которое он издавал бы сам, без помощи Делорье. Он заговорил о своем старом проекте и изложил новый план.

Фредерик, не понимавший, вероятно, в чем дело, отвечал невпопад, Юссонэ схватил со стола несколько сигар, сказал: «Прощай, дружище», и скрылся.

Фредерик потребовал счет. Счет был длинный, а пока гарсон с салфеткой подмышкой ожидал уплаты, подошел второй – бледный субъект, похожий на Мартинона, и сказал:

– Прошу прощения, забыли внести в счет фиакр.

– Какой фиакр?

– Тот, что отвозил барина с собачками.

И лицо гарсона вытянулось, как будто ему жаль было бедного молодого человека. Фредерику захотелось дать ему пощечину. Он подарил ему на водку двадцать пять франков сдачи, которую ему возвращали.

– Благодарю, ваша светлость! – сказал человек с салфеткой, низко кланяясь.

Весь следующий день Фредерик предавался своему гневу и мыслям о своем унижении. Он упрекал себя, что не дал пощечины Сизи. А с Капитаншей он клялся больше не встречаться; в других столь же красивых женщинах не будет недостатка; а так как для того, чтобы обладать ими, нужны деньги, он продаст свою ферму, будет играть на бирже, разбогатеет, своею роскошью сразит Капитаншу, да и весь свет. Когда настал вечер, его удивило, что он не думал о г-же Арну.

«Тем лучше! Что в этом толку?»

На третий день, уже в восемь часов, его посетил Пеллерен. Он начал с похвал обстановке, с любезностей. Потом вдруг спросил:

– Вы были в воскресенье на скачках?

– Увы, да!

Тогда художник начал возмущаться английскими лошадьми, восхвалять лошадей Жерико, коней Парфенона.

– С вами была Розанетта?

И он ловко начал расхваливать ее.

Холодность Фредерика его смутила. Он не знал, как заговорить о портрете.

Его первоначальное намерение было написать портрет в духе Тициана. Но мало-помалу его соблазнил богатый колорит модели, и он стал работать со всею искренностью, накладывая слой за слоем, нагромождая пятна света. Сперва Розанетта была в восторге; ее свидания с Дельмаром прервали эти сеансы и дали Пеллерену полный досуг восхищаться самим собой. Затем, когда восхищение улеглось, он спросил себя, достаточно ли величия в его картине. Он сходил посмотреть на картины Тициана, понял разницу, признал свое заблуждение и стал отделывать контуры; потом он пытался, ослабив их, слить, сблизить тона головы и фон картины, и лицо стало отчетливее, тени внушительнее, во всем появилась большая твердость. Наконец Капитанша снова пришла. Она даже позволила себе делать замечания. Художник, разумеется, стоял на своем. Он приходил в бешенство от ее глупости, но потом сказал себе, что она, быть может, и права. Тогда началась эра сомнений, судорог мысли, которые вызывают спазму в желудке, бессонницу, лихорадку, отвращение к самому себе; у него хватило мужества подправить картину, но делал он это неохотно, чувствуя, что работа его неудачна.

Жаловался он только на то, что картину отказались принять на выставку, затем упрекнул Фредерика в том, что он не зашел взглянуть на портрет Капитанши.

– Какое мне дело до Капитанши?

Эти слова придали смелости Пеллерену.

– Представьте, теперь этой дуре портрет больше не нужен!

Он не сказал, что потребовал с нее тысячу экю. А Капитанша не заботилась о том, кто заплатит, и, предпочитая получить от Арну вещи более необходимые, даже ничего не говорила ему о портрете.

– А что же Арну? – спросил Фредерик.

Она уже направляла к нему Пеллерена. Бывшему торговцу картинами портрет оказался ни к чему.

– Он утверждает, что эта вещь принадлежит Розанетте.

– Действительно, это ее вещь.

– Как! А она прислала меня к вам, – ответил Пеллерен.

Если бы он верил в совершенство своего произведения, то, быть может, и не подумал бы о том, чтобы извлечь из него выгоду. Но известная сумма (притом сумма значительная) могла бы явиться опровержением критиков, подспорьем для него. Чтобы отделаться, Фредерик вежливо спросил его о цене.

Чудовищность цифры возмутила его; он ответил:

– О нет, нет!

– Но ведь вы ее любовник, вы заказали мне картину!

– Позвольте, я был посредником!

– Но не может же портрет остаться у меня на руках!

Художник пришел в бешенство.

– О, я не думал, что вы такой жадный!

– А я не думал, что вы такой скупой! Слуга покорный!

Не успел он уйти, как явился Сенекаль.

Фредерик смутился, встревожился.

– Что случилось?

Сенекаль рассказал ему всю историю:

– В субботу, часов в девять, госпожа Арну получила письмо, звавшее ее в Париж. Так как случайно не оказалось никого, кто мог бы отправиться в Крейль за экипажем, она вздумала послать меня. Я отказался, потому что это не входит в мои обязанности. Она уехала и вернулась в воскресенье вечером. Вдруг вчера утром на фабрике появляется Арну. Бордоска ему нажаловалась. Не знаю, что там у них такое, но он при всех сложил с нее штраф. У нас произошел крупный разговор. Словом, он меня рассчитал – вот и все!

Потом он раздельно проговорил:

– Впрочем, я не раскаиваюсь – я исполнил свой долг. Но все равно, это ваша вина.

– Каким образом? – воскликнул Фредерик, опасаясь, как бы Сенекаль не догадался.

Сенекаль, очевидно, ни о чем не догадывался, так как продолжал:

– Да, если бы не вы, я, быть может, нашел бы что-нибудь получше.

Фредерик почувствовал нечто похожее на угрызения совести.

– Чем я теперь могу быть вам полезен?

Сенекаль просил достать ему какое-нибудь занятие, какое-нибудь место.

– Вам это легко. У вас столько знакомых, в их числе и господин Дамбрёз, как мне говорил Делорье.

Другу Делорье было неприятно упоминание о нем. После встречи на Марсовом поле он вовсе не собирался посещать Дамбрёзов.

– Я недостаточно с ними близок, чтобы кого-нибудь рекомендовать им.

Демократ стоически перенес этот отказ и, помолчав минуту, сказал:

– Я уверен, всему причиной – бордоска, да еще ваша госпожа Арну.

Это «ваша г-жа Арну» убило в сердце Фредерика всякое желание ему помочь. Однако, из деликатности, он взял ключ от своего бюро.

Сенекаль предупредил его:

– Благодарю вас!

Затем, забывая о своих невзгодах, он стал говорить о государственных делах, об орденах, которые щедро раздавались в день рождения короля, о смене кабинета, о делах Друайара и Бенье,[94] наделавших в то время много шума, повозмущался буржуазией и предрек революцию.

Его взгляды привлек висевший на стене японский кинжал. Он взял его в руку, потрогал рукоятку, потом брезгливо бросил на диван.

– Ну, прощайте! Мне пора к Лоретской богоматери.

– Вот как! Почему же это?

– Сегодня годовщина смерти Годфруа Кавеньяка.[95] Он-то умер на посту! Но не все еще кончено! Как знать!

И Сенекаль бодро протянул ему руку.

– Мы не увидимся, быть может, никогда. Прощайте!

Это «прощайте», дважды повторенное, взгляд из-под насупленных бровей, брошенный на кинжал, его покорность судьбе и, главное, его торжественность настроили Фредерика на мечтательный лад. Вскоре он перестал думать о Сенекале.

На той же неделе его гаврский нотариус прислал ему деньги, вырученные от продажи фермы: сто семьдесят четыре тысячи франков. Он разделил сумму на две части; одну положил в банк, а другую отнес биржевому маклеру, чтобы начать игру на бирже.

Он обедал в модных ресторанах, посещал театры и старался развлекаться. Среди этих занятий его застало письмо Юссонэ, весело сообщавшего ему, что Капитанша на другой же день после скачек отставила Сизи. Это обрадовало Фредерика, который не стал задумываться, почему Юссонэ пишет ему об этом обстоятельстве.

Через три дня случай привел его встретиться с Сизи. Молодой дворянин проявил полное самообладание и даже пригласил его обедать в среду на следующей неделе.

Утром того дня Фредерик получил от судебного пристава бумагу, которой г-н Шарль-Жан-Батист Удри извещал его, что, согласно определению суда, он является собственником имения, находящегося в Бельвиле и принадлежавшего г-ну Жаку Арну, и что он готов уплатить двести двадцать три тысячи франков – стоимость имения. Но из того же уведомления явствовало, что, так как сумма, за которую заложено было имение, превышает его стоимость, долговое обязательство, данное Фредерику, утрачивает всякое значение.

Вся беда случилась оттого, что в свое время срок действия векселя не был продлен. Арну взялся сделать это и забыл. Фредерик рассердился на него, а когда гнев прошел, оказал себе:

«Ну, так что же… Ну что? Если это может его спасти, тем лучше! Я от этого не умру! Не стоит и думать об этом!»

Но вот, разбирая бумаги у себя на столе, он опять натолкнулся на письмо Юссонэ и обратил внимание на постскриптум, которого в первый раз не заметил. Журналист просил пять тысяч франков, не больше и не меньше, чтобы наладить дела газеты.

– Ах! И надоел же он!

И он послал Юссонэ лаконическую записку с резким отказом, после чего стал одеваться, собираясь на обед в «Золотой дом».

Сизи представил ему своих гостей, начав с самого почтенного – толстого седовласого господина:

– Маркиз Жильбер дез Онэ, мой крестный отец. Господин Ансельм де Форшамбо, – сказал он о другом госте (это был белокурый и хилый молодой человек, уже лысый), затем он указал на мужчину лет сорока, державшего себя просто: – Жозеф Боффре, мой двоюродный брат, а вот мой старый наставник, господин Везу. – Это был человек, напоминавший не то ломового извозчика, не то семинариста, с большими бакенбардами и в длинном сюртуке, застегнутом внизу на одну только пуговицу, так что на груди он запахивался шалью.

Сизи ожидал еще одно лицо – барона де Комена, который, «может быть, будет, но не наверно». Он каждую минуту выходил, казался взволнованным. Наконец в восемь часов все перешли в залу, великолепно освещенную и слишком просторную для такого числа гостей. Сизи выбрал ее нарочно для большей торжественности.

Ваза позолоченного серебра, в которой были цветы и фрукты, занимала середину стола, уставленного, по старинному французскому обычаю, серебряными блюдами; их окаймляли небольшие блюда с соленьями и пряностями; кувшины с замороженным розовым вином возвышались на известном расстоянии друг от друга; пять бокалов разной высоты стояли перед каждым прибором, снабженным множеством каких-то замысловатых приспособлений для еды, назначение которых было неизвестно. И уже на первую перемену были поданы: осетровая головизна в шампанском, Йоркская ветчина на токайском, дрозды в сухарях, жареные перепелки, волован под бешемелью, соте из красных куропаток и картофельный салат с трюфелями, с двух сторон замыкавший скопление этих яств Люстра и жирандоли освещали залу, стены которой были обтянуты красным шелком. Четыре лакея во фраках стояли за креслами, обитыми сафьяном. Увидя это зрелище, гости не могли удержаться от восхищения, в особенности наставник.

– Право, наш амфитрион совсем забыл о благоразумии. Это слишком!

– Что вы! – сказал виконт де Сизи. – Полноте!

И, проглотив первую ложку, он начал:

– Ну что же, мой дорогой дез Онэ, смотрели вы в Пале-Рояле «Отца и дворника»?

– Ты ведь знаешь, что у меня нет времени! – ответил маркиз.

По утрам он был занят, так как слушал курс лесоводства, вечером посещал сельскохозяйственный клуб, а днем изучал на заводах производство земледельческих машин. Проводя три четверти года в Сентонже, он пользовался пребыванием в столице для пополнения своих знаний, и его широкополая шляпа, которую он положил на консоль, была полна брошюр.

Сизи заметил, что г-н де Форшамбо отказывается от вина.

– Пейте же, право! Сплоховали вы на вашем последнем холостом обеде!

Услышав это, все раскланялись, стали его поздравлять.

– А юная особа, – сказал наставник, – очаровательна, не правда ли?

– Еще бы! – воскликнул Сизи. – Как бы то ни было, он неправ: жениться – это так глупо!

– Ты судишь легкомысленно, друг мой; – возразил г-н дез Онэ, в глазах которого появились слезы, ибо он вспомнил свою покойницу.

А Форшамбо, посмеиваясь, несколько раз сряду повторил:

– Сами тем же кончите! Вот увидите!

Сизи не соглашался. Он предпочитал развлекаться, вести образ жизни «во вкусе Регентства». Он хотел изучить приемы драки, чтобы посещать кабаки Старого города, как принц Родольф в «Парижских тайнах»,[96] извлек из кармана короткую трубку, был груб с прислугой, пил чрезвычайно много и, чтобы внушить высокое мнение о себе, ругал все кушанья; трюфели он даже велел унести, и наставник, наслаждавшийся ими, сказал, стараясь ему угодить:

– Это не то что яйца в сабайоне, которые готовили у вашей бабушки!

И он возобновил разговор со своим соседом-агрономом, который считал, что жизнь в деревне имеет много преимуществ, позволяя ему, например, воспитывать в дочерях своих любовь к простоте. Наставник приветствовал такие взгляды и грубо льстил ему, думая, что тот имеет влияние на его воспитанника, к которому ему втайне хотелось попасть в управители.

Фредерик, явившись сюда, был зол на Сизи; глупость виконта его обезоружила. А жесты Сизи, его лицо – все в нем напоминало ему обед в Английском кафе, все сильнее раздражало его, и он прислушивался к нелюбезным замечаниям, которые вполголоса делал кузен Жозеф, добрый малый без всякого состояния, страстный охотник и биржевик. Сизи в шутку несколько раз назвал его мошенником; потом вдруг воскликнул:

– А, вот и барон!

Вошел мужчина лет тридцати; в лице его было что-то грубое, в движениях какое-то проворство; шляпу он носил набекрень, а в петлице у него красовался цветок. Это был идеал виконта. В восторге от такого гостя, вдохновленный его присутствием, он решился сказать каламбур по поводу глухаря, которого как раз подавали:

– Вот глухарь – он глух, но не глуп![97]

Сизи задал г-ну де Комену множество вопросов о лицах, не известных остальным гостям; наконец, словно вспомнив что-то, он спросил:

– А скажите, вы подумали обо мне?

Тот пожал плечами:

– Рано вам, малыш! Нельзя!

Сизи просил г-на де Комена ввести его в свой клуб. Барон, сжалившись, очевидно, над его самолюбием, сказал:

– Ах, чуть не забыл! Поздравляю, дорогой мой: вы ведь выиграли пари!

– Какое пари?

– А там, на скачках, вы утверждали, что в тот же вечер будете у этой дамы.

У Фредерика было такое чувство, словно его хлестнули бичом. Но он сразу же успокоился, увидев смущенное лицо Сизи.

Действительно, уже на другой день, как только появился Арну, прежний ее любовник, ее Арну, – Капитанша стала раскаиваться. Они с Арну дали понять виконту, что он лишний, и выставили его вон, нимало не церемонясь.

Он сделал вид, что не расслышал. Барон прибавил:

– Что поделывает милейшая Роза? По-прежнему у нее такие красивые ножки? – Этими словами он хотел показать, что он был с нею в близких отношениях.

Фредерика обозлило это открытие.

– Тут нечего краснеть, – продолжал барон. – Дело неплохое!

Сизи щелкнул языком.

– Э, не такое уж хорошее!

– Вот как?

– Ну да, боже мой! Во-первых, я не нахожу в ней ничего особенного, и потом ведь таких, как она, можно получить сколько угодно. Ведь как-никак это… товар!

– Не для всех! – раздраженно возразил Фредерик.

– Ему кажется, что он – не как все! – сказал Сизи. – Вот забавник!

Гости засмеялись.

Сердце так билось у Фредерика, что он задыхался. Он выпил залпом два стакана воды.

Но у барона сохранились приятные воспоминания о Розанетте.

– Она по-прежнему с неким Арну?

– Ничего не могу сказать, – ответил Сизи. – Я не знаю этого господина!

Тем не менее он стал утверждать, что Арну мошенник.

– Позвольте! – крикнул Фредерик.

– Однако это несомненно! У него даже был процесс!

– Неправда!

Фредерик вступился за Арну. Он ручался за его честность, даже сам поверил в нее, придумывал цифры, доказательства. Виконт, злой и к тому же пьяный, упрямился, и Фредерик строго спросил его:

– Вы, сударь, хотите меня оскорбить?

И взгляд, брошенный им на виконта, был жгуч, как кончик его сигары.

– О, ничуть! Я даже согласен, что у него есть нечто весьма хорошее: его жена.

– Вы ее знаете?

– Еще бы! Софи Арну – кто ее не знает!

– Как вы сказали?

Сизи поднялся и, запинаясь, повторил:

– Кто ее не знает!

– Замолчите! Она не из тех, у кого вы бываете!

– Надеюсь!

Фредерик швырнул ему в лицо тарелку.

Она молнией пролетела над столом, повалила две бутылки, разбила салатник, раскололась на три куска, ударившись о серебряную вазу, и попала виконту в живот.

Все вскочили, чтобы удержать его. Он выбивался, кричал, был в ярости. Г-н дез-Онэ твердил:

– Успокойтесь! Ну полно, дитя мое!

– Но ведь это ужасно! – вопил наставник.

Форшамбо был бледен как полотно и дрожал; Жозеф громко хохотал; лакеи вытирали вино, подымали с пола осколки, а барон затворил окно, ибо, несмотря на стук экипажей, шум могли услышать и на бульваре.

В ту минуту, когда Фредерик бросил тарелку, все говорили разом; поэтому оказалось невозможным определить, что дало повод к оскорблению, кто был причиной – сам ли Арну или г-жа Арну, Розанетта или еще кто-нибудь другой. Несомненно было одно – ни с чем несравнимая грубость Фредерика: он решительно отказался выразить малейшее раскаяние.

Г-н дез-Онэ попытался смягчить его, кузен Жозеф также; о том же старались наставник и даже Форшамбо. Барон тем временем успокаивал Сизи, который проливал слезы, ослабев от нервного потрясения. Раздражение Фредерика, напротив, все усиливалось, и дело, может быть, осталось бы в том же положении до самого утра, если бы барон не сказал, желая положить этому конец:

– Милостивый государь, виконт пришлет к вам завтра своих секундантов.

– В котором часу?

– В полдень, если разрешите.

– К вашим услугам, милостивый государь.

Очутившись на улице, Фредерик вздохнул полной грудью. Слишком уж долго он сдерживался: наконец-то он дал себе волю! Он чувствовал какую-то мужественную гордость, наплыв внутренней силы, опьянявшей его. Ему нужно было двух секундантов. Первый, о ком он подумал, был Режембар, и он тотчас же направился в известный ему кабачок на улице Сен-Дени. Ставни были закрыты. Но в окошке над дверью блестел свет. Дверь открылась, и он вошел, низко наклонив голову, чтобы пройти под навесом.

В пустом помещении горела свечка, поставленная на прилавок у самого края. Все табуреты, ножками вверх, стояли на столах. Хозяйка и слуга ужинали в углу, у двери в кухню, и Режембар, сидевший в шляпе, разделял их трапезу и даже слегка стеснял слугу, который при каждом глотке принужден был поворачиваться боком к столу. Фредерик коротко рассказал Режембару, в чем дело, и объяснил свою просьбу. Гражданин сперва ничего не ответил; он вращал глазами, как будто раздумывая, несколько раз обошел комнату и, наконец, сказал:

– Да, с удовольствием!

И кровожадная улыбка блеснула на его лице, сгладив морщины, когда он узнал, что противник – аристократ.

– Уж мы не дадим ему спуску, будьте спокойны! Во-первых, дуэль на шпагах…

– Но, может быть, – заметил Фредерик, – я не имею права…

– Говорю вам – надо драться на шпагах! – резко возразил Гражданин. – Умеете вы фехтовать?

– Немножко.

– А-а, немножко! Все вы таковы! А рвутся в бой! А что значат какие-то уроки фехтования! Слушайте же: держитесь подальше от противника, закрывайте круг и отступайте, отступайте! Это разрешается. Утомляйте его! Потом бросайтесь на него совершенно открыто. А главное – никаких хитростей, никаких ударов во вкусе Ла-Фужера! Нет, просто раз-два, отбой. Вот смотрите! Надо поворачивать кисть, как будто вы отпираете ключом… Дядюшка Вотье, дайте вашу трость! Ага! Вот это мне и нужно.

Он схватил палку, с помощью которой зажигали газ, округлил правую руку, согнул левую в локте и стал наносить удары стене. Он притоптывал ногой, оживился, даже делал вид, как будто встречает препятствия, кричал: «Попался, а? Попался?» – и на стене вырисовывался его огромный силуэт, а шляпа словно касалась потолка. Хозяин время от времени приговаривал: «Браво! Прекрасно!» Супруга его, хотя и была взволнована, тоже восхищалась, а Теодор, бывший солдат, к тому же ярый поклонник г-на Режембара, от изумления прирос к полу.

На следующий день рано утром Фредерик поспешил в магазин, где служил Дюссардье. Миновав ряд помещений, где всюду видны были материи, сложенные на полках или выставленные на прилавках, а на деревянных подставках в виде грибов развешаны были шали, он обнаружил Дюссардье в какой-то клетке, за решеткой, среди счетных книг: он писал, стоя перед конторкой. Славный малый тотчас же бросил свои дела.

Секунданты прибыли ровно в двенадцать. Фредерик счел более приличным не присутствовать при переговорах.

Барон и г-н Жозеф заявили, что их удовлетворит самое простое извинение. Но Режембар, державшийся правила никогда не уступать и считавший долгом своим защищать честь Арну (Фредерик ни о чем другом ему не говорил), потребовал, чтобы извинения принес виконт. Г-н де Комен был возмущен этой наглостью. Гражданин не желал идти на уступки. Примирение становилось совершенно невозможным, и дуэль была решена.

Возникали новые затруднения, так как по правилам выбор оружия принадлежал оскорбленному Сизи. Но Режембар утверждал, что, посылая вызов, он тем самым выступает как обидчик. Секунданты Сизи возмутились, говоря, что пощечина как-никак жесточайшее оскорбление. Гражданин, придравшись к словам, возразил, что удар не пощечина. Наконец решено было обратиться к военным, и все четыре секунданта ушли, чтобы где-нибудь в казармах посоветоваться с офицерами.

Они остановились у казармы на набережной Орсэ. Г-н де Комен обратился к двум капитанам и изложил им предмет спора.

Капитаны ничего не поняли, так как замечания, которые вставлял Гражданин, только запутывали дело. В конце концов они предложили секундантам составить протокол, прочитав который, они смогут вынести решение. Тогда перешли к кафе. Ради большей осторожности Сизи в протоколе обозначили буквою Г., а Фредерика – буквой К.

Потом вернулись в казарму. Офицеров не было. Но они показались вновь и объявили, что выбор оружия, несомненно, принадлежит г-ну Г. Все отправились к Сизи. Режембар и Дюссардье остались на улице.

Виконт, узнав об этом решении, так взволновался, что несколько раз заставил повторить его, а когда г-н де Комен заговорил о требованиях Режембара, он пролепетал: «Однако же!», втайне склоняясь к тому, чтобы согласиться на них. Тут он опустился на кресло и заявил, что не будет драться.

– Как? Что? – спросил барон.

Из уст Сизи полился беспорядочный поток слов. Он хотел стрелять в упор, через платок, и чтобы был один пистолет.

– Или пусть в стакан насыплют мышьяку и бросят жребий. Это иногда делается, я читал!

Барон, человек нрава не особенно терпеливого, принял более резкий тон:

– Господа секунданты ждут вашего ответа. Это неприлично в конце концов! Что вы выбираете? Ну! Шпагу, что ли?

Виконт кивнул головой, что означало «да», и дуэль была назначена на следующее утро, ровно в семь часов у заставы Майо.

Дюссардье был вынужден вернуться к себе в магазин; сообщить об всем Фредерику пошел Режембар.

Фредерик целый день оставался без вестей; его нетерпение перешло всякие пределы.

– Тем лучше! – воскликнул он.

Гражданин был доволен его самообладанием.

– От нас требовали извинений, вообразите! Пустяк, одно какое-нибудь словечко! Но я им показал! Ведь я так и должен был поступить, не правда ли?

– Разумеется, – сказал Фредерик и подумал, что было бы лучше пригласить другого секунданта.

Потом, уже оставшись один, он несколько раз повторил вслух:

– Я буду драться на дуэли. Да, я буду драться! Забавно!

Расхаживая по комнате и очутившись перед зеркалом, он заметил, что лицо его бледно.

– Уж не боюсь ли я?

Страшное беспокойство овладело им при мысли, что на дуэли он оробеет.

– А если убьют, что тогда? Мой отец тоже погиб на дуэли. Да, меня убьют!

И вдруг ему представилась его мать в трауре; бессвязные образы замелькали в его мыслях. Он был в отчаянии от своего малодушия. Его обуял порыв храбрости, охватила жажда истребления. Он не отступил бы перед целым батальоном. Когда его возбуждение улеглось, он с радостью почувствовал, что непоколебим. Чтобы рассеяться, он пошел в театр, где давали балет, послушал музыку, поглядел на танцовщиц, а в антракте выпил стакан пунша. Но, вернувшись домой и увидев свой кабинет, обстановку, среди которой находился, быть может, в последний раз, он ощутил какую-то слабость.

Он спустился в сад. Сверкали звезды; он предался созерцанию их. Мысль, что он будет драться за женщину, возвышала, облагораживала его в собственных глазах. И он спокойно лег спать.

Иначе вел себя Сизи. Когда барон уехал, Жозеф сделал попытку пробудить в нем бодрость, но виконт не поддавался уговорам, и он ему сказал:

– Однако, любезный, если ты предпочитаешь замять дело, я пойду скажу им.

Сизи не решился ответить: «Да, конечно», но затаил гнев против своего кузена, который не оказал ему этой услуги без его ведома.

Он желал, чтобы Фредерик умер этой ночью от апоплексического удара или чтобы произошло восстание и наутро оказалось столько баррикад, что доступ к Булонскому лесу стал бы невозможен; или чтобы какое-нибудь препятствие помешало явиться одному из секундантов, ибо за отсутствием секунданта поединок не состоялся бы. Ему хотелось умчаться на курьерском поезде, все равно куда. Он жалел, что не знает медицины и не может принять такого снадобья, которое, не подвергая жизнь опасности, усыпило бы его и заставило считать его мертвым. Он дошел до того, что ему захотелось тяжело заболеть.

Ища совета и поддержки, он послал за г-ном дез-Онэ. Оказалось, что этот достойный человек уехал к себе в Сентонж, получив депешу о болезни одной из дочерей. Сизи это показалось дурным предзнаменованием. К счастью, зашел его навестить г-н Везу, его наставник. Тут начались излияния.

– Как же поступить? Боже мой, как поступить?

– Я бы на вашем месте, граф, нанял на Крытом рынке какого-нибудь молодца, чтобы он вздул того.

– Все равно, он поймет, кто его подослал! – заметил Сизи.

Время от времени он испускал стон.

– А разве закон разрешает драться на дуэли?

– Это пережиток варварства! Что поделаешь!

Педагог из любезности напросился на обед. Воспитанник его ничего не ел, а после обеда почувствовал потребность пройтись.

Когда они проходили мимо церкви, он сказал:

– Не зайти ли… посмотреть?

Г-н Везу охотно согласился и даже сам предложил ему святой воды.

Был май месяц, алтарь украшали цветы, слышалось пение, звучал орган. Но молиться он был не в состоянии; богослужение напоминало ему о похоронах, в ушах у него как будто раздавалось гудение De Profundis.[98]

– Пойдемте! Мне не по себе!

Всю ночь они играли в карты. Виконт старался проигрывать, чтобы умилостивить рок, и г-н Везу этим воспользовался. Наконец на рассвете Сизи, совсем изнемогающий, уронил голову на зеленое сукно и погрузился в дремоту, полную неприятных сновидений.

Однако если храбрость есть желание побороть слабость, то виконт проявил храбрость, ибо, увидев секундантов, которые пришли за ним, он напряг все силы, – самолюбие говорило ему, что отступление его погубит. Г-н де Комен похвалил его за бодрость.

Но, сидя в фиакре, от тряски и солнечного зноя он ослабел. Энергия его исчезла. Он даже не узнавал улиц, по которым они проезжали.

Барон развлекался тем, что еще усиливал его страх, заговаривая о «трупе» и о том, как его тайком провезти в город. Жозеф отвечал в том же тоне. Оба они, считая это дело нелепостью, были убеждены, что оно уладится.

Сизи ехал, понурив голову; он тихо поднял ее и заметил, что не взяли с собой врача.

– Это ни к чему, – сказал барон.

– Так, значит, опасности нет?

Жозеф ответил торжественно:

– Будем надеяться!

Больше никто не заговаривал в карете.

В десять минут восьмого прибыли к заставе Майо. Фредерик и его секунданты находились уже там, все трое одетые в черное. Режембар вместо обычного галстука надел галстук военный, на конском волосе; в руках у него был длинный ящик вроде футляра для скрипки, всегда фигурирующий в подобных случаях. Дуэлянты холодно обменялись поклонами. Затем все направились в глубь Булонского леса, по Мадридской дороге, чтобы выбрать подходящее место.

Режембар сказал Фредерику, который шел между ним и Дюссардье:

– Ну, а насчет страха как обстоит дело? Если вам что-нибудь нужно – не стесняйтесь, я ведь понимаю! Боязнь свойственна человеку.

И, понизив голос, добавил:

– Не курите больше, это действует расслабляюще!

Фредерик бросил сигару, которая ему мешала, и твердым шагом продолжал путь. Виконт шел сзади, поддерживаемый своими секундантами.

Навстречу изредка попадались прохожие. Небо было голубое, и порою в траве раздавался шорох – прыгали кролики. На повороте тропинки женщина в клетчатом платке разговаривала с мужчиной в блузе, а вдоль большой аллеи, обсаженной каштанами, конюхи в полотняных куртках прогуливали лошадей. Сизи вспоминались те счастливые дни, когда, верхом на своем буром жеребце, с моноклем в глазу, он гарцевал рядом с какой-нибудь коляской; воспоминания усиливали его тоску; его мучила невыносимая жажда; жужжание мух сливалось для него с пульсацией его собственной крови; ноги его вязли в песке; ему казалось, что путь продолжается целую вечность.

Секунданты, не останавливаясь, пристально смотрели по сторонам дороги. Начали обсуждать, куда идти – к Кателанскому кресту или к Багательской стене. Наконец свернули направо и, дойдя до какой-то рощицы, остановились под соснами.

Место выбрали так, чтобы обоих противников поставить в одинаковые условия. Отметили, куда им следует стать. Потом. Режембар отпер свой ящик. В нем на красной сафьяновой подушке лежали четыре очаровательные шпаги, с выемками посредине, с филигранными украшениями на рукоятках. Яркий луч, прорезав листву, упал на них, и Сизи они показались серебряными змеями, сверкнувшими над лужей крови.

Гражданин показал, что все они равной длины; третью он взял сам, чтобы в случае необходимости разнять противников. У г-на де Комена была трость. Наступило молчание.

У всех на лицах читалась растерянность или жестокость.

Фредерик снял сюртук и жилет. Жозеф помог Сизи сделать то же самое; когда он развязал галстук, все заметили, что у него на шее образок. У Режембара это вызвало улыбку жалости.

Тогда г-н де Комен (чтобы еще дать Фредерику время на размышление) попытался кое к чему придраться. Он оговаривал право надеть перчатку, схватиться за шпагу противника левой рукой. Режембар, которому не терпелось, не возражал. Наконец барон обратился к Фредерику:

– Все зависит от вас, сударь! В признании своих ошибок нет ничего постыдного.

Дюссардье в знак согласия кивнул головой. Гражданин пришел в негодование:

– Что же, по-вашему, мы сюда уток щипать пришли, черт возьми!.. По местам!

Противники стояли друг против друга, секунданты по сторонам каждого. Режембар крикнул:

– Начинайте!

Сизи ужасно побледнел. Кончик его шпаги дрожал, как хлыст. Он запрокинул голову, раскинул руки и упал на спину, лишившись чувств. Жозеф поднял его и, поднеся к его носу флакон с солью, стал изо всех сил трясти. Виконт открыл глаза и вдруг, как безумный, ринулся к своей шпаге. Фредерик со своей шпагой не расставался и ждал противника, твердо глядя вперед и держа руку наготове.

– Остановитесь! Остановитесь! – донесся с дороги чей-то голос, и раздался топот лошади, пущенной вскачь; сучья ломались о верх кабриолета. Человек, высунувшись из экипажа, махал платком и продолжал кричать: – Остановитесь, остановитесь!

Г-н де Комен, думая, что это вмешалась полиция, поднял трость:

– Довольно! Перестаньте! Виконт ранен!

– Я ранен? – спросил виконт.

В самом деле, он, падая, оцарапал себе большой палец левой руки.

– Да это он когда падал, – пояснил Гражданин.

Барон притворился, что не расслышал.

Арну выскочил из кабриолета.

– Я опоздал? Нет! Слава богу!

Он облапил Фредерика, щупал его, покрывая поцелуями его лицо.

– Я знаю причину; вы заступились за старого друга! Вот это хорошо! Да, хорошо! Никогда этого не забуду! Какой вы добрый! Ах, милое дитя!

Он смотрел на него и, смеясь от радости, в то же время проливал слезы. Барон обернулся к Жозефу:

– Думаю, мы лишние на этом маленьком семейном празднике. Все ведь кончено, господа, не правда ли? Виконт, повяжите руку. Вот, возьмите мой платок.

И с повелительным жестом прибавил:

– Полно же! Миритесь! Таков обычай.

Противники нехотя пожали друг другу руки. Виконт, г-н де Комен и Жозеф удалились в одну сторону, а Фредерик со своими приятелями – в другую.

Так как поблизости находился ресторан «Мадрид», то Арну предложил зайти туда выпить по стакану пива.

– Можно бы и позавтракать, – сказал Режембар.

Но Дюссардье спешил, и пришлось ограничиться легкой закуской в саду. Все испытывали то блаженное состояние, которое наступает вслед за счастливой развязкой. Гражданин все-таки досадовал, что дуэль прервали в самый интересный момент.

Арну узнал о ней от приятеля Режембара, некоего Компена, и в великодушном порыве поспешил к месту дуэли, чтобы помешать ей, думая, впрочем, что он является причиной. Он попросил Фредерика рассказать ему подробности. Фредерику, которого тронула нежность Арну, было совестно поддерживать в нем заблуждение.

– Бога ради, довольно об этом!

В его сдержанности Арну увидел большую деликатность. И тут же, с обычным своим легкомыслием, он перешел на другую тему:

– Что нового, Гражданин?

И они заговорили о векселях, платежных сроках. Чтобы устроиться поудобнее, они даже пересели к другому столу и стали там шептаться.

Фредерик разобрал слова:

– Вы мне подпишете?

– Да. Но вы-то, разумеется…

– Я, наконец, перепродал за триста! Выгодное дело, право!

Словом, было ясно, что Арну и Гражданин обделывают множество всяких дел.

Фредерик хотел напомнить ему о своих пятнадцати тысячах. Но его давешнее появление исключало возможность упреков, даже самых мягких. К тому же он чувствовал усталость. Место было неподходящее. Он отложил до другого раза.

Арну, сидя в тени жасминного куста, курил и был очень весел. Окинув взглядом двери отдельных кабинетов, которые все выходили в сад, он сказал, что бывал здесь прежде весьма часто.

– И не один, наверно? – спросил Гражданин.

– Еще бы!

– Какой вы шалопай! Ведь женатый человек!

– Ну, а вы-то! – продолжал Арну и, снисходительно улыбнувшись, заметил: – Я даже убежден, что у этого бездельника где-нибудь имеется комната и он там принимает девочек.

В знак того, что это правда, Гражданин только повел бровью. Тут оба они начали излагать свои вкусы. Арну теперь больше нравилась молодежь, работницы; Режембар терпеть не мог «жеманниц» и ценил прежде всего положительные свойства. Вывод, к которому приходил торговец фаянсом, был тот, что не следует относиться к женщинам серьезно.

«А свою жену он все-таки любит», – думал Фредерик, возвращаясь домой, и Арну казался ему человеком бесчестным. Он сердился на него за эту дуэль, как будто ради него он только что рисковал жизнью.

Дюссардье он был благодарен за его преданность; приказчик, которого он настойчиво приглашал к себе, в конце концов стал каждый день посещать его.

Фредерик давал ему книги: Тьера, Дюлора, Баранта, «Жирондистов» Ламартина.[99] Добрый малый внимательно слушал и принимал его мнения как мнения наставника.

Однажды вечером он явился в полном смятении.

Утром того дня на бульваре на него наскочил какой-то человек, несшийся во весь опор, и, узнав в нем одного из друзей Сенекаля, сказал ему:

– Его сейчас схватили, мне пришлось бежать!

Это была совершенная правда. Дюссардье весь день наводил справки. Сенекаль, обвиняемый в политическом преступлении, сидел теперь в тюрьме.

Родом из Лиона, сын мастера и ученик одного из адептов Шалье,[100] он, едва только приехал в Париж, сразу же вступил в члены «Общества семейств»;[101] образ жизни его был известен; полиция за ним следила. В мае 1839 года он был в числе сражавшихся,[102] и с тех пор держался в тени, но, все более и более возбуждаясь, фанатически поклоняясь Алибо[103] не видя разницы между недовольством, которое внушало ему общество, и злобой, возбуждаемой в народе монархией, он всякое утро просыпался с надеждой на революцию, которая в две недели или в месяц изменит мир. Выведенный из терпения нерешительностью своих собратьев, взбешенный задержками, которые отдаляли его мечту, отчаявшись в своей родине, он в качестве химика вступил в ряды заговорщиков, изготовлявших зажигательные бомбы, и был застигнут врасплох по пути на Монмартр, где собирался испытать действие пороха, который нес с собой, – последнее средство к установлению республики.

Дюссардье она была не менее дорога, чем Сенекалю, ибо в его представлении она означала свободу и всеобщее счастье. Однажды, – ему тогда было пятнадцать лет, – он на улице Транснонен[104] возле бакалейной лавочки увидел солдат со штыками, красными от крови; к прикладам их ружей прилипли волосы. С тех пор правительство возмущало его как воплощение несправедливости. Жандармы и убийцы мало чем отличались друг от друга в его представлении; сыщик был для него то же, что отцеубийца. Все зло, которое разлито на земле, он, в своей простоте, приписывал Власти и ненавидел ее ненавистью органической, непрестанной, всецело владевшей его сердцем и изощрявшей его чувствительность. Тирады Сенекаля ослепили его. Виновен он или невиновен и преступна ли его попытка – не все ли равно? С той минуты, как он стал жертвой Власти, надо было ему помогать.

– Пэры вынесут ему, конечно, обвинительный приговор! А потом его увезут в арестантской карете, как каторжника, и запрут в тюрьме на Мон-Сен-Мишель, где правительство морит их всех! Остен сошел с ума! Штейбен покончил с собой! Когда Барбеса переводили в каземат, его тащили за ноги, за волосы! Его топтали ногами, и голова у него подскакивала на каждой ступеньке. Какой ужас! Подлецы!

Он задыхался, рыдая от гнева, и метался по комнате в страшной тоске.

– Надо все-таки что-нибудь сделать! Послушайте, я-то ведь не знаю что! Если бы мы попробовали освободить его, а? Когда его поведут в Люксембург, можно напасть в коридоре на конвойных! Десяток смельчаков – те всюду пройдут!

Глаза его так горели, что Фредерик вздрогнул.

Сенекаль показался ему теперь значительнее, чем он думал. Он вспомнил, сколько тот перестрадал, как строг был его образ жизни; не разделяя энтузиазма Дюссардье, он все же почувствовал восхищение, которое возбуждает всякий человек, приносящий себя в жертву идее. Он говорил себе, что если бы он ему помог, Сенекаль не дошел бы до этого, – и приятели усердно пытались изобрести какой-нибудь способ, чтобы его спасти.

Добраться до него оказалось невозможным.

Фредерик справлялся в газетах о его судьбе и в течение трех недель посещал читальни.

Как-то раз ему под руку попалось несколько номеров «Весельчака». Передовая неизменно бывала посвящена уничтожению какой-нибудь известной личности. Затем следовали светская хроника, сплетни. Далее шли насмешки над «Одеоном», над Карпентра,[105] над рыбоводством и над приговоренными к смерти, если таковые были. Исчезновение океанского парохода послужило на целый год темой для шуток. Художественные корреспонденции занимали третий столбец, где в форме анекдотов или советов давались рекламы портных, помещались отчеты о балах, объявления о распродажах, разбор книг и тем же стилем писалось о томике стихов и о какой-нибудь паре сапог. Единственным серьезным отделом был обзор маленьких театров, представлявший ожесточенные нападки на двух-трех директоров; а для рассуждения об интересах искусства критику давали повод какие-нибудь декорации в театре «Канатных плясунов».[106] или актриса на роли любовниц в театре «Отдохновение»[107]

Фредерик уже хотел отложить все это, как вдруг его взгляд упал на статью, озаглавленную: «Курочка и три петуха». Это была история его дуэли, изложенная стилем резвым и развязным. Он без труда узнал самого себя, так как по его адресу много раз повторялась шутка: «Юноша, прошедший в Санском коллеже курс наук, но ничему не научившийся». Он даже был изображен жалким провинциалом, низкородным простаком, старающимся водить знакомство со знатью. Что касается виконта, то роль благородного героя играл он – и во время ужина, куда он явился незваный, и в истории с пари, ибо он увозил с собой даму, и, наконец, на дуэли, во время которой он вел себя как подобает дворянину. Храбрость Фредерика, правда, не отрицалась, но автор статьи давал понять, что посредник, то есть сам «покровитель», явился как раз вовремя. Все это заканчивалось фразой, таившей, быть может, коварнейшие намерения:

«Откуда такая нежность? Вот вопрос! И, как говорит дон Базильо, кого, черт возьми, здесь обманывают?»

Это, без всякого сомнения, была месть Юссонэ Фредерику за отказ в пяти тысячах франков.

Что было делать? Если он потребует объяснений от Юссонэ, тот будет уверять его в своей невиновности, и он ничего не добьется. Лучше молча проглотить пилюлю. Никто в конце концов не читает этого «Весельчака».

Выйдя из читальни, он увидел, что перед лавкой торговца картинами толпится народ. Взоры привлекал женский портрет, под которым была подпись, сделанная черными буквами: «Мадмуазель Роз-Аннет Брон. Собственность г-на Фредерика Моро из Ножана».

Да, это была она, или почти она, изображенная en face, с открытой грудью, распущенными волосами и с красным бархатным кошельком в руке; а из-за ее плеча просовывал клюв павлин, огромный хвост которого, точно веер, выделялся на фоне стены.

Пеллерен выставил картину, чтобы заставить Фредерика заплатить, в полной уверенности, что знаменит и что Париж примкнет к нему и воодушевится этими дрязгами.

Уж не заговор ли это? Не сообща ли художник и журналист подготовили нападение?

Его дуэль ничего не изменила. Он становится смешон, все издеваются над ним.

Дня через три, в последних числах июня, акции Северной компании поднялись на пятнадцать франков, благодаря чему Фредерик, купивший их в прошлом месяце на две тысячи, получил целых тридцать тысяч франков. Эта ласка судьбы вернула ему уверенность. Он решил, что ни в ком не нуждается, что все его неудачи происходят от его робости, его неуверенности. С Капитаншей надо было сразу же поступить гораздо решительнее, с самого начала прогнать Юссонэ, не вступать в отношения с Пеллереном и показать, что он не чувствует никакой неловкости. Он отправился к г-же Дамбрёз на один из ее обычных вечеров.

В передней Мартинон, приехавший одновременно с ним, обернулся.

– Как, ты здесь? – спросил он, удивленный и даже недовольный тем, что видит его.

– А почему бы и нет?

И, стараясь угадать причину, почему он встречает такой прием, Фредерик прошел в гостиную.

Несмотря на лампы, зажженные по углам комнаты, освещение казалось тусклым: все три окна, широко распахнутые, слишком уж резко выделялись большими черными четырехугольниками, бросая тень. Под картинами возвышались жардиньерки в человеческий рост, а в глубине комнаты отражались в зеркале серебряный чайник и самовар. Слышались негромкие голоса, скрип башмаков на ковре.

Он увидел черные фраки, потом его глазам представился круглый стол, освещенный лампой с большим абажуром; вокруг него сидело семь или восемь дам, одетых по-летнему, а немного дальше, в качалке, г-жа Дамбрёз. Она была в платье из сиреневой тафты, с прорезами на рукавах, из-под которых вырывались кисейные сборки, и нежный тон материи гармонировал с цветом ее волос; она откинулась назад и ногу положила на подушку, – спокойная, как произведение искусства, полная изящества, как драгоценный цветок.

Г-н Дамбрёз с каким-то седовласым старцем прохаживались по гостиной взад и вперед. Некоторые из гостей, присев на козетки, беседовали небольшими группами; другие же, собравшись в кружок, стояли посредине.

Разговор шел о выборах, об изменениях, вносимых в законы, о дополнениях к этим изменениям, о речи г-на Грандена, об ответе на нее г-на Бенуа.[108] Третья партия действительно зашла слишком далеко! Левому центру не следовало бы забывать историю своего возникновения! Министерство понесло большой ущерб! Утешительно, однако, что у него не нашлось бы преемников, – словом, положение было совершенно такое же, как в 1834 году.

Фредерик, которому все это было скучно, пошел к дамам. Мартинон находился подле них; он стоял, держа шляпу подмышкой, вполоборота, и вид имел столь благопристойный, что напоминал вещицу из севрского фарфора. Он взял номер «Ревю де Дё Монд», валявшийся на столе между «Подражанием Христу» и «Готским альманахом»,[109] и свысока произнес свое суждение об одном знаменитом поэте; сказал, что посещает чтения, посвященные св. Франциску; пожаловался на свое горло, глотал конфетки от кашля; говорил о музыке, рисовался своей ветреностью. М-ль Сесиль, племянница г-на Дамбрёза, вышивавшая себе манжеты, искоса посматривала на него своими бледно-голубыми глазами, а мисс Джон, курносая гувернантка, даже бросила вышивание; обе как будто восклицали про себя: «Какой красавец!»

Г-жа Дамбрёз обернулась к нему:

– Дайте мне мой веер, – он там, на столике… Нет, нет, вы не там ищете! На другом!

Она встала, а так как тот уже возвращался с веером, то они встретились посреди гостиной лицом к лицу; она что-то резко сказала ему, – видимо, это был упрек, судя по надменному выражению ее лица. Мартинон попытался улыбнуться, потом присоединился к кружку солидных мужчин. Г-жа Дамбрёз снова села и, перегнувшись через ручку кресла, сказала Фредерику:

– Я третьего дня видела одного человека, который говорил со мной о вас, – господина де Сизи. Вы ведь с ним знакомы?

– Да… немножко…

Вдруг г-жа Дамбрёз воскликнула:

– Герцогиня! Ах, какое счастье'

И она направилась к самой двери, навстречу маленькой старушке в платье из серой тафты и кружевном чепце с длинными концами. Эта дама, дочь одного из товарищей по изгнанию графа д'Артуа[110] и вдова наполеоновского маршала, ставшего пэром Франции в 1830 году, имела связи как при старом, так и при новом дворе и могла добиться очень многого. Гости, стоявшие посреди комнаты, расступились, и разговор продолжался.

Теперь тема беседы перешла на пауперизм, все описания которого, по мнению разговаривающих, были весьма преувеличены.

– Однако, – заметил Мартинон, – нищета существует, надо сознаться в этом! Но исцелить от нее не может ни наука, ни власть. Это чисто индивидуальный вопрос. Когда низшие классы захотят отделаться от своих пороков, нужда их кончится. Пусть народ станет более нравственным, и тогда не будет такой бедности!

Г-н Дамбрёз считал, что ничего нельзя ожидать хорошего, пока не будет избытка капиталов. «Итак, единственное средство – это вверить, как, впрочем, того хотели и сенсимонисты (ведь и у них, бог мой, кое-что было неплохо, будем ко всем справедливы), вверить, говорю я, дело прогресса людям, которые могут увеличить народное богатство».

Разговор незаметно коснулся крупных промышленных предприятий, железных дорог, угольных копей. И г-н Дамбрёз, обращаясь к Фредерику, тихо сказал ему:

– Вы так и не заехали поговорить о нашем деле.

Фредерик сослался на нездоровье, но чувствуя, что это слишком глупое оправдание, прибавил:

– К тому же мне тогда нужны были деньги.

– Чтобы купить коляску? – подхватила г-жа Дамбрёз, проходившая мимо с чашкой чая, и поглядела на него через плечо.

Она думала, что он любовник Розанетты; намек был ясен. Фредерику даже показалось, что все дамы, перешептываясь, издали смотрят на него. Чтобы лучше разобраться в том, что они думают, он опять направился к ним.

Мартинон, сидевший по другую сторону стола, подле м-ль Сесиль, перелистывал альбом. Это были литографии, изображавшие испанские костюмы. Мартинон читал вслух надписи: «Женщина из Севильи», «Садовник из Валенсии», «Андалузский пикадор» и вдруг, заметив написанное внизу страницы, залпом прочел:

– «Жак Арну, издатель». Кажется, один из твоих друзей?

– Да, – сказал Фредерик, оскорбленный его обращением.

– В самом деле, – подхватила г-жа Дамбрёз, – вы ведь однажды, как-то утром, приезжали… по поводу дома… так, кажется?.. да, да, дома, принадлежащего его жене.

Это означало: «Она – ваша любовница».

Он покраснел до ушей, а г-н Дамбрёз, подошедший в эту минуту, прибавил:

– Вы как будто даже принимали в них большое участие.

Слова эти окончательно смутили Фредерика. Его замешательство, которое, как он думал, заметили, должно было подтвердить подозрения, как вдруг г-н Дамбрёз, подойдя к нему еще ближе, серьезным тоном сказал:

– Надеюсь, у вас с ним нет общих дел?

Фредерик в знак отрицания стал трясти головой, не понимая, с какой целью спрашивает его об этом капиталист, на самом деле желавший дать ему совет.

Ему хотелось уехать. Боязнь показать свое малодушие удержала его. Лакей убирал чайные чашки; г-жа Дамбрёз разговаривала с дипломатом в синем фраке; две девушки, касаясь друг друга лбами, рассматривали кольцо; остальные, разместившись полукругом в креслах, тихонько поворачивали друг к другу свои белые лица, окаймленные черными или светлыми волосами; словом, никому до него не было дела. Фредерик пошел к двери и, проделав ряд зигзагов, уже почти достиг выхода, как вдруг, проходя мимо консоли, заметил засунутую между китайской вазой и стеной сложенную пополам газету. Он потянул ее и прочитал название: «Весельчак».

Кто принес ее сюда? Сизи! Никто иной, разумеется. Впрочем, не все ли равно! Они поверят; они все, быть может, уже поверили статье. Почему такое ожесточение? Молчаливая насмешка окружала его. Он чувствовал себя словно потерянным в пустыне. Но вдруг раздался голос Мартинона:

– Кстати, по поводу Арну. В списке обвиняемых по делу о зажигательных бомбах я увидел имя одного из его служащих – Сенекаля. Это не наш ли?

– Он самый, – ответил Фредерик.

Мартинон повторил, громко вскрикнув:

– Как! Наш Сенекаль?! Наш Сенекаль?!

Тут его начали расспрашивать о заговоре; благодаря своей службе в суде он должен быть осведомлен.

Он уверял, что сведений у него нет. Вообще же это лицо было ему мало знакомо, так как он видел его всего лишь два-три раза; в конечном счете он находил, что это изрядный негодяй. Фредерик, возмущенный, воскликнул:

– Ничуть! Он честнейший малый!

– Однако, сударь, – заметил один из богачей, – честные люди не участвуют в заговорах!

Большинство мужчин, находившихся здесь, служило по крайней мере четырем правительствам, и они готовы были продать Францию или род человеческий, чтобы спасти свое богатство, избегнуть неудобства или даже просто из врожденной подлости, заставлявшей их поклоняться силе. Все объявили, что политическим преступлениям нет оправдания. Скорее уж можно простить те, которые вызваны нуждой! И не преминули привести в пример пресловутого отца семейства, который у неизменного булочника крадет неизменный кусок хлеба.

Какой-то крупный чиновник даже воскликнул:

– Сударь, если бы я узнал, что мой брат участвует в заговоре, то донес бы на него!

Фредерик сослался на право сопротивления и, вспомнив кое-какие фразы, слышанные им от Делорье, указал на Дезольма, Блекстона,[111] на английский билль о правах и статью вторую конституции 91-го года. Именно в силу этого права и был низвергнут Наполеон; оно было признано в 1830 году, легло в основу хартии.

– Вообще, когда монарх нарушает свои обязательства, правосудие требует его низвержения.

– Но ведь это ужасно! – возгласила жена одного префекта.

Остальные хранили молчание, смутно напуганные, как будто услышали свист пуль. Г-жа Дамбрёз качалась в своем кресле и с улыбкой слушала Фредерика.

Какой-то промышленник, сам бывший карбонарий, попытался доказать ему, что Орлеанский дом – прекрасная семья; правда, есть и злоупотребления…

– Ну так что же?

– Так не надо говорить о них, дражайший! Если бы вы знали, как вредно отражаются на делах все эти крики оппозиционеров!

– Дела – я и знать их не хочу! – отрезал Фредерик.

Эти прогнившие старики возмущали его, и, поддавшись порыву храбрости, который охватывает порою и самых робких, он напал на финансистов, на депутатов, на правительство, на короля, стал защищать арабов, наговорил много глупостей. Кое-кто иронически его подбадривал: «Ну, ну, продолжайте!», а другие бормотали: «Черт возьми, какой пыл!» Наконец он счел приличным удалиться, и когда он уже уходил, г-н Дамбрёз, намекая на место секретаря, сказал ему:

– Ничто не решено еще окончательно! Но вам надо поторопиться!

А г-жа Дамбрёз проговорила:

– До скорого свидания, не правда ли?

Эти слова, сказанные на прощанье, Фредерик счел последней насмешкой. Он принял решение никогда не возвращаться в этот дом, не посещать больше этих людей. Он думал, что оскорбил их, ибо не знал, каким широким запасом равнодушия обладает свет. В особенности возмущали его женщины. Ни одна из них не поддержала его хотя бы сочувственным взглядом. Он сердился на них за то, что они не были взволнованы его речами. А в г-же Дамбрёз он находил какую-то томность и в то же время сухость, мешавшую ему охарактеризовать ее формулой. Есть ли у нее любовник? Что это за любовник? Дипломат или кто-нибудь другой? Пожалуй, Мартинон? Не может быть! Однако Мартинон вызывал в нем нечто вроде ревности, а она – необъяснимую злобу.

Его ждал Дюссардье, каждый вечер навещавший его. Сердце у Фредерика было переполнено, он отвел душу, и жалобы его, хотя они были смутны и непонятны, опечалили приказчика. Фредерик жаловался даже на свое одиночество. Дюссардье, хотя и колебался немного, предложил зайти к Делорье.

Когда было произнесено имя адвоката, Фредерик почувствовал страстное желание увидеться с ним. Он глубоко ощущал свое умственное одиночество, а общество Дюссардье его не удовлетворяло. Пускай Дюссардье устраивает все по своему усмотрению, – таков был его ответ.

Делорье со времени их ссоры тоже чувствовал, что в жизни чего-то не хватает. Он без труда пошел навстречу дружескому примирению.

Друзья обнялись и завели разговор на безразличные темы.

Сдержанность Делорье тронула Фредерика, и, чтобы как-нибудь оправдаться перед ним, он рассказал ему о том, как лишился пятнадцати тысяч франков, умолчав, что первоначально они предназначались ему. Однако адвокат не сомневался в этом. Неприятность, случившаяся с Фредериком и подкреплявшая его предубеждения против Арну, совершенно обезоружила его досаду, и он уже больше не напоминал о прежнем обещании.

Фредерик, введенный в заблуждение его молчанием, подумал, что Делорье о нем забыл. Через несколько дней он спросил друга, нет ли возможности получить обратно эти деньги.

Можно было бы оспаривать действительность предыдущих закладных, обвинить Арну в незаконной продаже, предъявить иск к его жене.

– Нет, нет! Только не к ней! – воскликнул Фредерик и в ответ на настойчивые вопросы бывшего клерка сказал ему правду.

Делорье остался уверен в том, что Фредерик, вероятно из деликатности, признался не во всем. Такое недоверие его обидело.

Однако они по-прежнему были дружны, и быть вместе доставляло им такое удовольствие, что присутствие Дюссардье стало их даже тяготить. Под предлогом, что у них деловые свидания, они мало-помалу от него избавились. Есть люди, назначение которых в том, чтобы служить посредником для других; через них переходят, как через мост, и направляются дальше.

Фредерик ничего не скрывал от своего старого друга. Он рассказал ему о каменноугольной компании и о предложении г-на Дамбрёза. Адвокат погрузился в задумчивость.

– Странно! На это место надо было бы человека, сведущего в вопросах права!

– Но ты мог бы помогать мне, – ответил Фредерик.

– Да, верно… черт возьми! Разумеется.

На этой же неделе Фредерик показал ему письмо матери.

Г-жа Моро каялась в том, что неправильно судила о г-не Рокке, который дал ей теперь удовлетворительные объяснения своих поступков. Затем она писала о его богатстве и о возможности для Фредерика жениться в будущем на Луизе.

– Это, пожалуй, было бы неглупо! – сказал Делорье.

Фредерик с жаром отвергал эту возможность; дядюшка Рокк к тому же старый мошенник. По мнению адвоката, это ничего не значило.

В конце июля северные акции по непонятной причине упали в цене; Фредерик не успел продать своих, он сразу потерял шестьдесят тысяч франков. Доходы его значительно уменьшились. Надо было или сократить расходы, или найти себе занятие, или поправить дело выгодным браком.

Тут Делорье стал говорить ему о м-ль Рокк. Ничто не мешает ему съездить туда и собственными глазами взглянуть, что там делается. Фредерик несколько утомлен, а провинция и материнский дом будут для него отдыхом. И Фредерик собрался в путь.

Проезжая по улицам Ножана, освещенным луною, он перенесся в мир далеких воспоминаний и почувствовал тоску, как те, кто возвращается из долгих странствований.

У матери сидели все ее обычные гости: г-да Гамблен, Эдра и Шамбрион, семейство Лебрен, барышни Ожэ и, кроме того, дядюшка Рокк, а за карточным столом, против г-жи Моро – Луиза. Теперь она была взрослой женщиной. Она встала, вскрикнула. Все зашевелились. Она застыла на месте, а свет, который бросали четыре свечи, стоявшие на столе в серебряных подсвечниках, еще усиливал ее бледность. Когда она снова взялась за карты, рука ее дрожала. Ее волнение безмерно польстило Фредерику, гордость которого была уязвлена; он решил: «Ты-то уж меня полюбишь!» – и, вознаграждая себя за все огорчения, перенесенные там, он принялся разыгрывать роль парижанина, светского льва, сообщал театральные новости, рассказывал великосветские анекдоты, почерпнутые из плохоньких газет, – словом, поразил своих земляков.

На другой день г-жа Моро стала расписывать сыну качества Луизы, затем перечислила леса и фермы, которые должны были достаться ей. Состояние г-на Рокка было значительно.

Он составил себе капитал, ссужая под проценты деньги г-на Дамбрёза; взаймы он давал только лицам, которые могли представить солидные гарантии, что позволяло ему выпрашивать комиссионные или отчисления в свою пользу. Ссуды, благодаря бдительному надзору, не подвергались никакому риску. Впрочем, дядюшка Рокк никогда не останавливался и перед наложением ареста; затем он по низкой цене скупал заложенные имения, а г-н Дамбрёз, видя, как растет капитал, находил, что дела его ведутся отлично.

Но эти незаконные проделки компрометировали его в глазах управляющего. Дамбрёз ни в чем не мог ему отказать. Именно по настояниям Рокка он так хорошо принимал Фредерика.

На самом деле дядюшка Рокк лелеял в душе честолюбивый замысел. Ему хотелось, чтобы дочь его стала графиней, и он не знал другого молодого человека, благодаря которому удалось бы, не ставя на карту счастье дочери, достигнуть этой цели.

Покровительство г-на Дамбрёза могло бы доставить Фредерику титул его деда, ибо г-жа Моро была дочь графа де Фуван и к тому же находилась в родстве с самыми старинными фамилиями Шампани – Лавернадами и д'Этриньи. Что касается самих Моро, то готическая надпись, которую можно было видеть вблизи мельниц города Вильнев-Ларшевек, гласила о некоем Жакобе Моро, отстроившем их вновь в 1596 году, а могила его сына, Пьера Моро, главного шталмейстера при Людовике XIV, находилась в часовне св. Николая.

Г-н Рокк, сын лакея, был заворожен всем этим величием. Если бы не удалось добиться графской короны, то утешение он отыскал бы в другом; когда г-н Дамбрёз будет возведен в пэры, Фредерик может стать депутатом и тогда будет содействовать Рокку в его делах, добывать ему поставки, концессии. Сам по себе молодой человек ему нравился. И, наконец, он хотел выдать за него дочь потому, что уже давно вбил себе в голову эту мысль, все глубже укоренявшуюся.

Теперь он стал посещать церковь, а г-жу Моро ему удалось соблазнить главным образом надеждой на титул. Все же она остерегалась дать окончательный ответ.

Через неделю, хотя никакого предложения еще не делалось, Фредерик уже считался «женихом» м-ль Луизы, и дядюшка Рокк, человек мало щепетильный, иногда оставлял их вдвоем.

V

Делорье получил от Фредерика копию закладной и доверенность, составленную по форме и дававшую ему все полномочия; но когда, поднявшись к себе на пятый этаж, он очутился один в своем унылом кабинете и уселся в своем кожаном кресле, вид гербовой бумаги вызвал в нем омерзение.

Он устал от всего – и от обедов по тридцать два су, и от поездок в омнибусе, и от своей бедности, и от своих усилий. Он взялся за бумаги; тут же были и другие: проспект каменноугольной компании и список рудников с указанием их размеров, – Фредерик передал ему все это, чтобы узнать его мнение.

У него явилась мысль отправиться к г-ну Дамбрёзу и попросить у него место секретаря. Конечно, этого места не получить, если не приобрести известного количества акций. Он понял нелепость своего плана и решил:

«Ах, нет! Это было бы гадко».

Тогда он стал придумывать, каким бы способом получить обратно пятнадцать тысяч франков. Для Фредерика такая сумма ничего не значила. Но, владей этой суммой он, какой бы то был могучий рычаг! И бывший клерк возмущался, зачем у его друга большое состояние.

«Он так глупо пользуется им. Он эгоист. Ах, очень мне нужны его пятнадцать тысяч!»

Ради чего дал он их в долг? Ради прекрасных глаз г-жи Арну? Она его любовница! Делорье в этом не сомневался. «Вот на что еще идут деньги!» Им овладели злобные мысли.

Потом он задумался о самой личности Фредерика. Он всегда поддавался ее обаянию, почти женственному, и вот он уже опять восхищался его успехом, на который себя самого считал неспособным.

Однако же разве воля не есть главный элемент во всяком начинании? А если с помощью воли все можно преодолеть…

«Вот было бы забавно!»

Но он устыдился своего вероломства, а минуту спустя подумал:

«Что это? Неужели я испугался?»

Г-жа Арну (оттого, что он так много о ней слышал) необычайными красками рисовалась в его представлении. Это постоянство в любви раздражало его, как неразрешимая загадка. Несколько неестественная строгость ее нрава наскучила ему теперь. Вообще же светская женщина (или то, что он под этим подразумевал) ослепляла фантазию адвоката как символ и как выражение тысячи неизведанных наслаждений. Живя в бедности, он стремился к роскоши в самой ее яркой форме.

«В конце концов если он и рассердится – пускай! Он слишком нехорошо поступил со мной, чтобы я стал церемониться! У меня нет доказательств, что она его любовница! Он сам это отрицает. Значит, я ничем не связан!»

Желание сделать этот шаг уже не покидало его. Ему хотелось испытать свои силы, и вот однажды он сам вычистил себе сапоги, купил белые перчатки и пустился в путь, воображая себя на месте Фредерика и почти отожествляя себя с ним и переживая своеобразный психологический процесс, в котором сочетались жажда мести и симпатия, подражание и дерзость.

Он велел доложить о себе: «Доктор Делорье».

Г-жа Арну удивилась, так как не посылала за врачом.

– Ах, виноват! Я ведь доктор права. Я пришел к вам по делу господина Моро.

Это имя как будто смутило ее.

«Тем лучше! – подумал бывший клерк. – Не отвергла его, не отвергнет и меня», – успокаивал он себя прописной истиной, будто любовника легче вытеснить, чем мужа.

Он имел удовольствие встретиться с нею однажды в суде; он даже назвал день и число. Такая памятливость удивила г-жу Арну. Он вкрадчивым голосом продолжал:

– Вы и тогда уже… находились… в затруднительных обстоятельствах!

Она ничего не ответила; значит, это была правда.

Он заговорил о том, о сем, о ее квартире, о фабрике; потом, заметив возле зеркала несколько медальонов, оказал:

– Ах, наверно, семейные портреты!

Он обратил внимание на портрет пожилой женщины, матери г-жи Арну.

– Судя по лицу, чудесная женщина, типичная южанка.

Оказалось, что она родом из Шартра.

– Шартр? Красивый город.

Он похвалил Шартрский собор и пироги, затем, вернувшись к портрету, обнаружил в нем сходство с г-жой Арну и сказал ей кстати несколько косвенных комплиментов. Это ее не оскорбило. Он стал увереннее и сообщил, что давно знаком с Арну.

– Славный малый, но компрометирует себя! Например, вот эта закладная… Нельзя себе представить, до какого легкомыслия…

– Да, я знаю, – ответила она, пожав плечами.

Презрение, невольно высказанное ею, ободрило Делорье, и он продолжал:

– История с фарфоровой глиной, – вам это, может быть, неизвестно, – чуть было не кончилась очень скверно, и даже его доброе имя…

Увидев нахмуренные брови, он осекся.

Тогда, перейдя к темам более общим, он стал жалеть бедных женщин, мужья которых проматывают состояние.

– Но это же его состояние, у меня ничего нет!

Все равно! Ведь трудно сказать… Опытный в делах человек мог бы быть полезен. Он просил верить в его преданность, располагать им, стал превозносить свои собственные достоинства, а сам через поблескивавшие очки смотрел ей прямо в лицо.

Она поддавалась какому-то смутному оцепенению, но вдруг пересилила себя:

– Прошу вас, перейдемте к делу!

Он открыл папку.

– Вот доверенность Фредерика. Если такой документ окажется в руках судебного пристава, а тот распорядится как надо, – дело просто: тут в двадцать четыре часа… (Она оставалась невозмутимой; он изменил тактику.) Мне, впрочем, непонятно, что его заставило требовать эту сумму, – ведь он совершенно не нуждается в ней!

– Позвольте! Господин Моро был так добр…

– О, не спорю!

И Делорье принялся расхваливать Фредерика, а потом постепенно стал его чернить, изобразив человеком, не помнящим добра, себялюбивым, скупым.

– Я думала, сударь, что он вам друг.

– Это не мешает мне видеть его недостатки. Так, например, он плохо умеет ценить… как бы это сказать?.. ту симпатию…

Г-жа Арну перелистывала толстую тетрадь. Она прервала его, попросив объяснить ей какое-то слово.

Он склонился к ее плечу, и так близко, что коснулся ее щеки. Она покраснела; этот румянец воспламенил Делорье; он поцеловал ее руку, впился в нее губами.

– Что вы делаете, сударь?

И вот, стоя у стены, она уже глядела на него большими негодующими глазами, и от этого взгляда он застыл на месте.

– Выслушайте меня! Я люблю вас!

Она рассмеялась, рассмеялась резким, неумолимым, убийственным смехом. Делорье почувствовал такую ярость, что готов был задушить ее. Он сдержался и с видом побежденного, который молит о пощаде, сказал:

– Ах, как вы неправы! Я бы не стал, как он…

– О ком это вы?

– О Фредерике!

– Ну, господин Моро меня мало интересует, я ведь сказала вам!

– О, простите, простите!

Он язвительно прибавил, растягивая слова:

– А я думал, вы настолько не безучастны к нему, что вам доставит удовольствие узнать…

Она побледнела. Бывший клерк прибавил:

– Он женится!

– Женится?

– Через месяц – самое позднее, на мадмуазель Рокк, дочери управляющего господина Дамбрёза. Поэтому-то он и уехал в Ножан, только поэтому.

Она поднесла руку к сердцу, как будто ей нанесли сильный удар, но тотчас же схватилась за звонок. Делорье не стал ждать, чтобы его выгнали. Когда она обернулась, его уже не было.

Г-жа Арну почти задыхалась. Она подошла к окну подышать свежим воздухом.

По ту сторону улицы, на тротуаре, упаковщик, сняв сюртук, заколачивал ящик. Проезжали экипажи. Она затворила окно и опять села. Высокие соседние дома напротив скрывали солнце, и в комнату падал холодный свет. Детей не было дома; вокруг было тихо. Все как будто отступились от нее.

«Он женится! Может ли это быть?»

Ее охватила нервная дрожь.

«Что это? Разве я люблю его?»

И вдруг она ответила себе:

«Да, да, люблю!.. Люблю его!..»

Ей казалось, что она падает куда-то глубоко, что ее падению нет конца. Часы пробили три. Она слушала, как замирает звон. И продолжала сидеть на краю кресла, улыбаясь все той же улыбкой, неподвижно глядя вперед.

В тот же день, в тот же самый час Фредерик и м-ль Луиза гуляли по саду, которым г-н Рокк владел в конце острова. Старая Катерина издали следила за ними. Они шли рядом, и Фредерик говорил:

– Помните, как я вас брал с собой за город?

– Как вы были добры ко мне! – ответила она. – Вы мне помогали делать пирожки из песка, наливали мне лейку, качали меня на качелях…

– А что сталось с вашими куклами, которых вы называли маркизами и королевами?

– Право, не знаю!

– А ваш песик Черныш?

– Утонул, бедняжка!

– А «Дон-Кихот», в котором мы вместе раскрашивали картинки?

– Он до сих пор у меня!

Фредерик напомнил ей о ее первом причастии и как она была мила во время вечерни в белой вуали и с большой свечой в руке, когда вместе с другими девочками обходила алтарь под звон колокольчика.

Вероятно, для м-ль Рокк в этих воспоминаниях было мало привлекательного; она ничего не ответила, а минуту спустя сказала:

– Противный! Ни разу не написал мне!

Фредерик сослался на свои многочисленные занятия.

– Что же такое вы делаете?

Вопрос несколько затруднил его; он ответил, что занимался изучением политики.

– Ах, вот как!

И не расспрашивая его больше, она прибавила:

– Вам, конечно, интересно, а мне…

И она рассказала ему, как ей скучно живется, как она одинока, никого не видит, не знает никаких удовольствий, развлечений. Теперь ей хочется ездить верхом.

– Викарий находит, что для девушки это неприлично. Что за глупая вещь – приличия! Раньше мне позволяли делать все, что я хочу, а теперь ничего нельзя!

– Но ведь ваш отец любит вас!

– Да, но все-таки…

Она вздохнула, и вздох ее значил: «Для моего счастья этого мало».

Наступило молчание. И только скрипел песок под их ногами, а вдали шумела вода. Сена выше Ножана делится на два рукава. Рукав, который приводит в движение мельницы, в этом месте рвется из берегов – так силен здесь напор воды, – а ниже сливается с естественным руслом; и если миновать мосты, то направо, на противоположном берегу, над откосом, где зеленеет дерн, будет виден белый дом; налево, на лугах, – ряды тополей, а прямо – горизонт, ограниченный изгибом реки. В ту минуту она была гладкая, как зеркало; большие насекомые скользили по недвижной воде; заросли камыша и тростника неровной каймой тянулись вдоль берегов; к воде подступали, распускаясь, лютики, свешивались гроздья каких-то желтых цветов, перемежаясь высокими кустиками с лиловыми цветами, кое-где выступали пряди зелени. Заводь была усеяна белыми кувшинками, и ряд старых ив, под которыми ставились капканы, с этой стороны острова заменял всякую изгородь.

В самом саду, окруженный каменной оградой с черепичным коньком, находился огород, где бурыми квадратами выделялись участки недавно взрыхленной земли. Над узкой грядкой с дынями блестели, вытянувшись в ряд, стеклянные колпаки; гряды с артишоками, фасолью, шпинатом, морковью и помидорами чередовались вплоть до участка, отведенного под спаржу, которая казалась рощицей из перьев.

Во время Директории все это место представляло собою то, что тогда называлось «капризом». Деревья с тех пор непомерно разрослись. В крытых аллеях они заплетались ломоносом, дорожки затянулись мхом, всюду в изобилии виднелась сорная трава. В траве крошились обломки гипсовых статуй. Ноги цеплялись за обрывки проволоки. От павильона остались только две нижние комнаты с ободранными синими обоями. Вдоль фасада тянулась крытая дорожка на итальянский лад, где на столбиках из кирпича держалась деревянная решетка, обвитая виноградом.

Они пошли по дорожке; лучи проникали сквозь неровные просветы в зелени, и Фредерик, идя рядом с Луизой и разговаривая с ней, наблюдал на ее лице игру тени от листьев.

Волосы у нее были рыжие, а в шиньон была воткнута булавка со стеклянной шишечкой изумрудного цвета, и, хотя Луиза все еще носила траур, на ногах у нее были (до такой наивности доходила она в своем безвкусии) соломенные туфли, отделанные розовым атласом, – пошлая диковинка, купленная, очевидно, где-нибудь на ярмарке.

Он это заметил и обратился к ней с ироническим комплиментом.

– Не смейтесь надо мной! – ответила она.

И, окинув его взглядом с головы до ног, от серой фетровой шляпы до шелковых носков, сказала:

– Какой вы франт!

Потом она попросила указать ей книги для чтения. Он назвал целый ряд, и она промолвила:

– Ах, вы очень ученый!

Еще совсем ребенком она полюбила его той детской любовью, которая дышит религиозной чистотой и вместе с тем исполнена непреодолимой страсти. Он был для нее товарищем, братом, учителем, развлекал ее мысли, заставлял биться сердце и невольно погружал ее в тайное и непрестанное опьянение. Потом он уехал, бросив ее как раз в трагическую минуту перелома, в день смерти ее матери, и оба горя слились. За годы разлуки он еще вырос в ее воспоминании; вернулся он, окруженный каким-то ореолом, и она простодушно отдавалась счастью видеть его снова.

Фредерик первый раз в жизни чувствовал себя любимым, и от этого сладостного ощущения, которое казалось не больше, чем обычное ощущение удовольствия, в нем как будто что-то росло, и он протянул руки и откинул голову.

По небу в это время двигалась большая туча.

– Она ползет к Парижу, – сказала Луиза. – Вам бы хотелось последовать за ней, правда?

– Мне? Почему?

– Как знать!

И, уколов его острым, подозрительным взглядом, сказала:

– Может быть, у вас там есть (она искала слова)… привязанность.

– Ах, нет у меня привязанностей!

– Наверно?

– Ну да, разумеется, мадмуазель Луиза!

Не прошло и года, а в девушке совершилась необычайная перемена, удивившая Фредерика. Минуту помолчав, он прибавил:

– Нам надо было бы говорить друг другу «ты», как прежде. Хотите?

– Нет.

– Почему же?

– Так!

Он настаивал. Она ответила, опустив голову:

– Я не смею.

Они были теперь в самом конце сада, около запруды. Фредерик, шалости ради, стал бросать камешки в воду. Она приказала ему сесть. Он повиновался: спустя немного он промолвил, глядя на реку, образовавшую здесь водопад:

– Прямо Ниагара!

Он заговорил о дальних странах, длинных путешествиях. Мысль о путешествиях пленяла ее. Ничто не испугало бы ее – ни бури, ни львы.

Сидя рядом, они набирали пригоршни песку и, пропуская его сквозь пальцы, продолжали беседовать; а теплый ветер дул с полей и порывами приносил им благоухание лаванды, смешанное с запахом дегтя, который шел от баржи, стоявшей по ту сторону плотины. Солнце озаряло водопад; на зеленоватые камни, по которым, как по стенке, струилась вода, была словно накинута прозрачная серебряная ткань, развертывавшаяся без конца. Внизу мерными брызгами рассыпалась длинная полоса пены. А там возникали водовороты, вода бурлила, струи сталкивались и, наконец, сливались в один прозрачный и гладкий, как пелена, поток.

Луиза прошептала, что завидует рыбам.

– Нырять, спускаться в самую глубь – это, должно быть, так приятно, такое приволье! И чувствовать, как тебя со всех сторон что-то ласкает.

Она вздрагивала, и в этой дрожи была сладострастная вкрадчивость.

Но раздался голос:

– Где ты?

– Вас няня зовет, – сказал Фредерик.

– Пускай.

Луиза не двигалась с места.

– Она рассердится, – продолжал он.

– Мне все равно! И вообще…

М-ль Рокк давала понять, что няня у нее в подчинении.

Все же она поднялась, потом начала жаловаться на головную боль. А когда они подошли к большому сараю, где сложены были вязанки прутьев, она сказала:

– Не запрятаться ли нам туда да пошалить?

Он притворился, будто не понимает ее, и, придравшись к местному говору, скрывавшемуся в ее произношении, даже принялся дразнить ее. Уголки ее рта понемногу начали вздрагивать, она уже кусала себе губы и, закапризничав, отстала от него.

Фредерик вернулся к ней, поклялся, что не хотел ее обидеть и что он очень любит ее.

– Правда? – вскрикнула она, глядя на него с улыбкой, от которой засветилось все ее лицо, слегка усеянное веснушками.

Он покорился этой смелости чувства, этой юной свежести и продолжал:

– Зачем бы мне лгать тебе?.. Ты сомневаешься, а? – и обнял ее за талию левой рукой.

Крик, нежный, как воркованье, вырвался из ее груди; голова откинулась назад, она теряла сознание; он ее поддержал. И внушения совести тут были бы даже излишни; перед этой девушкой им овладел страх. Он помог ей пройти несколько шагов, совсем медленно. Нежные слова кончились, и, стараясь беседовать с ней только о вещах безразличных, он коснулся ножанского общества.

Вдруг она оттолкнула его и с горечью в голосе воскликнула:

– У тебя не хватит смелости увезти меня!

Он застыл на месте, страшно изумленный. Она зарыдала, спрятав голову у него на груди.

– Разве я могу жить без тебя?

Он старался ее успокоить. Она положила ему руки на плечи; чтобы лучше видеть его, вперила в него свои зеленые глаза, влажные и почти хищные.

– Хочешь быть моим мужем?

– Но… – сказал Фредерик, пытаясь придумать ответ. – Конечно… я только этого и желаю.

В этот миг из-за куста сирени появилась фуражка г-на Рокка.

Он пригласил своего «молодого друга» совершить с ним поездку по его имениям и два дня возил его по окрестностям. Фредерик, когда вернулся, застал дома три письма.

Первое было от г-на Дамбрёза, который звал его на обед в прошлый вторник. Откуда такая любезность? Ему, значит, простили его выходку?

Второе было от Розанетты. Она благодарила его за то, что он ради нее рисковал жизнью. Фредерик сначала не понял, что она имеет в виду; далее, после всяких обиняков, она умоляла его, взывая к его дружеским чувствам, умоляла «на коленях», вынужденная крайней необходимостью, как просят о куске хлеба, чтобы он выручил ее, выдав небольшое пособие – пятьсот франков. Он тотчас же решил послать ей эти деньги.

Третье письмо, от Делорье, касалось закладной и было длинно и несвязно. Адвокат еще ни на чем не остановился. Он уговаривал его не утруждать себя: «Возвращаться тебе не к чему» – и даже настаивал на этом с каким-то странным упорством.

Фредерик терялся в предположениях всякого рода, и ему захотелось вернуться в Париж; эти притязания на руководство его поступками возмущали его.

К тому же им снова овладевала тоска по бульварам, а мать так торопила его, г-н Рокк так обхаживал его и любовь м-ль Луизы была так сильна, что, не сделав предложения, он не мог здесь больше оставаться. Надо все это обдумать – издали будет виднее.

Чтобы объяснить свой отъезд, Фредерик выдумал какую-то историю и уехал, говоря всем, да и сам веря, что скоро вернется.

VI

Возвращение в Париж не порадовало его; был конец августа, вечер; бульвары, казалось, опустели, прохожие с хмурыми лицами следовали друг за другом, кое-где дымились чаны с асфальтом, во многих домах ставни были наглухо закрыты. Он приехал к себе. Обои покрылись слоями пыли, и Фредерик, обедая в полном одиночестве, поддался странному чувству, как будто он всеми покинут; тут он подумал о м-ль Рокк.

Мысль о женитьбе уже не казалась ему чем-то чудовищным. Они будут путешествовать, поедут в Италию, на Восток! И ему представлялась Луиза: она стоит на вершине холма, любуется видом или, опираясь на его руку, осматривает флорентийскую галерею, останавливается перед картинами. Радостно будет видеть, как это милое существо расцветает под лучами Искусства и Природы! Оторвавшись от своей среды, она очень скоро станет прелестной подругой. К тому же его соблазняло и состояние г-на Рокка. Все же это решение было ему противно, как некая слабость, унижало его.

Но он был твердо намерен (чего бы это ни стоило) изменить свою жизнь, то есть не растрачивать сердце на бесплодные страсти, и даже колебался, исполнить ли поручение, данное ему Луизой. Надо было купить для нее у Жака Арну две большие раскрашенные статуэтки, изображавшие негров, совершенно такие, как в префектуре Труа. Она запомнила вензель фабриканта и хотела иметь точно такие же статуэтки. Фредерик боялся, что если он снова увидит Арну, в нем оживет былая любовь.

Весь вечер его занимали эти мысли; он собирался уже ложиться спать, как вдруг в комнату вошла женщина.

– Это я, – со смехом сказала м-ль Ватназ. – Я по поручению Розанетты.

Так, значит, они помирились?

– Боже мой, ну да! Я не злопамятна, вы же знаете. Вдобавок бедняжка Розанетта… Слишком долго рассказывать.

Короче говоря, Капитанша хотела его видеть; она ждала ответа на свое письмо, пересланное из Парижа в Ножан. М-ль Ватназ не было известно его содержание. Тут Фредерик осведомился о Капитанше.

Теперь она жила с человеком очень богатым, русским князем Чернуковым, который видел ее прошлым летом во время скачек на Марсовом поле.

– Целых три экипажа, верховая лошадь, слуги в ливреях, грум по английской моде, загородный дом, ложа в Итальянской опере, еще много чего другого. Вот какие дела, дорогой мой.

И Ватназ, как будто и ей пошла на пользу перемена в судьбе Розанетты, казалось, повеселела, была вполне счастлива. Она сняла перчатки и стала рассматривать мебель и безделушки. Словно антиквар, она определяла их настоящую цену. Ему следовало бы спросить ее совета, тогда они достались бы ему гораздо дешевле. Она хвалила его вкус.

– Ах, премило, прекрасно! Никто лучше вас не сумеет!

Потом, заметив в алькове, позади изголовья постели, дверь, она спросила:

– Вы отсюда выпускаете дамочек, а?

И она дружески взяла его за подбородок. Он вздрогнул от прикосновения ее длинных рук, и худощавых и нежных. Рукава у ней были обшиты кружевами, а лиф зеленого платья был отделан шнурами, как у гусара. Черная тюлевая шляпа с опущенными полями слегка закрывала лоб; из-под шляпы блестели глаза; волосы пахли пачулями. Кинкет, стоявший на круглом столике, освещал ее снизу, словно театральная рампа, и от этого еще резче выделялся подбородок; и вдруг, глядя на эту некрасивую женщину, гибкую как пантера, Фредерик почувствовал непреодолимое вожделение, прилив животного сладострастия.

Вынув из кошелька три квадратных бумажки, она елейным юном спросила:

– Ведь вы возьмете?

Это были три билета на бенефис Дельмара.

– Как! На его бенефис?

– Ну да!

М-ль Ватназ, не пускаясь в объяснения, прибавила, что обожает его больше, чем когда-либо. По ее словам, актер был окончательно признан современной «знаменитостью» и воплощал в себе не то или иное лицо, а самый гений Франции, народ! У него «гуманная душа, ему понятно таинство искусства». Чтобы положить конец этим восхвалениям, Фредерик поспешил заплатить ей за все три места.

– Там вы можете не говорить об этом… Боже мой, как поздно! Мне надо уходить… Ах, я чуть не забыла сказать адрес: улица Гранд-Вательер, четырнадцать.

Она уже стояла в дверях.

– Прощайте, человек, которого любят!

«Кто любит? – спрашивал себя Фредерик. – Что за странная особа!»

И ему пришло на память, что однажды Дюссардье сказал о ней: «О, многого она не стоит!», точно намекая на какие-то темные истории.

На другой день он отправился к Капитанше. Жила она в недавно выстроенном доме. Маркизы, затенявшие окна, выступали на улицу; на каждой площадке лестницы были зеркала в стене, перед окнами – карнизы с цветами, по ступеням спускалась полотняная дорожка. И того, кто входил с улицы, здесь обдавало приятной свежестью.

У Розанетты была и мужская прислуга – ему отворил лакей в красном жилете. В передней, словно в приемной у министра, сидели на скамейке женщина и двое мужчин – очевидно, поставщики – и ждали. Налево, через приоткрытую дверь столовой, видны были пустые бутылки на буфетах, салфетки на спинках стульев, а параллельно столовой тянулась галерея, где золоченые палки подпирали шпалеры роз. Внизу, во дворе, двое слуг, засучив рукава, чистили коляску. Их голоса доносились наверх, смешиваясь с прерывистым стуком скребницы о камень.

Лакей вернулся, сказал: «Барыня просят» – и провел Фредерика через вторую переднюю и большую гостиную, обтянутую желтой парчой, со шнурами по углам, соединявшимися на потолке и как будто переходившими в крученые ветви люстры. Прошлою ночью здесь, очевидно, пировали: на консолях еще оставался пепел сигар.

Наконец он очутился в своего рода будуаре, который тускло освещался окнами с цветным стеклом. Над дверью красовались вырезанные из дерева трилистники; за балюстрадой три пурпурных матраца служили диваном, а на них валялась трубка платинового кальяна. Над камином вместо зеркала висела этажерка в виде пирамиды, и на полочках ее размещалась целая коллекция диковинок: старинные серебряные часы, богемские рожки, пряжки с драгоценными каменьями, пуговицы из нефрита, эмали, китайские идолы, византийский образок богоматери в ризе из позолоченного серебра, – и все это в золотистом сумраке сливалось с голубоватым ковром, с перламутровым отблеском от табуретов, с коричневой рыжеватой кожаной обивкой стен. По углам на тумбочках стояли бронзовые вазы с букетами цветов, распространявшими тяжелое благоухание.

Розанетта появилась в розовой атласной курточке, в белых кашемировых шароварах, с ожерельем из пиастров и в красной шапочке, вокруг которой вилась ветка жасмина.

Фредерик не мог скрыть своего изумления; овладев собой, он сказал, что принес «требуемое», и подал ей банковый билет.

Она посмотрела на него весьма удивленно, он же, не зная, куда положить ассигнацию, продолжал держать ее в руке.

– Берите же!

Она схватила ее и бросила на диван.

– Вы очень любезны!

Нужно это было для уплаты ежегодного взноса за участок земли в Бельвю. Фредерик был обижен такой бесцеремонностью. Впрочем, тем лучше! Это отместка за прошлое.

– Садитесь! – сказала она. – Вот сюда, поближе, – и перешла на серьезный тон: – Прежде всего я должна поблагодарить вас, дорогой мой: вы для меня рисковали жизнью.

– О, какие пустяки!

– Что вы! Это так прекрасно!

Благодарность Капитанши смущала его, ибо, должно быть, она думала, что дрался он исключительно из-за Арну, который, сам воображая это, очевидно, не выдержал и рассказал ей.

«Она, пожалуй, смеется надо мной», – размышлял Фредерик.

Делать здесь ему было нечего, и, сославшись на деловое свидание, он поднялся.

– Нет, нет! Оставайтесь!

Он снова сел и похвалил ее костюм.

Она удрученно ответила:

– Князь любит, чтобы я так одевалась! И еще надо курить из этих штук, – прибавила Розанетта, показывая кальян. – А что, не отведать ли? Хотите?

Принесли огня; металлический сплав накалялся медленно, и Розанетта от нетерпения затопала ногами. Потом ее охватила какая-то вялость, и она неподвижно лежала на тахте, подложив подушку под руку, слегка изогнувшись, поджав одну ногу, а другую вытянув совершенно прямо. Длинная змея из красного сафьяна, лежавшая кольцами на полу, обвилась вокруг ее руки. Янтарный мундштук она поднесла к губам и, щуря глаза, глядела на Фредерика сквозь дым, окутавший ее своими клубами. От дыхания Розанетты клокотала вода, и время от времени слышался ее шепот:

– Милый мальчик! Бедняжка!

Он старался найти приятную тему для разговора; ему вспомнилась Ватназ.

Он сказал, что она, по его мнению, была очень нарядна.

– Еще бы! – ответила Капитанша. – Счастье ее, что я существую! – и ни слова не прибавила: столько умолчаний было в их разговоре.

Оба чувствовали какую-то принужденность, что-то мешало им. Розанетта действительно считала себя причиной дуэли, которая льстила ее самолюбию. Ее очень удивило, что он не поспешил явиться к ней – похвастать своим подвигом, и, чтобы заставить его прийти, она и придумала, что ей нужны пятьсот франков. Почему же в награду он не просит ласки? То была утонченность, приводившая ее в изумление, и в сердечном порыве Розанетта предложила ему:

– Хотите, поедемте с нами на морские купанья?

– С кем это – с нами?

– Со мной и моим гусем. Я, как в старинных комедиях, буду говорить, что вы мой двоюродный брат.

– Слуга покорный!

– Ну, так вы наймите себе квартиру поблизости от нас.

Прятаться от богатого человека ему казалось унизительным.

– Нет, это невозможно!

– Как угодно!

Розанетта отвернулась, на глазах у ней были слезы. Фредерик это заметил и, желая выразить ей участие, сказал, что его радует благополучие, которого она достигла.

Она пожала плечами. Кто же виновник ее огорчений? Или, быть может, ее не любят?

– О нет! Меня всегда любят!

И прибавила:

– Смотря какой любовью.

Жалуясь на жару, от которой она «задыхается», Капитанша сняла курточку, осталась в одной шелковой рубашке и, склонив голову на плечо, приняла позу рабыни, таящую соблазн.

Эгоист менее расчетливый не подумал бы о том, что может появиться и виконт, и г-н де Комен или еще кто-нибудь. Но Фредерика слишком часто обманывали эти взгляды, и он вовсе не хотел подвергаться новым унижениям.

Она интересовалась, с кем он водит знакомство, как развлекается; она осведомилась даже о его делах и предложила дать ему взаймы, если он нуждается в деньгах. Фредерик не выдержал и взялся за шляпу.

– Ну, дорогая, желаю вам веселиться! До свиданья.

Она вытаращила глаза, потом сухо сказала:

– До свиданья!

Он опять прошел через желтую гостиную и вторую переднюю. Там на столе, между вазой с визитными карточками и чернильницей, стоял серебряный чеканный ящичек. Это был ящичек г-жи Арну. Фредерик почувствовал умиление и вместе с тем стыд, словно был свидетелем святотатства. Ему хотелось дотронуться до него, открыть его. Он побоялся, что его заметят, и прошел мимо.

Фредерик остался добродетельным до конца. Он не заходил к Арну.

Он послал лакея купить статуэтки негров, снабдив его всеми необходимыми указаниями, и ящик в тот же вечер отправлен был в Ножан. На другой день, идя к Делорье, он на углу улицы Вивьен и бульвара столкнулся лицом к лицу с г-жой Арну.

Первым их движением было отступить назад, потом одна и та же улыбка появилась на их губах, и они подошли друг к другу. С минуту длилось молчание.

Солнце светило на нее, и ее овальное лицо, длинные брови, черная кружевная шаль, облегавшая ее плечи, ее шелковое платье сизого цвета, букет фиалок на шляпке – все показалось ему блистательным, несравненным. Бесконечную нежность лили ее глаза, и Фредерик наудачу пробормотал первые пришедшие ему в голову слова:

– Как поживает Арну?

– Благодарю вас!

– А ваши дети?

– Очень хорошо!

– Ах!.. Какая чудная погода, не правда ли?

– Да, прекрасная!

– Вы за покупками?

– Да.

И, наклонив голову, она сказала:

– Прощайте!

Она не протянула ему руки, не сказала ни одного ласкового слова, не пригласила его даже к себе – не все ли равно? Эту встречу он не отдал бы и за самое блестящее приключение и, продолжая путь, вспоминал ее сладость.

Делорье, которого удивило его появление, скрыл свою досаду, так как он, из упрямства, питал еще кой-какие надежды относительно г-жи Арну и написал ему в Ножан, советуя оставаться там именно для того, чтобы иметь свободу действий.

Однако он рассказал, что был у нее с целью узнать, обусловлена ли ее брачным контрактом общность имущества; в этом случае можно было бы предъявить иск и жене. И «какое у нее было выражение лица, когда я ей сказал о твоей женитьбе!»

– Ну! Это что за выдумка!

– Это было нужно, чтобы показать ей, зачем тебе понадобились деньги! Человек, равнодушный к тебе, не упал бы от этого в обморок, как она.

– Это правда? – воскликнул Фредерик.

– Ах, приятель, ты выдаешь себя! Ну, полно, будь откровенен!

Страшное малодушие овладело поклонником г-жи Арну.

– Да нет же… уверяю тебя… честное слово!

Эти вялые возражения окончательно убедили Делорье. Он поздравил его с успехом. Стал расспрашивать о «подробностях». Фредерик ничего не рассказал и даже преодолел желание выдумать эти подробности.

Что до закладной, то он попросил ничего не делать, подождать. Делорье нашел, что Фредерик неправ, и даже резко отчитал его.

Делорье был теперь, впрочем, еще мрачнее, озлобленнее и раздражительнее, чем раньше. Через год, если в судьбе его не наступит перемены, он отправится в Америку или пустит себе пулю в лоб. Словом, все приводило его в такую ярость, и радикализм его был столь безграничен, что Фредерик не удержался и сказал:

– Ты стал совсем как Сенекаль.

Тут Делорье сообщил ему, что Сенекаля выпустили из тюрьмы Сент-Пелажи, так как следствие, очевидно, не дало достаточных улик для судебного процесса.

По случаю его освобождения Дюссардье на радостях захотел «позвать гостей на пунш» и пригласил Фредерика, все же предупредив его, что он встретится с Юссонэ, который по отношению к Сенекалю проявил себя с лучшей стороны.

Дело в том, что «Весельчак» учредил теперь деловую контору, которая, судя по ее проспектам, состояла из «Конторы виноторговли – Отдела объявлений – Отдела взысканий – Справочной конторы» и т. д. Но Юссонэ опасался, как бы это предприятие не нанесло ущерба его литературной репутации, и пригласил математика вести книги. Хотя место было и неважное, все же, не будь его, Сенекаль умер бы с голоду. Фредерик, не желая огорчить честного малого, принял приглашение.

Дюссардье заранее, еще за три дня, сам натер красный каменный пол своей мансарды, выколотил кресло и вытер пыль с камина, где между сталактитом и кокосовым орехом стояли под стеклянным колпаком алебастровые часы. Трех его подсвечников – двух больших и одного маленького – было недостаточно, поэтому он занял у привратника еще два, и эти пять светильников сияли на комоде, покрытом для большей благопристойности салфетками, на которых разместились тарелки с миндальными пирожными, бисквитами, сдобным хлебом и дюжина бутылок пива. Против комода, у стены, оклеенной желтыми обоями, в книжном шкафике красного дерева стояли «Басни» Лашамбоди,[112] «Парижские тайны», «Наполеон» Норвена,[113] а в алькове, выглядывая из палисандровой рамки, улыбалось лицо Беранже.

Приглашены были (кроме Делорье и Сенекаля) фармацевт, только что окончивший курс, но не имевший средств, чтобы завести свое дело; молодой человек, служивший в его, Дюссардье, магазине; комиссионер по винной торговле; архитектор и какой-то господин, служивший в страховом обществе. Режембар не мог прийти. Об его отсутствии жалели.

Фредерик был встречен очень радушно, так как благодаря Дюссардье все знали, что он говорил у Дамбрёза. Сенекаль ограничился тем, что с достоинством протянул ему руку.

Он стоял, прислонившись к камину. Остальные сидели с трубками в зубах и слушали его рассуждения о всеобщем избирательном праве,[114] которое должно было вызвать победу демократии, осуществление евангельских принципов. Впрочем, время приближалось; в провинции то и дело устраиваются реформистские банкеты; Пьемонт, Неаполь, Тоскана…[115]

– Это правда, – на полуслове перебил его Делорье, – так не может продолжаться.

И он стал обрисовывать положение дел:

– Голландию мы принесли в жертву, чтобы Англия признала Луи-Филиппа,[116] а пресловутый союз с Англией пропал даром из-за испанских браков! В Швейцарии господин Гизо, по внушению Австрии, поддерживает трактаты тысяча восемьсот пятнадцатого года.[117] Пруссия и ее таможенный союз.[118] готовят нам хлопоты. Восточный вопрос остается открытым[119] Если великий князь Константин шлет подарки герцогу Омальскому,[120] это еще не основание, чтобы полагаться на Россию. Что до внутренних дел, то никогда еще не видали такого ослепления, такой глупости. Большинство голосов – и то сомнительно. Словом, всюду, следуя известной поговорке, ничего, ничего! И, несмотря на такой позор, они, – продолжал адвокат подбоченясь, – заявляют, что удовлетворены!

Этот намек на знаменитый случай с голосованием вызвал аплодисменты. Дюссардье откупорил бутылку пива; пена забрызгала занавески, он не обратил на это внимания; он набивал трубку, резал сдобный хлеб, потчевал им, несколько раз спускался вниз справиться, не готов ли пунш; а гости не замедлили прийти в возбуждение, так как все одинаково негодовали на Власть. Негодование их было сильно и питалось одной только ненавистью к несправедливости; но наряду с правильными обвинениями слышались и самые нелепые упреки.

Фармацевт сокрушался о жалком состоянии нашего флота. Страховой агент не мог простить маршалу Сульту,[121] что у его подъезда стоят два часовых. Делорье обличал иезуитов, которые открыто обосновались в Лилле. Сенекаль гораздо сильнее ненавидел г-на Кузена, ибо эклектизм, научая нас черпать свои убеждения в разуме, развивает эгоизм, разрушает солидарность. Комиссионер по винной торговле, мало понимая в этих вещах, во всеуслышание заметил, что о многих подлостях забыли.

– Королевский вагон на Северной железной дороге должен обойтись в восемьдесят тысяч франков! Кто за него заплатит?

– Да, кто за него заплатит? – подхватил приказчик с такой яростью, как будто эти деньги взяты из его кармана.

Посыпались жалобы на биржевиков-эксплуататоров[122] и на взяточничество среди чиновников. По мнению Сенекаля, причину зла надо было искать выше и обвинять прежде всего принцев, воскрешавших нравы Регентства.

– Знаете ли вы, что на днях друзья герцога Монпансье, возвращаясь из Венсена, должно быть пьяные, потревожили своими песнями рабочих предместья Сент-Антуан?

– И им даже кричали: «Долой воров!» – сказал фармацевт. – Я тоже был там, тоже кричал!

– Тем лучше! После процесса Тест – Кюбьера[123] народ, наконец, просыпается.

– А меня этот процесс огорчил, – сказал Дюссардье. – Опозорили старого солдата!

– А известно ли вам, – продолжал Сенекаль, – что у герцогини де Прален[124] нашли…

Но тут кто-то ударил ногой в дверь, и она распахнулась. Вошел Юссонэ.

– Приветствую вас, синьоры! – сказал он, усаживаясь на кровать.

Ни одного намека не было сделано на его статью; впрочем, он в ней теперь раскаивался, ибо ему основательно попало за нее от Капитанши.

Он прибыл из театра Дюма, где смотрел «Кавалера де Мезон-Руж» – пьесу, которую он нашел «невыносимой».

Подобное суждение удивило демократов, ибо благодаря своим тенденциям, вернее – своим декорациям, драма эта приходилась им по вкусу. Сенекаль, чтобы покончить спор, спросил, служит ли пьеса на пользу демократии.

– Да, пожалуй… но что за стиль!

– Так, значит, пьеса хороша. Что такое стиль? Важна идея!

И, не дав Фредерику возразить, продолжал:

– Итак, я утверждал, что в деле Прален…

Юссонэ прервал его:

– Ах, старая песня! Надоела она мне!

– И не только вам, – заметил Делорье. – Из-за нее закрыли уже пять газет! Послушайте-ка эти цифры.

И, вынув записную книжку, он прочитал:

– «С тех пор как утвердилась „лучшая из республик“,[125] состоялось тысяча двести двадцать девять процессов по делам печати, плодами которых для авторов явились: три тысячи сто сорок один год тюремного заключения и небольшой штраф на сумму семь миллионов сто десять тысяч пятьсот франков». Не правда ли, мило?

Все с горечью усмехнулись. Фредерик, возбужденный, как и все остальные, подхватил:

– У «Мирной демократии»[126] сейчас процесс из-за романа, который она напечатала, – «Женская доля».

– Вот так так! – сказал Юссонэ. – А если нам запретят нашу «Женскую долю»?

– Да чего только не запрещают! – воскликнул Делорье. – Запрещают курить в Люксембургском саду, запрещают петь гимн Пию Девятому![127]

– Запрещают и банкет типографщиков! – глухо произнес чей-то голос.

Это был голос архитектора, сидевшего в алькове, в тени, и до сих пор молчавшего. Он добавил, что на прошлой неделе за оскорбление короля вынесли обвинительный приговор некоему Руже.

– Да, у Руже отняли ружье, – сказал Юссонэ.

Сенекаль нашел эту шутку столь неподходящей, что упрекнул Юссонэ в том, будто он защищает «фигляра из ратуши, друга предателя Дюмурье».[128]

– Я защищаю? Напротив!

Луи-Филиппа он считал личностью пошлой, унылой, национальным гвардейцем, лавочником, каких мало. И, приложив руку к сердцу, журналист произнес сакраментальные фразы:

– Каждый раз с новым удовлетворением… Польский народ не погибнет… Наши великие начинания будут завершены… Не откажите мне в деньгах для моей дорогой семьи…

Все много смеялись и находили, что он чудесный, остроумный парень; веселье удвоилось, когда внесли чашу с пуншем, заказанным внизу, в ресторане.

Пламя спирта и пламя свечей быстро нагрело комнату; свет, падавший из окна мансарды во двор, достигал края противоположной крыши, где на фоне ночного неба черным столбом возвышалась труба. Говорили очень громко, все разом; сюртуки сняли; кое-кто натыкался на мебель, звенели стаканы.

Юссонэ воскликнул:

– Пригласить сюда знатных дам, чтобы все это больше напоминало «Нельскую башню»,[129] чтобы ярче был местный колорит, чтобы получилось нечто во вкусе Рембрандта, черт возьми!

А фармацевт, без конца размешивавший пунш, запел во все горло:

Два белых быка в моем стойле,

Два белых огромных быка…

Сенекаль зажал ему рот рукой, он не любил беспорядка. Жильцы выглядывали из окон, удивленные необычным шумом, который доносился из мансарды Дюссардье.

Добрый малый был счастлив и сказал, что ему вспоминаются их прежние сборища на набережной Наполеона; кое-кого, однако, не хватает, «так, например, Пеллерена»…

– Без него можно обойтись, – заметил Фредерик.

Делорье осведомился о Мартиноне:

– Что-то поделывает этот интересный господин?

Тут Фредерик, дав волю недружелюбным чувствам, которые он питал к Мартинону, стал критиковать ум, характер, его поддельный лоск, все в нем. Типичный выскочка из крестьянской среды! Новая аристократия – буржуазия – не может равняться с прежней знатью, с дворянством. Он настаивал на этом, а демократы соглашались, как будто Фредерик принадлежал к старой аристократии и как будто сами они бывали в домах новой знати. Фредериком были очарованы. Фармацевт сравнил его даже с г-ном д'Альтон-Шэ,[130] который, хоть и был пэром Франции, стоял за народ.

Пора было расходиться. На прощанье пожимали друг другу руки; умиленный Дюссардье пошел провожать Фредерика и Делорье. Едва они оказались на улице, адвокат словно задумался о чем-то и, с минуту помолчав, спросил:

– Так ты очень сердит на Пеллерена?

Фредерик не стал скрывать своей досады.

Но ведь художник снял же с выставки свою пресловутую картину. Не стоит ссориться из-за пустяков! Зачем наживать себе врага?

– Он поддался вспышке гнева, извинительной, когда у человека пусто в кармане. Тебе-то ведь это непонятно!

Когда Делорье дошел до своего подъезда, приказчик не отстал от Фредерика; он даже старался уговорить его купить портрет. Дело в том, что Пеллерен, утратив надежду запугать Фредерика, прибегнул к помощи его друзей, которые должны были убедить его взять картину.

Делорье при следующей встрече снова вернулся к этому и даже проявил настойчивость. Требования художника он считал основательными.

– Я уверен, что за какие-нибудь пятьсот франков…

– Ах, отдай их ему, вот тебе деньги! – сказал Фредерик.

В тот же вечер картину принесли. Она ему показалась еще более ужасной, чем в первый раз. Тени и полутени столько раз были закрашены, что сделались свинцовыми и как будто потемнели, выделяясь на фоне кричаще ярких пятен света.

Фредерик, вознаграждая себя за то, что приобрел картину, жестоко ее разругал. Делорье поверил ему на слово и одобрил его поведение, ибо, как и прежде, он стремился образовать фалангу и стать во главе ее; есть люди, которые наслаждаются тем, что принуждают своих друзей делать вещи, неприятные для них.

Фредерик больше не посещал Дамбрёзов. У него не было денег. Потребовались бы бесконечные объяснения; он не знал, на что решиться. Пожалуй, он был и прав. Теперь ни в чем нельзя быть уверенным; в каменноугольной компании – не более, чем в чем-либо другом; надо порвать с этим кругом; Делорье окончательно уговорил его не пускаться в это предприятие. Ненависть делала его добродетельным; к тому же Фредерика он предпочитал видеть небогатым. Так они оставались на равной ноге и в более тесном общении друг с другом.

Поручение м-ль Рокк было исполнено очень неудачно. Ее отец написал об этом Фредерику, давая новые, самые подробные указания и заканчивая письмо следующей шуткой: «Боюсь, что вам придется потрудиться, как негру».

Фредерику оставалось самому идти к Арну. Он вошел в магазин, где никого не оказалось. Торговый дом готов был рухнуть, приказчики в своей нерадивости не уступали патрону.

Он прошел вдоль длинных полок, уставленных фаянсовой посудой и занимавших всю середину помещения, а подходя к прилавку, который находился в самой глубине, стал ступать как можно тяжелее, чтобы кто-нибудь услышал его шаги.

Приподнялась портьера, и явилась г-жа Арну.

– Как! Вы! Вы здесь!

– Да, – пробормотала она, несколько смущенная. – Я искала…

На конторке он заметил ее носовой платок и догадался, что к мужу она зашла, наверно, чем-нибудь обеспокоенная, в надежде выяснить недоразумение.

– Но… вам, может быть, нужно что-нибудь? – спросила она.

– Так, безделицу, сударыня.

– Эти приказчики невыносимы! Вечно они уходят.

– Зачем порицать их? Он, напротив, рад этому стечению обстоятельств.

Она с насмешкой посмотрела на него.

– Ну, а как же свадьба?

– Какая свадьба?

– Ваша!

– Моя? Да никогда в жизни!

Она жестом выразила свое недоверие.

– А даже если бы и так? Мы ищем прибежища в посредственности, отчаявшись в той красоте, о которой мечтали!

– Однако не все ваши мечты были так… невинны!

– Что вы хотите этим сказать?

– Но если вы ездите на скачки с такими… особами!

Он проклял Капитаншу. На помощь ему пришла память.

– Но ведь когда-то вы сами просили меня встречаться с ней ради Арну!

Она ответила, покачав головой:

– И вы воспользовались случаем, чтобы поразвлечься.

– Боже мой! Не стоит думать об этих глупостях!

– Вы правы, раз вы собираетесь жениться!

И, кусая губы, она подавила вздох.

Тогда он воскликнул:

– Но я же повторяю вам, что это не так! Неужели вы можете поверить, что я, с моими духовными запросами, моими привычками, зароюсь в провинции, чтобы играть в карты, присматривать за рабочими на постройке и разгуливать в деревянных башмаках? И чего ради? Вам сказали, что она богата, не так ли? Ах, деньги для меня ничто! Если я стремился к самому прекрасному, самому пленительному, к раю, принявшему человеческий облик, и если я, наконец, нашел его, нашел этот идеал, если видение его скрывает от меня все остальное…

И, обеими руками охватив ее голову, он стал целовать ее в глаза и повторял:

– Нет, нет, нет! Я никогда не женюсь! Никогда! Никогда!

Она принимала эти ласки, замирая от изумления и восторга.

Хлопнула наружная дверь магазина. Г-жа Арну отскочила и вытянула руку, словно приказывая ему молчать. Шаги приближались. Потом кто-то спросил из-за двери:

– Сударыня, вы здесь?

– Войдите!

Г-жа Арну стояла, облокотясь на прилавок, и спокойно вертела перо между пальцами, когда счетовод отворил дверь.

Фредерик встал.

– Честь имею кланяться, сударыня! Сервиз будет готов, не правда ли? Я могу рассчитывать?

Она ничего не ответила. Но молчаливое сознание сообщничества зажгло ее лицо всеми оттенками румянца, какие только знает прелюбодеяние.

На следующий день Фредерик снова пошел к ней; его приняли, и, желая воспользоваться достигнутым, он сразу же, без всяких отступлений, начал оправдываться в том, что было на Марсовом поле. Он совершенно случайно оказался с этой женщиной. Допустим, что она красива (на самом деле это не так), – как может она хоть на минуту завладеть его мыслями, если он любит другую?

– Вы же это знаете, я вам говорил.

Г-жа Арну опустила голову.

– Очень жаль, что говорили.

– Почему?

– Простое чувство приличия требует теперь, чтобы я больше с вами не встречалась!

Он стал уверять ее, что любовь его невинна. Прошлое служит порукой за будущее; он дал себе слово не тревожить ее жизнь, не волновать своими жалобами.

– Но вчера мое сердце не выдержало.

– Мы больше не должны вспоминать об этой минуте, друг мой!

Однако что же тут дурного, если общая печаль сольет воедино два бедных существа?

– Ведь вы тоже несчастливы! О! Я знаю. У вас нет никого, кто утолял бы вашу потребность в любви, в преданности. Я буду делать все, что вы хотите! Я вас не оскорблю… клянусь вам!

И он упал на колени, невольно склоняясь под бременем чувства, слишком тяжелым.

– Встаньте! – сказала она. – Я приказываю!

И ада властно объявила ему, что он никогда больше не увидит ее, если не повинуется сейчас.

– Ах, мне не страшны ваши угрозы! – ответил Фредерик. – Что мне делать в этом мире? Другие направляют все помыслы на добывание денег, славы, власти! У меня нет положения в свете, вы – мое единственное занятие, все мое богатство, цель, средоточие моей жизни, моих мыслей. Без вас я не могу жить, как без воздуха! Разве вы не чувствуете, как моя душа стремится к вашей душе, не чувствуете, что они должны слиться и что я умираю?

Г-жа Арну задрожала всем телом.

– О, уйдите! Прошу вас!

Взволнованное выражение ее лица остановило его. Он сделал шаг к ней. Но она отступила, сложив руки.

– Оставьте меня! Ради бога! Сжальтесь!

И так сильна была любовь Фредерика, что он ушел.

Вскоре он рассердился на себя, назвал себя дураком, через сутки снова пошел к ней.

Г-жи Арну не было дома. Он стоял на площадке лестницы, ошеломленный бешенством, возмущением. Показался Арну и сообщил, что жена утром отправилась в Отейль – пожить в загородном домике, который они там снимали после того, как был продан их дом в Сен-Клу.

– Обычные ее причуды! Что же, ей это удобно… да и мне в сущности тоже. Пускай! Пообедаем сегодня вместе?

Фредерик, сославшись на неотложное дело, поспешил в Отейль.

Г-жа Арну от радости вскрикнула. Все его негодование исчезло.

Он не заговорил о своей любви. Чтобы внушить ей больше доверия, он даже преувеличивал свою сдержанность, и когда он спросил, можно ли ему снова приехать, она ответила: «Ну, конечно» и протянула ему руку, но тотчас же отдернула ее.

С этого дня наезды Фредерика участились. Кучеру он обещал побольше на водку. Но часто, когда медленная езда выводила его из терпения, он выскакивал из экипажа, потом, запыхавшись, влезал в омнибус; и с каким презрением оглядывал он лица пассажиров, которые сидели против него и которые ехали не к ней!

Дом ее он узнавал издали по огромной жимолости, взбиравшейся на один из скатов крыши. Это было нечто вроде швейцарского шале, выкрашенного в красный цвет, с балкончиком. В саду росли три старых каштана, а посредине на холмике подымался, поддерживаемый обрубком дерева, соломенный зонт; местами, цепляясь за черепицы стен, ползла густая виноградная лоза, плохо прикрепленная, свисавшая точно сгнивший канат. Туго натянутый звонок у калитки дребезжал; долго не открывали. Фредерик каждый раз чувствовал тревогу, безотчетный страх.

Наконец, шлепая туфлями по песку, выходила служанка или появлялась сама г-жа Арну. Как-то раз, когда он пришел, она спиной к нему стояла на коленях в траве и искала фиалки.

Дочь, из-за ее дурного характера, пришлось отдать в монастырский пансион; мальчуган днем бывал в школе; у Арну много времени отнимали завтраки в Пале-Рояле в обществе Режембара и дружищи Компена. Теперь не грозило появление незваного гостя.

Было твердо решено, что они не должны принадлежать друг другу. Это решение, предохранявшее их от опасности, облегчало сердечные излияния.

Она рассказала ему о своей прежней жизни в Шартре, у матери, о том, какая набожная она была в двенадцать лет, как потом увлекалась музыкой и до поздней ночи пела у себя в комнате, из окна которой виден был крепостной вал. Он рассказал ей о своей меланхолии в годы коллежа и о том, как в его поэтических мечтах сиял образ женщины; вот почему, увидев ее впервые, он ее сразу узнал.

Обыкновенно они в своих беседах касались только тех лет, когда уже были знакомы. Он вспоминал о разных мелочах, о том, какого цвета было ее платье тогда-то, кто приходил к ней в такой-то день, что она говорила, и она, в полном восхищении, отвечала ему:

– Да, помню!

У них были одинаковые вкусы, суждения. Нередко тот из них, кто слушал, восклицал:

– Я тоже!

А другой в свою очередь повторял:

– И я тоже!

Потом раздавались бесконечные сетования на провидение:

– Зачем не угодно было небу?.. Если бы мы встретились раньше!

– Ах, если бы я была моложе! – вздыхала она.

– Нет, мне бы надо было быть постарше!

И их воображению рисовалась жизнь, занятая только любовью, столь содержательная, что ею наполнилось бы самое глубокое одиночество, не сравнимая ни с какой радостью, побеждающая всякое горе, – жизнь, где время исчезало бы в непрестанном излиянии чувств, нечто ослепительное и возвышенное, как мерцание звезд.

Они почти всегда сидели на открытом воздухе, на крыльце дома; верхушки деревьев, тронутых осенней желтизной, неровными рядами тянулись вдаль, вплоть до бледной полосы горизонта. Иногда же они доходили до конца аллеи и садились в беседке, где не было другой мебели, кроме серого, обитого холстом дивана; зеркало было усеяно черными точками; от стен пахло плесенью; и они засиживались здесь, беседуя о себе, о других, обо всем на свете. Иногда лучи солнца, прорываясь сквозь ставни, протягивались от пола до потолка словно струны лиры, пылинки кружились вихрем в этих сверкающих полосах. Г-жа Арну забавлялась тем, что рассекала их движением руки; Фредерик осторожно брал ее за руку и любовался сплетением вен, оттенком кожи, формой пальцев. Каждый из них был для него почти живым существом.

Она подарила ему свои перчатки, а неделю спустя носовой платок. Она звала его «Фредерик», он ее звал «Мария», поклоняясь этому имени, созданному, как он говорил, для того, чтобы его, вздыхая, шептали в минуты экстаза, – имени, которое словно заключало в себе облака фимиама, лепестки роз.

Они, наконец, стали заранее назначать дни свиданий; будто невзначай выходя из дому, она шла по дороге навстречу ему.

Она не старалась распалять его любовь, погруженная в ту беззаботность, которая отличает истинное счастье. Она в то время носила коричневый шелковый капот, обшитый по краям бархатом такого же цвета, – удобную, просторную одежду, которая шла к мягкости ее движений и серьезному выражению лица. К тому же для нее начиналась осенняя пора женской жизни, пора нежности и размышлений, когда зрелость зажигает взгляд пламенем более глубоким, когда сила чувства сочетается с опытом жизни и человеческое существо, достигнув своего последнего расцвета, расточает сокровища гармонии и красоты. Никогда в ней не было такой мягкости, такой снисходительности. Уверенная в том, что падение не совершится, она отдавалась чувству, право на которое, как ей казалось, было завоевано ее огорчениями. Притом оно было так чудесно, так ново! Какая пропасть между грубостью Арну и поклонением Фредерика!

Он боялся сказать лишнее слово, которое могло отнять у него все, чего, как ему казалось, он достиг, и говорил себе, что счастливый случай может представиться снова, но что сказанную глупость поправить нельзя. Он хотел, чтобы она сама отдалась ему, а не думал принуждать ее. Он наслаждался уверенностью в ее любви, словно предвкушая миг обладания, и прелесть ее больше волновала его душу, чем чувство. То было неизъяснимое блаженство, упоение; оно заставляло его забыть о самой возможности полного счастья. В разлуке с ней его терзали страстные вожделения.

Вскоре их беседы стали прерываться долгими минутами молчания. Иногда, как бы стыдясь своего пола, они краснели. Все предосторожности, которыми они пытались скрыть свою любовь, говорили о ней; чем сильнее она становилась, тем они были сдержаннее. Это упражнение во лжи обострило их чуткость. Они бесконечно наслаждались запахом влажной листвы, страдали, если дул восточный ветер, переживали беспричинные волнения, поддавались зловещим предчувствиям; звук шагов, треск половицы пугали их, как будто они были виновны; они чувствовали, что их влечет к пропасти; грозовая атмосфера окутывала их, а если Фредерик сокрушался, она обвиняла себя.

– Да, я поступаю нехорошо! Можно подумать, что я кокетка! Не приезжайте больше!

Тогда он повторял прежние клятвы, которые она каждый раз слушала с радостью.

Ее возвращение в Париж и новогодние хлопоты прервали на время их встречи. Когда он снова посетил ее, в его манерах появилось что-то более решительное. Она каждую минуту выходила, распоряжаясь по хозяйству, и, несмотря на его просьбы, принимала всех этих буржуа, навещавших ее. Разговоры шли о Леотаде,[131] г-не Гизо, папе, восстании в Палермо и банкете 12-го округа,[132] который внушал беспокойство. Фредерик отводил душу, ополчаясь на правительство, ибо ему, так же как и Делорье, хотелось всеобщего переворота, – до того он был озлоблен теперь. Хмурилась и г-жа Арну.

Ее муж не знал удержу в сумасбродствах, содержал одну из работниц своей фабрики, ту самую, которую называли бордоской. Г-жа Арну сама сообщила об этом Фредерику. Отсюда ему хотелось сделать вывод: «ведь ей же изменяют».

– О, меня это нисколько не волнует, – сказала она.

Эти слова, как ему казалось, окончательно упрочивали их близость. Нет ли подозрений у Арну?

– Нет! Теперь нет!

И она рассказала ему, что однажды вечером, оставив их наедине, он потом вернулся, подслушивал у двери, а так как они разговаривали о вещах безразличных, то с тех пор полное спокойствие не покидало его.

– И он прав, не так ли? – с горечью сказал Фредерик.

– Да, конечно!

Ей лучше было бы удержаться от этих слов.

Однажды ее не оказалось дома в такое время, когда он обычно приходил к ней. Для него это было словно измена.

Другой раз его раздосадовало то, что цветы, которые он приносил ей, всегда оставались в стакане с водой.

– Где же им быть, по-вашему?

– О, только не здесь! Впрочем, тут им, пожалуй, не так холодно, как у вашего сердца.

Несколько дней спустя он упрекнул ее в том, что накануне она ездила в Итальянскую оперу, не предупредив его. Другие видели ее, любовались ею, быть может влюблялись в нее. Фредерик не отказывался от своих подозрений только потому, что хотел ее упрекнуть, помучить, – он начинал ненавидеть ее и считал вполне естественным, чтоб и ей досталась доля его страданий!

Однажды днем (это было в середине февраля) он застал ее в большом волнении. Эжен жаловался на боль в горле. Однако доктор сказал, что это пустяки, сильная простуда, грипп. Фредерик был удивлен, что ребенок какой-то сонный. Все же он постарался успокоить мать, привел в пример нескольких малышей, которые перенесли такую же болезнь и скоро выздоровели.

– Правда?

– Ну да, разумеется!

– Какой вы добрый!

И она взяла его за руку. Он сжал ее руку в своей.

– Ах, оставьте!

– Что же в этом дурного, ведь вы протянули ее утешителю! Вы мне верите, когда я говорю такие вещи, и сомневаетесь во мне… когда я говорю о моей любви!

– Я не сомневаюсь, мой бедный друг.

– Почему же такая недоверчивость? Как будто я негодяй, способный злоупотребить…

– О нет!

– Если бы только у меня было доказательство…

– Какое доказательство?

– То, которое дают первому встречному, которое когда-то вы давали и мне.

И он ей напомнил, что как-то раз они вместе шли по улице в зимних сумерках, в тумане. Давно все это было! Кто же мешает ей появиться под руку с ним совершенно открыто, так, чтоб у нее не было опасений, а у него – никакой задней мысли, чтобы никто не мешал им?

– Хорошо! – сказала она с такой отвагой, так решительно, что Фредерик в первое мгновение изумился.

Но он тотчас же подхватил:

– Хотите, я буду ждать вас на углу улицы Тронше и улицы Фермы?

– Боже мой! Друг мой… – бормотала г-жа Арну.

Не давая ей времени подумать, он прибавил:

– Значит, во вторник?

– Во вторник?

– Да, между двумя и тремя!

– Приду!

И она, покраснев, отвернулась. Фредерик коснулся губами ее затылка.

– О! Это нехорошо, – сказала она. – Вы заставите меня раскаяться.

Он решил уйти, боясь обычной женской изменчивости. Уже в дверях он ласково прошептал, как будто все было решено:

– До вторника!

Она скромно и покорно опустила свои прекрасные глаза.

У Фредерика был особый план.

Он надеялся, что дождь или палящее солнце дадут ему случай укрыться с ней в какие-нибудь ворота и что, зайдя в ворота, она согласится войти и в дом. Трудность заключалась в том, чтобы найти что-нибудь подходящее.

Он пустился на поиски и в середине улицы Тронше уже издали увидел вывеску: «Меблированные комнаты».

Лакей, отгадав его намерение, сразу же показал ему на антресолях две комнаты, спальню и кабинетик, с двумя выходами. Фредерик снял их на месяц и заплатил вперед.

Потом он побывал в магазинах и накупил самых редких духов, достал кусок поддельного гипюра, чтобы заменить им отвратительное красное стеганое одеяло, выбрал пару голубых атласных туфель. Лишь опасение показаться грубым удержало его от дальнейших покупок. Он принес все купленное и набожнее, чем если бы ему приходилось украшать алтарь, переставил мебель, сам повесил занавески, на камин поставил вереск, а на комод фиалки. Ему хотелось бы золотом выложить весь пол. «Это будет завтра, – твердил он себе, – да, завтра! Это не сон». И он чувствовал, как сильно бьется его сердце в бреду надежды. А когда все было сделано, он ушел, спрятав ключ в карман, точно счастье, дремавшее там, могло улететь.

Дома его ждало письмо от матери.

«Почему тебя так долго нет? Твое поведение начинает вызывать насмешки. Я понимаю, что, готовясь вступить в этот брак, ты до известной степени мог поддаться нерешительности. Но все-таки обдумай!»

И она сообщала точные сведения: сорок пять тысяч ливров дохода. Впрочем, уже «шли разговоры», и г-н Рокк ждал окончательного ответа. Что касается девушки, то положение ее в самом деле было неудобное. «Она тебя очень любит».

Фредерик бросил письмо, не дочитав, и распечатал другое – записку от Делорье.

«Дружище,

Груша созрела[133]. Согласно твоему обещанию, мы рассчитываем на тебя. Собираемся завтра ранним утром на площади Пантеона. Зайди в кафе Суфло. Мне надо поговорить с тобой до манифестации».

«О, знаю я их манифестации! Слуга покорный! Мне предстоит встреча более приятная».

На другой день Фредерик в одиннадцать часов утра вышел из дому. Ему хотелось окончательно удостовериться, всели приготовлено; к тому же – как знать! – она могла случайно выйти раньше него? Дойдя до улицы Тронше, он услышал крики, доносившиеся из-за собора Магдалины; он прошел дальше и в самом конце площади, с левой стороны, увидел людей в блузах и несколько обывателей.

Действительно, объявление, напечатанное в газетах, приглашало собраться на этом месте всех желавших участвовать в банкете реформистов. Правительство почти сразу выпустило воззвание, которым запрещало его. Накануне вечером парламентская оппозиция от него отказалась; но патриоты, не зная об этом решении своих вождей, явились на место сбора, сопровождаемые множеством зевак. Депутация от студентов только что отправилась к Одилону Барро.[134] Она сейчас находилась в министерстве иностранных дел, и не было известно, состоится ли банкет, осуществит ли правительство свою угрозу, появится ли национальная гвардия. Депутаты возбуждали такое же недовольство, как и правительство. Толпа все возрастала, воздух огласился вдруг звуками «Марсельезы».

Это приближалась колонна студентов. Они шагали в ногу, шли в два ряда, в полном порядке, с возбужденными лицами, с засученными рукавами, и время от времени все разом кричали:

– Да здравствует реформа! Долой Гизо!

Конечно, приятели Фредерика должны были быть здесь. Они могли заметить его и увлечь с собою. Он поспешил скрыться за угол улицы Аркад.

Студенты, два раза обойдя собор Магдалины, направились к площади Согласия. Она была полна народа, и густая толпа издали казалась волнующейся черной нивой.

В ту же минуту слева от церкви выстроились в боевом порядке войска.

Между тем толпа не двигалась. Чтобы положить этому конец, полицейские, одетые в штатское, хватали, не стесняясь, самых непокорных и уводили их в участок. Фредерик, несмотря на свое возмущение, оставался безучастным; его могли бы забрать вместе с прочими, и он не встретился бы с г-жой Арну.

Немного спустя показались каски муниципальной гвардии. Размахивая саблями, солдаты наносили удары плашмя. Одна из лошадей упала; ее бросились поднимать, а как только всадник снова оказался в седле, все пустились прочь.

Но вот наступила полная тишина. Мелкий дождь, смочивший асфальт, перестал. Тучи рассеялись, гонимые слабым западным ветром.

Фредерик стал расхаживать по улице Тронше, все время оглядываясь.

Пробило, наконец, два часа.

«Ах, теперь ей пора! – подумал он. – Она выходит из дому, она идет сюда». Прошла минута. «Она могла бы уже быть здесь». До трех часов он пытался успокоить себя: «Нет, она не опоздает. Немного терпения!»

От нечего делать он рассматривал магазины, которых здесь было немного: лавку книготорговца, седельщика, магазин траурного платья. Вскоре он уже изучил заглавия всех книг, все виды упряжи, все материи. Торговцы, заметив, что он все ходит взад и вперед, сперва удивились, потом испугались и закрыли свои лавки.

Наверно, ей что-нибудь помешало, и ее это мучает тоже. Но какая радость ждет их сейчас! Она прядет, в этом не может быть сомнений! «Ведь она обещала!»

Однако невыносимая тоска овладела им.

Он вернулся в меблированные комнаты, как будто она могла быть там, – нелепая мысль! Но, быть может, в эту минуту она уже идет по улице. Он бросился обратно. Никого! И он снова зашагал по тротуару.

Он рассматривал щели в мостовой, отверстия водосточных труб, фонари, номера на воротах. Незначительнейшие предметы превращались для него в товарищей или, вернее, в насмешливых зрителей, и ровные фасады домов казались ему беспощадными. Ноги озябли. Он чувствовал себя разбитым, изнемогающим. Звук собственных шагов отдавался в его мозгу.

Когда он увидел, что на часах четыре, то почувствовал, что у него кружится голова, на него нашел страх. Он пытался повторять стихи, делал вычисления, придумывал какую-нибудь историю. Ничего не выходило: образ г-жи Арну преследовал его. Ему хотелось бежать ей навстречу. Но какой путь избрать, чтобы не разойтись?

Он подошел к посыльному, сунул ему в руку пять франков и поручил сбегать на улицу Паради к Жаку Арну, узнать у привратника, дома ли барыня. А сам стал на перекрестке улицы Фермы и улицы Тронше, чтобы видеть одновременно и ту и другую. Вдали, на бульваре, двигались какие-то темные толпы. Порою он различал драгунский султан или женскую шляпку и, чтобы разглядеть ее, напрягал зрение. Мальчик-оборванец, показывавший сурка в ящике, улыбаясь, попросил у него милостыни.

Посыльный в плисовой куртке вернулся.

– Привратник сказал, что она не выходила.

Кто задержал ее? Если бы она была больна, привратник сказал бы. Может быть, гость? Можно не принимать, чего проще! Он ударил себя по лбу. «Ах, какой я дурак! Все дело в беспорядках!» Это простое объяснение его успокоило. Потом он внезапно сказал себе: «Но ведь в ее квартале спокойно». И страшное сомнение овладело им. «Что если она не придет? Если, давая это обещание, она хотела только избавиться от меня?.. Нет, нет! Помешал ей, наверно, какой-нибудь необыкновенный случай, одно из тех событий, которые никак нельзя предусмотреть. Но тогда она бы написала». И он послал слугу из меблированных комнат к себе на дом, на улицу Ремфорда, узнать, нет ли письма.

Писем не приносили. Это отсутствие новостей его успокоило.

Он начал гадать, беря за примету лицо прохожего, масть лошади, количество монет, наудачу выхваченных из кармана, а если предсказание было неблагоприятно, старался не верить ему. В припадках злобы он вполголоса бранил г-жу Арну. Потом наступила такая слабость, что он почти терял сознание. И вдруг снова приливала надежда. Она сейчас появится. Она здесь, за его спиной. Он оборачивался – никого! Один раз он шагах в тридцати заметил женщину такого же роста, одетую так же, как она. Он догнал ее – это была не она! Пробило пять часов! Половина шестого, шесть! Зажигали газ. Г-жа Арну не пришла.

Минувшей ночью ей приснилось, что она давно уже стоит на тротуаре улицы Тронше. То, чего она ждала здесь, было нечто неопределенное, однако значительное, и, сама не зная почему, она боялась быть замеченной. Но проклятая собачонка, озлясь на нее, хватала ее зубами за подол. Собачонка все кидалась и лаяла все громче. Г-жа Арну проснулась. Лай продолжался. Она прислушалась. Звук доносился из детской. Она бросилась туда босиком. Это кашлял ребенок. Руки у него были в огне, лицо красное, а голос до странности хриплый. Дыхание ребенка с каждой минутой становилось труднее. Склонившись над ним, она до самого утра не спускала с него глаз.

В восемь часов барабан национальной гвардии возвестил г-ну Арну, что товарищи его ждут. Он живо оделся и ушел, обещав сразу же зайти к их врачу, г-ну Коло. В десять часов г-на Коло все еще не было, и г-жа Арну послала за ним горничную. Доктор оказался в отъезде, в деревне, а молодой человек, заменявший его, уже ушел навещать больных.

Голова Эжена, лежавшая на подушке, свесилась на сторону, брови были нахмурены, ноздри раздувались; его жалкое личико было бледнее простыни, а из горла с каждым вздохом вырывался свист, все более короткий, сухой, словно металлический. Его кашель напоминал лай, который издают игрушечные картонные собаки с помощью грубой машинки, вставленной внутрь.

Г-жой Арну овладел ужас. Она бросилась к звонкам, звала на помощь, кричала:

– Доктора! Доктора!

Через десять минут явился пожилой господин в белом галстуке, с седыми, хорошо подстриженными бакенбардами. Он задал множество вопросов о привычках, возрасте и характере юного пациента, осмотрел ему горло, приложил ухо к спине и прописал рецепт. Спокойствие этого человека вызывало отвращение. Он напоминал бальзамировщика. Ей хотелось избить его. Он сказал, что зайдет вечером.

Страшные приступы кашля вскоре возобновились. По временам ребенок вдруг подымался. От судороги грудные мышцы напрягались, и когда он вдыхал воздух, живот втягивался, как при быстром беге. Потом он снова падал назад, запрокинув голову и широко раскрыв рот. Г-жа Арну с бесконечными предосторожностями пыталась заставить его проглотить содержимое склянок – сироп ипекакуаны, керметизованную микстуру. Но он отталкивал ложку и слабым голосом стонал. Слова его можно было бы назвать вздохом.

Временами она перечитывала рецепт. Примечания к нему пугали ее; в аптеке, может быть, ошиблись. Собственное бессилие приводило ее в отчаяние. Явился помощник г-на Коло.

Это был молодой человек, новичок, скромно державшийся и не утаивший своего впечатления. Боясь скомпрометировать себя, он сначала не знал, на что решиться, и, наконец, прописал лед. Его долго не могли достать. Пузырь с кусочками льда лопнул. Пришлось переменить рубашку. Вся эта передряга вызвала новый приступ кашля, еще более ужасный.

Ребенок старался разорвать воротник рубашки, как будто хотел убрать то, что его душило; он царапал стену, хватался за полог кроватки, ища точки опоры, чтобы вздохнуть. Лицо его посинело, и все тельце, мокрое от холодного пота, словно похудело. Его растерянные, полные ужаса глаза уставились на мать. Он обхватил руками ее шею, судорожно повис на ней, а она, подавляя рыдания, шептала ему нежные слова:

– Да, любовь моя, ангел мой, сокровище мое!..

Потом наступили минуты затишья.

Она принесла игрушки, полишинеля, картинки, разложила их на одеяле, чтобы развлечь его. Она пробовала даже петь.

Она запела песню, которой когда-то убаюкивала его, запеленав на этом самом креслице, покрытом ковром. Но вдруг по всему его телу пробежала дрожь, точно волна, которую гонит ветер; глаза выступили из орбит; она решила, что он умирает, и отвернулась, чтобы не видеть.

Через минуту она пересилила себя и взглянула. Он был еще жив. Часы шли за часами, тяжелые, угрюмые, бесконечные, и каждая минута была для нее минутой агонии. Кашель, от которого сотрясалась грудь ребенка, подбрасывал его, словно затем, чтобы разбить; наконец его вырвало чем-то странным, похожим на пергаментный сверток. Что бы это было? Она вообразила, что это кусок кишки. Но он дышал теперь свободно и ровно. Это кажущееся улучшение испугало ее больше, чем все остальное; она стояла, словно окаменев, свесив руки, с остановившимися глазами, когда появился г-н Коло. Ребенок, по его словам, был спасен.

Она сперва не поняла и заставила повторить себе эту фразу. Не были ли это просто слова утешения, принятые у врачей? Доктор ушёл вполне успокоенный. Тогда ею овладело такое чувство, как будто веревки, стягивавшие ей сердце, развязались.

«Спасен?! Неужели?!»

Внезапно мелькнула мысль о Фредерике, отчетливая и безжалостная. То было предостережение свыше. Но господь в своем милосердии не захотел покарать ее навеки. Если бы она не отказалась от этой любви, какое наказание ждало ее в будущем! Наверное, ее сына оскорбляли бы из-за нее, и г-жа Арну представила его себе юношей, раненным на поединке, лежащим на носилках, при смерти. Она бросилась к низенькому креслу и, вложив в молитву всю силу, устремись душой к небесам, принесла в жертву богу свою страсть, свою единственную слабость.

Фредерик вернулся домой. Он сидел в кресле, даже не имея сил проклинать ее. Нечто вроде дремоты овладело им; сквозь кошмар он слышал шум дождя, и ему казалось, что он все еще стоит там, на тротуаре.

На следующее утро, в последний раз поддавшись малодушию, он снова отправил к г-же Арну посыльного.

То ли он не исполнил как следует поручения Фредерика, то ли ей надо было сказать ему так много, что не хватило бы слов, – но Фредерик получил тот же ответ. Вызов был слишком дерзкий. Гневная гордость обуяла его. Он поклялся, что будет подавлять в себе всякое вожделение, и, точно листок, подхваченный бурей, исчезла его любовь. Он ощутил облегчение, стоическую радость, потом – жажду деятельности, бурной, кипучей, и пошел без цели бродить по улицам.

Жители предместий проходили с ружьями, старыми саблями, некоторые были в красных колпаках, и все распевали «Марсельезу» или «Жирондистов».[135] На каждом шагу встречался национальный гвардеец, спешивший в свою мэрию. Вдали звучал барабан. Сражались у ворот Сен-Мартен. В воздухе была какая-то бодрость и воинственность. Фредерик шел дальше. Волнение великого города веселило его.

Проходя мимо Фраскати, он увидел окна Капитанши; дикая мысль пришла ему в голову, проснулась молодость. Он перешел бульвар.

Запирали ворота, а Дельфина, горничная, углем писала на них: «Оружие сдано».

– Ах, с барыней что творится! Нынче утром она прогнала своего грума, он ей надерзил. Ей кажется, что всех будут грабить! Она умирает со страху! И ведь барин уехал!

– Какой барин?

– Князь!

Фредерик вошел в будуар. Капитанша появилась в нижней юбке, с распущенными волосами, вне себя.

– О, благодарю! Ты спасаешь меня! Это уже второй раз! И никогда не требуешь награды!

– Прошу извинить! – сказал Фредерик, обвив ее стан обеими руками.

– Что такое? Что ты делаешь?.. – пробормотала Капитанша, удивленная и вместе обрадованная таким обращением.

Он ответил:

– Я следую моде, ввожу реформу.[136]

Не противясь ему, она упала на диван; он осыпал ее поцелуями, она продолжала смеяться.

Остаток дня они провели у окна, глядя на улицу, полную народа. Потом он повез ее обедать к «Трем провансальским братьям». Обед был длинный, изысканный. Домой пошли пешком, за отсутствием экипажей.

Весть о смене министерства изменила облик Парижа. Все радовались; появились гуляющие; а от фонариков, которые зажглись в каждом этаже, было светло, как днем. Солдаты возвращались в казармы, измученные, унылые. Их приветствовали криками: «Да здравствует армия!» Они, не отвечая, продолжали путь. Напротив, офицеры национальной гвардии, красные от восторга, размахивали саблями и орали: «Да здравствует реформа!» – и слова эти каждый раз вызывали смех у влюбленных. Фредерик шутил, был очень весел.

На бульвары они вышли по улице Дюфо. Венецианские фонарики на фасадах тянулись огненными гирляндами. Внизу толпа смутно копошилась; местами из сумрака выступал белый блеск штыков. Стоял гул. Толпа была слишком густая, вернуться прямым путем было невозможно; и они уже сворачивали на улицу Комартена, как вдруг за их спиной раздался треск, точно разрывали огромный кусок шелковой материи. То была пальба на бульваре Капуцинов.

– Ах, подстрелили каких-нибудь буржуа, – сказал Фредерик вполне спокойно, ибо в жизни бывают положения, когда существо наименее жестокое настолько оторвано от других людей, что даже гибель всего человеческого рода не взволновала бы его.

У Капитанши, цепко ухватившейся за его руку, стучали зубы. Она объявила, что не в состоянии пройти и двадцати шагов. Тогда, в порыве утонченной ненависти, чтобы как можно сильнее оскорбить в душе г-жу Арну, он привел ее в меблированные комнаты на улице Тронше, в спальню, приготовленную для другой.

Цветы еще не завяли. Гипюровая накидка лежала на постели. Он вынул из шкафа туфельки. Розанетта осталась довольна такой нежной заботливостью.

Около часа ночи ее разбудил отдаленный барабанный бой, и она увидела, что он рыдает, спрятав лицо в подушку.

– Что с тобой, любимый?

– Это от избытка счастья, – сказал Фредерик. – Я слишком долго тебя желал!


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Он внезапно проснулся от ружейных выстрелов и, несмотря на настояния Розанетты, непременно захотел посмотреть, что там происходит. Он шел по Елисейским Полям, в том направлении, откуда раздались выстрелы. На углу улицы Сент-Онорэ ему встретились люди в блузах, кричавшие:

– Нет, не сюда! В Пале-Рояль!

Фредерик пошел за ними. Ограда у церкви Вознесения была сломана. Далее он заметил посреди улицы три булыжника, – должно быть, начало баррикады, – затем осколки бутылок и пучки проволоки, которые должны были помешать движению кавалерии. Вдруг из переулка выскочил бледный высокий юноша с черными волосами, развевающимися по плечам, в фуфайке с цветными горошинами. Он держал длинное солдатское ружье и бежал на цыпочках, в туфлях, похожий на лунатика, ловкий, как тигр. Время от времени слышны были выстрелы.

Накануне вечером, когда показалась фура с пятью трупами, подобранными на бульваре Капуцинов, настроение народа изменилось, и пока в Тюильри сменялись адъютанты, г-н Моле,[137] собираясь составить новый кабинет, все не возвращался, г-н Тьер пытался составить другой, а король строил козни, колебался и назначил Бюжо[138] главнокомандующим, чтобы тотчас же помешать ему взяться за дело, – восстание, словно направляемое одной рукой, грозно надвигалось. На перекрестках какие-то люди с неистовым красноречием взывали к толпе, другие изо всей мочи били в набат, отливали пули, сворачивали патроны; деревья на бульварах, общественные уборные, скамейки, решетки, фонари – все было разрушено, опрокинуто. К утру Париж покрылся баррикадами. Сопротивление вскоре было сломлено; всюду вмешивалась национальная гвардия; к восьми часам народ, местами даже без боя, завладел уже пятью казармами, почти всеми мэриями, самыми надежными стратегическими пунктами. Монархия сама собой, без всяких потрясений, быстро распадалась, и толпа вела теперь осаду участка у фонтана Шато д'О, стремясь освободить пятьдесят узников, которых там не было.


Воспитание чувств

Подойдя к площади, Фредерик поневоле должен был остановиться. Она была полна вооруженных людей. Отряды пехоты занимали улицы св. Фомы и Фроманто. Огромная баррикада заграждала вход на улицу Валуа. Дым, раскачивавшийся над ее гребнем, рассеялся; стало видно, как по ней бегут люди, широко размахивая руками; они скрылись; потом пальба возобновилась. Из полицейского участка отвечали, но внутри никого не было видно; в дубовых ставнях, защищавших окна, были сделаны бойницы, и все двухэтажное здание, с двумя флигелями, бассейном на первом этаже и дверцей посредине, уже начинало усеиваться белыми пятнышками, которые оставляли пули. На трех ступеньках крыльца никого не было.

Рядом с Фредериком какой-то человек в фригийском колпаке и фуфайке, поверх которой надет был патронташ, ссорился с женщиной, повязанной полушелковым платком:

– Да вернись же! Вернись!

– Не приставай! – отвечал муж. – Можешь и одна посидеть в привратницкой. Гражданин, я вас спрашиваю: правильно я поступаю? Я все разы свой долг выполнял – и в тысяча восемьсот тридцатом, и в тридцать втором, и в тридцать четвертом, и в тридцать девятом! Сегодня дерутся! И я должен драться! Проваливай!

И жена привратника в конце концов уступила увещаниям мужа, которого поддержал национальный гвардеец, стоявший рядом с ними, мужчина лет сорока с добродушным лицом, окаймленным русой бородой. Он заряжал ружье и стрелял, продолжая разговаривать с Фредериком, невозмутимый среди мятежа, как садовник среди насаждений. Около него увивался юноша в холщовом переднике, чтобы получить от него патронов и пустить в ход свое ружье, превосходный охотничий карабин, подаренный ему «одним господином».

– Бери вот там, у меня за спиной, – сказал ему бородач, – и прячься, а то убьют?

Барабаны били атаку. Раздавались пронзительные возгласы, победные «ура». Толпа колыхалась, увлекаемая водоворотом. Фредерик, попавший в самую гущу, не мог двинуться, захваченный зрелищем и чрезвычайно довольный. Раненые, которые падали, мертвецы, лежавшие на земле, не были похожи на настоящих раненых, на настоящих мертвецов. Ему казалось, что он смотрит спектакль.

Над волнами толпы показался верхом на белой лошади с бархатным седлом старик в черном фраке. В одной руке он держал зеленую ветвь, в другой – какую-то бумагу и упорно махал тем и другим. Наконец, потеряв надежду быть услышанным, он удалился.

Отряд пехоты скрылся, и муниципальная гвардия одна защищала теперь участок. Смельчаки целым потоком ринулись на крыльцо; их перестреляли, подоспели другие, дверь, в которую ударяли железными болтами, гудела; муниципальная гвардия не сдавалась. Тогда к стене подкатили коляску, набитую сеном; она запылала, точно гигантский факел. Приволокли хворосту, соломы, бочонок со спиртом. Огонь пополз вверх по камням стены, все здание начало дымиться, и широкие языки пламени с пронзительным шумом взвились над крышей, над перилами террасы. Первый этаж Пале-Рояля был битком набит национальными гвардейцами. Из всех окон, выходивших на площадь, раздавались выстрелы; пули свистели; вода, вырвавшаяся из пробитого бассейна, смешалась с кровью и образовала лужи; ноги, скользя в грязи, цеплялись за одежду, кивера, оружие; Фредерик ступил на что-то мягкое; то была рука сержанта в серой шинели, ничком лежавшего в канаве. Прибывали все новые толпы народа, подталкивая сражающихся вперед. Выстрелы участились. Винные лавки были открыты; время от времени туда заходили выкурить трубку, выпить кружку пива, потом снова шли драться. Завыла собака, отставшая от хозяев. Все захохотали.

Фредерик пошатнулся – человек, раненный пулей в бок, хрипя, упал к нему на плечо. Выстрел, направленный, может быть, в него, разъярил Фредерика, и он уже бросился вперед, но его остановил национальный гвардеец:

– Ни к чему! Король бежал. О, если не верите, сами сходите посмотреть!

Это утверждение утихомирило Фредерика. На площади Карусели с виду было спокойно. «Отель де Нант» по-прежнему стоял особняком, а дома, сзади него, купол Лувра, видневшийся напротив, длинная деревянная галерея, которая тянулась справа, и пустырь, простиравшийся вплоть до ларьков уличных торговцев, – все это словно тонуло в серой дымке; а на другом конце площади, освещенный резким лучом солнца, прорезавшим облака, виден был фасад Тюильри, окна которого выступали белыми пятнами. У Триумфальных ворот лежал труп лошади. По ту сторону решетки стояли люди кучками по пять-шесть человек и разговаривали. Двери дворца были открыты; слуги, стоявшие на пороге, пропускали всех.

В нижнем этаже, в маленьком зале, были приготовлены чашки кофе с молоком. Некоторые из числа зевак уселись за стол, шутили, другие продолжали стоять, в том числе какой-то извозчик. Он обеими руками схватил вазочку с сахарным песком, тревожно осмотрелся по сторонам и с жадностью стал есть сахар, все глубже засовывая в него нос. Внизу, у главной лестницы, какой-то человек расписывался в книге. Фредерик узнал его по спине.

– А! Юссонэ!

– Ну да, – отвечал тот. – Я представляюсь ко двору. Какова шутка! А?

– Не подняться ли наверх?

Они вошли в зал маршалов. Портреты славных мужей были в полной сохранности, за исключением портрета Бюжо, которому прокололи живот. Все они стояли, опершись на сабли на фоне пушек, в угрожающих позах, не соответствовавших моменту. На больших стенных часах пробило двадцать минут второго.

Вдруг раздалась «Марсельеза». Юссонэ и Фредерик свесились через перила. То пел народ. Толпа неслась вверх по лестнице, сливая в головокружительном потоке обнаженные головы, каски, красные колпаки, штыки и плечи, – неслась так безудержно, что люди исчезали в этих бурлящих волнах, которые поднимались с протяжным воем, точно воды реки, гонимые могучим приливом в пору равноденствия. Наверху толпа рассеялась, и пение смолкло.

Теперь слышалось только топание башмаков, смешанное с всплесками человеческого говора. Толпа, совершенно безобидная, довольствовалась тем, что глазела. Но время от времени какой-нибудь локоть, которому было тесно, вышибал стекло, или валилась на пол стоявшая на столике ваза или статуэтка. Деревянные панели трещали. У всех были красные лица, пот струился по ним крупными каплями. Юссонэ заметил:

– А герои не очень-то благоухают!

– Ах, вы несносны! – ответил Фредерик.

Толпа напирала на них, и они очутились в комнате, где под потолком был раскинут балдахин из красного бархата. Внизу, на троне, сидел чернобородый пролетарий в расстегнутой рубашке, с лицом веселым и глупым, как у китайского болванчика. На возвышение поднимались и другие, чтобы посидеть на его месте.

– Что за мифология! – сказал Юссонэ. – Вот он – народ-властитель.

Кресло подняли, взяв за ручки, и понесли, раскачивая, через залу.

– Черт возьми, как его качает! Корабль государства носится по бурным волнам! Ну и канкан! Настоящий канкан!

Трон поднесли к окну и под свистки кинули вниз.

– Бедный старик! – сказал Юссонэ, глядя, как он упал в сад, где его быстро схватили, чтобы нести к Бастилии и там сжечь.

Всеми овладела неистовая радость, как будто исчезнувший трон уступил уже место безграничному будущему счастью, и народ стал рвать занавески, бить, ломать зеркала, люстры, подсвечники, столы, стулья, табуреты, всякую мебель, уничтожая даже альбомы с рисунками и рабочие корзинки. Раз уж победили, как не позабавиться? Чернь, в знак насмешки, закутывалась в кружева и шали. Золотая бахрома обвивала рукава блуз, шляпы со страусовыми перьями украшали головы кузнецов, ленты Почетного легиона опоясывали проституток. Всякий удовлетворял свою прихоть; одни танцевали, другие пели. В комнате королевы какая-то женщина мазала себе волосы помадой. За ширмой два игрока занялись картами. Юссонэ указал Фредерику на какого-то субъекта, который курил трубочку, облокотясь на перила балкона. А безумие возрастало, все время звеня осколками фарфора и хрусталя, которые падали, издавая такой же звук, как клавиши гармоники.

Потом неистовство приняло более мрачную форму. Непристойное любопытство заставляло заглядывать во все уголки, открывать все ящики. Каторжники запускали руки в постели принцесс и валялись на них, вознаграждая себя за невозможность изнасиловать королевских дочерей. Другие, более жуткие на вид, безмолвно бродили по дворцу, стараясь что-нибудь украсть; но народу было слишком много. В пролеты дверей видна была, среди блеска позолоты и облаков пыли, темная людская масса, заполнившая анфиладу зал. Груди тяжело дышали; жара становилась все более удушливой; боясь задохнуться, приятели вышли.

В передней на куче одежды стояла публичная девка, изображая статую Свободы, неподвижная, страшная, с широко раскрытыми глазами.

Едва они вышли на улицу, как навстречу им показался взвод одетых в шинели муниципальных гвардейцев, которые, сняв свои форменные шапки и обнажив несколько облысевшие черепа, низко-низко поклонились народу. Видя такое почтение к себе, оборванцы-победители возгордились. Юссонэ и Фредерику это доставило некоторое удовольствие.

Их охватило воодушевление. Они пошли назад к Пале-Роялю. Против улицы Фроманто лежали сваленные на соломе трупы солдат. Они хладнокровно прошли мимо, даже гордясь таким самообладанием.

Дворец был полон народа. На внутреннем дворе пылало семь костров. Из окон выбрасывали рояли, комоды и стенные часы. Пожарные трубы пускали струи воды, долетавшие до крыши. Озорники пытались перерезать рукава саблями. Фредерик стал уговаривать какого-то студента Политехнической школы воспрепятствовать этому. Студент не понял, он казался совершенным дураком. Кругом, в обеих галереях, чернь, завладев винными погребами, предавалась дикому пьянству. Вино лилось ручьями, текло под ноги; уличные мальчишки пили из черепков от бутылок и, шатаясь, орали.

– Пойдем отсюда, – сказал Юссонэ, – этот народ вызывает во мне омерзение.

Вдоль всей Орлеанской галереи на тюфяках, положенных Прямо на пол, лежали раненые; пурпурные занавески заменяли одеяла, а скромные мещаночки из соседнего квартала приносили раненым суп и белье.

– Что бы там ни было, – сказал Фредерик, – по-моему, народ прекрасен!

В большом вестибюле бурлила рассвирепевшая толпа, желавшая подняться в верхние этажи, чтобы закончить разрушение; национальные гвардейцы, стоявшие на ступенях, пытались удержать ее. Самым отважным казался стрелок без шапки, с всклокоченными волосами, в изодранной кожаной амуниции; его рубашка, выбившаяся из-под пояса, смялась и жгутом торчала между штанами и курткой; он вместе с другими ожесточенно отбивался. Юссонэ, у которого были зоркие глаза, еще издали узнал Арну.

Наконец они до