Book: Нарисованные герои



Нарисованные герои

Владислав КРАПИВИН

Нарисованные герои

Лоскутная» повесть

Купить книгу "Нарисованные герои" Крапивин Владислав

***

В студенческие годы я где-то прочитал, что знаменитый Александр Дюма-отец иногда запутывался в судьбах героев своих многочисленных романов. Случалось, что, угробив какого-нибудь шевалье на войне или на дуэли, знаменитый автор «Мушкетеров» являл этого персонажа – живехонького! – в следующих частях романа или в другой книге. За это он, естественно, подвергался справедливым нареканиям со стороны читателей и критиков.

Дабы избавиться от нареканий, Дюма изобрел оригинальный способ. Героев будущих книг он рисовал на бумаге, затем вырезал фигурки и складывал в папку с названием романа. Когда очередной персонаж на страницах рукописи отправлялся в мир иной, Дюма комкал фигурку и бросал в мусорную корзину. Не знаю, сожалел ли он при этом об окончившем бренное существование герое (я бы сожалел, потому что к своим героям привязывался крепко).

Способ Дюма-папы мне показался достойным подражания. Конечно, путаница с персонажами мне в ту пору не грозила – при моем-то «литературном багаже» в несколько рассказиков! Но возможность всегда иметь перед собой тех, о ком пишешь, была соблазнительной. И в моих студенческих тетрадях стали появляться космонавты, рыцари, пираты, бродячие коты и мальчишки. Мальчишек было больше всего. Именно им в ту пору (да и потом) было посвящено большинство моих рассказов, в которых я отдавал дань недоигранному детству…

Однажды мой однокурсник Валерий Кичин, глянув через локоть, которым я пытался прикрыть рисунок, хмыкнул:

– Опять изображаешь рекламных мальчиков…

Мы с Валерием учились в университете вместе все пять лет и были друзьями. Такие отношения, однако, не мешали нам вставлять друг другу иронические шпильки. Но последняя показалась мне чересчур «шпилистой».

Это у меня-то «рекламные мальчики»? Где?

Может быть, вот этот остроносый курчавый Лёвка Штейн с вылезшей из разношенного свитера тонкой шеей? Может быть, стриженный под машинку хулиган Ноздря с блатной ухмылочкой? Или насупленный от всех случившихся за день обид второклассник Виталька в растоптанных вАлёнках и с портфелем, надетым через плечо на шнурке?..

Или вот этот девятилетний Севка с сердитым лицом? Он расставил ноги, отчаянно вцепился в отломанный от велосипеда руль, который кто-то (на рисунке не видно, кто) тащит неизвестно куда?

– Чем этот ребенок оскорбляет твои эстетические чувства? – свистяще прошептал я.

Валерий тем же шепотом сообщил, что об оскорблении речь не идет, но если рассказ такой же, как этот его нарисованный персонаж, то в классики меня запишут не скоро.

– Прочитал бы сперва, а потом судил – кого, куда и когда запишут… Кстати, может быть, пригодится на телевидении, где ты, по слухам, тайно подрабатываешь…

– Не тайно… Давай, – сказал Валерий, ибо лекция, на которой мы сидели, была скучна, хотя преподавателя все любили.

Надо сказать, что мы на курсе часто показывали друг другу свои «опусы», невзирая на то, что от «дружеской нелицеприятной критики» порой дым шел из ушей…

Я сунул «месье Кичину» свой отпечатанный в студенческом машбюро рассказик на семи страницах. Валерий одолел его быстро и стал отрешенно смотреть перед собой. Неужели столбняк от отвращения? Хотя бы поглядел на автора, хотя бы словечко сказал…

Кстати, в рассказе речь шла о третьекласснике, которому дворовые приятели из собранных «с миру по нитке» деталей сконструировали велосипед – чтобы Севка не сидел дома, когда остальная компания едет купаться или в лес. Севка сперва не знал о готовящемся сюрпризе и заподозрил, что ребята просто так, для пустяков, растаскивают из кучи собранного металлолома разные детали. Потом, конечно, все выяснилось и кончилось благополучно…

Много переговариваться на лекции было неловко – Борис Самуилович Коган, что-то вещавший нам о специфике журналистской деятельности, на любителей болтовни поглядывал укоризненно. К тому же он собирался быть оппонентом на скорой защите моей дипломной работы (рассказ, кстати, как раз предназначался для нее).

Я открыл тетрадь на чистой странице и обратился к коллеге Кичину письменно.

Далее идет сохранившийся до нынешнего дня рукописный диалог двух пятикурсников, сидящих в университетской аудитории недалеко друг от друга.


Я. Отзыв может быть уничтожающим, но он должен быть, иначе на кой черт ты читал?.. Кстати, завтра к 10 часам в парк на кросс. Чтобы тело и душа…


ВАЛЕРИЙ. Во-первых, завтра я не могу кросситься – у меня репетиция. И тело и душа заняты.

Во-вторых, рассказ – не думаю, чтобы можно было использовать на телевидении – его не поставишь, это понятно. Что касается рассказа вообще, то, как обычно, хороший, вкусный язык, но сам сюжет кажется мне придуманным. Обычно ты пишешь лучше. Язык кое-где надо подправить – отдельные фразы выпадают из общего стиля… Читается с удовольствием…


Я. В чем удовольствие? Ты необъективен. Язык у меня как раз отвратительный, я это вижу… Что касается сюжета, вывод один: надо их придумывать, а не «брать из жизни», я иду на это сознательно… На телевидении не пойдет, это верно, т. к. нет действия. Еще о сюжете: ты уже большой мальчик, а я ориентируюсь на маленьких…

В следующий раз прошу:

1) Отвечать сразу.

2) Быть более объективным: поменьше «удовольствия при чтении».


ВАЛЕРИЙ. Решительно отметаю инсинуации относительно необъективности. Язык твой мне нравится и все тут. А сюжет все равно сусальный. Это что? Рождественский подарок? Умилительно, но неправдоподобно. Это же в лоб: будьте, дети, добрыми, внимательными, заботливыми. Смотрите, какие хорошие мальчики в рассказе: из кровати лисапед смастерили и своему угнетенному товарищу подарили.


Я. Кичин! Вы плохо думаете о людях! Это не рождественский подарок, а поступок, вызванный необходимостью и слегка завуалированный вполне естественным стремлением ребят к таинственности. Я обвиняю Вас в незнании психологии детского коллектива.

Я здесь не призываю к добру и человечности. Ребята еще не успели испортиться, они и так достаточно человеки. Сэр! Как Вы рано стали взрослым. Но у детей лбы крепче, они не поддаются щелчкам взрослого прагматизма.


ВАЛЕРИЙ. Вы забываете, сэр, что мы живем во времена спутников. И потом, если Вы считаете детей твердолобыми и после этого себя – знатоком детского коллектива – я умываю руки. Заявляю официально: дети не поймут всей глубины Вашей непостижимой мысли и сочтут, что имеют дело с ребенком. А Вы, если не ошибаюсь, вышли из голубого возраста велокроватей.


Я. Сэр, я подозреваю, что Вы, будучи в голубом возрасте, чаще ездили на пианино, чем на велосипеде…


Последняя фраза – намек на то, что Валерий закончил музыкальную десятилетку и, как мне тогда казалось, в недавнем детстве был домашним мальчиком.

Письменную полемику прервал звонок, извещающий о конце занятий. Нашу дискуссию мы продолжили устно. Я доказывал, что никакой сусальности в описании ребячьего бескорыстия нет. Вспоминал, что классе в четвертом-пятом катался на коньках-снегурочках, подаренных мне кем-то из приятелей. Говорил о своем товарище Альке, который делал фотоснимки трофейным аппаратом, отданным ему «за так» соседом-семиклассником. Повествовал, как в первомайский праздник наша уличная компания оделяла принесенной из дома стряпней жившую в хибарке супружескую пару (как сейчас догадываюсь – изрядных пьяниц). Рассказывал, как дарил мне марки и монеты из своих коллекций мой сосед-приятель Пашка Шаклин. Ну и так далее. А то, что сюжеты надо не слепо брать из действительности, а «трансформировать по-своему», я подчеркнул снова. Мол, на то и существует литература…

Спор кончился через сорок с лишним лет. Совсем недавно (я пишу это в январе 2003 года) Валерий Семенович Кичин – известный столичный журналист, знаток театра, кино и телевидения – заехал ко мне в гости. Мы не видели друг друга «целую вечность» , но встретились так, будто расстались вчера. Каждый заверил другого, что «ты почти такой же, как тогда». Начали, конечно, вспоминать студенческое время, я вытащил с архивных полок снимки и тетради. Отыскался и наш письменный диалог. И, перечитав его, Валерий Семенович самокритично признал:

– Ты был совершенно прав относительно сюжетов. Ты был мудр уже тогда. Автор должен не копировать действительность, а творить ее… – При этих словах мы сдвинули рюмки с коньяком, уже не первые, чем, возможно, и объяснялся некоторый пафос нашей беседы…

Ну, а при чем здесь нарисованные герои? У меня есть слабость – увлекшись каким-то воспоминанием, далеко уходить от основного сюжета. Теперь возвращаюсь к картинкам и хочу сказать, что рассказ с Севкой (предварительно изображенным в тетради) благополучно проскочил в диплом, затем в несколько моих ранних сборников, после чего я никогда его не переиздавал. Как и многие другие рассказы той поры. А года два назад выволок из архивов и поместил в один из томов недавнего собрания сочинений. Потому что мне стало жаль их.

Так я писал в предисловии к циклу тех давних, ученических рассказов (некоторые из них до той поры не были даже напечатаны).

Жаль было не свою работу, не потраченные усилия, а персонажей. Тех девчонок и мальчишек, которые были друзьями моей юности. Они казались мне живыми. Когда я рисовал их – то словно делал фотографии. Я жил когда-то вместе с ними в придуманном мире, который мне хотелось сделать немного добрее, чем настоящий. Я благодарен был им за те радости и ту бодрость, которую они мне дарили. И чувствовал, что несправедливо прятать этих ребят в забвении навсегда…

Я исправил ошибку, напечатав наконец самые ранние рассказы. Но исправил не полностью.

Дело в том, что упомянутые рассказы при всех их недостатках были все же законченными. То есть написанными от начала до конца. А сколько их незавершенных (ох какое драматическое слово!) осталось в тетрадях, где полагалось строчить конспекты лекций, а я писал планы и отрывки будущих рассказов и повестей (и рисовал их героев).

Почему я не закончил эти вещи?

Сейчас, перечитывая написанные карандашом страницы (почерк тогда был еще вполне разборчив), я вижу, что почти каждый незаконченный рассказ или повесть могли получиться не хуже тех, что я заканчивал и печатал. Но тогда казалось – не выходит, никуда не годится, беспомощные сюжеты и косноязычность… А, скорее всего, просто не хватало терпения, умения заставить себя довести дело до конца, не было уверенности в своих авторских силах. С одной стороны творческие сомнения – вещь полезная. С другой – опасная, если ими терзаться ежедневно. Я терзался, и в результате оставлял одну незаконченную вещь за другой. В общем-то, невелика потеря для литературы. Но оказалось (потом, через много лет), что потеря есть для меня, для автора. Потому что персонажи недописанных рассказов и повестей стоят передо мной молчаливой шеренгой и смотрят с укором: «Что же ты? Мы были твоими друзьями, ты жил среди нас, разговаривал с нами, играл в наши игры, болел нашими горестями, радовался с нами… в конце концов существовал благодаря нам, потому что мы были рядом в трудные минуты. А потом нас бросил… Обещал нам друзей-читателей, а на самом деле оставил в неизвестности…».

Смешно, да? Чтобы литератора на старости лет грызла совесть за людей, которых никогда не было. За тех, кого он в молодые годы рисовал в тетрадках… Но вот так.

Я подумал, что самый правильный выход – перечитать прежние отрывки, планы, куски текстов, недописанные главы и соединить их как-то в одну вещь (повесть, воспоминания, очерки – что угодно). Хотя бы для себя. А, может быть, кому-то из читателей (тех, кто шлет мне письма и спрашивает: «Как вы начинали, как учились писать?») это будет тоже интересно. Хоть кому-то…

По крайней мере, не будет в душе виноватости, когда открываешь обветшавшие тетрадки и видишь там нарисованных Андрюшку, Олега, Сережу, Галку и моряка-космонавта по прозвищу Шкипер, таинственным путем попавшего на комическую станцию «Гнездо Нептуна»…



Облака возвращаются с запада

План этой повести написан в тетради с твердым, обтянутым желтой тканью переплетом, на котором стоит дата – 60 г . Судя по всему, это конец года, потому что там же черновики предисловия к дипломной работе, которую я защитил 16 марта шестьдесят первого года. Здесь же наброски маленькой повести «Я иду встречать брата», которую откладывал, откладывал, а затем написал за три дня… Ее-то написал, а вот «Облака…» так и остались в черновиках, набросках и отдельных эпизодах.

Я задумывал повесть о мальчишках послевоенного времени. Причем, это были не мои сверстники, а ребята постарше, хотя из той же компании, в которой крутился и я, будучи первоклассником, – четвероклассники и пятиклассники вроде моего соседа-приятеля Пашки Шаклина и его друзей.

В шестидесятом году все это было еще свежо в памяти – сорок шестой год, когда голод и неуют, оставшиеся от недавней войны, смешивались с радостью Победы и с горечью тех семей, в которые не вернулись отцы и сыновья…

Сделав себя чуть постарше, чем был в сорок шестом на самом деле, я повествовал о событиях от первого лица. Точнее от лица пятиклассника Митьки Вехова.

А начиналось все так…


Новичок появился в классе через пять минут после звонка.

– На первый раз мог бы и не опаздывать, – сказала историчка Эра Васильевна, которую с легкой руки старшеклассников все звали Эпохой.

Новичок промолчал.

– Садись с Веховым, – ткнула пальцем в мою сторону Эпоха.

Он пошел через класс. Тридцать две головы медленно поворачивались вслед за новичком. Шел он торопливо, чуть наклонив голову с темными, давно нестриженными волосами. На улице подтаивало, и большие подшитые вАлёнки мальчишки оставляли мокрые следы.

Я подвинулся. Новичок сел, сунул в парту потрепанную полевую сумку с веревкой вместо ремня и, подперев кулаком подбородок, стал слушать, что говорит Эпоха. Я сбоку видел его плотно сжатые губы, бровь, рассеченную маленьким белым шрамом, чуть прищуренный глаз.

Прошло несколько минут, и всем надоело разглядывать новенького.

На парту мне прыгнул скомканный клочок бумаги. «Митька, в животе пищит. Кусочка нет?» Я обернулся и помотал головой. Женька опустил глаза. Я посмотрел в другой угол класса, где сидел Лёвка Штейн, но вспомнил, что и он пришел сегодня без завтрака. Я вынул складной ножик с ручкой из коричневой пластмассы. Мне подарили его моряки из военного эшелона. Я положил нож на ладонь и ткнул локтем соседа.

– Хлеб есть?

– Ну? – спросил он.

– Меняем?

Он повернулся и осторожно провел ногтем по гладкой рукоятке. Потом сказал:

– Не надо.

– Не будь скотом, – прошептал я. – Женька Сергиенко потерял карточки. У них вся семья впроголодь…

Мне показалось, новичок не слушал. Но через несколько секунд он вынул из под парты и положил на колени сумку. Он достал из сумки плоский газетный сверточек. В нем оказались два ломтика хлеба, пересыпанные сахарным песком. Сахар растаял, газета промокла и расползлась.

– Возьми.

Я взял хлеб и протянул новичку ножик.

– Не надо, – снова сказал он.

Я разозлился.

– Нам так тоже ничего не надо. Понял?

– Кому вам ? – почему-то удивился он. Громкий голос Эпохи прервал спор.

– Вехов и новенький! Я выгоню! Что у вас под партой?

Мой сосед встал.

– Я достал учебник, – соврал он.

– Не время доставать, – учебник сказала Эпоха. Кстати! Как тебя зовут?

– Александр.

– А фамилия?

– Реген.

– С буквой «Т» на конце? – мигнув, спросила она.

– Без буквы «Т» на конце, – сказал новичок.

– Странно… Ты не эстонец? – зачем-то спросила Эпоха.

– Немец.

Три десятка лиц снова повернулись в нашу сторону.

Были у нас в классе украинцы, белорусы, евреи. Были таджик и латыш, поляк и калмык. Многих война закинула в наш сибирский городок. Но немцев мы видели только пленных, тех, что работали на стройках.

– Садись, – сказала Эра Васильевна.

…– Так и не взял нож? – спросил Лёвка Штейн, когда мы втроем возвращались из школы.

–Да. И хлеб обратно не взял…

– Мне сеструха из заводской библиотеки книжку приносила, – вдруг сказал Женька. – Про немецкого пацана. Он в Берлине против фашистов боролся. Мировая книжка…

– А «реген» по-немецки дождь, – сказал непонятно зачем Лёвка. Мы это и так знали. В этом учебном году все начали учить немецкий, и каждый помнил несколько десятков слов…


Через три дня после появления в классе новичка вернулся Борька Носов. Он был исключен из школы на неделю за курение на уроке, и теперь эти семь дней истекли.

Вместе с Борькой вернулся после очередной простуды Олег Стальский.

– Ноздря и Кнабе нарисовались, привет – сказал кто-то, когда длинный Борька и маленький Олег показались в дверях.

Борьку звали Ноздрей из-за фамилии. Олег получил свое прозвище за ярко-зеленый костюмчик, который прошлой осенью привез ему из Германии отец, военный врач. В первый же день, увидев на Олеге кургузый пиджачок с накладными карманами и штанишки выше колен, Алька Головкин из шестого «б» сказал:

– Настоящий дэр кнабе аус Дойчлянд. – Он это безобидно сказал, хотя и снисходительно (вы, мол, еще почти не нюхали немецкого, а мы уже). И добавил: – Фэрштеен?

К его разочарованию Лёвка сказал, что «фэршетеен» и объяснил нам, что «кнабе» – это «мальчик» по-немецки.


Здесь меня дотошные читатели могут упрекнуть: мол, с именами Ноздря и Кнабе (точнее «Дыркнаб») они встречались. Да, в повести «Тень Каравеллы». Дело в том, что, оставив мысли закончить «Облака…», я потом немало чего понадергал из этой недописанный вещи для других повестей и рассказов. (Не пропадать же строчкам и деталям, которые тогда мне казались более или менее удачными.) Так случалось с разными моими «незавершенными опусами». И я заранее прошу прощения за те случаи, когда теперь читатель станет на этих страницах обнаруживать что-то знакомое. Надеюсь, что это будет не столь уж часто.


Кнабе нередко доставалось от ребят. Дразнилки, пинки и подзатыльники. Особенно изводил его Ноздря. Скрученными из бумаги пульками он наловчился на уроках попадать из надетой на пальцы резинки несчастному Кнабе по открытым ногам ниже коротеньких штанов. Тот лишь тихонько взвизгивал. Драться он нисколько не умел это знал каждый.

– Дай раз в зубы, больше не полезут, – советовал ему Женька. Но Кнабе дать кому-нибудь в зубы никогда не отваживался.

…Ноздря остановился на пороге, взял Олега за плечо. Тот чуть-чуть согнулся и замер.

– Кнабе, – улыбнулся Ноздря. – Сделай ручкой «хайль». – Говорят, у тебя здесь земляк из фатерлянда.

Стало тихо.

Сашка Реген поднялся их-за парты.

Ноздря, видимо, почувствовал напружиненность тишины, неловко ухмыльнулся, отпихнул плечом Олега и, помахивая сумкой, пошел к своей парте. Сашка бросил на нас короткий и какой-то беспомощный взгляд. Потом он шагнул к Ноздре.

– Сядь, Саня, – негромко окликнул его Женька. – Сядь пока…

В дверях появилась Эпоха. Сашка сел и положил голову на парту. Так он просидел весь урок, а после звонка взял сумку и, не глядя на нас, ушел из класса.

– Кнабе! Потом пойдешь с нами, это и тебя касается, – громко сказал Женька.


После уроков мы били Ноздрю. У забора, за школьным сараем. Били без правил, трое одного. Кнабе держал сумки – по две в каждой руке. У Ноздри текли из носа две красные струйки. Он махал руками, как мельница, отбиваясь от нас, но закрыться от всех ударов не мог. Он вырвался и побежал. Кнабе кинул ему вслед сумку. Сумка расстегнулась, из нее вылетели истрепанный учебник истории древнего мира и надкусанный ломоть хлеба. Выкатилась печеная картофелина. Это был завтрак, который Ноздря почему-то сегодня не съел. Лёвка все аккуратно сложил в сумку и поставил ее к забору в тающий серый снег.

– Сам виноват, сволочь, – сказал Женька.

Кнабе робко протягивал нам портфели.

– Ты один домой теперь не ходи. Ноздря поймает, кишки намотает на шею. Папа не сможет вылечить.

– А как… ходить?

– С нами ходи, – предложил Лёвка. – Тебе по пути.

– Пусть ходит, – согласился я.

– Пусть, – сказал Женька. – Тротуар широкий…


Вечером Женьку мать не пустила из дома («Нечего шландать каждый раз до ночи!»), а мы с Лёвкой разыскали дом, где жил Сашка Реген. Это был двухэтажный покосившийся дом из темных бревен. Какая-то старуха во дворе показала нам окно Сашкиной комнаты. Мы стали подниматься по темной лестнице. В коридоре пахло пылью и керосином.

По правде говоря, мне сейчас не хотелось встречаться с Сашкой. Будто на нас лежала вина за то, что случилось в классе. Я остановился.

– Ты чего? – спросил Лёвка.

– Слушай… может, он заболел, потому и ушел… Нас сюда никто не звал, а мы премся.

– Какой ты умный, – сказал Лёвка. – Почему я не такой умный? Я давно бы стал профессором.

Он постучал в обитую рваным войлоком дверь. Нас впустила в комнату невысокая худая женщина. На ее ногах я увидел подшитые вАлёнки, в которых приходил в школу Сашка. Женщина сказала, что Сашки нет дома, он ушел с ведрами на водокачку и скоро вернется.

Прежде, чем пройти в комнату, мы долго вытирали ботинки о брошенный у порога мешок.

Потом мы сидели и ждали Сашку и односложно отвечали на вопросы его матери о школьной жизни. Я все время боялся, что она спросит про сегодняшний случай. И, чтобы отвлечь ее, сам задал вопрос:

– А вы издалека приехали?

Оказалось, что раньше они жили в Саратове. Нет, они не были коренными приволжскими немцами. Сашкин отец совсем мальчишкой в пятнадцатом году оказался в армии кайзера, а потом попал в русский плен. И остался навсегда в России.

– А я приехала в Россию с папой и мамой, когда была совсем крошкой, – сказала Сашкина мать. – Потом мы встретились с Карлом и поженились. Он работал в Саратове пекарем. А перед самой войной простудился и умер… А потом умерла Марта, моя старшая дочь. И мы приехали сюда…


Те, кто читает сейчас, наверно, усмехнутся над этим «мы приехали». Понятно, что «их приехали». Но эти строчки писались в шестидесятом году, когда можно было лишь глухими намеками упоминать о мытарствах немцев – жителей Советского Союза во время войны – и уроженцев Поволжья, и тех, кто разными путями оказался в России во время Первой мировой и в двадцатые годы (это были специалисты – инженеры и техники). Были и такие, кто в тридцатые годы бежал от Гитлера (из огня да в полымя). Это было везение, если попадали они не в лагеря, не в тундру, а в такие вот сибирские городки, как наш…

В одной из незаконченных повестей моего старшего брата Сергея рассказывается о дружбе главного героя, шестнадцатилетнего паренька, с немецкой девушкой, высланной из Поволжья. Она была вдохновенной комсомолкой, завидовала Зое Космодемьянской, отчаянно жалела, что ее не возьмут на фронт даже санитаркой. А то, что ее и других немцев переселили в Сибирь, считала мудрой политикой Иосифа Виссарионовича.

«– Что поделаешь, раз война. Ведь и в самом деле могли найтись такие, кто пошел бы на службу к оккупантам. Конечно, немного, но… А переезд был совсем не тяжелым. Каждой семье дали отдельную грузовую машину, на пути были организованы пункты питания…»

Прочитав этот абзац, я посмотрел на брата, как… ну, в общем, посмотрел.

Он пожал плечами:

– Не считай меня идиотом. Когда-нибудь про это напишут все, как было. А пока можно лишь так…

Но скоро он понял, что и пока так тоже нельзя. Никогда нельзя, если нечестно. И повесть осталась недописанной…

А еще я вспоминаю добродушную худую тетку по имени Эльза. Фамилия ее (как мне кажется сейчас) была именно Реген. Она в течение двух-трех месяцев снимала в нашей квартирке на улице Герцена проходную комнатушку. Рассказывала, что она эстонка, эвакуировалась сюда из Таллина. По русски Эльза говорила чудовищно плохо. Лепёшку называла, например, – «леблёшка». Наше семейство – брат, сестра, мама и я – поэтому и прозвали ее Леблёшкой. Эльза не обижалась.

«Леблёшки» (а точнее плоские булочки) она ежедневно пекла на кухне в русской печи. Не для себя, для учеников ремесленного училища, которое располагалось от нас в двух кварталов, за городским театром. На такую вот работу она подрядилась. Эти булочки полагалось выдавать «ремесленникам» (видимо по штуке на нос) к ужину. Не помню уж, каждый день или реже…

Когда «леблёшки» созревали в печи, по квартире разносился умопомрачительный запах. У меня – вечно голодного пятилетнего мальчонки – сводило судорогой желудок. Я скрючивался на кровати и утыкался в подушку. Мама раз и навсегда строжайшим образом запретила мне в такие часы отираться на кухне. Объяснила, что надежды на угощение нет ни малейшей, поскольку вся мука у Эльзы на строгом учете. Ни давать посторонним эти булочки, ни пробовать их сама она не имеет права, иначе – суд. Но я продолжал надеяться на чудо: вдруг позовет, сунет теплую «леблёшечку». Тем более что Эльза меня любила и порой баловала то липкой конфеткой, то сухариком…

Чуда не произошло. Произошла страшная вещь: маму вызвали «куда следует». И сказали, что она приютила у себя опасную личность – возможно, шпионку. Оказывается, Эльза лишь выдавала себя за эстонку, а на самом деле была немкой. Маме было сказано, что теперь, дабы загладить свою чудовищную вину, она должна неукоснительно следить за этой «опасной личностью» и регулярно сообщать в органы о каждом ее шаге.

Мама вернулась «оттуда» с белым лицом и на ватных ногах (это сестра потом рассказывала).

Не знаю, был ли у мамы с Эльзой откровенный разговор, но через два дня Леблёшка покинула нас и перебралась на другую квартиру, объяснив, что там комната просторней и печка жарче…

А я до сих пор помню доносившийся из кухни запах свежеиспеченного теста и свои несбыточные мечты – голод в ту пору (да и позже) был моим постоянным чувством.

Впрочем, о голоде я еще скажу позже…


Я слушал рассказ Сашкиной матери и разглядывал фотографию в рамке. Фотография стояла на комоде рядом со шкатулкой из ракушек и пустом флаконом от одеколона «Даиси». На ней были люди в нерусской военный форме. Человек тридцать. Они сидели на камнях и держали между колен короткие винтовки. Лёвка тоже видел снимок. Даже дернул меня за рукав и показал на карточку глазами.

– Здесь брат моего мужа, – услышали мы. – Младший брат. Они сняты в Испании.

– Интербригада? – полушепотом спросил Лёвка.

– Да… Вот он, брат Карла. Его звали Хайнрих. Генрих…

Я хотел сказать, что Сашка похож на своего дядю. Но сообразил, что это глупо: лицо дяди Генриха было почти неразличимо издалека.

…– А чего же ты не сказал, что твой дядька воевал с фашистами? – спросили мы потом Сашку. Он пожал плечами.

– У всех кто-нибудь воевал, кто-нибудь погиб.

Сашка был прав, и мы не знали, что ответить.

– Он жил в Гамбурге, а когда случился фашистский мятеж, сумел добраться до Испании, – сказал вдруг Сашка. – У них в бригаде были немцы из Германии и Австрии, шведы, норвежцы… Они бы не отступили, но был приказ уходить через горы во Францию. А в горах отряд столкнулся с гитлеровскими десантниками. Почти все погибли, а раненные попали в лагерь.

– А потом? – тихо спросил я.

– Потом – всё. Чего спрашивать… – так же тихо сказал Лёвка. Я промолчал. У Лёвки расстреляли в киевском гетто отца и мать. Сам он остался живой, потому что перед началом войны гостил у дяди и тетки в Ленинграде, с ними и эвакуировался сюда…

…………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..


Точки стоят недаром. Дальше в тетрадках вместо связного текста – скомканные заметки и небольшие отрывки. Вот, например, страничка о Лёвке.


Мы гоняли футбол четвертый час подряд. Здесь, в переулке, никто не мешал. Лишь изредка на втором этаже старого кирпичного дома открывалось окно и тетя Соня кричала:

– Лёва! Ты вчера уже имел один синяк! Ты хочешь иметь второй синяк?!

Лёвка, у которого было уже около дюжины синяков, не обращал внимания. Он носился по всей площадке, и воздух закручивался позади него пыльными вихрями.

– Лёва! Лучше попроси у дяди Гриши аккордеон и поиграй немного! Тебе не надо забывать музыку!

После игры мы впятером, изнемогшие и счастливые, сидели в лебеде у забора. Наша победа над командой из Зимнего переулка была самая убедительная: двадцать три – одиннадцать. И ноющая усталость в руках-ногах была победной.

Я завязывал на себе красный сатиновый галстук, который снял перед игрой.

– Лишь бы тетушка опять не принялась кричать в окно, – сказал Лёвка. – Каждый раз скандал на всю улицу…

– А ты разве умеешь играть на аккордеоне? – спросил Кнабе, растирая на тощих ногах синие кровоподтеки.

– Я немного. Чуть-чуть, – неохотно отозвался Лёвка.

– Немного! Чуть-чуть! – воскликнула тетя Соня. Она как из под земли выросла рядом. Видимо, шла с рынка, потому что была с кошелкой, из которой торчали перья зеленого лука. – Вы послушайте этого мальчика! Если бы Лёвушка имел аккордеон, он скоро стал бы знаменитым!

Лёвка поморщился.

– Тетя Соня, вы идите, пожалуйста, домой. Я скоро приду.

– Ты в самом деле скоро придешь? Правда?



– Ну, правда, правда…

– А я все же попрошу на сегодня у дяди Гриши инструмент…

Когда она ушла, Лёвка поморщился опять:

– Не хочу я этого…

– Чего? – не понял Борька Носов.

– Инструмент. Аккордеон… Музыкантом быть не хочу.

– Ну и не будь. Кто тебе велит? – сказал Женька. – Тетушка насильно не заставит, если не хочешь…

– А чего ты хочешь? – спросил я, потому что до той поры мы делиться планами на будущее не решались. Любая откровенность могла показаться хвастовством. Я думал, Лёвка и сейчас промолчит. Но он…

Он откинулся спиной к забору, оторвал от штанины репей, бросил его в прыгавших неподалеку воробьев и тихо спросил:

– А смеяться не будете?

– Что? – снова не понял Борька

– Не будем, конечно, – сказал я. – Что ты, зачем мы будем смеяться?

– Честное пионерское?

– Честное пионерское, – сказали мы с Борькой одновременно. И я опять почувствовал, как у меня в груди, под левым концом галстука, радостно тюкнуло сердце.

Лёвка вздохнул и признался:

– Я стихи писать хочу. Как Сандро.

Я растерянно посмотрел на Женьку, Женька на меня. Ну и придумал же Лёвка! Как Сандро!

– А ты умеешь?

– Я немного пробовал.

– Давай, – потребовал Борька.

Я тоже сказал:

– Давай читай!

Я очень боялся, что стихи будут совсем плохими, но деваться было некуда.

– Я лучше потом… – попросил Лёвка.

– Правильно, пусть потом, – обрадовался я. – Сейчас домой пора, есть охота.

Лёвка как-то странно посмотрел на меня, опустил голову и вдруг хриплым голосом стал говорить свои стихи…


Нет, меня занесло явно не туда. Напечатал страницу и лишь тогда понял – это же самый конец! А между мартовскими событиями и этим летним днем было столько всего! Вернее, должно было быть.

Кстати, здесь же, на соседнем листе, коротенький план повести. Старательно (почему-то синим карандашом) выведено название. А ниже:


1. Потеря карточек. Ноздря. Год 1946. Лёвка и я. Про охоту на голубей. Песня. Воробьи. Находка тетради, стихи. Кнабе. На берегу.

2. Мечта о горне. Сбор. Кнабе – против. Несчастье. Угроза Ноздри. Ноздря хочет к нам.

3. «Отпетые». Сандро. Экзамены.

4. Беда немного забылась. Футбол. Цирк. Сандро хочет помочь. Подарок – флотский ремень. Неудача с цирком. Тетрадка – такая же! Сандро пишет стихи.

5. Сандро долго нет. Оказывается, уже заходил. За тетрадкой? На реке. Плот. Встреча на берегу. Тимуровцы? Заготовка дров. Нужен караул. Кнабе и я.

6. Пароходы. Ночь. Олежка (Кнабе) хочет есть. Воробьи спят. Воспоминание об охоте на воробьев. «Честное пионерское?» Почти драка. Я плыву. Мясо без соли – невкусно. Лёвка приходит. Рассказ о жребии. Жратва на три части.

7. Утро. Работа. Облака предвещают грозу. Шалаш. «Отряд, становись!..» Нас принимают. Вечером – в поход. Песня. Дома у Лёвки. Аккордеон дяди Гриши. Футбол. Признание Лёвки. Лёвкины стихи… Облака.


Прочитал и сразу понял – план этот один из первых. Потом, в других планах, события перемещались, менялись, по-иному сцеплялись друг с другом. Многое совершенно забылось. Например, что такое «Неудача с цирком»? Может быть о том, как мы пытались проникнуть на представление без билетов, «на протырку»? Не помню…

Но основной ход действия восстановить все же можно.

В начале марта мой друг и одноклассник Женька Сергиенко потерял хлебные карточки. Чем это было чревато тогда, сейчас трудно объяснить даже самым бедным и безденежным людям, даже бомжам. В наше время раздобыть корку хлеба, если проявишь старание и хитрость, все-таки можно. А тогда…

Чтобы хоть как-то помочь Женьке, Лёвка предложил мне пойти к загородной мельнице и настрелять голубей. Он слышал где-то, что из голубей получается вкусное жаркое.

Опыта охоты у нас не было никакого. Но… раз надо, значит надо.

Ситуация, кстати, напоминает ту, что примерно в те же студенческие времена я описал в рассказе «Похлебка с укропом». Но там дело действие происходит в жарком августе, а здесь – в марте.

Мы двинулись вдвоем, Женьке даже не сказали. Сперва попробуем – каково оно, голубиное блюдо, а потом уж будем угощать…


Я и Лёвка шли, и меня слегка грызла виноватость. Словно мы идем на нехорошее дело. А почему нехорошее? Мы шли на честную охоту, чтобы раздобыть пищу. Это ведь не ради дури и азарта лупить по мелким птахам, что скачут по заборам…

Чтобы заглушить виноватость, я сказал:

– А какие там голуби? Белые?

– Сизые. Дикие не бывают белые.

– А ручные бывают сизые?

Лёвка задумался. Ручных голубей мы никогда близко не видели, не было их в нашем городе. В те годы людям, видимо, было не до развлечений.

– Нет. Наверно, не бывают, решил Лёвка. – Я, по крайней мере, не слышал…

Мы свернули на улицу Пушкина, перелезли через забор старого сквера. Вокруг лежали пласты серого ноздреватого снега. На ветру качались мокрые ветки тополей. Небо казалось желтым от невысокого солнца, и по нему плыли клочковатые облака. Я посмотрел на них и вспомнил слова «облачная высь». Когда я смотрю на облака, я всегда что-нибудь вспоминаю.

– Лёвка, – сказал я. – Ручные голуби тоже бывают сизые.

– Не бывают.

– Бывают. Помнишь песню? Про мальчишку-голубятника, которого немцы убили? «Голуби вы сизокрылые, улетели в облачную высь…»

– Верно, – вздохнул Лёвка. – Как это я забыл? Раз сизокрылые, значит, сизые.

Некоторое время мы шли молча, потом Лёвка стал насвистывать песню. Он здорово умел свистеть. Я так никогда не мог научиться.

Голуби мои вы милые,

Улетели в облачную высь.

Голуби вы сизокрылые.

В небо голубое унеслись…

Лёвка свистел и свистел, пока мы не прошли весь сквер…

Голуби мои вы милые…

Улетели…

– Лёвка, неохота мне на мельницу, – сказал я. – Давай воробьев настреляем.

Лёвка сразу остановился.

– Какой он смешной! Он собирается есть воробьев…

– Ну, попробуем. А что? Все равно мясо… Давай?

У Лёвки, видимо, тоже пропало желание охотиться на голубей.

Мы размотали рогатки. Воробьи кричали и ссорились в голых ветках желтой акации и не ждали беды…


Здесь эпизод обрывается. Я не помню, удалось ли нам подстрелить хотя бы одного воробья, но знаю, что там же в сквере, в ответ на Лёвкины сомнения, должен был я признаться со смущением («ты только никому не говори»), что я уже ел воробьев. И не ради игры или баловства, а всерьез, на обед. И это не фантазия автора, а горький опыт моего послевоенного детства.

Голод в этом детстве сопровождал меня постоянно. И не только меня, а всех в нашей семье. Осенью сорок шестого (а не весной, как в повести) оказалось, что еды в доме никакой, кроме ежедневных хлебных пайков, за которыми стоишь в очереди по несколько часов, а потом мама делит их на ломтики, чтобы растянуть на весь день. Отчим обещал, что скоро поедет на утиную охоту, вернется с добычей, и тогда мы заживем. Но почему-то поехать он мог не раньше, чем через полмесяца. А пока… Вот тогда-то и появилась у отчима мысль пойти с ружьем к загородной мельнице и настрелять голубей. Он, ссылаясь на французских писателей (в том числе на Дюма), говорил, что голубиное жаркое за границей считается деликатесом.

Мама, измученная голодом и тошнотой (готовился появиться на свет мой братишка), махнула рукой: делай, что хочешь…

Отчим предложил мне отправиться с ним, но я сказал, что задали много уроков. А на самом деле я боялся близкой ружейной пальбы. Да и смотреть, как убивают птиц, не хотелось, хотя о голубином жарком думал, пуская слюнки…

Отчиму не повезло. Ни одного голубя у мельницы он не увидел (а может, и видел, но промазал). И все же он вернулся с добычей. Вывалил на пол из промокшего под дождем рюкзака груду битых воробьев…

– Ты с ума сошел? Зачем это? – слабо сказала мама.

Отчим угрюмо ответил, что можно есть и это. Мол, в Ленинграде, в блокаду, ели и не такое…

– Завари их кипятком, тогда перья слезут…

Мама не спорила. Вскипятила на примусе воду в эмалированном тазу.

Потом я чистил воробьев. Слипшиеся перышки легко отделялись от крохотных костлявых тушек. Я сидел на полу у таза, сверху светила сорокаваттная голая лампочка – единственная в нашей фанерной комнатушке. Мама сидела на кровати, привалившись плечом к железной спинке с тусклыми медными шариками. Маме опять нездоровилось, помогать она не могла. Отчим устроился у стола со своей любимой книжкой «Описания знаменитых боев в мировом боксе» и время от времени давал мне советы.

У меня скребло в горле. Не от жалости к воробьям – в них я сейчас уже не видел недавних живых пичуг, – а от жалости к маме, к себе, от общей беспросветности. Я не верил, что вот эта мешанина из птичьих трупиков, и пропитанных горячей водой перышек (они липли к рукам, к свитеру, к лицу) может превратиться во что-то съедобное…

Отчим начал отделять волоконца воробьиного мяса от косточек. Складывал их в миску.

Из этого мяса он соорудил для мамы и для меня что-то вроде паштета. Посыпал зеленым луком, добавил остатки картошки, посолил. И… мы съели этот ужин, как вполне нормальное мясное блюдо. Ни у меня, ни у мамы не было ни капельки отвращения. Мама даже вспомнила, что французы едят лягушек и еще похваливают. Я же сожалел только об одном: плохо, что «воробьиного ужина» оказалось меньше, чем хотелось бы (хотя, когда чистил, казалось, что воробьев ужасно много).

Отчим приготовленное им блюдо не ел, великодушно отдал нам. А сам… я и сейчас вспоминаю это с некоторым содроганием. Оставшиеся тушки вареных воробьев он целиком клал в рот и перемалывал их там вместе со скелетиками крепкими вставными челюстями. Челюсти эти ему соорудил знакомый тюменский дантист – вместо прежних зубов, настоящих и вставных, которые отчим потерял в северных лагерях (откуда спасся лишь чудом). Скелетики хрустели, серая кожа на щеках отчима то натягивалась, то собиралась складками, отражение лампочки дрожало на изломе блестящей толстой переносицы, перебитой в одном из давних (еще довоенных) боксерских боев.

Смотреть на это было жутковато. Порой появлялось ощущение, что я сам – как один из этих воробьят, беззащитный, маленький, костлявый. Но все же главным в тот момент было чувство сытости (хотя и неполной). Оно – сонливое и благодарное – сглаживало страхи. А брезгливости, я повторяю, не было ни малейшей.

Так же, как не было ее и тогда, когда отчим принес домой ободранные и застывшие на морозе тушки черно-серебристых лисиц. Он работал в конторе «Заготживсырье», в ведении которой находились пушные зверофермы. Когда несчастных лисичек лишали жизней и меха, бренные останки их полагалось выбрасывать. Отчим же решил: зачем пропадать добру?

– В Корее собак едят, как лакомство, а лисы чем хуже? Их кормят самой калорийной и чистой пищей, которой мы и не нюхали…

Мама сочла доводы мужа логичными. Лисы были пущены на жаркое, и этим блюдом угощались наши гости в ночь под новый, 1948-й год. Похваливали:

– Где вы достали таких замечательных кроликов?

Отчим врал, что выменял у сельских охотников на бездымный порох, когда был в командировке.

Я знал, что это не кролики, но наворачивал новогоднее блюдо так, что пищало за ушами…

Вслед за этим случаем вспоминается горестная история еще одной лисицы – рыжего Франтика.

Было это не то в августе, не то в сентябре сорок шестого года. Отчим сказал, что у его знакомых появился лисенок, которого охотники нашли в лесу.

– Давайте возьмем себе, пусть живет вместо собачонки. Славке будет развлечение… Хозяева отдадут, они мне кое-чего должны…

Я запрыгал от радости.

За лисенком пошли мама и я. Его владельцы жили в Андреевском поселке, в ту пору это была окраина Тюмени, за железной дорогой. Помню, что стоял теплый лиловый вечер. Мы шагали через множество рельсовых путей, от которых пахло просмоленными шпалами. Над стрелками уютно светились желтые и синие фонарики. Интересно и даже сказочно. Однако сказку перебивал страх. Я был трусоватое дитя, и мне казалось, что на нас может наскочить неожиданно подкативший паровоз. Поблизости не было ни одного локомотива, они добродушно пыхтели и пускали пар в отдалении, но я все равно тянул маму за руку: скорее…

А на обратном пути я уже не думал о страхе. На руках у меня сидело существо, похожее на остромордого щенка. Оно доверчиво тыкалось мне носом под мышку. Было тогда лисенку около двух месяцев.

Я предложил назвать рыжего приемыша Франтиком. Такое имя было у лисенка из книжки «Ребята и зверята», которую я очень любил. Скоро, правда, выяснилось, что Франтик не лисенок, а лисичка, но прежнее имя у нее так и осталось. С неделю я забавлялся и резвился с Франтиком постоянно. Как с настоящим щенком. Потом это, конечно, слегка наскучило. Тем более, что лисенок стал показывать зубки и несколько раз цапал меня за руки не шутя. Он рос. В конце октября отчим сказал, что «зверя» пора переселить на улицу, в конуру, где раньше обитала собака наших квартирных хозяев (мы снимали тогда комнатку в частном доме на Смоленской улице). Я пытался протестовать:

– Франтик замерзнет зимой!

Отчим ответил, что я говорю чушь. Лиса – дикий зверь, мех ее приспособлен к холодам. От морозов он становится лишь пушистее и гуще.

Эти слова зародили в моей душе первое подозрение, но я прогнал его. Разве может быть «такое»!

На цепи Франтик стал быстро дичать. Оно и понятно: даже собаки при такой жизни теряют добродушие, а здесь-то – лесное существо! Существо это быстро превратилось во взрослую лису. Оранжевый мех ее действительно стал густым и красивым, а характер сделался, как у сатаны. Когда кто-то приближался, Франтик скалил зубы и взлаивал – не по-собачьи, а сипло и дико. Я, конечно, теперь и не думал соваться к нему. Мама, чтобы покормить Франтика, придвигала к нему миску с остатками нашего супа и каши палкой. Однажды мама все же не убереглась и лисьи зубы вцепились ей в запястье. Помню руку залитую густой кровью, потом пропитанную йодом вату и марлю. И свои отчаянные слезы:

– Мама, а у тебя не будет заражения?!

Заражения не случилось, но с повязкой мама ходила долго. А для придвигания миски была найдена другая, более длинная и крепкая палка, которую Франтик измочалил яростными укусами.

В эту палку Франтик и вцепился последний раз в жизни, когда отчим пошел кончать его. К тому времени я знал, что судьба Франтика предрешена. И причиной было вовсе не его одичание. Отчим признался мне, что лисенка с самого начала выкармливали с этой целью – вырастить, снять шкуру и сдать на заготовительный пункт. У меня к Франтику не осталось никаких чувств, кроме страха, и все же я пытался слабо протестовать. Это же, мол, нечестно и несправедливо: взяли зверя вместо собаки, а теперь… Отчим только хмыкнул.

Мамы дома не было. Я не хотел видеть все «это», но какая-то сила вытолкнула меня на крыльцо. Отчим подошел к конуре, умело сунул в зубы вмиг остервеневшего Франтика палку, опрокинул его на бок. Наступил на лисью грудь громадным подшитым вАлёнком. Рыжий зверь на сером мартовском снегу задергал лапами. Я убежал в комнату, уткнулся в подушку и набросил на голову ватник.

Потом я услышал как отчим вошел и уронил на пол, что-то тяжелое. Сквозь ватную глухоту я разобрал его слова:

– Не реви, ему не было больно. Он будто уснул, вот и все…

Я вскочил, схватил шапку и с ватником на плечах убежал из дома, чтобы не видеть, как отчим снимает с Франтика шкуру.

– Будь ты проклят, сволочь фашистская, – шептал я, глотая слезы.

…Но вот ведь слабость человеческой натуры. Жалость к Франтику и ненависть к отчиму не мешали мне через день с аппетитом лопать пельмени из белой муки, которую отчим получил на базе в счет оплаты за лисий мех. А много позже (после новогодних «кроликов») у меня мелькнуло подозрение: может быть, и начинка пельменей не обошлась без Франтика? Впрочем, это лишь догадка.

Должен сказать, что за Франтика я злился на отчима не очень долго. Тем более, что продукты были нужны для усиленного питания мамы – ей вскоре предстояло отправиться в роддом.

Другая, более поздняя история, сохранила у меня непримиримость к отчиму навеки.

Я уже писал в какой-то повести, что он убил мою кошку. Но упоминал об этом коротко, несколькими строчками.

Он убил ее за то, что она пробиралась в кладовку и грызла там привезенную с охоты замороженную лосятину. Узнал, что за ней водится такой грех, и холодно сказал:

– Еще раз увижу – пришибу…

Ни я, ни мама не приняли этих слов всерьез (мало ли чем грозил «этот псих», когда накатывало скандальное настроение). Но он действительно поймал мою Муську и размозжил ей голову о косяк.

Мой братишка (его родной сын) со слезами схоронил кошку в логу, под сырыми пластами мартовского снега, когда я еще не вернулся после школьных занятий.

Я вернулся, и братишка рассказал…

Муську я любил и она меня любила. Играла со мной, встречала, когда приходил из школы, укладывалась рядом, когда ложился спать…

Мне был шестнадцатый год и я, кажется, последний раз плакал тогда ребячьими слезами. Отчиму я ничего не сказал. Я сидел на тахте и смотрел на стену, где висела двухствольная «тулка». Понятное дело, что отчим предусмотрительно спрятал в сундук, под ключ, коробку с боеприпасами, но у меня в тайнике за книгами лежали два охотничьих патрона.

Когда пришла мама, я сказал спокойно и убежденно:

– Я убью его.

В тот момент я знал, что смогу сделать это. По крайней мере, наведу стволы и нажму спуск.

И мама поняла, что я смогу.

Она не стала ударяться в панику и слезы. Не стала умолять меня «не делать глупостей» и пытаться помирить с отчимом. Ровно, неторопливо, устало даже она стала говорить, что будет после этого. Ну, моя сломанная судьба, колония, уголовное будущее – это понятно, я, видимо, к этому готов. Но без отца останется мой братишка. Простит он мне это? Ладно, пусть даже простит, но жизнь-то его будет скомкана. А ее, мамина жизнь?

Едва ли у нее в то время оставалась еще какая-то любовь к мужу – скандалисту и пьянице. Но вдовье нищенское существование и двое детей, один из которых в тюрьме, а второй – малолетка…

– Ладно… – сказал я. И заплакал снова…

С той поры отчим почти не говорил со мной. Я с ним тоже. Он смотрел на меня ощетиненно и воровато. А осенью, когда мне исполнилось шестнадцать, постарался даже «спихнуть» меня из дома:

– Пусть идет куда-нибудь в общежитие.

Я получил паспорт и должен был прописаться в своей квартире, как взрослый жилец, а отчим спрятал домовую книгу. В самом деле, что ли, думал, что я пойду искать общежитие? Я пошел в городскую прокуратуру. Меня приняли быстро и выслушали с пониманием. В тот же день отчим был вызван туда повесткой и, судя по всему, получил крепкую вздрючку. Потом он громко жаловался, что я «поступил не по-товарищески» и что можно был решить семейный спор, не вынося сор из избы. Я слушал молча и думал: «Ты ведь живешь только благодаря случаю: мама вовремя сказала нужные слова, а у меня хватило ума послушать. Могло быть иначе…» При этом я держал у груди и гладил кота по имени Рыжий – Муськиного сына. Знал, что этого моего любимца отчим не посмеет тронуть ни при каких условиях…

Потом я уехал в университет и с той поры бывал в Тюмени только на каникулах. Отношения с отчимом были ровные, он видел во мне теперь взрослого человека, журналиста. Порой мы даже распивали вместе бутылочку. Но Муську ему я так и не простил.

…Я понимаю, как далеко увели меня воспоминания от сюжета с охотой на воробьев. Но в этих воспоминаниях – те же чувства, с которыми я придумывал повесть «Облака возвращаются с запада». Ощущение печали, незаслуженных детских обид, голода и послевоенного неуюта.

Но ведь было и другое! Были радости детства и крепкие друзья, и это в те времена (да и потом, всю жизнь) казалось главным.

Я путаюсь теперь, пытаясь восстановить в памяти содержание ненаписанной повести. И вспомнить все не могу. Да это и неважно. Главное там было то, как из очень разных мальчишек послевоенной поры складывался крепкий дружеский экипаж, и как дружба эта была сильнее невзгод.

…Помню, что следующая глава должна была называться «Сумка». В мартовском талом снегу мы с Лёвкой нашли кирзовую полевую сумку – потрепанную и размокшую. В ней оказалась всего лишь одна тетрадка – толстая («общая») и почти чистая. Лишь две страницы были исписаны неизвестными нам стихами.


Мы присели на мокрую лавочку и сдвинули головы над тетрадкой.

– Стихи… Про что это?

Лёвка пожал плечами: читай мол, сам.

Почерк был с быстрым наклоном, некрасивый, но разборчивый. Мы с Лёвкой зашевелили губами…

Разные бывают облака.

У одних дорога нелегка,

А другие, улетев высоко,

Солнцем наливаются, как соком.

Им спокойно в синей высоте.

Только вижу я во сне не те.

Вижу те, что ветер днем и ночью

Гонит с неба, разрывает в клочья.

В сером небе не найти им места,

Не уйти от ярости норд-веста…

Потом были стихи про море, про волны, про одинокий маяк, но мы, быстро прочитав их, не сговариваясь, вернулись к первым, про облака. Они показалось самыми лучшими.

– Интересно, кто сочинил… – сказал Лёвка.

Я пожал плечами: разве узнаешь теперь?


Но мы узнали.

Не помню уже в деталях, как развивался сюжет, но оказалось, что тетрадка принадлежит девятикласснику Саше Баруздину – известному в школе баянисту, неизменному участнику школьных концертов. Зимой на Баруздина в сквере напала шпана, его крепко побили, сумку сорвали с плеча и убежали с ней. А потом, видимо выкинули за ненадобностью. Но это выяснилось не сразу. Может быть, никогда бы не выяснилось, если бы Баруздин не сделался вожатым отряда в нашем пятом классе.

Однажды в апреле наша «классная» Галина Григорьевна велела нам остаться после уроков и кого-то позвала из коридора. И вошел этот девятиклассник-баянист.


–  Ребята! Это ваш новый вожатый Саша Баруздин, – сказала Галина Григорьевна своим круглым голосом. – Он будет заниматься с вами пионерской работой не только в учебное время, но и в каникулы. С теми, кто никуда не уедет из города…

Ребята зашумели: Баруздина все знали. Только звали его не Сашей, а Сандро. Наверно, за черные волосы и нос с горбинкой, как у грузина.

– Привет, Сандро! – крикнул Ноздря.

– Носов! – сказала Галина Григорьевна. Почему-то все засмеялись. Сандро тоже…


(Потом в моей повести «Валькины друзья и паруса» появился вожатый с таким именем. Но он был не тот Сандро, не школьный – старше, опытнее. Так что одинаковость имен можно считать просто совпадением.)


Сандро никакой пионерской работы с нами не вел. Но иногда приходил к нам после уроков с баяном и пел песни. Чаще всего это были знакомые (и любимые нами) песни недавней военной поры. Но иногда – незнакомые. Чаще всего эти песни были про море. И вот однажды мы услышали спетые под незнакомую мелодию строчки про облака. Те самые, что в тетради.

На улице, когда Сандро шагал домой, Лёвка, Женька, Кнабе и я догнали его. (Сашки Регена с нами не было, он сильно кашлял и не ходил в школу).

Я протянул тетрадку: «Твоя?».

Сандро смутился, но не стал отпираться. Только спросил: «Где нашли-то?»

Я рассказал. Лёвка добавил:

– Сумка тоже у нас. Завтра принесем…

– Да сумка-то все равно утиль… – неловко сказал Сандро. – Я только вот что попрошу… – И замолчал.

– Что? – наконец поторопил его Кнабе, самый деликатный, но и самый нетерпеливый.

– Вы про тетрадку никому не говорите, ладно?

– Ладно, – согласился за всех Лёвка. И тут же спросил: – А эти стихи в тетрадке, ты сам сочинил, да?

– Да, – буркнул Сандро и тяжко засопел. – Только вы никому…

– Само собой, – сказал Женька. Но, видимо, его обещание показалось Сандро не слишком весомым. И он потребовал более прочной гарантии:

– Честное пионерское?

– Честное пионерское, – тут же сказал Кнабе, видимо, машинально. И виновато понурился на ходу. Сандро ждал того же от остальных. И Лёвка объяснил, пряча досаду под «одесской» тональностью:

– А мы не можем давать такое честное. Вы спросите: с какой стати? Есть причина? Так и да. Мы не вступали в славные ряды…

– Почему? – искренне удивился Сандро.

– Рылом не вышли, – сказал Женька.


Женьку в третьем классе, когда в пионеры принимали почти всех, не приняли за какое-то хулиганство. Я в ту пору болел скарлатиной, а потом вопрос о приеме никто больше не поднимал (о, неповоротливая система школьной бюрократии). Почему в пионерах не был Лёвка, я не знал. Но, возможно, именно эта «беспартийность» была одной из причин, которая соединяла в классе нас троих.

А ведь хотелось в пионеры!

Более поздним поколениям уже ничего не объяснишь и не докажешь. Стараниями нынешней публицистики пионеры давней поры представлены этакими болванчиками, вроде гипсовых горнистов в замусоренных скверах. Они слушались учительниц, старательно собирали металлолом, помогали старушкам, хором декламировали речёвки, хрипло трубили в помятые фанфары и не были способны к самостоятельным делам и суждениям. Из них воспитывали «верных ленинцев и помощников коммунистической партии». Кому теперь объяснять, что многое было вовсе не так? Кто станет это слушать в наше время, когда один за другим закрываются детские клубы и открываются казино и клубы «сексуальных меньшинств»?

…А мы мечтали о красных галстуках, как о символах иной, более чистой жизни. Она, эта жизнь, как бы позволяла сделать шаг на ступеньку вверх – из нашего привычного дворового бытия с его играми в «чику» и в «пристенок», неприличными анекдотами, блатными песенками и шастаньем по чужим огородам. Нельзя сказать, что это бытие нам не нравилось, но порой душа просила одухотворенности и простора для благородства и подвигов. Хотелось ясности и честности отношений, доверчивого товарищества между всеми, когда нет боязни насмешек и злобной задиристости. Хотелось походов, костров, веселой маршировки под барабанную дробь, когда барабанщик – твой хороший приятель, сосед по парте, и в шеренгах – тоже все друзья-приятели, не дадут никого никому в обиду. Один за всех. Все за тебя…

Порой ведь так и бывало: и костры, и походы, и сигналы барабанщика, и хорошие песни у костра, когда ты веришь, что все сидящие рядом – самые замечательные люди…

А еще были память и знание о пионерах, совсем недавно доказавших верность красному галстуку кровью и жизнью. О пацанах – по возрасту таких же, как мы, – которые воевали, рисковали и умирали, как взрослые. Сыны полков, партизанские разведчики, юнги бронекатеров… Это потом, через много-много лет нашлись те, кто стал писать и говорить о таких ребятах с ухмылкой. А мы-то, мальчишки сороковых годов, знали, что все это – чистая боевая правда.

И герои повести «Облака возвращаются с запада» знали это твердо.

И даже в обычной жизни уличных и дворовых компаний давали себя знать некоторые «пионерские» понятия, они вплетались в неписанные кодексы ребячьего сообщества. По крайней мере, «честное пионерское» считалось нерушимым. И даже шпана не решалась хихикать над человеком в красном галстуке, если он вдруг отдавал салют проходящему по мостовой солдатскому строю. А перед дракой один на один (других тогда честный ребячий мир и не признавал) ее участники свои галстуки непременно снимали – дабы не запятнать их непионерским поведением.

Надо сказать, что почтение к красному галстуку испытывали и взрослые. Хотя иногда это выражалось издевательски. Я имею в виду отца Кнабе, известного в городе врача Стальского. Да, был он известный и с весьма представительной, интеллигентной наружностью дядя, а все равно гад (Лёвка, Женька, Сашка и я были убеждены в этом). Своего сына он учил хорошим правилам жизни не только словами, но и тонким резиновым шлангом от стетоскопа. И перед тем, как заставить Олега снять то, что мешало воспитательной процедуре, он говорил: «Сними сначала галстук. Неприлично наказывать человека, на котором частица красного знамени»… Кнабе сам рассказал нам об этом в минуту горькой откровенности, когда мы были уже так дружны, что ничего не скрывали друг от друга.

Именно страх за Кнабе (которого мы все чаще звали не этим прозвищем, а Олежкой) помешал нам стать пионерами в конце учебного года.

Я излагаю этот случай не теме словами, что в тетради, потому что там – каша из отдельных фраз, поправок, зачеркиваний. Но, в общем-то, близко к намеченному содержанию…


Был май, и была контрольная по арифметике (теперь сказали бы «по математике»). Возможно – не простая, а за четверть, или даже за год. Эту нелюбимую всеми нами науку преподавала Галина Григорьевна. Мы решали написанные на доске «варианты», а она ходила между партами и смотрела, чтобы не списывали. Задача и примеры оказались не трудными. Все мы более или менее справлялись. Кроме Ноздри. Он то и дело махал над плечом растопыренными пальцами, что означало сигнал бедствия.

Конечно, был Ноздря порядочная скотина, но существовали тогда железные правила, по которым следовало в такие вот отчаянные минуты помогать любому. Кнабе (Олежка Стальский), видимо, раньше других управился со своим вариантом. Он что-то быстро написал на промокашке, скомкал ее и бросил в сторону Ноздри. Розовый комок не долетел. А опытное Галинино ухо уловило еле слышный шорох. Она обернулась и кошачьим движением подняла комок с пола.

Оглядела всех. Сказала:

– Кто?

Кнабе сжался. Видимо, папин призрак навис над ним во всей его безжалостности. Лёвка сообразил первый:

– Это я… – Он довольно развязно поднялся из-за парты.

– Это я! – пришлось подняться и мне (а куда деваться-то?).

– Это мы, – сказал Сашка, который сидел рядом со мной. – Мы вместе решали…

И конечно, тут же вскочил Кнабе – благородство пуще страха! (черт бы его побрал с этим благородством и правдивостью!)

– Галина Григрьевна, это не они, это я!

– Сядь, Стальский, – поморщилась Галина. – Твое чахлое великодушие в данном случае неуместно…

– Но правда же я!

И ведь в конце концов он мог убедить математичку!

Тогда Лёвка сказал с ленцой:

– Он таки врет. Он берет на себя, потому что боится, что нас за это девятого мая не примут в пионеры…

Мы потом крепко накинулись на Лёвку за такие слова. Но он оправдывался: иначе, мол, Галина не поверила бы нам. И, скорее всего, он был прав… А сейчас Галина поверила! Или ей просто было лень разбираться. Она всем нам велела сесть и сказала, что удалять с контрольной нас не будет, хотя стоило бы выгнать и вляпать двойки. Но в пионеры нам соваться с таким поведением и в самом деле нечего…

Тогда пионерскими делами (как и во все последующие времена) заправляли в школах учителя и завучи. Поэтому сразу стало ясно, что ситуация наша такая, когда говорят: «Настроение бодрое, идем ко дну»…

Дело усугубил Женька. Заявил тут же, что в таком случае он тоже не будет вступать в пионеры, потому что с нами поступают несправедливо. Естественно, Галина лишь разозлилась пуще прежнего и пообещала, что «Сергиенко сейчас вылетит отсюда пулей, а решать будет в августе…»

На перемене Кнабе устроил нам скандал. Даже со слезами. С какой стати, мол, мы сунулись со своим заступничеством! Вон как себе навредили! Лёвка наконец велел ему заткнуться. Потом мы ругали Женьку – его-то кто дергал за язык? Тогда Женька посоветовал заткнуться нам. А еще посоветовал очень умную вещь: пойти к Сандро и все рассказать ему без утайки.

И мы пошли. И Сандро выслушал. И сказал, что попробует заступиться, только «вряд ли эта корова послушает».

«Корова» не послушала. Сбор девятого мая прошел без нас. Но на следующий день Сандро встретил нас после уроков и сказал: «Не все патроны еще кончились, парни. Может прорвемся…» И мы приободрились. А еще Сандро сказал, чтобы мы обратили внимание на Ноздрю.

– Вам не кажется, что на вашу компанию он поглядывает, словно подойти хочет да боится?

Мы такого не замечали.

– Это из-за того, что Олежка его на контрольной хотел из дыры вытащить? – хмуро сказал Сашка.

– Да нет, по-моему, это еще раньше…

Мы не стали продолжать разговор. На фиг нужен нам этот Ноздря с его блатными ухватками. (Кстати, за контрольную он все же получил трояк с минусом).

А потом пришло лето…


Это было второе мирное лето. Стояли безоблачные дни, и теплый ветер носил по переулкам тополиный пух. Этот пух щекотал лица, липнул к губам. Он был всюду: ложился светлыми полосками на траву вдоль заборов, плавал высоко-высоко в очень синем небе. Потом тополя отцвели, а в сквере у низкой кирпичной изгороди распустил красные цветы куст шиповника.

В сквере стояло круглое здание цирка. Этим летом впервые после войны ожидали его открытия. Ветхий деревянный цирк был сплошь оклеен афишами и походил на старый, потемневший от времени корабль, который украсили сигнальными флагами в честь близкого праздника.

Внутри цирк ремонтировали. Там работали плотники и маляры из пленных немцев. Но большой заросший сквер никто не расчищал и никто не мешал нам устраивать здесь свои игры.

Недалеко от того места, где рос шиповник, среди кустов желтой акации громоздилась куча камней и битого кирпича. На самом большом камне Женька написал: NO PASARAN! Здесь не раз отбивала атаки наша интербригада.

У нас было много разных игр. Но прежде всего я вспоминаю эту «баррикаду» среди кустов, солнечные пятна на оранжевых кубиках битого кирпича и колыхание высокой травы, в которой залег, приготовив бомбы из сырого песка, наш неприятель. Мы ждем атаки. Неудобно лежать на острых камнях, и сверху печет солнце, но мы лежим и ждем. Слева от меня устроился Лёвка Штейн. Он нахлобучил на глаза большую, не по размеру, пилотку и лениво жует травинку. Справа – Женька Сергиенко. Несмотря на жару, он перетянул рубашку широким краснофлотским ремнем…


Об этом ремне в повести должен был появиться отдельный сюжет. Ремень подарил нам Сандро. Мы по очереди носили этот широкий кожаный пояс с «якорной» бляхой, которую ежедневно надраивали кирпичом. Но деталей этого сюжета я не помню, а придумывать сейчас не хочу…


Сашка Реген снял с себя майку, скрутил жгутом и завязал вокруг живота. Кепка у него на затылке, козырьком назад. В щель между кирпичами Сашка воткнул перед собой деревянный кинжал. На правом фланге за камнями примостился Кнабе в своем зеленом костюмчике. Костюмчик основательно полинял и украшен сзади двумя заплатами. Кнабе держит под рукой тяжеленный «фугас» – большую банку из-под американской тушенки, набитую пылью. Всем ясно, что Кнабе дальше пяти шагов не кинет такой снаряд. Но с этим оружием он чувствует себя спокойней…

Иногда мы встречали в сквере Ноздрю. Его брат устроился в цирке прожектористом, и Ноздря теперь всем обещал бесплатные контрамарки.

Нам при встречах он нерешительно говорил «здорово…» Можете, мол, не отвечать, но я все же благодарен за попытку прийти на помощь. И не друзья-приятели мы, конечно, однако все же одноклассники и теперь уже не враги… И мы снисходительно кивали или даже бросали: «Здорово, Нос…» Помнили разговор с Сандро.

И однажды Ноздря сказал:

– Вы… это… вот начнутся представления, и если охота будет, то скажите… я это…

– Ладно, – снизошел наконец до ответа Лёвка. – Если ты это, то мы это…

Но я отвлекся. Я ведь рассказывал, как мы защищали баррикаду.

Против нас сражались пацаны с улицы Челюскинцев, и было их больше, чем нас.

Мы держались «до последнего патрона». Мы израсходовали все песочные бомбы, и Кнабе швырнул свой фугас. Конечно, он не добросил его до «челюскинцев», которые двинулись на штурм нашего укрепления. И чуть не заревел от обиды.

– Мне нечего кидать! – крикнул Кнабе.

– Не скули, – сказал Женька. – Всем нечего кидать. Вечно ты ноешь…

Сашка повернул козырьком вперед свою перепачканную в боях кепку и вытащил из кирпичей деревянный клинок.

Мы поняли, что пора подыматься в контратаку.

И в это время нас со спины окликнул Сандро…


Дальше ход событий я могу восстановить лишь коротко, по сохранившимся мелким наброскам, отдельным абзацам.

Кстати, на одной из страниц – первоначальное название задуманной повести: «Орден цветущего шиповника». И рисунок: черная свастика, рассеченная деревянным ребячьим мечом (о, почти детская непосредственность и патетика романтичного автора-студента, еще не забывшего горячие партизанские игры школьной поры!)… И еще рисунок – на отдельном, вложенном между страниц листке: замахнувшийся большущей банкой-гранатой Кнабе (Олежка!). Весь в отчаянии последнего, безнадежного боя…

Впрочем, сейчас я не про это. Я про то, о чем сказал нам в сквере Сандро. Оказывается, бригада старшеклассников работала за городом на заготовке дров для госпиталя, в котором до сих пор залечивали раны инвалиды, солдаты недавней войны, и этой бригаде нужна была помощь. Большие ребята на берегу реки пилили бревна приткнувшихся к земле плотов, кололи кругляки на поленья, а те, кто помладше, должны были укладывать дрова в поленницы. Ну и делать всякую мелкую работу, помогать при погрузке, когда приходят машины.

Нельзя сказать, что мы пришли в восторг от такого предложения. Женька сказал:

– Ни фига себе, вкалывать в каникулы…

Сандро сказал в ответ:

– Парни, это же для раненных. Люди за нас кровь проливали…

В то время это был аргумент.

Ну и кроме того… чем плохо-то? Река рядом, обед, сваренный на костре, азарт общей работы. Пожалуй, это не менее интересно, чем бои на игрушечной баррикаде. А пользы больше не в пример. И… какая-то причастность к боевым делам недавней войны…

Мы уезжали на берег у пригородной деревеньки Ольховки утром и возвращались около шести вечера. И однажды случилось так (подробные причины не помню) что кому-то надо было остаться на берегу на ночь, караулить дрова. Деревенские жители не прочь были поживиться за счет топливных запасов, приготовленных для госпиталя. Сейчас мне уже трудно объяснить, почему вышло так, что из старших остался только Сандро. Главное, что остался. И наша компания – с ним. В том числе и Женька Носов по привычке именуемый Ноздрей.

Только Кнабе не остался. Днем ему родители еще кое-как разрешали участвовать в общей работе, но чтобы ночевать вне дома – об этом и думать нечего. Он с горечью признался нам в этом (и опять намокли у него глаза). Мы утешали его, как могли.

В тот день работу закончили раньше обычного. Старшие (и Олежка с ними) уехали в город на грузовике. А мы остались сладко бездельничать. Искупались…


Сандро и Ноздря бродили среди дровяных штабелей, а Лёвка, Сашка, Женька и я лежали на песке и смотрели, как в небе проплывают маленькие желтые облака.

– Какие быстрые, – сказал я.

– Облака? – спросил Сашка.

– Ну да. Быстро летят…

– Облака-облака, солнце жарит вам бока… – вдруг срифмовал Женька. И усмехнулся.

– А помните стихи Сандро? Тоже про облака, – вдруг сказал Лёвка. – В той тетрадке, что мы нашли весной.

Я помнил, но промолчал. Тогда Лёвка проговорил:

Разные бывают облака.

У одних дорога не легка,

А другие, улетев высоко,

Солнцем наливаются, как соком…

Мы промолчали, и Лёвка тоже стал молчать. А минут через пять сказал:

– Пошли, искупнемся еще.

– Айда! – вскочил я…


Мы тогда не знали, что в Лёвке бродят его собственные стихи. Те, которые он еще стеснялся показать нам.


Вечером, когда солнце пряталось за рощу на том берегу, вдруг появился Кнабе. Исцарапанный (шел пешком по пустырям), сердитый и решительный. Он сказал, что ушел без спросу, только оставил дома записку.

– Папаша с тебя шкуру снимет, – высказал общий страх Ноздря. Без насмешки, с искренней боязнью.

– А вот черта с два, – сказал маленький воспитанный Олежка Стальский. – Я ему больше не позволю. Я… кусаться буду, как волк… Да им там и не до меня нынче…

– Почему? – вырвалось у меня.

– Потому что он уходит от нас, – не стал скрывать Олежка. И всхлипнул.

Мы помолчали. «Может, и к лучшему», – подумал я. Наверно, так же подумали и другие. И Олежка стал еще ближе – как бы полностью вошел в наше братство, где общим признаком была безотцовщина.

– Пойдемте чай пить, – сказал Ноздря. – Котелок уже булькает.

И мы у костра стали пить чай из солдатских кружек. А потом еще долго сидели у огня и наконец улеглись. У нас были с собой две плащ-палатки, большущие. Одну постелили на траву, другой укрылись. Договорились, что дежурить будем по очереди.

Видимо, дежурили спустя рукава, потому что ночью… Да, я понимаю, что такой ход традиционен (как и многое другое в этой ненаписанной повести), но теперь никуда от этого не деться. Короче говоря, в середине душной ночи загорелись дрова. Отчего? Кто знает… Может быть, злившиеся на нас, мальчишек-сторожей, деревенские пацаны (а то и взрослые) подпалили на дальней поленнице бересту.

К счастью, огонь заметили в самом начале. Кнабе понадобилось отойти по известному делу подальше от нашего костра, а Сашка (понимая, что Олежке одному страшновато в сумерках) пошел следом. И они увидели среди штабелей пламя…

Описывать, как мы тушили огонь, я не буду. Черновиков не осталось, а сочинять за юного автора не хочется. В общем, разбрасывали поленья, куртками сбивали огонь, таскали из реки котелками и ведерком воду… Все обошлось, если не считать кровоточащих ссадин, синяков и застрявшей в гортани горечи от дыма. Потом Сандро мазал наши царапины йодом из аптечки, которую предусмотрительно таскал в своей кирзовой сумке. Мы подвывали – наполовину шутя, наполовину всерьез. Мы считали, что после проявленного героизма (это слово сказал Сандро) можем позволить себе маленькие слабости. Только Олежка не пикнул. Он был приучен к боли. Увы, даже слишком…

Сандро сказал, что, если бы он был маршалом, то каждому тут же выдал бы по медали.

Мы договорились, что теперь до утра будем обходить всю территорию с дровами дозором. Попарно. Сашка и Олежка, Ноздря и Женька, Лёвка и я. А Сандро на всякий случай будет ходить с каждой парой. «И не вякайте, раз я сказал…» Ну, мы и не «вякали». Наоборот, радовались…

Утром на берегу появилось множество народа во главе с учителем физкультуры Борисом Борисычем. Мы отсыпались под плащ-палаткой, а Сандро в это время на чьем-то велосипеде сгонял в город и вернулся.

Пришли два ЗИСа, ребята погрузили в кузова дрова, после чего было сказано, что сегодня работы больше не будет. Старшеклассники и учитель укатили домой в крытом «студебеккере», а ребят из нашего пятого (то есть уже шестого) «А» и из параллельного – «Б» – Сандро задержал:

– Дело есть… Ничего, потом пешком дотопаем…

Какое дело, он не успел объяснить, накатила гроза. Нас было человек пятнадцать, и Сандро весь народ кинул на постройку шалаша – рядом был лесок с сухостоем.


…Ветер нарастал. Он шел порывами, прижимая траву и срывая листья. Березы гудели

– Хлопцы, шевелитесь! – покрикивал Сандро.

– Кажется, дело опять пахнет керосином, – проворчал Ноздря. Издалека донесся раскатистый удар. Над головами уже летели серые косматые облака.

Сандро стал раскачивать ствол сухой березы.

– Что вы ветки собираете! – крикнул он. – Большие палки нужны! Ох и люди!..

Ему никак не удавалось обломить березу.

– Ну-ка помоги! – велел мне Сандро. Я подскочил и тоже ухватился за ствол. Сандро тяжело дышал.

– Целый отряд… не могут шалаш сделать, – сказал он сквозь зубы. – Ну и народ…

– Разве мы отряд? – удивился я.

– Конечно. Сводный…

«Мы-то все равно не… – мелькнуло у меня. – Как ни своди…»

В это время ударил ливень, и дальнейшее строительство оказалось не нужным. Сгрудившись, мы набросили на головы две плащ-палатки, по которым хлестало, как из пожарных шлангов. А кругом гремело и сверкало. Ну, прямо, как во время шторма в трофейном фильме «Королевские пираты». Кто-то вдруг тонким голоском запел «Наверх вы товарищи…» И мы подхватили. А что оставалось делать? И гроза… она, видимо, из уважения к нашей отваге снисходительно откатила и выключила ливень. И даже сделала в туче форточку, чтобы сквозь нее ударили горячие и радостные лучи…

Конечно, плащ-палатки не смогли нас полностью защитить от ливня-водопада. Даже те, кто укрывался в середине нашей тесной кучки, оказались промокшими. Мы развесили наши рубашки и штаны на ветках. А сами – коричневые, мокрые и блестящие – нервно хохотали и приплясывали, изображая папуасов…

– Отряд! – вдруг закричал Сандро. – Отряд, кончай пляски под пальмами, стройся! – Он махнул рукой, словно прочертил линию, вдоль которой должны выстроиться полтора десятка взъерошенных полуголых мальчишек.

Никого не удивило это слово – «отряд». Почти все послушно и быстро встали в шеренгу. Ведь Сандро обещал какое-то «дело»! Только мы четверо – Лёвка, Женька, Ноздря и я замялись, переглядываясь и переступая в мокрой траве.

– Мне два раза командовать? – цыкнул на нас Сандро. И мы суетливо пристроились вчетвером с левого края. Я торопливо поправил надетый поверх трусов морской ремень…

– Р-равняйсь… Смирно! – Сандро прошелся взглядом по шеренге. И стал смотреть выше голов. И сказал нарочито сухим тоном:

– Лев Штейн, Евгений Сергиенко, Дмитрий Вехов, Борис Носов… два шага вперед.

И мы, цепляя босыми ступнями мокрые ромашки, неуверенно сделали эти два шага. А тучи разошлись шире и солнце сияло вовсю…

Сандро вытащил из широкого брючного кармана газетный сверток, и сквозь порванную газету алел блестящий сатин. И мы сразу поняли, что именно за этим Сандро утром ездил в город…

…Уже после, когда мы с алыми галстуками на голых шеях сидели у стреляющего искрами костра (сколько труда стоило развести его из мокрых-то сучьев!), Женька неуверенно сказал нашему командиру:

– Галина сожрет тебя… за это…

– Подавится, – сказал Сандро.

– А галстуки… не отберет? – непривычно робким тоном спросил Ноздря.

– Че-во? – сказал Сандро. И взгляд его на миг сделался стальным…

…Галстуки мы потом не снимали даже во время уличных игр, лишь перед футбольными матчами прятали в карманы – очень уж отчаянными бывали эти схватки…


Ну вот, а дальше – то, о чем я уже писал здесь: футбольный матч на улице, потом разговор о стихах и Лёвка, задавивший в себе великое смущение, чтобы эти стихи прочитать нам, друзьям.


Лёвка как-то странно посмотрел на меня, опустил голову и стал говорить свои стихи:

Под ветром западным качаются

Листы и сучья тополька…

Война утихла. Возвращаются

С попутным ветром облака…

Дальше Лёвка читал, как в сорок первом уходили на фронт эшелоны, а облака летели вслед за ними, словно хотели прикрыть поезда от немецких самолетов.

Теперь облака возвращаются. Путь их был очень длинный.

…Он в небе разных стран пролег.

И вот встречает их на родине

Подросший тонкий тополек…

А вслед за облаками к знакомым вокзалам подходят эшелоны. Подросшие, как этот тополек, дети встречают отцов…

И вдруг нас полоснуло, словно звоном тонкого лезвия, хотя Лёвка читал сипловато и негромко:

Но нам не встретить. Мы научены

Живыми видеть лишь во сне

Отцов сожженных и замученных,

Отцов, убитых на войне…

Вот и все. Дальше я ничего не написал. Не хватило умения, терпения, сил. Смелости. Перечитывая уже написанные куски, я вдруг видел, что все это – слабое, ученическое. Казалось, что, если читатели прочтут это, они сморщатся и скажут, что персонажи ее – ненатуральные, выдуманные («нарисованные»!)… Потом я стал смелее. Когда меня упрекали, что «такого в жизни не бывает» и «таких ребят нет на свете», я усмехался и вспоминал шеренги своей «Каравеллы», ее черные барабаны и блеск рапир. Но это было уже через десяток лет, когда в писательских делах появился кое-какой навык, а в жизни – настоящие, хотя и сшитые ребячьими руками паруса…

А Лёвке Штейну, Олежке Стальскому, Митьке Вехову, Сашке Регену, Женьке Сергиенко и Борьке Носову по кличке Ноздря я благодарен за то, что они долгое время были рядом со мной и тем самым толкали меня к работе над другими книжками – уже доведенными до конца. Впрочем не только они, но и ребята из других незаконченных повестей…

Преодоление

В какую из незаконченных повестей ни ткнусь, там обязательно река. Моя родная Тура. Я уже писал где-то, что для меня, тюменского мальчишки, Тура была тем же, чем для катаевских Гаврика и Пети Черное море, для Тома Сойера – Миссисипи, для юного Алеши Пешкова (а не Пешкова, черт возьми, как теперь упорно талдычат даже литературоведы и учителя – видимо, не читавшие Горького) – Волга. Дело ведь не в том, насколько река «глубока, широка, сильна». Дело в том, как она (простите за пафос) омывает твою душу. В детстве не было для меня места дороже, романтичнее и красивее, чем откосы у старого Свято-Троицкого монастыря с непролазными репейно-полынными джунглями и желтыми полосками прибрежного песка… Я молился на свою неширокую, желто-мутноватую Туру и каждую весну бросал со скрипучего моста денежку – жертву с просьбой о том, чтобы река будущим летом была ко мне милостива и добра.

Река помогала мне укреплять характер (изначально – весьма хлипкий и робкий).

Детство человека (если не каждого, то многих) – это постоянное преодоление страхов и трудностей. С самых ранних лет. Помню про себя. Надо было преодолевать ужас, когда взрослые оставляют тебя одного в пустом доме (а сумерки наступают рано, а под кроватью обитает придуманное чудище по имени Тихо). Надо было выходить во двор, где вредные девчонки из соседнего дома грозят тебя изловить и вывалять в пыли. Надо поздними осенними вечерами возвращаться по черным, без единого фонаря, улицам из школы, а в сырой, чавкающей грязью мгле могут таиться злодеи из банды «Черная кошка»… А еще приходилось преступать через противную (просто девчоночью!) нерешительность в схватках с учителями, которые (учителя то есть) всячески попирают твои понятия о независимости и справедливости… Думаете, с возрастом легче? Этот изматывающий душу страх каждой весной, на переводных экзаменах. Эта необходимость лезть в драку, чтобы отстоять авторитет и смыть обвинения в боязливости (а душа обмирает и руки слабеют). А одиночные походы по окрестным лесам – думаете это просто? А решение отправиться в поезде через всю страну в гости к живущему в Белорусии отцу? А необходимость с беззаботным видом сигать вниз с парашютной вышки? А… первый неумелый поцелуй в сухие и дрожащие девчоночьи губы…

Река по дружески помогала воспитывать смелость. Вернее, давала для этого возможность. «Вот тебе высоченный снежный откос, чтобы скатиться на лыжах (смотри, такие же, как ты, пацаны съезжают без всякой боязни!)». И съезжал… «А не пора ли тебе переплыть меня от берега до берега, как это делают старшие приятели?». И переплыл наконец… «А сможешь пробиться сквозь джунгли на обрыве, чтобы напасть на „вражеских легионеров“ с тыла?». И пробивался – полуголый, как воин Спартака, с деревянным мечом – сквозь безжалостный чертополох и нестерпимо жгучую «татарскую» крапиву. И нападал – во имя освобождения рабов от римских буржуев… А прыжки с высоченного водного трамплина! А плавания на парусной плоскодонке – под грозами и ветрами! А подводные заплывы под приткнувшимся к берегу плотом… И каждый раз – ощущение победы (хотя, конечно, не окончательной, а лишь на нынешний день или час)…

У автора, который пишет для ребят, главный опыт – собственное детство. Особенно, когда лет-то тебе всего ничего и другого-то опыта почти и нет. И потому в ранних моих (обычно неоконченных) повестях и рассказах темой чаще всего было именно преодоление. И почти везде была там река.

В пятьдесят девятом году я взялся за большой рассказ «Пояс Ориона». Такое название ребята дали плоту, превращенному в корабль. Тема, которую я и в дальнейшем «обкатывал» не раз. Оно и понятно: плотов на Туре всегда было множество – и плывущих за буксирами, и стоявших в несколько рядов у берега. Запах сосновой мокрой коры всегда вплетался в запахи речной воды, сырого песка и прибрежных трав. (Мне был очень понятен и близок рассказ о путешествии Гека Финна и Джима на плоту по Миссисипи, хотя их плот – как я сообразил позже – едва ли был из сосновых бревен).

В рассказе плот соорудили не мальчишки из обычной уличной компании, а звено одноклассников. Это считалось чем-то вроде пионерской работы – в пятидесятые годы, в небольшом городке, такое было возможно. И, конечно же (не раз повторяемая ситуация) злой волею безжалостной учительницы главный герой оказался отлученным от экипажа и от участия в летнем плавании. А он столько сил вложил в этот корабль…


Это началось, когда не было мальчику еще семи лет. Началось, как чаще всего бывает, с книги, но не с захватывающих романов Стивенсона и не с «Необыкновенных путешествий» Жюля Верна, а с детского издания «Гулливера». И причиной этому была первая фраза, которой даже нет в настоящем, полном варианте книги. Валерка не ходил еще в школу и читал неважно. Несколько раз открывал он большую книгу, но терпения хватало лишь на первую фразу: «Трехмачтовый бриг «Антилопа» уходил в Южный океан…»

Фраза была неправильная – трехмачтовых бригов не бывает. Но тогда Валерка этого не знал, и слова эти казались ему похожими на строчку из песни. Мальчик часто повторял их, разглядывая на последней странице рисунок: вросший в берег якорь и за ним, в море, далекие паруса…

Шел март, Валерка сидел у окна. В голых ветках тополей горланили воробьи, за тонким слоем серых облаков плавало солнце. Потом облака чуть сгустились, ветки дрогнули, разогнав воробушков, и, морща лужи, промчался порыв пасмурного ветра. Второй порыв был сильнее, у соседей хлопнул оторванный ставень. Валерка прищуренным глазом опытного человека взглянул на флюгерок, приколоченный к забору. Фанерная стрелка, повернувшись навстречу воздушному потоку, показывала на юго-запад. А ветер, плотный и теплый, шел уже сплошной стеной, выхлестывая из луж на тротуары языки воды и слизывая остатки серого снега.

Валерка смотрел то в окно, то на рисунок в книге, лежавшей у него на коленях, и показалось ему, что на картинке из пасмурной дали штрихового горизонта тоже налетает ветер и волны встают все выше, накатывают на берег. Пенящиеся гребни переваливаются через якорь, и обрывок цепи на нем качается, тихо звеня.

И захотелось Валерке на желтый от песка и черный от мокрых валунов берег, где ветры бросают в лицо охапки пены и горошины соленых брызг…

…Трехмачтовый бриг «Антилопа» уходил в Южный океан…


Любопытно, что делая столь романтические описания, я в ту пору пользовался только воображением, потому что на самом деле никогда не видел моря. Чуть позже, летом пятьдесят девятого года, я побываю на студенческой практике в Ленинграде, познакомлюсь с Балтикой, а еще через год окажусь в Севастополе – городе моей мечты. А пока я знал о морских просторах не больше моего семилетнего Валерки…

В рассказе я должен был коротко, для связки между эпизодами, написать, что в четвертом классе Валерка перешел в другую школу, потому что семья получила новую квартиру.


В этом году была очень ранняя весна. Первого мая зацвела черемуха, а в середине месяца стало так тепло, что ребятишки каждый день бегали купаться.

Валерка жил теперь у самой реки. После школы он торопился на берег, где они с ребятами строили из выловленных бревен плот для будущих далеких путешествий. Плот был почти готов. Узкий и длинный, с острым бревном впереди и тонкой высокой мачтой, он покачивался на волнах от колес проходивших неподалеку буксиров. На корме была настлана палуба из досок старого забора. Штурвал из колеса телеги с примотанными проволокой ручками казался настоящим. На рее висел свернутый в трубку парус. Его сшили из дырявых мешков. Осталось только соединить веревками рогатое штурвальное колесо с пластиной руля и придумать кораблю название.

Со штуртросами справились, когда уже над рекой загорались звезды. А с названием ничего не получалось, хотя друзья ломали головы целый день. Не было такого названия, чтобы оно нравилось всем.

Становилось темнее, ярче проступили звезды, и вдруг Юрка Васильков сказал:

– Пусть будет «Пояс Ориона».

Все привыкли к тому, что Юрка всегда что-нибудь выдумывает, поэтому не удивились.

– Помните три средние звезды в созвездии Ориона? Это его пояс… И нас тоже трое.

– Пусть лучше будет «Орион», – возразил Ромка. – Мы же строим корабль для всего звена, все будут плавать на нем.

– «Орион» – это похоже на стихотворение Пушкина, – вмешался Валерка. – Скажут, что слизали. Пусть будет «Пояс Ориона».


Далее был запланирован «разоблачительный» эпизод, когда учителя и завуч узнали о планах ребят. Те сперва-то строили корабль без разрешения. Конечно, сначала последовали грозные упреки, обещания снизить годовые оценки за поведение, жалобы родителям и тому подобное. К счастью, директор школы был неглупый и добрый (иногда встречаются такие, я даже знаком с одним). К тому же, бывший моряк, воевавший на торпедных катерах. Он уладил дело, договорившись со студентом-практикантом Аркадием Сергеевичем (в просторечии – Аркашей), что тот возьмет командование в свои надежные руки и будет руководить летним плаванием. Аркаша был «парень что надо», и такое решение не вызвало споров.

Беда случилась позже, перед самыми каникулами…


Началось как будто с пустяка: Валерка не сделал домашнего задания по арифметике. Он честно признался, что до позднего вечера читал интересную книгу и забыл об уроках.

– Я завтра обязательно-обязательно приготовлю, – пообещал он Анне Георгиевне.

– Хорошо, я проверю, – сухо ответил та.

И нужно же было случиться, чтобы на следующий день Валерка забыл тетрадь с решенными задачками.

– Придумай что-нибудь новое, – сказала ему учительница, когда он виновато объяснил ей, в чем дело, – это очень старая отговорка.

Валерку огорчила не двойка (на второй год все равно уже не оставят!). Обидел тон, которыми были сказаны эти слова: «Придумай что-нибудь новое». Ведь не соврал же он! И вот ученик, о котором говорили, что он вежливый и дисциплинированный, вдруг отчетливо сказал:

– Придумывают, когда врут. А я сказал правду. Я не виноват, что вы не верите.

– Ты, кажется, грубишь? – подняла брови Анна Георгиевна.

– Я? – удивился Валерка.

– Выйди из класса.

Он пожал плечами и ничего не понял. Был последний урок, и Валерка, сложив портфель, отправился к двери.

– Портфель оставь, – приказала Анна Георгиевна.

Валерка на секунду остановился и удивленно взглянул на нее.

– Зачем вам мой портфель?.. Ведь в нем нет тетради.

Последние слова он сказал уже у двери, и учительница ничего не успела возразить.

…Его не вызывали к директору, не посылали за родителями. Все было спокойнее и гораздо хуже. На следующий день после уроков Валерку встретила старшая вожатая и сказала, что за грубость с учителями его не допустят к летнему походу по реке.

Внутри у Валерки все похолодело, и он, сгорбившись, побрел назад в класс. Там еще шумели ребята. Валерка сел на заднюю парту и стал смотреть в окно. За окном плясали на ветру молодые листья тополей.

Подошел Ромка, тронул за плечо.

– Ты чего… такой?

Валерка не выдержал и уронил голову на руки.


Он ничего не сказал ребятам. Потому что это были замечательные ребята. Не то, что в прежней школе, где Валерку дразнили «моряком с дырявой миски» и «книгоедом». Нынешние друзья просто-напросто отказались бы от плавания, когда узнали бы, что в него не пускают Валерку. Аркаша обо всем знал, но Валерка попросил его молчать.

– А перед самым походом я скажу, что не пустили родители…

Аркаша понимающе кивнул. Он, практикант, спорить с учителями и вожатой, конечно, не мог. Да и бесполезно это было…

«Пояс Ориона» был ошвартован у лодочных мостков, недалеко от деревянной лестницы, которая вела вверх по береговому откосу, почти прямо к школе. Покачивался на мелких волнах, словно ждал… Валерка приходил сюда вместе со всеми, будто ничего не случилось. Говорили о близком путешествии…

Уже сданы были все экзамены. Анна Георгиевна поставила Валерке четверки за письменную работу и за устный ответ. После устного экзамена он подумал: «Может, попросить прощения? И пусть скажет вожатой…» Они встретились глазами, и Валерка понял: Анна Георгиевна того и ждет.

А вот черта с два! Капитаны парусников, уходящих в Южный океан, не унижаются, не просят извинений, когда не виноваты…

Первое плавание должно было длиться не долго, несколько часов. За три дня до этого звено с Аркашей ушло на Веселую гору (это вниз по течению, мыс такой на излучине), чтобы подготовить там лагерь. Потом они вернутся, погрузятся на «Пояс Ориона» и поплывут к уже оборудованной стоянке… Валерка не пошел, сказал, что болит горло и его, осипшего, не отпускают. А осип он от подступивших слез…

На следующее утро, рано, часов в семь, Валерка пошел к мосткам, где стоял «Пояс Ориона». Что его, Валерку, толкнуло? Может, хотел попрощаться с кораблем без посторонних?

На плоту хозяйничал дюжий парень в галифе с сапогами и в майке, под которой перекатывались мускулы. Он не хозяйничал! Он просто громил корабль! Зачем?!

Он ломом отодрал доски палубы и теперь взял топор.

За всем за этим смотрела с мостков семилетняя Наташка, внучка школьной уборщицы тети Капы. Кажется, она плакала…

Валерка не помнил, как оказался на плоту…


–  Не смейте! Не имеете права! – крикнул Валерка и схватил парня за рукав. Тот лениво отмахнулся, и мальчик отлетел, ударившись коленом о твердое, как камень, бревно. Он тут же вскочил и, проглотив слезы, хромая, снова бросился к парню, который замахивался топором на штурвального колесо. Нога парня скользнула на бревне, и он покачнулся на краю плота. Что-то словно толкнуло Валерку, и он не колеблясь ударил парня в живот головой. Плеск и ругательства разнеслись над водой. Наташка на мостках громко засмеялась.

Валерка раздернул узел на швартовом конце. Двух толчков шестом было достаточно, чтобы «Пояс Ориона» оказался в безопасности. Выбравшись на берег, парень что-то кричал, махал кулаками, но Валерка не смотрел на него. Он впервые был один на «Поясе Ориона» единственным и полным хозяином корабля.

Он знал, что делать. Потянув шпагат, мальчик развернул серую мешковину, закрепил парус и встал к штурвалу. Ветер туго натянул полотнище, и плот стал удаляться от берега. Валерка взял ручки штурвала.

Серебряная дуга реки разворачивалась перед ним. Справа, над кромкой обрыва, поблескивали окна зданий. Берег ушел далеко и казался совсем невысоким, но двухэтажные дома были раза в три ниже его зеленой стены. Слева, тоже далеко, громоздились краны и черные корпуса теплоходов, там была судоверфь. Берега распахнулись, давая маленькому капитану широкую дорогу. Узкий тяжелый плот набирал скорость под неслабеющим ветром. Он двигался, как торпеда, разбивая воду острым носовым бревном. Далеко-далеко, где левый берег поворачивал к югу, синела полоска леса. За лесом скрывалась Веселая гора, она была еще не видна. Там должно было собраться звено. И куда же еще мог вести свой корабль Валерка?.. Где он найдет защиту?

Пусть теперь про него говорят что угодно! В конце концов, Наташка все видела и подтвердит, что парень в галифе вел себя как бандит и разрушитель!

А если там, у Веселой горы, Аркаша скажет ему, Валерке, «все равно ты не имел права», он отдаст плот и уйдет. Обратно, пешком в город. Пусть говорят что хотят, а он все-таки спас «Пояс Ориона», он вел его и был сейчас капитаном.

Кипел бурун у бревна. Ветер не ослабевал. Пошла захлестывать на корму небольшая волна. Темное облако на минуту закрыло солнце. За ним еще двигались облака… Стало прохладнее, и Валерка вздрогнул, но не столько от ветра, сколько от волнения. Лишь сейчас, когда под полуоторванными досками стали ходить расшатавшиеся бревна, он почувствовал простор и глубину разлившейся по весне реки. Но не испугался он, нет. Только прищурил глаза и покрепче перехватил рукоятки штурвала. Ныло разбитое колено, кровь из ссадины стекала по ноге темной струйкой. Гудело под рубашкой ободранное плечо. На рубашке темнели полоски глины. Но Валерка не думал о боли. Ветер и плеск окружали его, охватывали со всех сторон, несли на влажных крыльях…


Вот этими строчками и можно было закончить рассказ. Читатель и сам понял бы, что дальше все будет хорошо. Валерку с его кораблем встретят у Веселой горы ребята и Аркадий, быстро поймут, кто прав, кто виноват, после чего все учительские и вожатские запреты окажутся бессильными перед лицом несомненной Валеркиной доблести и законами морского братства… Но, с другой стороны, хотелось и продолжить повествование. Рассказать, что не сразу все встало на свои места. Вожатая некоторое время негодовала и кричала, что Валеркина схватка с «взрослым человеком, которого он чуть не утопил», была не геройством, а хулиганством. Спасибо маленькой, но сообразительной Наташке, толково рассказавшей, как все было. А вскоре выяснилось, что «взрослый человек» пытался разрушить «Пояс Ориона» по прямому наущению вожатой, которая очень не хотела, чтобы состоялось плавание (вдруг придется отвечать!).

Но ничего этого не понадобилось. Перечитав готовые куски, я охладел к рассказу, а потом он надолго затерялся в архивах, которые у пишущих людей копятся и копятся с годами (хотя кто-то, кажется Пастернак, убеждал нас: «Не надо заводить архивов…»). Наткнулся я на эту тетрадку лишь через много лет. В нее был вложен рисунок: Валерка шестом отталкивает от мостков плот. Взъерошенный, в порванной рубашке, в широких, подвернутых до колен штанах, весь натянувшийся в своем пружинистом усилии поскорее увести свой корабль от опасности… Да, он прошел через свое преодоление и оказался победителем.


Но Валеркино преодоление было лишь коротким моментом в его жизни. Другому пацану, похожему на Валерку, только на год старше, пришлось труднее. В начатой мною повести «Секунда на размышление» двенадцатилетнему Лёньке хватило всяких бед и тревог…

В этой повести тоже есть река. Есть плоты у берегов, есть хибарка пристанского сторожа, у которого Лёнька ищет приют в тяжкие минуты; неторопливые буксиры, обрывистые берега, рыбацкие костры… Но это, так сказать, декорация, но фоне которой развертывается действие. А пружина всей этой драмы – тоска мальчишки, оказавшегося в одиночестве, и его сомнения: способен ли он в решительный момент совершить отчаянный, но правильный поступок – так, как это сделал его отец?

Портрета Лёньки не сохранилось. Но я до сих пор ясно вижу этого худого остролицего мальчишку с тревожными глазами. Его тревога была моей тревогой (да и сейчас она не прошла до конца). Полностью сохранилась первая глава. И дата стоит:11/XI-62. Это значит – уже после университета. Первый сборник рассказов готовился к печати, но хотелось «создать» что-то более капитальное. Итак…

Секунда на размышление

Первая глава

– Ну вот и прекрасно, – сказала мама, когда я развернул у стены раскладушку. – Теперь у тебя своя комната. Доволен?

– Угу, – ответил я. – В комнате было много солнца, блестела свежая краска. И места много… Но я еще не знал, доволен ли я.

До приезда сюда мы жили в подмосковном городке. Мама работала на трикотажной фабрике и заочно училась в текстильном институте. А когда она закончила институт, ее пригласили работать сюда, в Сибирь, на камвольный комбинат. Маму на комбинате знали. Она там бывала в командировках и на практике.

Директор комбината очень звал маму, потому что у него не хватало специалистов по текстильному оборудованию. Он сам так писал: «Специалисты по текстильному оборудованию»… Я и не знал, что у маминой профессии такое длинное звание. Думал, она просто инженер.

– Лёнька, – говорила мама, – здесь, под Москвой, инженерами хоть пруд пруди. А там такая работа интересная. Комбинатище такой. Я даже и не знаю, что делать, Лёнька… – Она брала меня за плечи, поворачивала к себе и внимательно смотрела в лицо. Я тоже смотрел ей в лицо. Она красивая и совсем молодая. По-моему, она похожа на кубинских девушек. Знаете, на тех, которые вместе с мужчинами охраняют Кубу. Народная милиция. Их снимки часто печатают в «Комсомольской правде».

Мама держала меня за плечи и спрашивала:

– Что же нам делать, Лёнька?

Я говорил:

– Ну что ты меня уговариваешь? Я же согласен. Ну, конечно, едем…

Я говорил так, потому что не хотел, чтобы она волновалась. Ей нельзя было много волноваться. Но, наверно, голос у меня был не совсем веселый. И мама снова брала меня за плечи и снова поворачивала к себе.

– Понимаешь, Леня, там полегче жить будет. Зарплата хорошая. Директор двухкомнатную квартиру обещает. Разве здесь мы дождемся такой квартиры?

Я отвечал, что, конечно, не дождемся и надо ехать. И чтобы мама поверила, будто мне правда хочется ехать, я спрашивал:

– А у меня там будет своя комната?

– Будет! – смеялась мама. – Воображаю, какой кавардак ты в ней устроишь! – Она давала мне подножку и толкала меня на кровать, и я падал сразу же, потому что не хотел, чтобы мама боролась со мной. Ей это было вредно. Я падал и смеялся. Смеялся изо всех сил, чтобы она поверила, будто я очень рад.

А мне совсем не нужны были отдельная комната и город в Сибири. Мне было хорошо в нашей единственной комнатке, в деревянном двухэтажном доме, где я прожил все свои двенадцать лет и девять месяцев. Дом стоял на старой улице недалеко от железнодорожной линии. Кругом росли большие липы. Все время со свистом проносились электрички. Вечером их окна желтой цепью мелькали среди темных деревьев.

Раньше мне все это надоедало. Я мечтал о далеких путешествиях. Но ведь из самых долгих и далеких путешествий люди возвращаются домой. А тут надо было уезжать насовсем, и я понял, что очень люблю свой дом, свои липы и люблю, когда электрички с огнями проносятся через город. И самое главное – это было совсем точно – я знал, что нигде не будет такой школы, как наша – двадцать вторая, железнодорожная. И нигде никогда не найду такого друга, как Володька Соловьев. Это тоже точно.

Но я не спорил с мамой, ей нельзя было волноваться. И она сама знала, где ей лучше. Не оставаться же из-за меня…

В конце июня мы уезжали. Нас провожал Володька. Все вещи мы отправили багажом, с собой взяли только маленький новый чемоданчик и большой старый чемодан. Маленький я отдал маме, а большой, тяжеленный, отобрал у нее. А Володька отобрал у меня. Тогда я взял у мамы ее чемоданчик, и мы пошли на вокзал. По дороге мы весело разговаривали о всякой ерунде и смеялись. А когда подошел поезд, мне стало так тошно, что просто завыть хотелось.

Мы присели на чемоданы – мама на маленький, мы с Володькой рядом, на большой.

– Вот и все, – вздохнула мама и встала. И мы встали. Мама вдруг взяла Володьку за плечи, так же, как брала всегда меня, и поцеловала его в лоб. И сказала:

– До свиданья.

Володька пробормотал «до свиданья» и насупился. Потом протянул мне руку:

– Ну ладно… Ты пиши.

– Ага, – сказал я.

У Володьки была сильная рука. И он долго не отпускал мою ладонь

– Ты тоже пиши, – сказал я.

– Ладно, – ответил он.

Потом я сказал:

– Я Генке Лаврентьеву «Наследника из Калькутты» давал почитать. Он так и не отдал. Ты забери, пусть у тебя будет.

– Заберу… – Он посмотрел на потрепанный чемодан и спросил: – Замок-то держится?

– Держится… Мы с мамой на будущий год в гости приедем.

– Правильно.

Он еще раз протянул мне руку.

– Лезьте в вагон. Я вещи подам.

Мы поднялись в тамбур.

– Ну смотри, пиши, – снова сказал Володька с платформы.

– И ты, смотри, пиши.

– Пока.

– Пока.

Ударил колокол. Володька повернулся и пошел с перрона. Не стоять же ему и не махать рукой. Он шел, не оглядываясь, и скрылся за красным зданием вокзала.

Когда мы приехали, на вокзале нас ждала «Волга». Это директор комбината прислал. Так сказал пожилой шофер в соломенной шляпе. Он повез нас на квартиру. Дом был новый, и все жильцы там поселились недавно. Но у всех, конечно, были кровати, столы, стулья. А у нас ничего не было. Контейнер с нашими вещами, наверно, не доехал еще даже до Урала. Мы сходили в мебельный магазин, он был как раз напротив нашего дома. Там мы купили круглый стол и две раскладушки. Все равно нашей старой мебели не хватило бы на две комнаты да еще на кухню. Но больше мы ничего не стали покупать, потому что денег почти не осталось.

Я здорово устал, пока по частям затаскивал стол на третий этаж. Я развернул раскладушку и лег, чтобы попробовать, удобно ли на ней спать. Наверно, было очень удобно, потому что мама тряхнула меня за плечо и сказала:

– Ой, все еще спишь! Я уже на завод успела съездить…

Мы начали устраиваться. Стол поставили посреди большой комнаты, раскладушки – в разных комнатах. Заглянула соседка тетя Зина, оглядела нашу небогатую обстановку, покачала головой и принялась маму обо всем расспрашивать. Все соседки любят расспрашивать, а мама не любит пустой болтовни. Поэтому разговор не особенно получался.

Вдруг что-то грохнуло, появились две табуретки и Лёля, племянница тети Зины.

– Вот! – сказала Лёля. – Они у нас только место занимают, а у вас сидеть не на чем. Теперь сидите. – Она мотнула черной косой и удалилась.

Тетка проводила ее пиратским взглядом, кисло заулыбалась и запела:

– Са-амостоя-а-тельная. А всего семнадцать лет… А вы табуреточками-то пользуйтесь, ничего…

– Спасибо. Попользуемся, если вы не против, – сказала мама.

Прибежала маленькая любопытная девчонка из соседнего подъезда. Ее звали Алёнкой. Она с самого нашего приезда крутилась рядом. Алёнка принесла цветок, который рос в банке из-под камчатского лосося. Алёнка не знала, как называется цветок, она звала его просто «листики». Там и было-то всего четыре листочка на тонком зеленом стебельке. Алёнка, потоптавшись на пороге, зачем-то намотала на палец белобрысый локон, подергала, потом протянула маме банку:

– Берите листики насовсем. Я еще посажу.

Мне этот подарок понравился больше табуреток. С листиками стало веселее.

– Только рыбу не обрывайте, – попросила Алёнка. – Она вон какая хорошенькая.

На банке была наклейка – красная, с желтыми буквами и серебристым лососем.

– Не оборвем, – сказала мама. – С рыбой гораздо красивее.

Алёнка убежала, пообещав достать для нас котенка.

Мама поставила листики на подоконник, полюбовалась и сказала:

– Прекрасно мы устроились, как вы считаете, Леонид Иванович?

– Прекрасно… Только плохо, что на третьем этаже.

– Это почему.

Будто она не знала почему!

– Тебе же каждый день придется подниматься…

– Что, я старуха? Поднимусь.

– А сердце…

– У всех сердце, – усмехнулась мама. Она сердилась, когда ей говорили про сердце и всегда отвечала, что «у всех сердце».

Мы застелили стол газетой, нарезали хлеб и колбасу и сели обедать. Мама сказала:

– Твоя школа в трех кварталах отсюда. Все получилось отлично, записали без всякой волокиты. В седьмой «В».

– Когда ты успела? – удивился я.

– По пути с комбината.

– Я мог бы и сам, – сказал я. – Не маленький.

– Конечно. Но мне было по пути… А ты сходи сегодня в школу. С ребятами познакомишься. Сегодня ваш класс на пришкольном участке работает.

«Наш класс», – усмехнулся я, а вслух добавил;

– Хорошенькая вещь! Я и так две недели на участке проработал. Дома еще, когда практика была. А тут опять огурцы окучивать?

– Сходи, сходи. Все равно здесь больше делать нечего. – Она оглядела полупустую комнату. – Все в порядке, все на местах.

– Нет, не все, – Я встал и открыл чемодан. Сверху, в фанерной рамке, которую мы выпилили вдвоем с Володькой, лежала фотография. Папина.

– Надо ведь ее повесить, – сказал я.

– Да, – ответила мама. – Но пока нет гвоздиков. – Поставим на стол. Хорошо?

– Хорошо.

Но я не спешил. Я сидел на корточках перед чемоданом, а мама подошла и остановилась рядом. Я взглянул на снимок и закрыл глаза. Я знал, что сейчас будет. Мама всегда говорила, что у меня слишком сильное воображение. Когда она сердилась, то говорила даже: «Разнузданное воображение»… Я закрыл глаза и знал, что услышу шум мотора.

Он будет приближаться и затихнет у наших ворот. Хлопнет дверца, и по земле затопают сапоги. И голос отца, негромкий, но очень ясный, спросит: «Что смутный, сынку? Ничего? Ну и ладно. Мамке скажи, приеду через час. Еще один рейс…» Ладонью спутает мне волосы. Ладонь жесткая и слегка пахнет бензином. Потом он зашагает к машине… Всё. Можно открыть глаза. Вот он, папка, улыбается так, что зубы блестят. И волосы, волнистые и светлые, растрепались от ветра. Он стоит на крыле своего ЗИЛа, держится за открытую дверцу…

Этот ЗИЛ и сейчас ходит по дорогам Подмосковья. А папки нет…

Он погиб два года назад. Был очень холодный октябрь, и шел первый снег. Все люди радуются этому снегу, даже взрослые радуются, хотя и притворяются, что им все равно. А папа даже и не притворялся… Но, может быть, он в тот рейс и не думал о снеге. Он торопился.

С химзавода, где папа работал, его послали в подшефный колхоз. Там на полях осталась картошка. Шел снег, а она замерзала на земле, потому что ее не успели вывезти. И отец поехал на помощь.

Недалеко от деревни есть плотина. Слева, под плотиной, старая мельница. Справа – большой и очень глубокий пруд. И дорога вела через плотину. Она была пустой, совсем пустой и белой от снега.

Какой-то совсем маленький мальчишка вылез на плотину слева, от мельницы. Тянул за собой санки. Эти санки и спасли его. Судя по всему, их папа и увидел, а сам мальчишка был в белом, до пят, полушубке, и шапка у него была белая.

Мальчишка испугался машины, побежал и упал. Под снегом на дороге оказался лед. Мальчишка упал и лежал на дороге. Оставалось несколько метров пути. Какие уж тут тормоза, если под снегом лед. Оставалось несколько метров и секунда на размышление. ЗИЛ разнес перильца, сколоченные из неоструганных стволов тонких березок, и упал на лед пруда. И в тонком льду, занесенном первым снегом, появилась черная полынья.

Когда прибежали из деревни люди и пришел трактор, ледок уже снова затянул полынью, и на него опять падал снег.

Когда мама узнала о папиной смерти, у нее что-то случилось с сердцем. Сердце у нее и раньше было слабое, но я не видел, чтобы мама теряла сознание. А тут она лежала, как мертвая, лицо у нее стало желтым. Мамина подруга тетя Тося брызгала ей в лицо водой.

Потом мама очнулась и стала плакать. А я не плакал. Боялся. Мне казалось, что с мамой снова случится что-то страшное, когда она увидит, что я тоже плачу… Я сидел рядом и молчал, сдерживался изо всех сил. А потом слезы будто застыли и я уже все равно не смог бы заплакать. Но если бы и смог, то не стал бы. Я боялся и чувствовал, что один из нас не должен плакать.

Нам не показали отца. Я видел только длинный гроб, обитый красной материей. На углах материя была почему-то собрана в складки.

В тот день, когда хоронили папу, снова пошел снег. Комья земли, выброшенные из могилы, застыли, и снег припорошил их. Заиграл оркестр и перестал. Какие-то люди опустили гроб в могилу – на веревках с петлями из ремней, чтобы удобнее было держать. Потом они взяли лопаты, и комья застучали внизу.

Я не смотрел, как зарывали могилу. Недалеко стояла прямая береза с толстым далеко торчащим суком. Сук был обломлен и расщеплен на конце. Снег лежал на нем пушистым валиком. У меня было горячо и сухо в горле. Я подошел к березе, привалился лбом к холодному стволу, взял из мягкого снежного валика пригоршню и стал глотать.

Кто-то надел на меня шапку, и я услышал голос. Я не сразу понял, что это мамин голос. Он был слабый, но очень спокойный:

– Не надо, Леня. Ты можешь простудиться. Не надо. – Она хотела поправить мой шарф, но не стала и прижала свою теплую ладонь к моей щеке.

Тогда я заплакал. Я еще за секунду до этого не знал, что смогу так сильно заплакать и уже долго не сумею остановиться. Я плакал, прислонившись к березе, и слышал, как ударили три выстрела – прощальный салют. Папа не был военным, но кто-то салютовал ему. В ту минуту мне было все равно. Я даже не повернулся, чтобы посмотреть, из чего стреляют. Через неделю я нашел у папиной могилы затоптанную в снег гильзу и понял, что стреляли из пистолета «ТТ». Наверно, бойцы заводской охраны…

Отец словно задал мне вопрос. Это я понял, когда мы с мамой приехали на место его гибели. Заводская легковушка осталась за прудом, а мы вышли на плотину.

Лед на пруду был ровный, и его совсем занесло снегом. И нельзя было даже угадать, где месяц назад чернела полынья. И перила починили. Наверно, срубили для этого еще одну березку.

Я подошел к перилам и навалился грудью. Они вдруг качнулись. И я рванулся назад. Недаром мама говорила про мое разнузданное воображение. Мне показалось, что березовые жерди проломятся, я упаду, пробью лед и уйду в черную воду.

Я отошел, и тогда впервые мне будто кто-то сказал: «Он не испугался. А ты смог бы?»

Я не знал.

Мне говорили, что я похож на отца. Говорили, что волосы такие же, глаза такие же и даже характер такой же. Но я не знал, смог бы я сделать то, что сделал отец. Чтобы спасти мальчишку, он повернул машину, а ведь у него была всего секунда на размышление. И в эту секунду надо было решиться…

Я представил себя на его месте. И вдруг понял, что не решился бы вот так сразу взять и повернуть. Это же навстречу смерти. И тут даже некогда подумать.

Я стиснул зубы и крутнул руками, будто поворачивал баранку. Потом еще, еще, еще… Может быть, я все-таки смогу? Ведь я похож на отца!

– Ты что, Лёник? – тихо спросила мама.

– Так… – сказал я и сунул руки в карманы.

Но с тех пор у меня появилась привычка. Я все время представлял себе дорогу, человека на ней, машину. Я все время рвал вправо баранку руля. Сижу на уроке, вцеплюсь в парту и уже не слышу ничего. Дорога, человек! Руль – в сторону!!

– Седых, что с тобой?

– Ничего…

– Сиди спокойно.

Иногда мне казалось, что я смелый, что я сумею, если случится… Но мне надо было знать точно, чтобы стать спокойным. А как узнать? Ведь такое случается раз в жизни.

Я себя до того довел, что даже сниться стало. То будто я машину веду, то самолет на бреющем полете то корабль. И на пути – то человек, то дом какой-то, то лодка с рыбаками. И всё мчится навстречу. А я не могу отвернуть, нет сил…

Однажды ночью я все-таки рванул баранку, и машина полетела в скалистую попасть, и за стеклами кабины мчались клочья рыжего тумана… Ну и что? Ведь уже хватаясь за руль, я знал, что это сон…

Так закончилась первая глава. Других глав я не написал. Я даже точно помню, почему отложил повесть. Надвинулся на всех на нас грозный Карибский кризис, когда руки наших и американских генералов лежали на ядерных кнопках. Всяких чувств было множество, но самое главное, пожалуй, – ненависть к безмозглым политикам, которые неизвестно чего ради могут уничтожить половину человечества. «Какое они имеют право?!» А еще – понимание, что только все люди вместе могли бы оказать сопротивление таким идиотам, но увы… И мысли повернулись к другой теме. К повести, где говорилось, что, если у взрослых не хватает здравого смысла, то, может быть, хотя бы дети встанут на защиту планеты? Конечно, сумасшедшая фантастика (недаром меня обвиняли в «детском авангардизме»). Но, если в реальном взрослом мире я был беспомощен, то сделать что-то хотя бы в жанре детской сказки чувствовал себя обязанным… Не сделал, не успел. В том смысле, что (слава Богу!) кнопки все-таки никто не нажал, и тема (как мне показалось тогда) стала не столь актуальной. Но и «Секунда на размышление» теперь не волновала так, как прежде. «Уставший от переживаний», я взялся за беззаботную повесть о приключениях белого щенка и второклассника Борьки Уголькова. И закончил ее! А «Секунда…» так и залегла в архивах, лишь изредка я «теребил» из нее детали для других повестей и рассказов. И порой чувствовал вину перед Лёнькой Седых за то, что не рассказал о его судьбе до конца.

Теперь, через сорок лет, перелистывая ветхую тетрадку, я понимаю, что повесть могла получиться не хуже других. Кстати, сохранился довольно подробный план. Казалось бы, садись и дописывай. Но я давно уже не пишу так, как в шестидесятых годах. Пытаться снова влезть в шкуру молодого автора с его юношеским стилем, категоричностью суждений и открытостью чувств – это все равно, что мазать кремом и пудрить морщины. Смешно и глупо. Писать, глядя на придуманные в то время события с нынешней колокольни? Но получится вообще неизвестно что… Да и зачем это? Все равно, что бессмысленные попытки вернуть прошлое… Но, чтобы Лёнька не обижался, я попытаюсь коротко вспомнить, что же все-таки с ним тогда было…

План второй главы

Городские улицы. Школа такая же, в которой Лёнька учился раньше. Даже показалось: «Вдруг сейчас встречу Володьку?» Но он увидел другого – щуплого рыжеватого мальчишку, который красил рамы новой теплицы. Тот работал один, одноклассники уже разошлись. Лёнька почувствовал: мальчик чего-то (или кого-то) боится. Они стали работать вдвоем. Потом, в знак знакомства, расписались на запылившихся стеклах теплицы: «Леонид Седых, Андрей Коноплев». Разговорились. Видимо, Андрюшка Коноплев ощутил доверие к новому знакомому. Признался, что к нему придираются несколько одноклассников во главе с неким Петькой Грибатовым по кличке Гриб. Поэтому Андрюшка и работает один. «Я не могу с ними драться. Не могу заставить себя ударить человека в лицо…»

Лёнька тоже никого никогда не бил в лицо (в прежней школе таких драк и не бывало). Но сейчас он дал себе слово, что при встрече с Андрюшкиными врагами трусить не станет. Андрюшка был чем-то похож на Володьку. Правда Володька умел постоять за себя, Андрюшка же, видимо, не умеет. Ну, тем более…

Однако все это отодвинулось, стало неважным, когда Лёнька вернулся в свой новый дом. Соседка сказала, что маму увезли на скорой в больницу…

Ну, а далее – Лёнькины метания, свидание с мамой в больнице, ее обещание, что скоро приедут родственники – папина двоюродная сестра тетя Женя и ее муж дядя Толя. Они живут в двухстах километрах от города, в поселке Серятино. Пока мама в больнице, они возьмут заботы о Лёньке и квартире на себя. «Это единственный выход, Лёнечка. Потерпи… Думаю, что я пробуду в больнице недолго…»

Лёнька знакомится с профессором Серебровским и узнает, что, к сожалению, «это будет довольно долго». Возможно до сентября.

Тетя Женя и дядя Толя. Тетя Женя картинно жалеет маму: «Бедная Валечка». Дядя Толя в поселке работал заведующим клубом (сейчас он в отпуске).

Еще одна заметка в скобках, посреди плана – (д. Толя просто сволочь).

Пришел контейнер. Тетя Женя в комоде и в шкафу устанавливает замки.

«– Зачем?»

«– А почему ты повышаешь голос?»

Лёньку воспитывают. Мама его тоже иногда воспитывала, но это было вовсе не то, что сейчас. Сейчас он должен понимать, что они «пошли на жертву», согласившись здесь жить. «Мы там бросили на соседей хозяйство».

Случилось страшное: Лёнька случайно услышал разговор тетушки с соседкой тетей Зиной. «Положение с Валечкой такое, что может случиться всякое… Конечно, мы не оставим мальчика, если что-то произойдет… В конце концов, мы с Анатолием давно думали перебраться в город…»

Лёнька устраивает родственникам скандал. «Вам надо, чтобы мамы не стало! Вам нужна не она, а квартира!» Махнув рукой, он случайно роняет на пол отцовские наручные часы, которые стал носить с недавней поры. Часы останавливаются. Это скверная примета… А самое скверное, что тетушка грозит написать маме в больницу о его «неправильном поведении». «И тогда во всем будешь виноват ты!»

Лёнька снова разыскивает профессора Серебровского: откровенно рассказывает про всё и просит об одном: чтобы маме не передавали писем ни от кого, кроме как от него, от Лёньки. Профессор обещает. Он говорит, что у мамы действительно тяжелое состояние. Но не безнадежное. И что ее должны перевести в кардиологическую клинику. Это далеко, в соседнем городке, зато там прекрасные условия. Об этом побеспокоился директор комбината…

Лёнькины отношения с теткой и его мужем становятся все обостреннее. Сдавленные слезы – комок в горле. Скандал за скандалом. Наконец тетя Женя «в воспитательных целях» запирает его дома. Соседская девочка Алёнка помогает Лёньке выбраться: отыскивает подходящий ключ и подсовывает его под дверь. Лёнька на свободе. А что дальше?

А в самом деле, что дальше? Я вдруг спохватываюсь, что не помню деталей. Остается одно: привести здесь абзацы плана, как они есть. В них можно уловить намек на развитие сюжета. В этом плане речь о событиях идет от первого лица – то есть от Лёньки.

«Часовщик в мастерской не хочет ремонтировать часы. Может быть, это лучше – останутся деньги, но мне тяжело. Я уйду в лес, но завтра. А что сегодня? Автобусы. Скандал с кондуктором. На набережной – лес за рекой. Где ты Володька? Ты помог бы, Володька… Есть хочется отчаянно.

Андрюшка! Он идет на концерт… «Наплевать на концерт! Что с тобой?»

Я все рассказываю Андрюшке, он ведет меня к деду. Его дед – сторож в речной гавани, живет в будке на берегу. Спокойный, щетинисто-седой. Ничему не удивляется. Ставит на стол чугунок с картошкой и молоко. «Ись идите» («Ись» – это значит «есть» на местном сибирском диалекте).

«Правда, мне здесь можно жить?»

Синева. Плеск воды под настилом. Пароход подошел к причалу…

Утром иду домой. Разговор с соседкой Леной (той, что подарила табуреты). Лена боится: «А вдруг они правда напишут и письмо все же попадет к твоей маме? Мало ли что может быть в другом городе, не уследят». Но я верю, что письмо к ней не попадет: Серебровский позаботился. Плохо другое. Я чувствую, что отчаянно соскучился по маме. Это не просто тоска. Мне ее не хватает… как воздуха. Нужен глоток, чтобы жить дальше.

Я говорю про это с Андрюшкой. Он отвечает: «Мне кажется, должен быть выход…»

Река, дед; как я жил у него. Дома появляюсь редко. Тетка требует приличий. Дед и родители Андрюшки. Мы играем в шахматы. Я бываю дома у Андрюшки, но больше он бывает у деда. Мы спим в будке на топчанах. Плеск воды и гудки. Дед ревниво любит Андрюшку, но скрывает это. Андрюшка о своих врагах. Синяк. Честное слово себе и другим. «Смелость – значит честность?» «Что бормочете?» – ворчит в темноте дед. Мы вышли на плот. Купание… «Хорошо, когда есть брат…» Но как там мама?

Тоска то притупляется, то режет ножом. Неизвестность. Чтобы добраться до мамы, нужны деньги, их нет… Андрюшка, оказывается, не зря обещал выход. Он знакомит меня с летчиком. Летчика зовут Валерий Павлович (как Чкалова!) Он обещает доставить меня в N (где клиника). «Поживешь у моей сестры». Мне просто отчаянно нужно увидеть маму…

Я решаю лететь. Летчик ждет на аэродроме (он хороший человек). Я забегаю к Андрюшке домой, чтобы попрощаться. А его нет! Со вчерашнего дня. Мать в панике. Но его отец – железный человек: «Иди, тебя ждут».

Мелочь на автобус. Но у меня еще полтора часа. У деда. Его нет. Я чувствовал, что всё случившееся связано с рекой. Лодка. Я плыву за дедом. На гавани из плотов – трое. Главный – Гриб. История Андрюшки: его увезли на безлюдный островок, чтобы не мешал шпане угонять бревна плотов, которые караулит дед. Выкрученная рука. Я вырываюсь…

Остановка рядом. Автобус должен уйти через три минуты. Бежать к автобусу? Или… С Андрюшкой ничего не случится, ну посидит на острове Робинзоном полсуток… А с мамой? Она все равно не знает, что я должен прилететь… Но мне очень надо туда … А Андрюшка?..

Автобус сейчас отойдет…

Потом, вспоминая все это, я с удивлением понимал: в долгую секунду размышления решал я лишь одно – самолет или остров? Про то, что на остров можно попасть лишь после отчаянной драки с тремя врагами (пробиться сквозь них к лодке, схватить весла, отмахаться, чтобы не догнали, не перевернули…), я и не думал, это было само собой. И я кинулся и почти пробился («Смелость – значит честность?»).

Но честность – это еще не сила. Сила была у них. Носом в землю, колено между лопаток. Потом чей-то голос. Это – отец Гриба. Наверно, тоже жулик, но что-то понял. Вместе со мной плывет за Андрюшкой…

Дома у Андрюшки.

Летчик не сможет увезти меня в N в следующий рейс, он уходит в отпуск.

…Нет, он не уходит, он тоже принял решение. Ради меня.

Но полет уже не нужен, письмо от мамы: ее скоро выпишут…

Мама вернулась. Т. Валя и д. Толя уезжают с «соблюденным приличием» на лицах. Я почти ничего не рассказываю маме, лучше ее не волновать. Но… вдруг сами собой пошли папины часы…

Я так и не знаю до сих пор: решусь ли я в нужный момент рвануть руль? Андрюшка удивился однажды: «Не знаешь?» Потом вдруг согласился: «Этого никто не знает заранее. Это, наверно, каждый раз решаешь заново…»

Письмо от Володьки.

Потом еще есть строчки плана – про велосипед, рогатку, снова про часы. Не могу уже вспомнить и понять. На велосипеде (Андрюшкином) мы, кажется вдвоем, катались по окрестностям, вдоль реки, и говорили про жизнь. Врагов мы уже не боялись ни капельки.

Да, забылись детали, но себя (как я был Лёнькой) и друга Андрюшку помню отчетливо. До мелочей. А еще помню запахи реки, сосновых плотов, сырого песка. Огоньки по берегам… Сохранились несколько строчек, которые я приготовил для самого конца.

Далеко, на середине реки, светясь квадратиками желтых окон, прошел речной трамвай. Мы уже забыли про него, когда к берегу в темноте подкралась волна. Она вздыбилась у каменных ступеней, зашумела и с ног до головы окатила нас теплой водой.

Мы не обиделись на волну. Засмеялись и побежали домой.

Короче говоря, все кончилось хорошо (или почти хорошо). По крайней мере, в то лето, в те дни… А река текла дальше – как течет время – и не отпускала меня, начинающего автора, от своих берегов. И еще одна житейская история (из тех, что я писал и рисовал в общих тетрадках), должна была развернуться на берегу.

Путешественники не плачут

…Есть у меня небольшой рассказ с названием «Путешественники не плачут». Я дал ему это название, чтобы так озаглавить сборник рассказов и тем самым «заткнуть дыру» в издательской заявке. Потому что сначала заявил большую повесть, которая именно так должна была называться. К сожалению, повесть не «склеилась».

А склеить ее я собирался из трех больших рассказов – тоже незавершенных. Сейчас перечитываю конспекты и корю себя за лень и неумение.

Первый рассказ – «Лось ударит копытом». Начинался он так.


Перед Новым годом сотрудник биостанции Сергей Брагин получил письмо. Незнакомые люди сообщали, что жена его покойного двоюродного брата – Татьяна – умерла от сердечного приступа…

До Новокаменска было больше трехсот километров. Поезд уходил только ночью. Сергей позвонил в аэропорт, и знакомые ребята из транспортной группы прислали за ним мотоцикл. Через час в Новокаменск спецрейсом отправлялся вертолет геологов…

Сергей вернулся третьего числа. Он толкнул дверь, пропуская вместе с морозным облаком закутанного мальчика. Пар поднялся к потолку и затуманил желтую коридорную лампочку. Из кухни появилась соседка Зинаида Филипповна. Увидела мальчика, подперла пальцем щеку и приготовилась запричитать. Сергей глянул на нее из-под шапки, и соседка скрылась.

– Эдик! – позвал Сергей, подталкивая мальчика к дверям своей комнаты. Дверь напротив распахнулась, и в ярком ее прямоугольнике мальчик увидел коренастую фигуру в мохнатом свитере и с косматой головой.

– Ну вот, приехали мы, Эдик, – сказал Сергей, придержав мальчика за плечо. – Это Игорёк. Мой племянник.

– Ну-ну, – отозвался Эдик. – Кормить вас?

– Кормить, – согласился Сергей.

– Света, кормить! – крикнул через плечо Эдик.

– Слышу, – донеслось из комнаты.

Сергей сказал:

– Я сейчас зайду…

В комнате Игорёк опустил на стул маленький чемодан. Встал валенками у края распластанной на полу медвежьей шкуры. Оглянулся, тихо спросил:

– Можно на ней посидеть?

– Сидеть, лежать, стоять на голове. Все можно, – сказал Сергей. – Только разденься сначала. Давай помогу распаковаться.

– Спасибо, я сам…

Сергей опять вышел в коридор.

– А где его вещи? – спросила из кухни Света.

– Какие там вещи. Комод, что ли, везти? Одежонку его забрал, вот и все. Учебники еще…

– В каком он классе?

– В четвертом.

– В интернат, может, его записать?

Сергей помолчал.

– Далеко они все. И мест, наверно, нет. Кто запишет в середине учебного года?

– А если в Литвиновку? Не думаешь?

– Не думаю, – сказал Сергей.

…Потом Света кормила полусонного Игорька на кухне, а Сергей и Эдик сидели в комнате Эдика и, смущенно поглядывая на дверь, прятали под стол четвертинку – не от Светки, от мальчика.

Сергей рассказывал, как важная дама из какого-то педагогического учреждения не хотела отдавать ему мальчика. «Вы, мол, не имеете права, мальчик должен быть помещен в детский дом, у вас нет документов об опекунстве…»

– Я говорю: «Если вы оглянетесь, то сможете заметить позади себя дверь…» Она говорит: «Молодой человек!» Я говорю: «Потрудитесь этой дверью воспользоваться»…

– Воспользовалась?

– Не сразу… Но воспользовалась. А я забрал в школе Игорёшкины документы. А по пути взял билеты на самолет…

– Ну… и как он? Мальчик-то…

– Плачет иногда. И укачало в самолете… А в общем ничего…

– В общем ничего… – непонятно повторил Эдик. – Не боишься стать отцом-одиночкой? Может, Светка дело говорит: устроить его в Литвиновку? Интернат хороший, директор свой человек…

– Сережа прав, далеко до Литвиновки, – сказала заглянувшая в комнату Света. – И вообще…

– Вот именно: «и вообще»… – Сергей отодвинул стакан и забарабанил по столу. – Я себя помню. Летом, когда уже война кончилась. У нас в детдоме то у одного мать или отец найдутся, то у другого. Каждый только этого счастья и ждал. Один раз повели нас на прогулку, и увидел я – идет по улице хромой дядя Гриша, наш бывший сосед – отец моего дружка Вовки. Три года я его не видел, а узнал. Как рванулся, как вцепился в него! Так и не отпустил, пока к директорше ходили, пока мои вещички собирали… Оказалось, дядя Гриша с семейством в этот город насовсем переехал. Я у них полгода жил, потом уж отец с Сашкой отыскались… Вроде бы чужие совсем они, дядя Гриша и тетя Катя, а ведь взяли, как родного.

Эдик сидел с напряженным лицом. Ему было неловко от того, что приходится со вниманием и сочувствием слушать уже хорошо известную историю. Он знал всё: и то, что Сергей жил у дяди Гриши, и что лишь через полгода у него отыскались отец и брат, и что мать так и не нашлась – наверно, погибла при бомбежке, когда маленький Сергей отбился от эшелона… Сейчас Сергей слегка размяк. Но вдруг встряхнулся, оборвал рассказ. Только добавил тихо:

– Нельзя же так… Я у него один.

– Да ведь ты его видел-то до этого случая раза два, да и то мельком, – осторожно заметила Света.

– Все равно…

Эдик торопливо согласился:

– Я понимаю… А он к тебе как? Ничего?

Сергей пожал плечами…


Здесь необходимо отступление. Объяснение. Дело происходит в 1960 году. В двухэтажном деревянном доме, который стоит на самом краю города, рядом с лесом. В начале шестидесятых я сам – молодой, неженатый – жил в таком доме на окраине Свердловска, в семье своей старшей сестры и ее мужа-охотоведа. Здесь обитали сотрудники Института охотничьего хозяйства, недавние выпускники московских и уральских биофаков. Дом был как бы пропитан духом северных экспедиций, таежных и речных приключений.

Покрытые сосновым лесом Уктусские горы подступали к самому дому. Ближняя часть леса считалась парком. Наверно, поэтому на круглой макушке ближней горы (с нее открывался вид на город) поставили бетонную скульптуру: лось и лосиха в натуральный рост, а то и крупнее. У лося были могучие разлапистые рога… Потом рога, конечно, обломали, черные лосиные бока исписали, исцарапали, но в ту пору скульптура была еще «во всей красе». Местные ребятишки любили сидеть на лосиных спинах и не обижали своих бетонных друзей…

Это все вошло в рассказ…

Утром Игорёк проснулся на новом месте.


Снег за окном был солнечно-желтый, и тени от сосен лежали синими полосами. У вершины горы деревья расступались. Она возвышалась над лесом круглой сверкающей шапкой. Немного ниже ее макушки, на чистом пространстве снега чернели два лося. Сбоку от них тоже синела тень.

Игорёк смотрел без интереса и удивления. Он просто смотрел, и мысли его были равнодушными, как отдельные слова: «Окно. Снег. Лес. Гора. Лоси стоят…»

Лоси задержали его взгляд. Игорёк вдруг почувствовал, что чего-то ждет. Он понял: он ждал, когда лоси шевельнутся. Если бы они зашагали по снегу или хотя бы качнули головами, Игорёк перестал бы на них смотреть. Он ни к чему не чувствовал интереса. Просто подумал бы: «Вот лоси пошли». Но неподвижность животных была непривычной для глаза. И он продолжал смотреть. Он даже повернул на подушке голову, чтобы удобнее было наблюдать. И тут же услышал голос Сергея:

– Проснулся?

– Да, – тихо сказал Игорёк.

– Будешь вставать? Или еще полежишь?

Было все равно, лежать или вставать. Он так и сказал:

– Все равно.

– Тогда вставай, – решил Сергей. Он сидел у письменного стола и тяжелым охотничьим ножом чистил картофелину. Длинные ленты кожуры отрывались и падали на разостланную в ногах газету. Еще неочищенные клубни раскатились по столу среди книг.


Жизнь брала свое. Среди неотступных мыслей о маме, среди приступов тоски, стал в конце концов проступать интерес к окружающему. И однажды Игорёк спросил:

– А что это за лоси на горе?

Сергей обрадовался проснувшемуся мальчишкиному любопытству.

– Если хочешь, пойдем посмотрим! И вообще прогуляемся по лесу…

Игорьку было по-прежнему все равно, однако… пойти в лес было все-таки, кажется, лучше, чем сидеть в комнате. И они пошли. И Сергей, стараясь по пути разговорить племянника, разговорился сам. И прочитал Игорьку свои стихи:

Склон ветрами испытан.

Сосны высятся строго.

На камнях синий лед…

Лось ударит копытом -

И проснется дорога.

И тебя позовет…

Кажется, у меня, автора, это была первая мысль не просто о дороге, а о Д о р о г е. А для Игорька – первый толчок освобождения от непрерывной печали. Смутная пока догадка, что в дороге (в Д о р о г е!) может быть спасение.

– Дядя Сережа… А ты, когда пойдешь в какую-нибудь экспедицию… можешь взять меня с собой?

Сергей притянул закутанного мальчишку к своему полушубку.

…Потом, если верить раздерганным строчкам плана, многое еще было непросто. У Сергея – никакого опыта отцовства. У мальчишки – рецидивы тоски по прежней жизни. А тут еще соседка Зинаида Филипповна обвинила мальчишку в мелкой краже («Да я не обижаюсь, я понимаю: сирота, безотцовщина…»). Сергей дуре-соседке не поверил, но Игоря отругал за грубость («Она все же взрослый человек, а ты ей такие слова…») Ну, одно, другое, дошло даже до слов: «А может, тебе и правда лучше будет в интернате?»

Игорь бежал из дома. Сергей, Эдик и его собака-лайка Уран отыскали его довольно быстро – в лесу, у чахлого самодельного шалашика и полупогасшего костерка. Игорёк не сопротивлялся и ничего не говорил, когда Сергей на руках нес его домой. Нет, у самого дома все же сказал:

– В интернат все равно не пойду. Лучше умру…

– Тогда больше не валяй дурака, – буркнул двоюродный дядюшка. Хотя чуть не вырвалось другое: «Балда, я без тебя тоже… чуть не помер…»

Больше они не ссорились. Игорёк после этого словно сразу повзрослел. Он теперь уже не плакал по ночам. И вообще не плакал. До того летнего дня, когда Сергей и Эдик сказали, что нынешнюю экспедицию взять его не могут. Ну, никак.

– Ты же обещал! Еще зимой!

– Но не в такую же! Это трудная дорога!


Впрочем, это уже из другого рассказа. Он должен был называться «Путешествие будет опасным» – под таким названием шел тогда на советских экранах американский вестерн «Дилижанс».


Путешественники не плачут. Игорёк это знал. И он крепился. Он сдерживался, пока была хоть капелька надежды, что его возьмут. Но ему снова сказали

– Нет.

И он заплакал. Потому что было уже все равно.

Этого никто не заметил сразу. Он просто отвернулся. Но скоро его о чем-то спросили, а он не ответил. И тут увидели, что его худые лопатки тихо вздрагивают под новой сиреневой футболкой.

Тогда ему сказали:

– Ну… черт с тобой.

Еще ему сказали, чтобы он не хныкал, если будет солоно в пути. И пусть не рассчитывает на поблажки.

Боже мой, разве он хотел поблажек!

Он повернулся. Он ждал только слова, чтобы помчаться за рюкзаком.

Сергей никогда не думал, что слезы на мальчишечьих щеках могут высыхать так быстро…


Третий недописанный рассказ, который должен был стать последней частью повести, назывался по-разному: «Три патрона», «Последний патрон» или просто «Патрон».

Для соединения с предыдущими эпизодами нужна была сюжетная вставка. В ней следовало объяснить, для чего и как Игорёк и Сергей оказались вдвоем на лесистом берегу реки, вдали от жилья, в двадцати километрах от лагеря экспедиции. В общем, как-то оказались. И возвращались в лагерь вдоль реки. Берег местами был болотистый. Сергей вытаскивая из жижи ноги, уперся в корягу прикладом малокалиберной винтовки. Винтовка оказалась заряженной. (Из рассказов таежных людей я знал, что такие случаи бывают несмотря на всяческие предосторожности). Пуля попала Сергею в плечо…

Сергей сперва крепился: рана, мол, неопасная, дойду. Но скоро ослабел. Они забрались на приткнувшуюся к берегу баржу. С нее было легче сигналить лодкам или крупным судам, которые ходили по реке.


Несколько лет назад моторист буксирного катера по неопытности посадил пустую баржу на мель. Сам он снять ее не мог, а пока пришла помощь, спала вода и баржа оказалась на песчаном острове. Там она и осталась, чтобы рассыхаться на солнце и давать приют случайным путешественникам в маленькой кормовой каюте.

Сейчас баржа снова была окружена водой. Она стояла на отмели, и от берега ее отделяла протока. Течение нагнало в протоку обрывки плотов и отдельные бревна, которые сгрудились там так плотно, что до баржи по ним можно было добраться как по мосту…


Игорёк, как умел, перевязал Сергею плечо с нестрашной на вид ранкой (круглая дырка, из которой иногда толчками выкатывались красные ягоды-капли). Помог лечь на топчан. Поспешил на палубу, чтобы покричать и помахать тем, кто будет проплывать мимо. Проплыла лишь одна моторка. Далеко. Люди на ней не обратили на мальчишку внимания. Или не поняли, что у него беда. Чтобы сильнее привлечь их внимание, Игорёк зарядил винтовку и пальнул в воздух. Но малокалиберка щелкнула совсем негромко – словно треснул в лесу сучок. Игорёк вставил новый патрон, но сообразил – это последний. С досадой отбросил винтовку. Она стукнула о палубу, подскочила и упала с борта. Сначала на плоты, затем скользнула между бревен в воду…

Игорька не очень огорчила потеря. По сравнению с бедой Сергея это был пустяк. В конце концов, дикие звери нападут едва ли, а вот что будет с Сергеем…

Тот был в забытьи – то ли дремал, то ли потерял сознание.

Игорь опять выбрался на палубу, потом на берег. Набрал сушняка, сложил на палубе костер. В сумерках разожжет его. Должен же кто-то заметить! Он действовал почти автоматически, изо всех сил скрутив в себе страх и отчаянье. Нельзя было ни бояться, ни впадать в панику. Иначе… Но думать про «иначе» он себе тоже не разрешал.

А несчастья сыпались одно за другим. Оказалось, что спички в кармане Сергея намокли, когда он провалился между бревнами, пробираясь на баржу. Оставалось сигналить с баржи слабым фонариком. Но и фонарик не включился. В лучах закатного солнца Игорёк разглядел, что в крохотной лампочке лопнул волосок.

Если бы сохранился хоть один патрон! Можно было бы вытащить пулю, высыпать порох, осторожно раздавить лампочку, соединить волосок, сунуть в порох, нажать выключатель. Вольфрамовые усики загорятся на миг, порох тоже…

Такой способ добывания огня (испытанный мною на практике) я позже описал в повести «Та сторона где ветер». Но там у маленького Ильки изначально был патрон. У Игорька не было. Его следовало добыть со дна реки вместе с винтовкой.

Рассказывая, как Игорёк нырял за винтовкой, я отчетливо помнил, как в детстве сам плавал под плотами (дурацкая романтика пуще страха) и как однажды застрял там в проволоке. Но для меня и моих приятелей это было не больше, чем мальчишечьей дурью, а для Игорька – преодолением…

И он нырял, нырял. Последний раз – уже в глухих сумерках…


Он нырнул и сразу услышал толчки легкого дребезжащего звука. Сперва Игорёк подумал, что это кровь звенит в ушах. Но звук был слишком равномерный и далекий. Игорёк понял: «Двигатель. Пароход». Он отчаянно заторопился. Он знал, что, если пропустит пароход, почти не останется надежды помочь Сергею до утра. Если и остановит какую-то лодку, там ведь не окажется врача. А на пассажирском судне врач наверняка есть…

Несколькими гребками Игорёк растолкал черную тяжелую воду и нащупал уже знакомое бревно с острой проволокой. Потом дал течению протолкнуть себя еще на метр и ухватился за скобу.

Игорьку казалось, что он нырнул уже не пятый, а сотый раз. Он нащупывал знакомые проволочные петли, а длинный крючковатый сучок обрадовал его, словно чем-то мог помочь. «Ты здесь? – мысленно сказал ему Игорёк. – Ну, сиди».

Он успел нащупать ногами приклад винтовки еще до того, как кровь стала колотить в голову резиновым молотком. Но прежде, чем Игорёк вытащил винтовку из щели, ему пришлось выпустить из легких воздух. Теперь он не слышал шума пароходной машины. Он слышал свое сердце, каждый толчок которого отдавался в ушах гулким двойным ударом. Уцепившись пальцами ног за проволоку, Игорёк перевернулся и рванул приклад. Винтовка выскочила из щели.

Игорёк знал, что одной рукой он не выгребет из-под плота против течения, не одолеет проклятые три метра. И он стал двигаться к краю плота, перехватывая бревна левой рукой, в правой он держал винтовку. Прошло уже секунд сорок, как он был под водой.

Вода не пускала. Мягко, но настойчиво она толкала Игорька назад, в путаницу проволоки и вставших торчком бревен, под непробиваемую крышу, туда, где нет ни единого пузырька воздуха, где, наверно, даже рыбы задохнулись бы под черной неумолимой тяжестью.

Игорёк рвался к воздуху. Со скользких бревен срывалась рука. Он извивался всем телом, дергал ногами, чтобы скорей, скорей выбраться из-под плотов. Воздух был совсем близко, над головой, над бревнами. Его там было очень много, полный купол неба, до самых звезд…

Снова на пути оказалась проволока, которая помешала ему первый раз и которую он благополучно миновал во второй, третий, четвертый… Игорёк понял, что сейчас нужно бросить винтовку. Грудь и горло сдавили тугие обручи. Стало красно в глазах, словно он смотрел на солнце сквозь закрытые веки. Нужно было бросить винтовку и двумя гребками выскочить на поверхность. Иначе сейчас придется открыть рот и вдохнуть тяжелую, как ртуть, воду.

Игорёк не отпустил винтовку. Он даже сейчас помнил, что тогда придется нырять еще раз, а это он не сможет. Игорёк крикнул. Крикнул отчаянно и молча, не разжав губ. И это его отчаяние отвоевало у воды еще две секунды…


Потом он сделал все, что было задумано. Порох, фонарик, взлетевшее пламя, затрещавший на палубе костер… Пароход приближался…


Со стороны могло показаться, что мальчик дразнит широкой курткой огонь, как матадоры дразнят плащами разъяренных быков. Оранжевые блики падали на черную воду, отмеряя неравномерные взмахи: три коротких, три длинных, три коротких… Три точки, три тире, три точки. S… O… S… Это был сигнал, увидев который, ни одно судно не пройдет мимо…


Вот так и заканчивалась (должна была закончиться) повесть «Путешественники не плачут». Если не считать нескольких строчек эпилога, который имел цель окончательно убедить читателей, кто конец – благополучный. Хотя можно ли говорить о полном благополучии: ведь печаль, спрятавшаяся глубоко в душе не исчезнет совсем. Единственное спасение от нее – Дорога…

Стеклянные паруса

Я убежден, что в старинных книгах есть живая душа. Он готова стать твоим другом и, словно взяв тебя за руку, увести в прошлые века. Берешь пухлый, в рыжем кожаном переплете том и ощущаешь давнюю жизнь – со всеми с ее подробностями, деталями, интонациями, щелканьем подков, воздухом старых городов и портовых набережных, над которыми громоздят свой рангоут пришедшие из дальних стран парусные суда…

В так называемые «доперестроечные» времена эти книги можно было еще купить на книжных развалах и в букинистических лавках. В ту пору они стоили не так уж много (а писатели зарабатывали не так уж мало). В 1989 году я купил на книжном аукцион в Свердловске книгу, изданную «въ МосквЪ, въ вольной типографiи Пономарева, 1786 года. Съ указнаго дозволенiя». Называется она«Подлинные анекдоты ПЕТРА ВЕЛИКАГО слышанные изъ устъ знатныхъ особъ въ МосквЪ и Санкт-ПетербургЪ, изданные въ свЪтъ Яковомъ фонъ Штелинымъ, а переведенные на Россiйской языкъ К. Карломъ Рембовскимъ».

В книге масса интереснейших случаев из жизни Петра Алексеевича, о которых я раньше не слыхал, не читал.Я прочел этот увесистый (почти шестьсот страниц) том почти не отрываясь. При этом любовно покачивал его в руках, поглаживал обшарпанную кожу переплета, щупал ворсистую бумагу, разглядывал старинные буквы заголовков и гравюру на шмуцтитуле, который предваряет многословное посвящение «Великой ГосударынЪ ЕКАТЕРИНЪII».

Делал гравюру какой-то «крестьянинъ» по имени «Iванъ» (а фамилию не разобрать). Видимо, это был старательный, но не очень удачливый ученик европейских мастеров. Конь у него получился слишком маленьким и добродушным, а Петр напоминает подростка, вскочившего на карусельную лошадку. Ну ладно, зато подробностей много: архитектура, корабли на Неве. А на каменный фундамент, окружающей монумент решетки, присели и беседуют о чем-то двое мальчишек. Явно из простонародья – в лаптях, в армячках и высоких (видимо, войлочных) шапках. Этакая демократичная деталь картинки! И разглядывая гравюру снова, после прочтения книги, я вдруг подумал, что на одного из этих ребят, был, наверно, похож мальчик из рассказа, записанного Я. ф. Штелиным со слов придворного механика, а затем дворцового советника Нартова.

История начинается с рассуждений, что его величеству были свойственны вполне человеческие слабости, в том числе и вспыльчивость (и в немалой степени).

Петр весьма любил токарное дело, часто садился к станку и, если при этом был в шапке, специальный ученик «оную долженствовал с него снимать». Однажды мальчик сделал это столь неискусно, что вместе с шапкой зацепил и дернул несколько царских волос, причинив царю чувствительную боль.

«Монарх, раздраженный сею неосторожностию, вскочил с своего места, обнажил свой кортик, из вспыльчивости своей побежал за мальчиком, которому без сомнения рассек бы голову, если б он, устрашенный своим поступком, проворно из дворца не убежал и так запрятался, что никто его найти не мог».

Вскоре его величество остыл, велел мальчика сыскать, громко объявляя о его прощении, но все было напрасно. «Сие милосердие не дошло до сего бедного ученика, ибо страшась наказания, был он уже две ночи в отдаленной от Петербурга малой деревушке, лежащей при Ладожском озере и оттуда по случаю переименовавшись бежал в Вологду; там назвался он сиротою, лишившимся отца своего на дороге из Сибири. Один стекольник, тамошний мещанин, принял его к себе, сжалясь на его состояние. У него выучился он стекольному мастерству, и в знак своей благодарности, около десяти лет приносил ему полезные услуги. Уже по кончине великого сего императора, открыл он своему мастеру подлинное свое имя и рассказал ему несчастное свое приключение. А как сей узнал, что его подмастерье зависит от Придворной Канторы, то не хотел его долее у себя задерживать, но советовал ему итти обратно в Петербург и явиться к прежнему своему мастеру Нартову, что он и исполнил. Нартов тотчас его признал, представил Придворной Канторе, которая нашед его годным стекольником , в то же приняла ремесло».

Ну, чем, скажите, не сюжет для приключенческой повести о судьбе смышленого мальчонки петровского времени! Особенно, если дать волю фантазии. Мне сразу подумалось, что «стекольник» – это не простой стекольщик, а искусный мастер-стеклодув, передавший мальчику немало своих секретов… А что, если мальчик этот (звали его, скажем, Прошка), изрядно овладев мастерством, задумал сделать стеклянный кораблик, с тонкими, как мыльные пузыри, парусами, звенящим рангоутом и хрустальными паутинками такелажа! Может быть, он мечтал со временем поднести чудесное суденышко Петру Алексеевичу и при этом испросить прощение. А может (и это достовернее), хотел сделать такой подарок длиннокосой и курносой девочке с соседней вологодской улицы… Да только, чтобы овладеть всеми хитростями волшебного стеклодувного дела, знаний вологодского мастера оказалось Прошке недостаточно. Пришлось ему постранствовать по свету, побывать в заморских краях, испытать немало приключений, хлебнуть опасностей и горестей. Побывал пленником и юнгой у голландских корсаров, помог обрести свободу, негритянскому мальчишке-невольнику с Антильских островов…

Да мало ли можно было напридумывать историй!

Но мне не хотелось писать лишь о Прошкиных приключениях и о том времени. Я подумал, что хорошо бы этот сюжет вплести в повесть про влюбленного в море нынешнего мальчишку.

Ведь когда-то я уже начинал такую повесть!

Она так и называлась – «Стеклянные паруса».

Это должна была быть история десятилетнего уральца Славки, который впервые оказался у моря, в замечательном городе Севастополе.

А начиналась она так.


Первые три дня в сентябре шел дождь. Потом юго-западный ветер прогнал холодные облака и вернулось лето. Оно пришло утром, когда на солнце заблестели еще не высохшие крыши и сырые листья тополей. Некоторые листья оказались уже затронуты желтизной, но таких было мало. Они терялись в зелени.

Мама еще не вернулась с дежурства. Славка босиком вышел в сени. Солнце светило в щели рассохшихся дощатых стен. Оно разлиновало половицы ярко-рыжими полосками.

В углу, где похолодней, стояла закрытая тарелкой сковородка с макаронами. Славка разделил их пополам и тут же, не разогрев, проглотил свою порцию.

А через пять минут он уже с сумкой выскочил во двор. Как осколки неба, голубели на земле маленькие лужи. Славка заглянул в бочку, которая стояла у крыльца под водосточной трубой. В бочке тоже отражалось небо – темно-голубое, без единого облачка. Славка вспомнил почему-то синюю тарелку с водой из чайника, в которой он водил эскадры ореховых скорлупок. Это было прошлой зимой, когда он болел ангиной и не ходил в школу… Потом пришло лето, но оно в этом, 1960 году, было пасмурное, нежаркое. И Славке сейчас показалось, что настоящее лето, началось лишь сегодня.

Пролетел неторопливый ветер, сморщил на миг бирюзовые лужи. Он принес запах влажной тополиной листвы и сырых деревянных тротуаров. Кружась, как летучее семечко клена, в бочку упало прозрачное стрекозиное крыло. Откуда оно прилетело? Ветер, наверно, смахнул его с крыши. Крыло воткнулось в воду и медленно легло набок. Но в ту секунду, пока оно еще наклонно стояло в воде, удивительная мысль мелькнула у Славки: крыло похоже на узкий прозрачный парус, отразившийся в синей воде тихого залива… Может, и правда есть на свете такие хрустальные лодки в сказочных морях? В солнечных проливах среди незнакомых островов они скользят под тихим ветром. Чуть слышно звенят стеклянные снасти…

Славка довольно долго стоял, склонившись над бочкой. Солнце сквозь форменное сукно жарило ему плечи и спину. Свариться можно! Славка вспомнил, как на собрании перед началом занятий Анна Гавриловна говорила, что, если будет тепло, мальчикам можно ходить без формы, чтобы «не закипеть на уроках, будто чайники». Тем более, что министерство нынешнюю форму отменило, а новая – до нас еще не дошла.

Славка вернулся в дом. Сбросил тяжелую фуражку с лаковым козырьком, ремень с пряжкой и толстую, как шерстяное одеяло, гимнастерку, вылез из широких суконных брюк. Разыскал в шкафу парусиновые штаны с застежками под коленками и желто-коричневую ковбойку с пуговками на воротнике. Вместо ботинок надел легонькие сандалии – стоптанные, но еще крепкие. В таком наряде он недавно гулял в лагере «Спартак» – в прохладные, но все-таки летние дни августа.

Славка крутанулся на пятках, сунул руки в карманы. В левом кармане что-то сильно кольнуло его в палец. Славка выдернул руку, увидел брусничную капельку. Сунул палец в рот. Потом нащупал в кармане значок. Значок. Светкин подарок! Это был синий квадратик, который держала в клюве белая чайка. На квадратике – похожий на свечку памятник и надпись «Севастополь»…

Светка рассказывала, что в июне была с отцом в Севастополе. В прошлые времена в этот город посторонних не пускали, он был закрытый, военно-морской, а в этом году открыли для всех. Славка завидовал Светке, видевшей настоящее море и корабли…

Он снова вышел на двор и опять наклонился над бочкой. Поднял и поставил торчком стрекозиное крыло. Оно постояло и упало вновь. Но Славка все равно лежал животом на краю бочки и смотрел в глубину, которая синела позади его лопоухого отражения. Край сильно давил живот. Влажные (словно промокшие насквозь) доски бочки холодили сквозь тонкое полотно колени. Теплый ветер шевелил на Славкином темени вечно торчащий пучок волос… Славка, сам не зная зачем, взял да и обмакнул в воду значок. Разбежались маленькие волны. А по Славке – словно после какого-то волшебного действа – разбежалось волнами, отчаянное желание-тоска: «Я хочу к морю!»

В самом деле, разве так можно! Прожить на свете одиннадцать лет и ни разу не видеть ни прибоя, ни парусов, ни уходящей к горизонту синевы…

«Господи, как я хочу туда…»

Вожатая Зинаида в лагере несколько раз делала замечание: «Сергеев, почему ты часто повторяешь «господи»? Ты же пионер!» Но что он мог сделать, если такая привычка. Впрочем он говорил так чаще про себя, а не вслух. «Господи, хоть бы мама приехала в воскресенье». «Господи, неужели Светка опять сегодня не поглядит на меня?»…


В тот день Славке сперва не повезло, а потом… потом повезло небывало, волшебно, несбыточно!

В школе, в коридоре, его поймала дежурная учительница, велела принести дневник и начертала в нем: «Бегал на перемене и пререкался! Тов. родители, примите меры!»

А что делать на перемене? Стоять столбом у окошка? А дневник нести этой дуре сразу же, ни сказав даже «а чё я сделал?»

Мама, конечно, никаких мер принимать не стала, только сказала для порядка:

– Вот достукаешься, отправлю к отцу…

Славка лишь вздохнул: куда, мол, ты без меня денешься?

Отец уже три года жил далеко, в Омске, с другой женой и приемной дочкой Полиной. Славка однажды был там в гостях. И новая папина жена оказалась вполне нормальная тетка, добрая, и семилетняя Полина была ничего девчонка, не вредная. Но мысль, чтобы остаться там насовсем была такая дикая, что… даже и не мысль, а психушный бред…

На этот раз маме ворчать на Славку было некогда, потому что зашел в гости Валерий Тихонович. Он работал в том же институте, что и мама, только она в библиотеке, а он учил студентов истории. В последнее время он что-то часто стал захаживать. Славка – он же не дитя малое, все понимал. Мама еще молодая, не век ей вдвоем с сыном куковать, а Валерий Тихонович был славный дядька. Деликатный такой и внимательный к Славке: книжки иногда приносил ему, причем не научные, а «Двадцать лет спустя», «Айвенго», «Аэлита»…

Сейчас они стали вместе пить чай, и Валерий Тихонович стал рассказывать, что должен на десять дней улететь на юг, к студентам, которые ведут раскопки в Херсонесе. Это развалины древнегреческого города на окраине Севастополя…

И тогда у Славки вырвалось:

– Господи, какой же вы счастливый…

Валерий Тихонович внимательно посмотрел на Славку… на маму…

Чем по-настоящему хорошие люди отличаются от обыкновенных? Они хотят счастья не только себе, но и другим…

…Потом были еще мамины охи, Возражения Валерия Тихоновича:

«Ну что школа? Десять дней. Когда болеют, больше пропускают, догонит…»

«Ну что деньги? Как-нибудь…»

И радостный Славкин вопль…


…В Севастополе они поселились на частной квартире, в белом домике на Петровском спуске. И первое Славкино знакомство было с хозяйской дочкой – девочкой на год-полтора младше Славки.


Было рано. Валерий Тихонович еще спал. Как можно спать, когда рядом море?

Славка вышел на крыльцо. Светлоголовая девочка в такой же, как у Славки синей майке и желтой, в черный горошек, юбочке кормила у каменного сарайчика кур.

– Цыпы-цыпы-цыпы…

Потом нерешительно глянула на Славку.

– Ты кто? – спросил Славка. Он хотел, чтобы голос его прозвучал сурово, потому что с незнакомыми девчонками только так и надо разговаривать. Но радостные струнки («Скоро увижу море!») продолжали звенеть в нем, и суровости не получилось.

– Я – Ветка, – сказала девчонка. Она смотрела на Славку, чуть наклонив голову. В одной руке она держала совок с зерном, а в другой поднятый с земли разлапистый лист какого-то южного дерева.

– Кто? – удивился Славка (понял, что не «Светка»).

– Так зовут, – сказала она. – Ну и что?.. А тебя я знаю, как звать.

«Зеленое какое-то имя, – подумал Славка. И решил: – Смешное».

Оно вообще-то не было смешным. Даже красивое имя. Но Славка подумал, что Веткой хорошо называть девчонку высокую, тонкую, в зеленом платье и с зелеными глазами. А эта Ветка была маленькая, круглолицая. Глаза желтые и блестящие, как мамины янтарные бусины.

– Ты чего смеешься? – сказала Ветка. – Тебе забавно, да?

– Ты же не зеленая, объяснил Славка. – Ты не ветка. А так… То ли луковица, то ли репка…

Он испугался, что она обидится, и тогда солнечные струнки оборвут свой радостный звон. А Ветка не обиделась.

– Вырасту, – сказала она. – Ничего.

Славка осторожно дотронулся до разлапистого листа с подсохшими краями.

– Это чей?

– Каштановый. – Ветка протянула ему лист. – Ты никогда не видел?

– Нет, – сказал Славка, но подумал, что Ветка может засмеяться, и добавил: – А ты кедры видела? А горы, которые все синие от тайги, а над ними солнце красное-красное?

– А море? – тихо спросила Ветка.

И словно кто-то веселой рукой провел по солнечным струнам. Это пуще прежнего зазвенела Славкина радость. И чтобы не расхохотаться совсем по-глупому от счастья, Славка сказал как можно спокойнее:

– Ну, где тут у вас море?


Ветка пошла рядом со Славкой. Поэтому он должен был шагать неторопливо. Они шли мимо белых каменных заборов с зелеными калитками и белых домиков, которые сливались с заборами. Свернули в переулок, где росли мелкие желтые цветы, похожие на лютики…

Славка глянул вперед и увидел море…


…Прошла уже целая неделя, как Славка жил у моря. Он привык к серым башням и стенам Херсонеса, где каждый камень был источен временем. Среди развалин росла жесткая трава и маленькие желтые цветы. У травы был незнакомый сладковатый запах. Он смешивался с запахом водорослей, влажного ветра и мокрых камней.

Утром Славка шел на берег, где на двух каменных столбах висел морской колокол. Славка кидал в него куском черепицы, и колокол отвечал басовитым дружелюбным гудением. Когда голос колокола замирал, Славка по вырубленным в скале ступеням спускался к морю. За ночь прибой выбрасывал на берег пригоршни обточенных волной осколков бутылочного стекла, оранжевой черепицы…


Море у Херсонеса никогда не бывает совсем спокойным. Пусть стоит безветренный день, пусть громадная синяя вода кажется совсем гладкой, все равно о прибрежные камни бьется зеленоватый и белогривый прибой. По морю идут низкие и такие пологие волны, что их не заметишь в отдалении от земли. Но у берега, сердясь, что близкое дно задерживает их свободный бег, волны вырастают, становятся все круче и опрокидывают на мокрые камни шипящий гребень. Потом, обессиленные, он еще несколько шагов ползут по берегу, пересыпая гальку, замирают на секунду, уходят… Одна… Другая… Без конца…

У входя на Северный рейд глухо вскрикивает бакен-ревун. Его крик такой же постоянный и однообразный, как прибой.

У берега по пояс в воде стоят источенные водой серо-желтые камни. Они привыкли к волнам, привыкли к голосу бакена и одиночеству. Иногда море забрасывает в круглые выемки этих камней свои нехитрые подарки. Это сглаженные прибоем осколки белого херсонесского мрамора и красной черепицы, стреляные автоматные гильзы, плоские перламутровые раковины. Мраморные голыши, раковины и гильзы лежат в маленьких впадинах, как в гнездах. Лежат, пока другая сильная волна не уносит их в море…


Пока Валерий Тихонович занимался со студентами, Славка бродил пол берегам и развалинам и, в конце концов, познакомился с компанией местных мальчишек. Они приняли Славку довольно дружелюбно, и скоро он уже участвовал в их играх. Это были игры или в футбол, или в войну. Некоторое время все шло хорошо, но однажды Славке не повезло в игре в десантников, из-за него (будто бы из-за него!) пробралась в тыл вражеская разведка. Случилось сдержанное, без драки, но довольное жесткое объяснение с «атаманом» компании, после которого Славка вдруг почувствовал, что он здесь все-таки чужой. То есть море и Херсонес были по-прежнему его, но ребята отодвинулись, стали посторонними


…И тогда Славка понял, что «атаман» попросту прогнал его.

Он стоял, опустив руки, и смотрел, как на тонком стебле гнется от ветра блеклый розовый цветок. И вдруг понял, что ветер заметно усилился… Потом Славка услышал, что его окликают.

Соседская девчонка со смешным именем Ветка негромко звала Славку и опасливо оглядывалась. Он подошел не торопясь и скучно спросил:

– Чего тебе?

Ветка держала узелок. Из него торчала поллитровка с молоком и виднелся алый бок помидора.

– А у меня там папка, – сказала Ветка. – Вон за тем мысом, у берега, с рыбаками. Они сети смотрят.

– А-а… – протянул Славка. Ветка переступала с ноги на ногу и толкала узелок то одним, то другим коленом. Узелок от этого раскачивался и капли молока выплескивались сквозь газетную пробку.

– Славик, отнеси папке, – попросила Ветка, глядя под ноги. – Он сегодня ушел рано-рано, не поел даже…

– А ты? – сказал Славка. – Не можешь, что ли?

– Да ну… Там этот Мишка. Знаешь, конопатый такой…

Видно, у Ветки с Мишкой были какие-то счеты. «А ну, пошли» – хотел сказать Славка. Но по дороге к мысу мальчишки, которые засели у холма, сразу остановят их. Ведь они же не знают, что Славка никакой уже не «десантник». Значит, надо будет объяснять. А что он скажет? Что его прогнали? А если не поверят, посадят в «подземелье» – каменную каморку под колоколом, а поверят – засмеются. Что хуже?

Славка глянул вдоль берега. Берег постепенно поднимался, переходя в скалистый обрыв…


Дальше Славку – как и некоторых других его сверстников из моих незаконченных историй – ожидало преодоление. Ему пришлось пробираться по скальным тропинкам, по скользким камням, заливаемым опасными волнами, а порой даже вплавь (причем прибой мог его грохнуть о скалы), чтобы отнести узелок с провизией в рыбачью бригаду, Веткиному отцу. И он сделал это и тем самым как бы прошел морское крещение, став наконец полностью своим для моря, для Херсонеса, для Севастополя.

И с ребятами помирился!

Возвращаясь из-за мыса, он оказался в тылу «армии противника», где готовили десантное нападение «атаман» и еще двое ребят. И «атаман» ничего не сказал, лишь покосился, когда Славка молча примкнул к его диверсионной группе. А потом велел:

– Зайди вон оттуда, слева. Там у них пулеметчик… И бросайся по команде…

И теперь у Славки получилось все как надо. В отчаянном броске он достиг каменного бруствера, который охранял маленький взъерошенный часовой в длинной, как платьице, тельняшке. На бруствере стоял удивительно ржавый, но, кажется, настоящий пулемет.


Славка толкнул ботинком пулемет, и он опрокинулся, беспомощно задрав тонкие ржавые ноги. Маленький часовой, растерянно приоткрыв рот, смотрел на Славку круглыми глазами. Сделать он уже ничего не мог.

Внизу с торжествующим криком вскочили из-за камней Борька, Валерик, Сергей и сердитый коричневый «атаман». А мальчишки, которые обороняли холм, еще ничего не поняли. Они не догадались оглянуться. Славка засмеялся. Маленький часовой схватил за ногу пулемет и молча потащил его вниз.

– Не отдавай! Это трофей! – крикнул «атаман». Но Славка махнул рукой. Ему было немного жаль малыша в тельняшке. Пусть тащит, все равно уже победа.

Мальчишки, сидевшие в засаде, наконец увидели воткнутый в бруствер флаг «десантников» и уныло выбрались из своих укрытий. Война кончилась. Но Славка все еще стоял на бруствере.

Таким и увидела его подоспевшая Светка – стоящего на ветру, рядом с трепещущим самодельным флагом, в черной морской пилотке.

Кричали чайки.

Рвались облака, то пряча солнце, то давая ему дорогу. Море теряло тяжелый пасмурный цвет и опять наливалось ясной синевой. Оно занимало полмира, громадное море, окаймленное у желтых скал белой полосой прибоя…


Но это лишь один из эпизодов – он должен был предшествовать началу истории, связанной со стеклянными парусами. Деталей сюжета я так и не придумал. Знаю только, что Валерий Тихонович взял с собой Славку в Морскую библиотеку, где у него были какие-то дела. Там сотрудник библиотеки показал Славке редчайшие документы, написанные рукой Петра Первого. А еще дал прочитать в старинной книге историю мальчишки, который сбежал от разгневанного государя-императора в Вологду и стал «стекольником». А в тот же вечер Славка – в силу удивительного совпадения, которые случаются с теми, кто ищет в жизни чудес – увидел в комиссионном магазине стеклянную модель кораблика. Этакое сверкающее волшебство.

Конечно, кораблик стоил сумасшедших денег, но сказки-то даются людям бесплатно. И в Славкином воображении, в окружающем его, Славку, чудесном пространстве должна была развернуться сказка с участием мальчика Прошки, сотворившего удивительный кораблик и давшего ему прозрачные крылья, причем одно из крыльев было подарено Славкой – то самое, стрекозиное…

Я не написал эту сказку, потому что понял – слишком поздно. Когда, «прочитав „анекдоты“ о Петре, я разыскал черновики с незаконченной историей о приехавшем в Севастополь Славке, стало ясно – история эта растащена по кусочкам для других повестей и рассказов. Все уже где-то было. И оказавшийся в Севастополе Славка, и девочка Ветка, и случай с опасным путешествием на границе скал и бурного моря, и пулеметчик в Херсонесе… Не так, как задумывалось вначале, но было… Не было только Прошки и стеклянного кораблика. И я подумал: пусть будут хотя бы здесь и сейчас. Два мальчишки из разных времен: один – увидевший похожее на парус стрекозиное крыло, другой – сотворивший стеклянное парусное чудо…

Кстати, прежде, чем окончательно отказаться от намерения написать «Стеклянные паруса», я успел набросать на листке бумаги двух главных героев…


А еще в повесть «Стеклянные паруса» должна была вплестись история о странном мальчике Сережке, который подружился со студенткой Леной – одной из тех, которых опекал на раскопках Валерий Тихонович.

Его прозвали Морским Охотником, потому что бродя у воды, он собирал коллекцию из всего, что имеет отношение к морю. Это были крабьи клешни, разноцветные камушки, пробки от шлюпочных бочонков-анкерков, обкатанные волнами стеклышки, пробковые крошки от спасательных кругов, ржавые уключины, позеленевшие пуговицы с якорями, обрывки пеньковых тросов, осколки древнегреческих амфор…

Родители не боялись отпускать его к морю одного, только взяли с него слово, что он не станет купаться. Говорили, что купаться ему нельзя – нога еще не зажила после операции, которую пришлось сделать из-за костного туберкулеза. Это была явная перестраховка – шрам уже давно зажил, к тому же он был упрятан, под полупрозрачной непромокаемой повязкой. Но что поделаешь – слово есть слово. Сережка был из тех людей, которые никогда не нарушают обещаний.

С Леной он познакомился в Севастопольском аквариуме, где они оба с интересом наблюдали за громадной средиземноморской черепахой, которая называлась «каретта».

Потом Сережка признался Лене, что очень мечтает увидеть «каретту» не в аквариуме, а на свободе. Вдруг одна такая смелая черепаха через Босфор доберется до Черного моря и окажется здесь, у Херсонесского берега.

– На ней можно было бы прокатиться. Купаться мне нельзя, но поплавать на черепахе среди волн, наверно, можно. Я ведь не обещал, что не буду делать этого…

И однажды Лена сказала:

– Давай я буду твоей «кареттой». Доставлю тебя вон на тот камень. Посидишь хотя бы в окружении волн, раз уж тебе нельзя окунуться.

Сережка радостно согласился. Лена усадила его на свои крепкие плечи и отнесла на плоский камень метрах в десяти от берега. Здесь Сережка – среди плеска и солнца – провел счастливые полчаса.

Потом Лена снова доставила его на берег.


Он сел на гальку, обхватил ноги и вскинул на Лену глаза, в которых темнела морская глубина.

– Знаешь, прочему я дал тебе меня нести?

– Почему? – удивилась Лена. Все-таки он опять что-то выдумал.

– Я думал, ты меня уронишь, – вызывающе сказал Сережка.

– Да? – усмехнулась она. Ей стало немного досадно. Чуть-чуть.

Сережка встал и запрыгал на одной ноге, стараясь другой ногой попасть в длинную штанину своих парусиновых брюк.

– Я бы выкупался тогда, – вдруг тихо сказал он. – А ты думала что?

– Ничего. Ладно. В следующий раз я постараюсь уронить.

– Нет уж. Теперь это будет нечестно.

Она поняла, что, если придется еще нести Сережку до камня и обратно, падать никак нельзя. Он не простит.

Он сказал:

– А про «каретту» я все выдумал…

Затянул на тощем животе ремешок, поднял обкатанное стеклышко, стал подбрасывать его и качать головой. Стеклышко искрилось на блестящем изломе…


Потом Лене пришлось изобразить, будто у нее застряла в камнях нога, и она боится захлебнуться под набегающей волной. Поблизости никого не было. И Сережка, даже не сбросив своих парусиновых клешей, ринулся на помощь!

Оказывается он хорошо плавал…

Когда штаны сушились на плоском, горячем от солнца камне, а Лена и Сережка лежали рядом, Сережка сказал:

– Я догадался. Ты это нарочно…

– Провалиться мне на первом же экзамене, если нарочно!

Сережка не видел, как она у себя под боком сцепила на левой руке в замочек указательный и средний пальцы. И поверил…


«Каретта» потом тоже появилась у меня в другой книге, в романе «Острова и капитаны». Но честный храбрый Сережка и Лена так и остались жить на страницах пожелтевшего черновика…

Камень и Каравелла

***

Ни над одной своей книжкой я не мучился так долго, как над повестью «Тень Каравеллы». Впервые попытку изложить историю двух мальчишек, которые зимой военного, сорок пятого года увлеклись морской игрой, я сделал еще, когда был студентом-второкурсником, в пятьдесят седьмом году. В итоге получился рассказ «Камень с морского берега» (который я решился напечатать лишь через сорок четыре года, в книжке с другими ранними, ученическими рассказами). Потом были и другие попытки. Начиная от крохотного рассказика «Осколок моря», до сравнительно большой и написанной на две трети повести «Камень с берега моря». В чем-то это был расширенный вариант прежнего рассказа с похожим названием, но в чем-то уже совсем другая вещь. Но и ее я однажды оборвал на полуслове. Увидел: не получается.

В самом деле, перечитывая сейчас эти страницы, я снова убеждаюсь, каким еще неумелым, порой беспомощным было тогдашнее мое повествование. Вялый текст, многословие, неестественные диалоги, длинные описания, где следовало бы найти лишь два-три точных слова. И дело, наверно, не просто в слабом владении стилем. Главная причина в том, что не было еще основной цементирующей детали. Не было Каравеллы. Когда она появилась вместо морского камушка, многое встало на свои места. Повесть, с которой я маялся одиннадцать лет, в шестьдесят восьмом году вдруг написалась в течение месяца – как говорится, на одном дыхании... Но те, прежние попытки мне все же немного жаль. В них осталось (кроме авторских мучений) многое, что не вошло в окончательный вариант – разные люди, случаи, детали. Поэтому сейчас, вспоминая давнюю пору, я решаюсь вставить сюда незаконченную рукопись.

Камень с берега моря

Я часто воображал себя моря, туманные и золотистые от вечернего штиля, далекие плавания, когда весь мир сменяется, как быстрый калейдоскоп за стеклами иллюминатора. Боже мой, если бы кто-нибудь догадался подарить мне хотя бы кусок окаменелой ржавчины, отбитой от старого якоря! Я хранил бы его как драгоценность!

К.Паустовский.

Вечер в нетопленной комнате

Шел январь сорок пятого года.

Вспоминая это время, я снова вижу себя семилетним мальчишкой, сидящим перед печкой с полуоткрытой дверцей. Красные отблески огня прыгают по старой карте полушарий, висящей на пыльной стене. Иногда они вырывают из темноты дальний угол комнаты и освещают маленькую модель парусника. Лампочка в комнате не горит, она не нужна. Света горящих поленьев достаточно, чтобы освещались страницы растрепанной книжки, где описаны удивительные приключения на затерянном в океане острове.

Я нашел эту книжку в тумбочке письменного стола, среди бумажного хлама, который еще не успели пустить на растопку.

Мы жили тогда в небольшом сибирском городке. Мы – это мама и сестра Лена. Отец погиб осенью сорок первого года. Старший брат был на фронте.

Дом был двухквартирный. Рядом с нами жила кассирша городского кинотеатра с двумя сыновьями – Володей и Павликом. Володя учился в восьмом классе, вместе с Леной, а Павлик в четвертом.

Учиться было трудно. Часть школ переоборудовали под госпитали, помещений не хватало, и занятия шли в три смены… Володя и Лена, которые учились в третью смену, приходили уже в десять часов вечера.

Мама работала в госпитале и часто задерживалась. Анна Васильевна – мать Павлика – тоже приходила поздно.

Зимними вечерами, когда за окнами стоит глухая темнота и слышно, как дребезжит от ветра в раме треснувшее стекло, нам с Павликом часто приходилось оставаться одним в доме.

Мы запирались на крючок и уходили в комнату к Павлику. Забравшись с ногами на кровать, мы болтали о самых различных вещах или смотрели старую подшивку журналов «Вокруг света». Тогда я впервые узнал, что Земля – шар, что высокий тополь у нашего крыльца вовсе не достает верхушками до голубых вечерних звезд, что пропеллер самолета представляет собой не колесо, как это кажется с земли, а скорее похож на два широких меча, разрубающих воздух.

Иногда мы рисовали. Павлик рисовал очень хорошо. На тетрадном листке он изображал целое поле боя, где наши бомбардировщики, танки и линкоры уничтожали похожих на букашек фашистов.

Но больше всего мне нравились вечера, когда, примостившись на поленьях перед горящей печкой, Павлик читал какую-нибудь интересную книгу.

В черном покосившемся шкафу хранилось штук семь растрепанных книжек в коленкоровых переплетах с облезлой позолотой орнамента по краям – «Библиотека приключений». Там были «Всадник без головы», «Следопыт», «Таинственный остров»…

К Новому году мы все их прочли по два раза. А на третий раз даже наш любимый «Том Сойер» показался скучным. Тогда случилось чудо.

В этот вечер Анна Васильевна взяла Павлика в кино на предпоследний сеанс. Маму неожиданно вызвали в госпиталь принимать новых раненых. Она торопливо оделась и сказала:

– Придется, сынок, посидеть одному.

Я знал, что возражать бесполезно. Заперев за мамой дверь, я поспешно юркнул из темных сеней в комнату. Мне было страшно в пустом доме. Стояла непроницаемая тишина. Потом стали проступать отдельные звуки. Тихо работал счетчик. В соседней комнате тикали ходики. На каждый шаг отзывалась еле слышным звоном посуда в шкафу.

Лампочка горела слабо – станция давала неполное напряжение. Я спустил ее на длинном шнуре к самому столу, взял лист бумаги и сел рисовать. Я хотел отвлечь себя от тревожных мыслей и не смотреть в темные углы. Рисовать было очень неудобно. На мне было пальтишко, потому что мама, уходя, не успела протопить печку, и в комнате стоял сильный холод. Мерзли пальцы. Время от времени я бросал карандаш и грел их, обхватив лампочку. Но тогда тени от моих рук темными крыльями бесшумно взлетали по стенам и погружали всю комнату в сумрак. В черном окне ярче вспыхивала зеленая, как волчий глаз, звезда.

На улице начинался ветер. Он мотал электропровода, и лампочка мигала, как свеча на сквозняке. Мелко дрожало в раме стекло.

И тогда мне пришла в голову отчаянная мысль: самому затопить печку. Мне казалось, что живой веселый огонь должен разогнать не только холод, который становился все сильнее, но и нелепый страх перед темными углами. Я знал, что меня не похвалят за подобное самоуправство: взрослые всегда считают, что дети созданы исключительно для того, чтобы служить причиной пожаров. Но на этот раз чувство одиночества было нестерпимым, и я решился.

Чтобы не ходить во двор за дровами, я решил истопить печку бумагой. В тумбочке письменного стола лежали старые тетрадки Лены, пожелтевшие газеты и другой бумажный хлам, который использовался обычно для растопки. Я вытащил все это на пол и неожиданно наткнулся на маленькую книжку без переплета. На первой странице был заголовок: «Часть первая. Старый пират». И дальше: «Глава I. Старый морской пес в трактире «Адмирал Бенбоу». Я поднес книжку к лампочке и прочитал первую страницу, потом забрался коленями на стул… и забыл обо всем на свете. Куча бумаги осталась на полу.

Читать я умел довольно хорошо, хотя в школу еще не ходил. Теперь я с головой ушел в книгу. И хотя в ней описывались загадочные и даже страшные события, темные углы больше не пугали меня. Я попросту забыл о них и рассеянно грел руки у теплого стекла электролампочки, стараясь не заслонять падавший на книгу свет.

Стук в дверь заставил меня оторваться от чтения. Пришел Павлик. Он был один. Отряхивая с валенок снег, Павлик возбужденно говорил:

– Эх и картина! Ты бы видел, Андрейка, как наши на танках фрицев гнали!

– Павлик, а где тетя Аня? – спросил я.

– Она еще не скоро придет. У нее там дела.

– А ты… не боялся?

– Чего?

– Ну… идти. Один.

– Тю! Чего же бояться? Еще только десять часов. Волков в городе нет, на улицах свет из окон. Сказал тоже!.. Это, наверно, ты здесь сидел под кроватью.

– Ты скажешь! – возмутился я. – Знаешь какую я книжку отыскал? Про пиратов. «Из «Библиотеки приключений» книжка, ясно как на ладони». Я весь вечер читал, а ты говоришь «под кроватью».

Павлик внимательно осмотрел книгу и на последней странице нашел ее название, напечатанное мелким шрифтом: «Остров сокровищ».

– Здорово! – восторженно выдохнул он. – Ты много уже прочитал?

– Семнадцать страниц, – не без гордости ответил я.

– Ну, тогда знаешь что? Пойдем ко мне. Ты затопишь печку, а я в это время прочитаю семнадцать страниц. Потом будем вместе читать.

Павлик был человек самостоятельный, и ему разрешалось топить печь по своему усмотрению. Он притащил со двора охапку покрытых снегом поленьев, с грохотом свалил их перед печной дверцей и сказал мне:

– Разжигай.

Я натолкал в печку бумагу, сложил несколько поленьев и зажег спичку. Бумага вспыхнула и сгорела, осветив на минуту черную внутренность печи. На поленьях даже не успел растаять заиндевелый снег. Так повторилось много раз. Наконец Павлик прочитал семнадцатую страницу и пришел мне на помощь.

Скоро огонь гудел и рвался за приоткрытой дверцей. Мы присели на дрова. Оранжевые отблески метались на растрепанных страницах «Острова сокровищ».

Павлик начал читать:

– «Вскоре случилось первое из тех загадочных событий, благодаря которым мы наконец избавились от капитана…».

Море

Мы читали «Остров сокровищ» уже третий вечер. Загадочные события, связанные с поисками клада подходили к концу.

Трещали горящие дрова. Я смотрел в огонь и видел, как из пламени и ярких углей рождалась сказка. Громадный пылающий закат отражался в океане и окрашивал в оранжевый цвет паруса шхуны «Испаньола», легкие, как лепестки цветов. Из воды вставал беспорядочной грудой темного леса и скалистых обрывов одинокий остров. На огненном небе четко выделялись тонкие черные пальмы. Янтарная вода бурлила за кораблем, уходящим от острова с разгаданной тайной и черной ямой от вырытого клада.

Но книга кончилась раньше, чем догорели поленья.

Книга оказалась чудесной. Я спросил Павлика, что ему в ней больше всего понравилось. Павлик ответил:

– Море.

Он сидел, обхватив колени, и смотрел в огонь. В его больших темных глазах блестели яркие огоньки, те, которые зажигают большую мечту.

Павлик сказал одно слово: «Море». Он, конечно, хотел сказать больше, но не сумел. Мальчишка одиннадцати лет не всегда найдет слова, чтобы рассказать о том, что его волнует. Я понял его и так. Море – это мечта о влажных ветрах и дальних странах, о беспокойной жизни под непрестанный плеск волны за круглым иллюминатором, о разгадывании тайн, без которых жить совсем не интересно.

Книги, которые мы читали раньше, были очень увлекательны, но ни одна из них не произвела такого впечатления, как «Остров сокровищ». Мы прочитали его еще два раза. У меня появилось чувство смутное, радостное и тревожное, из которого потом родилось желание увидеть весь мир.

У нас с Павликом началось увлечение морской романтикой – «морская болезнь», как говорили взрослые.

Неизвестно откуда Павлик притащил старую школьную карту полушарий и, несмотря на отчаянные протесты матери, приколотил ее над своей кроватью. Карта пестрела заманчивыми названиями тропических островов и приморских городов. Голубые пространства океанов пересекались во всех направлениях синими пунктирами маршрутов известных экспедиций. За этими голубыми пространствами мне виделись настоящие моря, хотя на самом деле я ни разу не видел моря.

Одно воспоминание не давало мне тогда покоя.

Это было, видимо, в мае сорок первого года. Над заборами густо цвела черемуха. Вечерело. Отец нес меня на руках. Собиралась гроза. Густо-синяя туча с серыми клочьями по краям заняла полнеба. Внутри ее часто вспыхивал тускло-бронзовый отблеск молний. Первые капли щелкнули по листьям тополей. Отец поднялся на высокое крыльцо большого белого здания с колоннами.

– Это что? – спросил я, указывая на колонны.

– Это музей, – ответил отец.

Слово было непонятным, но мое внимание уже привлекло другое. Музей стоял на высоком обрывистом берегу реки. Было время половодья, и вода залила противоположный низкий берег. На оставшихся островках суши виднелись домики, окруженные белой пеной черемухи. Цветущие кусты ярко выделялись на темной воде, отразившей грозовую синеву. Кроме этих белых пятен, темно-синей воды и охватившей все небо тучи, я ничего не видел. Очевидно, близкий ливень затянул горизонт или просто мое детское зрение еще не приспособилось к таким просторам, но мне казалось что до самого края земли нет ничего, кроме вставших синей стеной воды и неба.

– Папа, что это? – спросил я, пораженный невиданным зрелищем.

– Это река. Она течет в море, где много воды.

– Где море?

– Далеко-далеко.

– Там? – спросил я, показывая вдаль.

– Да, – ответил отец, не поняв меня.

«Значит, это и есть синее море, как в сказке», – подумал я удовлетворенно.

Как мы пережидали дождь, я не помню. Запомнилось только, как отец нес меня домой. С реки тянул влажный ветер. Пахло молодой тополиной листвой и сырыми досками заборов. В лужах плавали лепестки черемухи. На западе лохматые облака приподнялись, давая место оранжевому закату. На фоне заката чернели башни и купола старинного монастыря, стоявшего на берегу реки. Он был для меня волшебным городом на берегу синего моря. Гораздо позднее я узнал, что в этом монастыре расположен автогараж.

Ложась спать, я всегда представлял себе море – то бурное, то тихое, с чайками, розовыми от восходящего солнца, то покрытое белыми барашками, которые оставляют на желтом песке клочья шипучей пены. Но во сне я видел его всегда одинаковым. Низкий берег с несколькими валунами, вдали серые скалы. У самой воды вросший в песок якорь. Он здесь очень давно и покрылся плотной коричневой ржавчиной. С массивной острой лапы свешивается зеленая прядь водорослей. От кольца якоря тянется тяжелая цепь, конец которой исчезает в воде. Иногда не нее садятся чайки. На берег катятся волны. Они лениво переваливаются через камни, у якоря закипают маленькие водовороты, цепь медленно покачивается. Потом волна сползает обратно, оставляя на берегу водоросли, пену и маленьких медуз. От горизонта, где море уже не серо-зеленое, а свинцовое, прилетает влажный ветер. Небо пасмурное, но солнце чувствуется за неплотной пеленой облаков. Но вот уже небо темнеет. Низкие темные облака быстро передвигаются и наконец сливаются в сплошную завесу. Всё окутывает синяя ночь, полная тайн и напряженного ожидания тревожных событий. Там, где невидимый берег выдается в море узкой косой, начинает лихорадочно мигать маяк. Волны выбрасывают на песок уже не крабов и медуз, а бутылки с записками, где сообщается о кораблекрушениях и зарытых кладах. Море с шумом кидается на берег. Удары волн тяжелые и глухие.

Я открываю глаза. Сон исчезает, но я продолжаю слышать шум прибоя. Мама наклоняется надо мной и говорит:

– Это салют по радио, Андрейка. Наши взяли еще один город.

И я сплю уже без снов до самого утра.

Плавучие мины

Мы, конечно, хотели стать моряками и твердо верили, что будем ими, когда вырастем. Но пока мы даже не видели моря. Как я завидовал мальчишкам, живущим где-нибудь в Одессе или Севастополе! Я представлял себе этих мальчишек загорелыми, в белых матросках. Вот они выбегают на берег. Ветер рвет их синие воротники, и волны ворочают на берегу мелкие камешки и раковины.

Однажды вечером Павлик сказал мне:

– Знаешь, Андрейка, что на берегу моря можно найти такую раковину, что, если ее приложить к уху, услышишь, как шумят волны?

Я вспомнил, что слышал где-то о таких раковинах.

– Нам бы такую, а? – продолжал Павлик.

– Да хотя бы камешек с морского берега, и то хорошо, – вздохнул я.

– Ну-у… на что он нужен, такой камешек-то?

Я не знал, зачем он нужен. Я сказал просто так.

Мы сидели в комнате Павлика и ждали, когда придут старшие. Было около десяти часов вечера. Мне уже хотелось спать, и чтобы не слипались глаза, я следил за ожившей от тепла мухой. Она лениво ползла по карте полушарий, пересекая Индийский океан от побережья Африки на юго-восток. «Корабль идет на зюйд-ост, – подумал я и посмотрел на ходики. – Если он приплывет в Австралию не позднее, чем через минуту, значит, мама скоро придет, а если не приплывет, то еще долго ждать».

Но коварная муха вдруг остановилась, а потом повернула на зюйд и поползла в Антарктиду. Мне стало грустно.

– Что-то долго мама не идет, – вздохнув, сказал я Павлику. Он молчал. Вдруг Павлик дернул меня за рукав и заговорил быстрым шепотом:

– Слушай, а ведь камень это тоже хорошо. Камешек, обточенный морскими волнами! Мы бы знаешь, что сделали? Мы бы его…

Но я так и не узнал, что мы стали бы делать с камнем, который лежал где-то далеко-далеко, за тысячи километров. С улицы постучали, и Павлик пошел открывать.

– Чья мама пришла? – нетерпеливо спросил я, когда он вернулся.

– Твоя, – тихо ответил Павлик. – У меня еще не скоро придет…

Я побежал к себе. Мама стояла посреди комнаты и развязывала платок, в воротнике и даже в волосах у нее блестел тающий снег. Я прижался к маме и уткнулся лицом в пальто, от которого пахло зимой.

– Простудишься, сынок, – сказала она, – я с мороза.

Она сняла пальто и встряхнула его. На пол посыпались холодные брызги.

– На улице такая вьюга, что ничего не видно.

– Мама, – вдруг сказал я, заглядывая ей в глаза, – поедем в Одессу.

– В Одессу? Зачем?

– Ну, жить, – быстро заговорил я, удивляясь, как эта простая мысль раньше не появлялась у меня. – Поедем! Там море. И вьюги нет, тепло. Сядем и поедем, а?

– Дурачок ты, Андрейка, – усмехнулась мама. – Ты думаешь, это так просто? Сели и поехали…

Мама села на кровать и посадила меня рядом, обняв за плечи.

– Ты же знаешь, что Одесса разрушена, – говорила она. – Столько времени там хозяйничали фашисты. Люди из фронтовых городов наоборот ехали сюда, чтобы спастись от войны. Многие остались без жилья… И такие, как ты, ребятишки… А в море плавают мины…

Да! И как я раньше не подумал об этом! Ведь я знал о боях под Одессой и Севастополем. Я видел раненных матросов на улицах нашего города. Их привозили в госпиталь, где работала мама.

И вместо солнечного пляжа, где играют загорелые мальчишки, мне представилась другая картина: черные развалины, дымящиеся танки, воронки на мостовых. Все это было хорошо знакомо по многочисленным кинокадрам.

Одесса, Севастополь… Ночной разрушенный город без огней. Четкий шаг патруля по треснувшим плитам. А там, где мерцает море, бесшумно скользят смутные силуэты боевых кораблей. Вот взметнулся стремительный луч прожектора, скользнул по морю, по городу, по черной стене полуразрушенного дома. На стене плакат, тот самый плакат, который я видел на почтовых открытках, на домах, в газетах. На плакате женщина прижимала к себе ребенка, пытаясь укрыть его от плоского штыка с черной свастикой. Он был близко-близко, неумолимый стальной штык – острый, холодный, скользкий. Мне казалось, что он втыкается в меня. «Воин Красной армии, спаси!» – звала крупная надпись… И воины шли спасать. Я не плакал, как мама, когда в сорок третьем уходил с комсомольским батальоном на фронт мой брат Саша. Как ушел отец, я не помнил…

– Мама, от Саши письма не было? – спросил я.

– Нет пока. Но скоро получим обязательно, – поспешно сказала мама, и я понял, что она боится думать иначе.

В эту ночь я долго не мог заснуть. За окном шумел ветер, дергал ставни. Дребезжало стекло.

– Мама, – позвал я.

– Что, маленький, почему ты не спишь? – сразу отозвалась мама, и я понял, что она тоже не спала.

– Зачем в море плавают мины?

– Чтобы немецкие корабли не подошли к берегу.

– А наши? Они ведь тоже могут взорваться.

– Наши моряки знают все проходы. Спи, сынок…

Когда, наконец, стали слипаться глаза, я снова услышал мамин голос:

– Кончится война, Андрейка, мины выловят. Снова будут плавать в море белые яхты. Тогда мы с тобой поедем к морю. А пока спи.

На улице гудел ветер, свистел в проводах, выл в трубах. Я слушал голос ветра и думал, что зря люди не любят это дикое завывание. Мне нравились сила и стремительность ветров.

«Спи-и, спи-и, – свистел ветер, – спи, Андрейка. В мире идет война. Штормы гудят над морями. Они срывают с якорей мины. Какие уж там проходы среди плавучих мин? На них гибнут и немецкие, и русские корабли. Но война кончится, скоро кончится. Снова появятся в море белые паруса яхт. Ты поплывешь далеко-далеко, по всем океанам. Ты увидишь острова, заросшие пальмами, тропические и полярные страны, зеленые горы, и джунгли, полные удивительных зверей. Ты познакомишься с моряками всего мира. Все на свете узнаешь, все увидишь. Уви-и-и-дишь…».

Черная шкатулка

К утру вьюга утихла. Под окнами намело сугробы, ветки тополя гнулись под тяжестью снега. Снеговые подушки лежали на карнизах, на столбиках палисадника, на печных трубах. Солнце плавало в молочных облаках.

Днем я взял санки и вышел на двор. Там я увидел Павлика. Он сидел на верхней ступеньке приставной лестницы, которая вела на чердак.

Павлик запустил мне снежком по шапке и сказал:

– Андрейка-канарейка, хочешь, я скажу тебе интересную вещь?

– Скажи.

– Только не сейчас. Вечером.

– Скажи сейчас, Павлик, – заинтересовался я.

– Нет, сейчас не буду.

– Ну и не надо.

Я хотел обидеться, но тут увидел, что у Павлика через плечо на шнуре висит портфель.

– Ты из школы?

– Ага.

– А почему здесь сидишь? А, я понял: ты двойку получил и боишься, что влетит.

– Двойки не получал. Просто свежим воздухом дышу.

Он привстал и прыгнул в сугроб, увязнув по пояс.

– Вот теперь уж все равно влетит. За то, что вывалялся в снегу, – заметил я.

– Не влетит. Мамы нет дома, она сегодня опять с утра до последнего сеанса работает.

– А у меня мама дежурит всю ночь.

– Ну вот и хорошо. Вечером поговорим. А сейчас у меня уроков целая куча.

Синие сумерки подобрались незаметно. В семь часов мама собралась на дежурство.

– Каждый вечер тебя нет, – вздохнул я.

– Ничего не поделаешь, сынок…

Я знал, что ничего не поделаешь. Мама ушла, а я пошел к Павлику.

– Ну, говори, что обещал, – потребовал я.

Павлик заговорил:

– Помнишь, вчера говорили про камешек с берега моря…

– Помню, ну и что?..

– Есть у меня такой камешек.

– Врешь, – сказал я и был уверен, что он действительно врет.

– Не вру, – ответил Павлик серьезно. – Я вспомнил сегодня.

– О чем?

– Слушай. Ты же знаешь, что папа у нас умер перед самым началом войны. За год до этого он ездил в Крым, лечился.

Павлик рассказал, что, вернувшись, отец привез ему светлый камешек, обточенный прибоем. Он подобрал его на берегу. Подобрал, потому что понравилась форма: камешек был совсем круглый и плоский, как большая пуговица.

– Я тогда меньше тебя был, не понимал еще, играл им просто так, будто колесиком каким-нибудь…

– А сейчас он где? – перебил я нетерпеливо.

– Я плохо помню, но, по-моему, камешек лежал в старой шкатулке. Шкатулку потом убрали в сундук с разным барахлом, а сундук засунули на чердак.

– Ты сегодня целый час на лестнице сидел, Пашка! Не мог ты, что ли, слазить на чердак? – с досадой воскликнул я.

– Не мог. На дворе все время кто-нибудь был. Заругались бы.

Он помолчал.

– Андрейка-канарейка! Знаешь что, полезли сейчас, – вдруг горячо заговорил он. – Ну, полезли. Будто мы кладоискатели. Как в «Томе Сойере», помнишь? Будет здорово интересно! Полезем?

Предложение было неожиданным и не особенно заманчивым. Лезть куда-то, когда на улице темно, холодно. Бр-р! И вообще я не считал темный чердак интересным местом для вечерних прогулок.

– Испугался, – сказал Павлик, посмотрев на меня.

– Ты не испугался, так иди один, – хмуро проговорил я.

– Один не могу. Нужно кому-то свечку держать. А ты боишься.

– Просто неохота.

Павлик задумался.

– Я полезу сейчас один, – вдруг спокойно сказал он. – Я думал, ты настоящий друг, но ошибся. Но ты не трус, ты просто еще маленький…

Он сказал слова, которые требовали немедленного опровержения. Но я все еще не решался. Павлик стал медленно одеваться, не глядя на меня.

– Полезем вместе, – проговорил я наконец.

– Правда? Одевайся!

Мы вышли на крыльцо. Воздух был колючим. Среди заснеженных веток тополя дрожали большие звезды.

– Идем, – сказал Павлик таинственным шепотом.

И вот я уже взбираюсь за ним по скрипучим перекладинам. Фигура Павлика исчезает в черном квадрате чердачного окна.

– Сюда, – слышу я шепот, тоже лезу в окно и натыкаюсь на спину Павлика. На дворе было темно, но здесь особая глухая темнота, будто тебе закрыли шапкой лицо. Вспыхивает спичка, Павлик зажигает огарок свечи и подает его мне. Темнота разлетелась от маленького огонька и затаилась по углам. Мы пробираемся вперед, перелазим через толстые балки. Мрак расступается перед нами и смыкается позади. Такая тишина, что я слышу дыхание Павлика. Но что это? В дальнем углу две светлые точки, словно чьи-то глаза. Сердце мое будто взрывается и колотится со скоростью автоматной очереди. Я замираю на месте и не отрываясь смотрю на светящиеся точки. Тьфу, черт! Это же отблески свечи на моих старых салазках, которые выбросили в прошлом году. Я с облегчением вздыхаю, пламя свечи колеблется, по низкой крыше чердака стремительно скользят огромные тени.

– Не отставай, – шепчет Павлик, – иди сюда. Вот он, сундук.

Сундук небольшой, обитый ржавыми железными полосками. Я смутно вспоминаю, что когда-то видел его в квартире Павлика. Крышка придавлена спинкой старой кровати, на которой одиноко блестит медный шарик. Мы осторожно отваливаем тяжелую спинку и беремся за крышку. Она открывается с глухим скрипом, и мне вспоминается сундук одноглазого капитана из «Острова сокровищ». Я капаю стеарином на край сундука и ставлю свечу. Внутри мы обнаруживаем старую настольную лампу с дырявым абажуром, сломанный штатив для фотоаппарата, чугунный пестик, связку журналов «Радио», какие-то тряпки. Павлик переворачивает все это барахло, ищет шкатулку. Находит ее он довольно быстро, словно знал заранее, где она лежит. Шкатулка маленькая, покрыта она облупившейся черной краской. Внутри что-то перекатывается, словно там целый десяток камешков. Я замираю, мне кажется, что мы нашли громадное сокровище. Шкатулка не открывается, заперта.

– Дома откроем, – говорит Павлик. – Идем.

В это время я замечаю в сундуке какую-то тетрадь и вытаскиваю ее. При свете огарка мы листаем страницы. Тетрадь исписана меньше, чем на одну треть. Павлик аккуратно вырывает исписанные листы и оставляет их в сундуке, а тетрадь сует за пазуху.

– Идем.

Я поворачиваюсь и случайно задеваю крышку. Сундук с визгом захлопывается. Свеча гаснет. Павлик не может найти в кармане спички.

– Идем так.

Натыкаясь на балки, я пробираюсь туда, где в окне блестит синяя звездочка. Павлик пыхтит где-то в стороне. Я тороплюсь, мне кажется, что кто-то крадется сзади. Вот и окно. Подгоняемый страхом, я зажмуриваюсь и прыгаю в снег. Ударяюсь коленом о что-то твердое. Слезы сами бегут из глаз. Павлик прыгает рядом.

– Не реви, – строгим шепотом говорит он. – Кто тебя заставлял прыгать? Соседи могут услышать, и нам влетит за то, что с огнем по чердаку лазали. Тогда не так заревешь.

Я сижу в снегу и, стараясь не всхлипывать, спрашиваю:

– Павлик, а сейчас я настоящий друг?

Чувствую, как руки Павлика обхватывают меня и помогают встать. Я слышу его голос:

– Сейчас конечно… Как на фронте…

Живой камень

Шкатулка не была заперта, просто она очень туго открывалась. Павлик открыл ее с помощью кухонного ножа и перевернул вверх дном. На стол высыпались какие-то винтики, моток проволоки, шахматный конь, две старинные копейки с орлами и, наконец, плоский камешек круглой формы.

Я схватил его и положил на ладонь. Камешек был белый с чуть заметным зеленовато-голубым отблеском. Павлик погладил его пальцем и сказал:

– Здорово его прибой отшлифовал.

Минут пять мы вертели его в руках, рассматривали со всех сторон, словно хотели отыскать на нем какие-то особые морские приметы.

– Павлик, а что мы с ним будем делать? – спросил я наконец.

– Ну… придумаем что-нибудь, – немного неуверенно отозвался он. – Какую-нибудь игру или еще что-нибудь. Ведь все-таки морской камешек… Только сначала печку затопим.

Павлик стал возиться с растопкой, а я сел на кровать. Камешек лежал у меня на ладони. «Обычная галька, – подумал я с разочарованием. – Летом в ручье, что течет в ближнем овраге, можно найти не один такой камень». Стало скучно. Что с того, если когда-то этот камешек валялся на каком-то пляже? Море сквозь него не увидишь.

Сердито загудела печка, застреляли сосновые дрова. Я встал и подошел к приоткрытой дверце. Мне захотелось рассмотреть камешек на свет. Присев перед огнем, я поднял камень на уровень глаза… и замер.

Камень оказался полупрозрачным, как матовое стекло, только по краю шла темная жилка. Он светился мягким голубоватым светом. От пляшущего в печи пламени пошла голубая рябь, словно мелкие волны бежали на светлый песок.

– Выключи свет, – сказал я Павлику. Он щелкнул выключателем.

– Смотри-ка, – я протянул ему камень.

– Вот это да, здорово, – прошептал Павлик, не отрывая глаза от светящегося камешка.

С минуту стояла тишина.

– А ты хныкал: что будем делать. Эх ты, Андрей-пырей. Мы сделаем перископ.

– А это что такое?

– Такой прибор на подводной лодке. Он для наблюдения за морем нужен… А тут, в камешке, будто морская вода, – добавил он тихо.

Я не возражал, хотя знал, что Павлик никогда не видел морскую воду.

– Знаешь, Андрейка, по-моему, этот камень волшебный.

– Волшебных камней не бывает, – сказал я твердо, но по спине у меня пробежали мурашки от непонятного восторга и предчувствия тайны.

– Откуда ты знаешь? Может, и бывают, – произнес Павлик задумчиво. – Нужен только трепещущий свет.

– Для волшебства?

– Для перископа.

Он включил лампочку и вытащил из-под кровати плотную коробку, в которой когда-то был куплен репродуктор, а сейчас дожидались весны Володины ботинки. Павлик засунул ботинки под кровать, а в стенке коробки прорезал отверстие. Потом он содрал обложку из папиросной бумаги с одного из своих учебников и нарезал из нее узкие ленточки. Их он укрепил на нитке, натянутой поперек коробки. В отверстие был вставлен камень и закреплен там. Кроме того, в коробке поместилась маленькая настольная лампа-грибок. Обычно ее не зажигали, потому что у нее был испорчен патрон и она часто мигала, а иногда начинала жужжать. Но Павлик сказал, что сейчас это роли не играет и, закрыв коробку, включил лампочку. Сначала камень горел ровным светом, но вот бумажные полоски внутри коробки заколебались от нагретого воздуха и снова по камню побежала голубоватая рябь.

– Готов перископ. Слазь с кровати, Андрейка, позвал Павлик, наша подводная лодка плывет по Индийскому океану. Смотри, как плещут волны. Э, да ты спишь!.. Ну ладно. Спи, только завтра никому ни слова о перископе. Это наша тайна.

– Хорошо. Тайна, – пробормотал я сквозь сон. Голубой глазок перископа расплывался у меня в глазах в целый океан. Волны бежали на берег, усыпанный белыми камешками.

Капитаны

На следующий день мы обо всем договорились. Было решено играть в подводную лодку. Павлик усовершенствовал перископ. На передней стенке коробки он укрепил циферблат от сломанного будильника. Сбоку было прорезано окошечко. Свет от него направлялся карманным зеркальцем на карту, и мы могли определить в темноте, где плывет наш корабль.

Лодке дали название «Победа». В то время это слово было особенно дорогим каждому человеку.

Спуск на воду и первое погружение мы наметили на семь часов вечера.

Мама вернулась с работы рано. Раньше я всегда радовался этому, но сегодня мне не сиделось дома. Когда за окнами совсем стемнело, я сказал, что пойду играть к Павлику.

– Ну, вот ты какой, – с легким упреком ответила мама. – Вчера жаловался, что я поздно прихожу, а сегодня посидеть со мной не хочешь.

– Я не надолго, мамочка…

– Ну, иди, иди, – улыбнулась она. – Играйте, раз уж вы такие друзья-товарищи.

– Мама, а друг и товарищ это одно и то же? – спросил я, останавливаясь в дверях.

– По-моему, не совсем, сынок. Друг еще лучше, чем товарищ. Товарищей может быть много. Вот пойдешь в школу, и у тебя будет целый класс товарищей. А друг это, когда все пополам, все общее: и горе, и радость, и… – мама чуть улыбнулась, – тайны общие.

– Мы с Павликом самые настоящие друзья, – гордо сказал я.

Все было готово. Перископ стоял на столе. Ровно стучали ходики, минутная стрелка подползала к двенадцати.

– Приготовиться к погружению, капитан.

– Есть, капитан.

Мы не спорили о командных постах, оба были капитанами.

Я встал у выключателя.

– Начать погружение, – скомандовал Павлик.

– Есть.

Павлик сунул штепсель в розетку, вспыхнул голубой глазок. От зеркальца на карту прыгнул светлый зайчик и остановился на самой середине Индийского океана, где находился известный только нам Остров Капитанов. Он был нарисован химическим карандашом и служил базой подводной лодке «Победа».

– Сделайте запись о погружении, товарищ капитан, – сказал я Павлику.

При слабом свете перископа Павлик сделал первую запись в вахтенном журнале – той самой тетради, которую я нашел в сундуке:

«27 января. 19 часов. Подводная лодка «Победа» совершила первое погружение у Острова Капитанов и вышла в океан. Курс на Филиппинские острова. Капитан Вересков».

Мерцал голубой глазок, чуть заметно двигался по карте светлый зайчик. Мы не кричали, не подавали громких команд. В полумраке «боевой рубки», как мы называли комнату, слышались два тихих напряженных голоса.

– Справа подводные скалы. Лево руля.

– Есть, капитан.

– Еще левее.

– Есть еще левее.

– На горизонте неизвестное судно. Курс норд-вест.

– Приближается.

– Это немецкий крейсер.

– К бою.

Тишина. Только в глазке перископа разбегаются голубые волны от стремительного хода подлодки.

– Огонь.

Павлик тихонько жужжит, подражая ходу пущенных торпед. Потом хлопает ладонью по столу.

– Готово. Крейсер идет ко дну. Сделайте запись, капитан.

Я пишу крупными печатными буквами: «Идем в океане. Потопили немецкий крейсер. Капитан Кедрин.»

– Ничего, – говорит Павлик. – Только надо указать курс, точное время и координаты.

– Кор… динаты?

– Ко-ординаты. То есть место. Тебе надо научиться читать градусную сетку.

– Я научусь.

– Полный вперед.

Шли дни. Все вечера, когда никого не было дома, проходили у нас в игре. Мы не только топили немецкие крейсера. Нас манили к себе теплые коралловые острова, берега, заросшие джунглями, шумные портовые города. Нам хотелось тайн и приключений, и мы выдумывали их. Но, чтобы выдумывать, надо было кое-что знать. Однажды, попав к берегам Гренландии, мы засомневались, есть ли там белые медведи, а после этого крупно поспорили о том, водятся ли в озере Виктория крокодилы. Можно было, конечно, фантазировать как угодно, но Павлик не хотел. Он записался в детскую библиотеку и стал приносить нам нужные книги. Мы совершили вместе с «Наутилусом» Жюля Верна кругосветное путешествие (потопив при этом немецкую эскадру). Прочитав книжку о Миклухо-Маклае, мы подружились с дикарями Новой Гвинеи. Очень пригодилась подшивка довоенных журналов «Всемирный следопыт», которую Павлик выменял у кого-то в школе на самодельный пугач.

Управляемая капитанами, которые хотели увидеть весь мир и всюду искали приключений, подводная лодка «Победа» носилась по обоим полушариям земного шара. Зайчик от зеркала перископа скользил из Балтийского моря в Караибское, от берегов Австралии к Северному полюсу, и синий карандаш вслед за ним отмечал запутанную линию маршрута.

В корабельном журнале появлялись все новые записи. Я до сих пор храню эту тетрадку в синем клеенчатом переплете – историю нашего корабля.

Галя

В середине февраля произошло событие, о котором в корабельном журнале подлодки «Победа» сообщалось следующим образом: «17 февраля. 20 час. 03 мин. 0? 62? ю.ш., 173? 08? в.д. Курс зюйд-ост. Два часа назад на необитаемом острове была обнаружена девушка Галя. Ее высадили туда пираты. Она назначена штурманом на «Победу». Капитан Вересков».

Случилось это так.

Однажды мы сидели в комнате у Павлика. Я листал журнал «Всемирный следопыт», а Павлик решал задачу о бассейне и двух трубах, в которые втекает и вытекает вода. Задача не получалась. Павлик отчаянно грыз ручку и даже иногда вспоминал черта. Наконец он захлопнул тетрадь и сказал:

– Глупая задачка. Кому нужно наливать в бассейн воду через одну трубу, если она сразу выливается через другую. Завтра спишу у кого-нибудь. А сейчас вытаскивай перископ, Андрей.

Я не был знаком со школьными делами, но тут испытал смутное беспокойство, потому что это случалось не в первый раз. Желая скорее начать игру, Павлик часто совал в портфель тетрадь с нерешенными задачками.

– Тебе не попадет за то, что ты все время списываешь? – спросил я.

– А кто узнает? У нас в классе ябед нет, – бодро ответил он.

Но на следующий день Павлик вернулся приунывшим. По арифметике он принес две двойки: за домашнее задание и за контрольную работу. Но его огорчали не сами двойки и даже не предстоящий разговор с матерью, во время которого она могла воспользоваться ремнем для подкрепления своих слов. Павлика угнетало другое. Сегодня состоялся совет отряда, где ребята дали ему нахлобучку и назначили одну девочку подтянуть его по арифметике.

Я сочувственно поглядывал на друга. Плохо, если девчонка начнет командовать тобой.

– Она здорово вредная?

– Кто? Галка? Не знаю. Я на нее даже внимания не обращал до сих пор. Вот придет сегодня, сам увидишь.

– Может быть, еще не придет, – попытался я утешить Павлика.

Но Галя пришла. Она нерешительно остановилась у порога и поздоровалась. Я сделал вид, что не слышу, и уткнулся в журнал.

– Виделись уже, – буркнул Павлик. – Раздевайся. Брось пальто на кровать.

Галя сняла пальто и мальчишечью шапку-ушанку и подошла к столу. Это была тоненькая девочка с рыжеватыми косичками и мелкими веснушками на переносице.

– Ну, будем заниматься?

Павлик нехотя вытащил задачник и тетрадь.

Скоро Галя освоилась со своим положением репетиторши и стала даже покрикивать на Павлика.

– Ну как ты не понимаешь! – то и дело восклицала она. – Тут все просто!

Павлик пыхтел, стараясь понять решение и бросал злые взгляды на мучительницу.

Они кончили заниматься, когда совсем стемнело. Я с нетерпением ждал этого момента. Мне хотелось скорее узнать, чем кончилась встреча нашей лодки с неизвестным судном под черным флагом. Вчера мы не могли это выяснить, помешал приход Лены и Володи.

Видя, что занятия окончены, я захлопнул журнал и сказал:

– Павлик, сейчас займемся перископом, ладно?

От взгляда Павлика мне захотелось провалиться к центру Земли. Ведь я, сам того не желая, проболтался о нашей тайне при посторонней девчонке! А Галка оказалась очень любопытной. Она тут же сунулась не в свое дело:

– Какой перископ, Павлик? Покажи, а?

– Это наше дело, – хмуро ответил он.

– Ну и не надо…

– Это тайна, – поддержал я Павлика. Так я сделал вторую ошибку. Как потом выяснилось, Галя больше всего на свете любила тайны. Сейчас у нее от волнения округлились глаза и выступил румянец.

– Ой, Павличек, расскажи. Я же никому не скажу, – тихо попросила она.

– Ты все равно ничего не поймешь.

– Пойму, вот увидишь!

Она чуть не плакала. Павлик вопросительно взглянул на меня. Я непреклонно покачал головой.

– Вот и Андрейка не хочет.

Галя посмотрела на меня. Как же ей хотелось узнать нашу тайну! Но она больше ничего не сказала и, склонившись за столом, торопливо собирала свои тетрадки.

– Павлик, пусть уж… – сказал я.

Он понял.

– Дай самое-самое честное слово, что никому не скажешь, ни одной живой душе.

Галя выпрямилась.

– Честное пионерское.

Мы вытащили перископ.

– Ничего она не поймет все равно, – прошептал Павлик, – только смеяться будет.

Я чувствовал себя виноватым и молчал.

Сначала игра не клеилась. Мешало присутствие постороннего человека. Но постепенно мы забыли о Гале.

Встреченное вчера пиратское судно, спасаясь от нас, выбросилось на берег. Туда ему и дорога. Сейчас лодка пробиралась в густом подводном лесу, разыскивая португальскую каравеллу с золотым грузом, затонувшую в этих местах триста лет назад. О ней мы узнали еще на прошлой неделе, прочитав полустертую надпись на скале. Надпись эту выцарапал единственный спасшийся с каравеллы матрос. Три дня носился он на обломке мачты и наконец был выброшен на островок у южноамериканского побережья. Боясь умереть прежде, чем увидит людей и расскажет свою печальную повесть, матрос несколько дней долбил клинком камень.

Мы были уже близки к цели, когда совсем неожиданно раздался Галин голос:

– Право руля! Впереди подводные скалы!

– Где ты видишь скалы! – возмутился Павлик.

– Как где? Слева, где водоросли с красными цветами, начинается каменная гряда, видите? А правее, прямо по курсу, группа скал. Скорее, а то разобьемся!

– Право руля, – поспешно скомандовал Павлик, будто мы и впрямь могли врезаться в подводные скалы.

– Есть, капитан.

Так Галя стала участником нашей игры. Она поняла ее. Она не смеялась.

Совместными усилиями мы нашли каравеллу, но золота там не оказалось. Мы не огорчились, оно нам не было нужно. Зато капитан Кедрин в водолазном скафандре проник в каюту капитана и обнаружил в ней водонепроницаемый железный сундучок с таинственными документами. Разобраться в них мы в тот вечер не смогли. Галя вспомнила, что ей давно пора домой, была уже половина десятого.

– Можно мне будет завтра с вами еще поиграть? – спросила она перед уходом.

– Можно, конечно.

Галя стала приходить почти каждый день. Сначала она занималась с Павликом, а потом мы принимались за игру. Однажды Галя сказала нам, что до войны ее семья жила в Ленинграде и эвакуировалась в последний момент перед тем, как замкнулось кольцо блокады.

– Значит, ты была на море? – спросил Павлик.

– Была много раз, только сейчас уже плохо помню.

– Ну, все равно, расскажи.

И Галя рассказывала про хмурый Финский залив, про Ленинград, про фонтаны Петродворца.

– Только сейчас ведь все разрушено, – вздыхала она иногда.

Мы ее утешали:

– Кончится война, все восстановят.

Иногда мы засиживались часов до десяти. Галя жила в соседнем квартале, но родители ее все-таки беспокоились, что она ходит так поздно, да и самой ей было страшновато возвращаться домой. Тогда она стала приводить с собой собаку с громким именем Ричард. Это был громадный пес с висячими ушами и умной мордой. Он отличался также большой худобой, потому что в то голодное время люди не были склонны делиться с собаками хлебным пайком.

Ричард вел себя очень скромно, он все время лежал под столом и только стучал хвостом по полу, когда я гладил его по лохматым ушам. Нам с Павликом так понравился этот пес, что было решено зачислить его на подводную лодку в качестве сторожевой собаки.

Теплый ветер

На стене рядом с картой полушарий висела карта Европы. Каждый день Павлик передвигал на ней красные флажки линии фронта. Двигаясь на запад, эти флажки давно оставили за собой границу Советского Союза. Война шла в Германии, победа была близка. Все знали, что она наступит не позднее, чем этой весной.

А весна была не за горами. Все чаще с юго-запада прорывался теплый ветер. Он нес стремительные низкие облака. Снег, как вата, набухал влагой и прилипал к полозьям салазок.

Как-то вечером мама сказала:

– Вот и кончились зимние месяцы, Андрейка. Завтра первое марта.

– Завтра весна начнется? – спросил я.

– Ну, не обязательно завтра, но все-таки скоро.

– Но ведь завтра весенний месяц?

– Андрейка думает, что весна начинается по расписанию, – фыркнула Лена.

Но весна началась именно как по расписанию. Ночью я услышал знакомый шум юго-западного ветра, который плотной стеной надвинулся на заснувший город.

А утром первого марта на землю хлынуло весеннее солнце. Сугробы оседали. Частая капель пробуравила мокрый снег под окнами до самой земли.

Мои ботинки оказались дырявыми, я не смог выйти на улицу и целый день сидел у окна. На заборах веселились воробьи. Снег темнел на глазах. С крыш уже не капало, а бежало, и там, где падала вода, появилась полоска черной земли. По расшатанным деревянным тротуарам пробегали школьники в расстегнутых пальтишках. Они перекидывались снежками, стараясь попасть друг другу за воротник. Один снежок влепился в телеграфный столб и остался на нем темным бугорком. Сейчас же вниз по столбу побежал ручеек, и скоро на месте снежного бугорка осталось темное пятно. А потом и его высушило солнце.

К вечеру у меня болели глаза от яркого света, которым сверкал за окнами мартовский день.

Второй день был таким же. И третий. И четвертый.

– Будут еще холода, – говорили взрослые. Но холодов не было. Весна шла теплой лавиной, смывая снега и наливая солнцем мартовские дни.

В первый вечер весны мы собрались у перископа. Чтобы отправиться на поиски Атлантиды и потопить пару-другую немецких линкоров. Но почему-то игра на этот раз не клеилась. Наспех завершив плавание, мы стали болтать о посторонних вещах. Потом Павлик рассказал Гале о том, как мы лазили на чердак за камнем, а потом мастерили перископ.

– А я думала, что здесь просто стеклышко вставлено, -призналась Галя.

– Ты и скажешь! – возмутился я. – Разве со стеклышком так получилось бы?

– А разве нет?

– Нет, конечно, – ответили мы с Павликом в один голос. Галя подумала и наконец согласилась:

– Да, со стеклом плохо. С камнем гораздо интереснее.

– Мы и тайну придумали, чтобы интереснее было, – разъяснил я.

Впрочем, была ли наша игра тайной? В один из выходных брат Павлика Володя целый день мастерил что-то в сарае, а вечером вручил нам маленький двухмачтовый парусник и при этом сказал:

– Забирайте, моряки. Не все вам под водой плавать, паруса – тоже вещь хорошая.

Мы покосились на него и ничего не сказали. А утром Павлик спрятал корабельный журнал подводной лодки «Победа» на шкаф.

А парусник нам очень понравился. Он великолепно плавал в обширных лужах, которые разлились на нашей улице к середине марта, и легко обгонял сосновые кораблики соседских мальчишек. Однажды наш кораблик чуть совсем не уплыл в неведомые края. Я пустил парусник в канаву, и ветер погнал его вдоль теплого от солнца дощатого тротуара. Я шел следом и не заметил, как оказался у дома, где жил мой заклятый враг – маленький зловредный шпиц Марсик. Неизвестно почему он при каждом удобном случае старался попробовать на вкус мои ноги. Сейчас такой случай представился, и Марсик немедленно атаковал меня. Я взлетел на перила парадного крыльца и огляделся. Прохожих не было, шпиц бесновался внизу, а кораблик уплывал. Течение в канаве становилось чем дальше, тем сильнее. Вода в конце концов стекала в овраг, а оттуда, соединившись с бурным ручьем, в реку. Река же впадала в другую реку – в Тобол, Тобол – в Иртыш, Иртыш – в Обь, а Обь – прямехонько в Ледовитый океан. Значит, кораблик направлялся в страну вечных снегов…

Я не хотел этого. А парусник уплывал. Собираясь уже зареветь, я заметил Ричарда. Громадный пес важно шел по улице, иногда останавливаясь и поднимая морду. Он, очевидно, вынюхивал что-нибудь съестное.

Сердце мое наполнилось мрачным ликованием.

– Ричард! – крикнул я. – Возьми его!

Верный пес не мог отказать мне в таком пустяке. Он галопом приблизился и сомкнул свои челюсти на загривке зарвавшегося шпица. Я не стал дожидаться конца, выловил кораблик и торжествующе удалился. Бедный Марсик верещал от ужаса. Больше он не трогал меня.

Весенние дни становились длиннее, но проходили гораздо быстрее зимних. Они неслись, как веселая солнечная карусель. Мы стали реже заниматься нашей игрой. У меня к вечеру от усталости слипались глаза, Галя приходила уже не так часто, потом что Павлик давно подтянулся по арифметике. За весь март в корабельном журнале появилось всего шесть записей, повествующих об отважных приключениях капитанов Верескова и Кедрина и штурмана Кудрявиной. Но никто из нас не признавался даже себе, что игра в подводную лодку стала не такой интересной.

В конце месяца сошел весь снег, прилетели скворцы и пришло письмо от Саши. На сером конверте был изображен бульдог в немецкой каске, уползающий в нору от советского штыка, и стояла красная надпись: «Добьем фашистского зверя в его собственной берлоге!»

Мы с Леной распечатали письмо, не дожидаясь мамы. Из конверта выпал листок, исписанный большими неровными буквами. Лена стала читать вслух. Саша писал, что дни и ночи проводит в танке. «Вот и письмо пишу в танке, высунувшись из башни по пояс. Кругом поля и березняк, совсем как дома. Снял шлем, потому что навстречу дует теплый-теплый ветер. Мы идем на запад, не останавливаясь третий день. Скоро будем в Берлине.»

Лена дочитала письмо, и я увидел в ее глазах затаенную тревогу. Совсем, как мама, она смотрела куда-то в сторону и не попадала сложенным вчетверо листком в серый конверт. «А вдруг перед самым концом…» – подумал и я.

Нет! Не может быть! Саша вернется.

На потолке от лужи за окном плясала солнечная рябь. Это касался воды своими крыльями теплый ветер, несущий весну и победу.

Старик с компасом

Наступил апрель. Дни стояли сухие и теплые. На дорогах еще была грязь и лужи, но кое-где земля просыхала. У заборов выползали зеленые стрелки молодой травы.

Нас с Павликом стали часто посылать в магазин за хлебом. Чтобы сократить путь, мы ходили через рыночную площадь, хотя делать это не рекомендовалось. Там, по словам взрослых, у нас могли украсть деньги и хлебные талоны.

Прикрывая руками карманы с деньгами, мы проходили тропинкой, протоптанной вдоль забора. Под забором сидели старушки, старики и подозрительного вида парни. Они торговали радиолампами, частями от велосипедов, зажигалками, гребенками, рыболовными крючками, а иногда и совсем ненужным барахлом.

Нас интересовал один из таких продавцов. Это был небритый старик в рваной ушанке, ветхом пиджаке и выцветших галифе. На ногах у него были подвязанные веревочками калоши. На тряпке перед ним лежали старые выключатели, электропробки, мотки проволоки, какие-то ключи и даже старинные монеты. Неизвестно, покупал ли кто-нибудь этот «товар», но старик каждый день сидел на своем месте, равнодушно поглядывая на прохожих.

Как-то проходя мимо старика, мы заметили у него среди других предметов компас. Мы никогда раньше не видели таких. Он был величиной с будильник, на темной круглой коробке тускло блестел медный ободок, под стеклом виднелась круглая шкала, она плавала в жидкости. К над шкалой стеклу прилип воздушный пузырек. На белой шкале виднелись черные цифры, буквы и деления. Павлик немедленно сказал, что это компас с торпедного катера. Я не спорил. Мы стояли и любовались компасом минут пять. Старик не обращал на нас внимания.

На следующий день мы снова проходили мимо старика. Компас лежал на своем месте. На этот раз Павлик решился спросить цену. Старик, видимо, не ожидавший, что кто-то заинтересуется этой вещью, ответил не сразу.

– Пятнадцать рублей, – сказал он наконец сердитым голосом.

– Дорого, – вздохнул я.

– Али денег мало? – прищурился торговец. – Так ведь поднакопить можно.

Он подал неплохую мысль. Шепотом посовещавшись, мы сказали старику, что накопим денег и купим компас.

– Только вы никому не продавайте его, – попросил Павлик.

– Этого никак не могу обещать, – ответил хитрый старик. – Я с вас и так не дорого прошу, а ждать совсем не могу. Кому нужно, тот и дороже даст, поскольку вещь стоящая. Как же я тогда могу не продать? Так что поспешайте.

Мы обещали «поспешать».

– Павлик, зачем он нам? – спросил я, когда мы отошли.

– Пригодится, – загадочно сказал Павлик. – Мне одна мысль пришла в голову.

– Какая?

Павлик наклонился и зашептал мне на ухо. Мысль его была заманчива: он решил сколотить из бревен корабль и летом путешествовать по реке. А для корабля, разумеется, необходим настоящий компас.

– А если нам не разрешат? – засомневался я.

– Там видно будет…

И в самом деле, загадывать не стоило, была лишь середина апреля.

А пока мы копили деньги. Павлик вытряс из своей копилки два рубля. Потом мы один раз не сходили в кино в клуб железнодорожников. Было накоплено уже десять рублей, когда случилась беда.

В этот день мы, как всегда, пошли за хлебом через рынок и остановились перед стариком.

– Ну как? – спросил он своим скрипучим голосом.

– Уже десять рублей есть, – похвастался я. – Может, отдадите за червонец?

– Никак невозможно, – ответил старик. – Вчера один просил за двенадцать, я и то не отдал. Копите еще.

В магазине была очередь. Простояв минут двадцать, мы добрались наконец до прилавка. Хлебные карточки были у меня, и я отдал их продавцу. Деньги были у Павлика, однако он растерянно шарил в кармане брюк.

– Нет денег, – сказал он испуганным шепотом. Потом снова стал шарить в карманах.

– Нет?

– Нет…

Продавщица нетерпеливо смотрела на нас, женщины в очереди заворчали:

– Чего копаются, народ держат?

– Ишь, по карманам шарит, потерял, видать. Посылай таких…

– Да-а, «потерял». На курево истратил, а теперь…

Нам ничего не оставалось, как заплатить из своих заветных сбережений. Они хранились у меня во внутреннем кармане пальтишка и были целы. Мать давала Павлику на хлеб как раз десятку, и всю сдачу мы отдавали дома.

Накопить нужную сумму второй раз мы даже и не пытались, а за хлебом ходили другим путем, чтобы не встречаться со стариком.

Прошло полмесяца. Мы решили, что старик уже забыл про нас, и однажды рискнули снова пойти через рынок. Все было по-старому: и торговец, и его товар на серой тряпке, и компас… Как ни старались мы скорее пройти мимо, но на секунду задержали шаг. Старик внезапно поднял голову и взглянул на меня в упор. Я увидел его светлые глаза с белками, покрытыми сеткой красных прожилок. Он вдруг взял компас и, резко качнувшись вперед, протянул его мне.

– На.

Это было так неожиданно, что я не сразу понял.

– На, – не то сказал, не то всхлипнул старик.

– Но… денег у нас… Мы потеряли… – забормотал я.

– Мы потом, – решительно сказал Павлик. – Пойдем, Андрейка.

– На, – повторил старик и сунул компас мне в руки. Его красноватые белки вдруг тонкой пленкой застлала слеза.

– Сынка у меня убили, – хрипло проговорил он. – Вчера похоронку получил. Так вы уж, значит, играйтесь…

Он опустил голову и больше не смотрел на нас, словно забыл. Мы немного простояли перед ним, потом, нерешительно отошли. Я осторожно нес компас в вытянутых руках, изредка оглядываясь. Старик сидел не двигаясь

– Сын у него погиб, – сказал Павлик, будто объясняя кому-то.

– Павлик, давай все-таки накопим деньги и отдадим ему, – предложил я.

– На кой черт ему теперь твои деньги, – грубо ответил он.

Я взглянул на компас. Круглая шкала дрогнула, метнулась и стала кружиться, словно не знала, где отыскать север и юг.

Больше не будем вместе

Последние дни апреля были теплыми, но дождливыми. Серое небо нависало низкими облаками над блестящими от дождя крышами. Моросило с утра до вечера, словно октябрь стоял на дворе. О том, чтобы пойти погулять, нечего было и думать.

Я снова по вечерам приходил к Павлику. Прибегала и Галя, закутанная в отцовское клеенчатое пальто.

Нам ничего не оставалось, как вспомнить свою игру. И подводная лодка «Победа» снова отправлялась навстречу тайнам и приключениям.

В окнах сгущались серые сумерки, и капли дождя неслышно скатывались по стеклам. А перед нами мерцал голубой глазок перископа, и светлый зайчик от зеркальца метался по карте полушарий. Я очень соскучился по таким вечерам и был даже рад, что на улице не прекращаются дожди.

Но почему-то во мне шевелилось непонятное беспокойство. Все было по-старому: темный вечер, короткие команды, необычайные приключения и записи о них в корабельном журнале. И все-таки что-то не клеилось в нашей игре. Я видел, что Павлик и Галя уже не очень-то интересуются ей. Но разве это тревожило меня? Ведь, если говорить откровенно, мне тоже иногда хотелось зевать во время самых опасных «рейсов». Мерцающий свет камешка с морского берега действовал усыпляюще.

Часто, забыв про то, что подводная лодка запуталась в водорослях Саргасова моря или зажата в арктических льдах, Павлик и Галя заговаривали о совсем других вещах, непонятных мне. Они болтали об экзаменах, которые будут сдавать первый раз, об уроках, о школьных товарищах. Особенно часто они разговаривали о школьном туристическом кружке. Галя и Павлик недавно записались в него и мечтали о летних походах. Я слушал с тайной завистью. Я не вмешивался в разговор, и про меня забывали. На столе обиженно мигал светлый глазок забытого перископа.

Каждый вечер, ложась спать, я думал, что все у нас как-то расклеилось, и не мог понять, отчего это. Я засыпал, и наутро оставалась только смутная обида.

Теплые дожди шумели за окнами, изредка переходя в ливни. Тогда ветер сердился, рвал на части дождевые струи и швырял в оконные стекла горсти крупных капель.

Однажды Павлик заболел и не пошел в школу. После уроков к нам забежала Галя и стала рассказывать Павлику, что сегодня интересного было в школе.

Я сидел на кровати и листал надоевшую подшивку «Всемирного следопыта». В журнале мне попалось незнакомое слово.

– Павлик, что такое «томагавк»? – спросил я. Павлик не обратил внимания. Тогда я наклонился и потянул его за рукав. Галка замолчала, а Павлик дернул рукой и раздраженно сказал:

– Отцепись ты, Андрей. Поговорить не даешь…

Вот как! Я заморгал от обиды. Вспомнил вдруг темный чердак, прыжок в сугроб. Тогда Павлик называл меня другом. «Как на фронте». А теперь плевать на друга? Связался с девчонкой…

Молча я положил на стол журналы и взглянул на бывшего друга. «Эх ты, капитан!» По-моему, я не сказал вслух этих слов. Просто повернулся и быстро пошел из комнаты. За спиной стало очень тихо.

Павлик догнал меня в коридоре.

– Андрейка, ты куда? – окликнул он.

И тогда я не выдержал и заплакал, прислонившись головой к дверному косяку. Вышла Галка и стала спрашивать в чем дело.

– Отстань, – всхлипнул я и дернул плечом, чтобы сбросить ее руку.

– Галка, иди в комнату, – велел Павлик. Она ушла.

– Что с тобой, ну чего ты плачешь? – начал допытываться он.

– Вы на меня… внимания… не обращаете. Ну и не надо, – всхлипывал я. – А еще друзья… Ладно. Скоро пойду в школу, у меня будет много друзей и товарищей!

– Андрейка, ты что? Мы же всегда были вместе, – растерянно бормотал Павлик.

– Больше не будем вместе, – мрачно изрек я и ушел в свою комнату, заперев за собой дверь. Я решил быть твердым.

Прижавшись лбом к холодному стеклу, я смотрел, как пузырятся под дождем лужи. По грязной дороге тянулась колонна пленных немцев. Они шли, ссутулившись, натянув на уши мокрые пилотки.

– Довоевались. Так вам и надо, – пробормотал я, но злости почему-то не почувствовал.

Валерка

Апрельские дожди сделали свое дело. Накануне Первомая зеленый туман окутал тополя. Ветер согнал с неба все тучи и высушил улицы.

Помню первомайское утро. Словно узкие алые паруса, надувались ветром натянутые поперек улиц лозунги. Солнце горело на громадных оркестровых трубах.

Лена взяла меня на демонстрацию. Едва поспевая за восьмиклассниками, я тащил на длинной палке вырезанного из фанеры фашиста с воткнутым в него красным штыком.

Колонна проходила мимо нашего дома, и у ворот я заметил Павлика. Он помахал мне рукой, но я не собирался мириться и гордо отвернулся.

После демонстрации мы направились домой, но в двух кварталах от дома Лену остановил какой-то незнакомый парень в гимнастерке. Они о чем-то начали спорить. Парень повторял все время: «Мы же договаривались!» В конце концов Лена сказала мне:

– Иди один, Андрейка. Дорогу знаешь, не маленький.

Один так один. Это даже лучше. Я направился к дому, но передумал, решил сходить к оврагу, узнать, сильно ли разлился ручей. На берегу я увидел мальчишку одинакового со мной роста, в матросском костюме. Такой костюм с синим воротником и якорем на рукаве был моей страстной мечтой.

С тайной завистью я разглядывал мальчишку, а тот, не обращая на меня внимания, швырял камни в овраг. Он старался попасть в ручей, но не мог добросить.

– Эх ты. Моряком нарядился, а камни кидать не умеешь, – не выдержал я.

Он сразу обернулся.

– Не умею?

– Нет.

Он слегка сдвинул густые темные брови и сказал негромко:

– Сейчас как дам…

– Я вперед дам.

– Дай.

Раньше я никогда не дрался. Теперь, шагнув к своему противнику, я неловко ткнул его кулаком в плечо. Тот неожиданно присел и обхватил мои ноги. Мы покатились по траве. Скоро мальчишка оказался сверху. Стараясь скинуть его, я перевернулся и вдруг почувствовал, что мы оба летим под откос в сухие заросли прошлогоднего бурьяна.

Никаких серьезных повреждений мы не получили, но царапин и синяков досталось не меньше, чем по дюжине на брата. Благодаря счастливому случаю, мы свалившись под откос, почти сразу застряли в большом кусте боярышника.

Немного оправившись от страха, я взглянул на своего врага. Мальчик сидел на корточках и разглядывал полуоторванный якорь на рукаве.

– Влетит тебе, – сказал я.

– Тебе тоже, – обнадежил он.

Но я знал, что мне не влетит. Рубашка и штаны были целы, а царапины касались меня одного.

– Ну и долго вы будете сидеть в колючках, – раздался вдруг густой хрипловатый голос. Я взглянул наверх. На берегу оврага стоял очень худой человек в выцветшей гимнастерке без погон, брюках галифе и ботинках без обмоток. Он слегка опирался на самодельную некрашеную трость.

– Вылезайте, – сказал он.

Мы выкарабкались наверх, и человек, который был, видимо, отцом мальчика, взял нас за руки, сунув трость подмышку.

Прихрамывая, он повел нас через дорогу. Его сухая твердая рука совсем не сильно сжимала мою ладонь, но я почему-то не старался освободиться.

Мы пришли в маленький зеленый двор. На крыльцо вышла темноволосая женщина. В одной руке она держала полотенце, в другой только что вымытую тарелку.

– Нина, как ты думаешь, чем занимались эти молодые люди? – спросил наш провожатый.

– Насколько я понимаю в таких делах, у них была драка, – уверенно заявила женщина. – Верно?

Мы молчали, пораженные такой проницательностью.

Тогда она ушла в дом и вернулась с пузырьком йода. Нам ничего не оставалось, как мужественно вынести процедуру смазывания царапин.

– Теперь знакомьтесь и миритесь, – последовал приказ мужчины.

Мы посмотрели друг на друга.

На лбу моего бывшего противника тянулась косая коричневая полоса йода. В темных волосах запутался сухой лист боярышника. Серые глаза смотрели очень серьезно.

– Давай, – сказал он одними губами, чтобы не слышали взрослые. Я едва заметно наклонил голову. Мы поняли друг друга.

Его звали Валеркой. Недавно он с матерью приехал из Свердловска. Здесь больше года лежал в госпитале его отец. Сейчас отец выписался, но на фронт его больше не взяли. Пока он отдыхал, а с осени собирался работать в школе. Я тогда не знал, что это будет мой первый учитель.

Мы с Валеркой были друзьями уже через полчаса. Для начала мы устроили в комнате веселую свалку, причем никто не мешал нам бороться на скрипучем диване и с грохотом перевертывать стулья.

Валерка, как и я, никогда не видел моря. Кстати, это его ничуть не огорчало.

– Ты кем хочешь быть? – спросил я.

– Не знаю, – вздохнул Валерка.

Но он любил смотреть, как взлетают с недалекого аэродрома маленькие ПО-2, и запускать бумажные змеи. Конечно, он знал…

И еще он любил собирать марки. В первый день Валерка показал мне старую конторскую книгу с наклеенными в ней марками разных стран. У меня в глазах запестрело от непонятных надписей и цветных картинок.

– Откуда их столько у тебя?

– Это брата еще. Он был летчиком, – негромко сказал Валерка.

Мне понравилась большая квадратная марка. Она была темно-голубая, без белых полей, с непонятными буквами NEDERLAND. На ней был корабль с тугими парусами и длинным вымпелом на мачте. Высокой грудью с коротким бушпритом он расталкивал крутые волны.

– Бери, – предложил Валерка. Хотя я и не думал просить.

– У тебя ведь больше нет такой.

– Да ладно… Пусть.

Придя домой…

И здесь рукопись кончается. По крайней мере, кончается ее цельная, связная часть. Остались только отдельные строчки, мелкие фрагменты и план. Впрочем, план очень короткий (он касается последних глав):

«Ссора.

Первомай. Валерка.

Путешествие. «Я не маленький!»

«Галя, до свиданья…» Расколотый камень

Эпилог».

Судя по всему, конец должен был оказаться почти таким же, как в рассказе «Камень с морского берега», только отнесенным уже на лето. И до этого конца должны были появиться в повести главы о моей стремительно вспыхнувшей дружбе с Валеркой, о примирении с Павликом и Галей, о путешествии на лодке под командой Валеркиного отца… А дальше – неожиданное известие о Галином отъезде в Ленинград, о том, как, прощаясь, раскололи морской камешек на четыре части – каждому по кусочку, на память. А в заключение – Галино письмо из Ленинграда…

Но это – конец лишь первой части. Я хотел написать еще и вторую… Кстати, потом я ее и написал – в окончательном варианте книги «Тень Каравеллы». Если над первой частью я мучился в общей сложности одиннадцать лет, то со второй («По колено в траве») справился в течение двух месяцев, причем большую часть текста сочинил и изложил тетрадке, когда ехал на Дальний Восток и обратно в товарном вагоне воинского эшелона, обряженный в поношенную форму лейтенанта. Летом 1969 года, после пограничных инцидентов на Амуре, военкоматы собрали громадное количество резервистов и отправили эту наспех сколоченную армию «пугать китайцев». Не знаю, какое впечатление такая акция произвела на «обнаглевших китайских агрессоров», но повесть я написал. Она помогала мне тогда избавиться от чувства полной бессмысленности происходящего и сожалений по поводу потерянного времени…

Но в этой повести уже не было ни слова о Валерке. Он так и остался в черновике неоконченной рукописи «Камень с берега моря». Почти такая же судьба еще у одного моего персонажа. Это – эвакуированный с Западной Украины Южка, замурзанный, вечно голодный пацаненок, которого другие ребята жалели и старались не обижать. Кстати, он мелькает у меня «по краю листов» в «Тени Каравеллы», но очень бегло. В окончательном варианте повести его во многих эпизодах заменила девочка Манярка. А что касается Южки, я отыскал в бумагах несколько страниц связного текста об этом мальчонке, перед которым сейчас тоже чувствую себя виноватым. Кстати, эти страницы свидетельствуют, что мое знакомство с Южкой произошло так же, как с Маняркой. Играя в логу, я отчаянно испугался тяжелого, зловеще гудящего шмеля и бросился в бега. А спасшись от угрозы, стыдливо отдышался и пробормотал:

– С-скотина…

И тут услышал:

– Чиво говоришь?

Я обернулся. У самого ручья, пятками в воде, сидел маленький костлявый мальчишка. Он смотрел на меня, смешно вывернув шею и уткнув подбородок в острое плечо.

– Чиво говоришь? – повторил он, и на лице его не было удивления. А ведь я своим видом (самодельными рыцарскими латами из обрезков жести) хоть кого мог удивить.

– Ничего. Не тебе ведь говорю, – буркнул я. Больше всего я боялся, что он догадается о моем позорном бегстве. Но как он мог догадаться…

Я с ожесточением начал срывать крючки и тесемки доспехов. Когда человек струсил, он всегда потом злится. А мальчишка следил за мной, не меняя позы.

Было в нем что-то птичье. Глаза, как черные пуговицы, большой рот, шея тонкая, будто у птенца. И большие острые лопатки под белой, но немыслимо грязной майкой были похожи на неотросшие крылышки. Я и сам не мог похвастать ростом и упитанностью, но про него подумал: «Как галчонок».

Мне почему-то не понравилось, как он сидит и смотрит. А тут еще крючок наплечника намертво вцепился в рубашку. Я дергал, дергал…

– Давай отцеплю, – тонким голосом сказал «галчонок». Но не двинулся, пока я не ответил:

– Ну, отцепи. Чего сидишь.

Он встал. Ростом он был мне до уха. Смуглый, перемазанный землей, худущий. Трикотажные трусики болтались вокруг него, как коротенькая юбочка. Он подошел сзади, взялся за наплечник… Отцепил.

Потом он сел на корточки над моим снаряжением.

– Ты сам делал эти железины?

– А кто? Пушкин, что ли?

– Чиво говоришь?

Была у него, наверно, привычка – так спрашивать. Спрашивал он быстро, будто чвиркал по-птичьи.

Я хотел ответить как-нибудь сурово. Но возбуждение от «шмелиного» страха прошло. И злости не осталось. Чего я, в самом деле, на него гавкаю? Ведь не он шмеля мне подпустил.

– Сам, конечно, – сказал я. – Все пальцы поотбивал, пока сделал. Думаешь, легко?

Он не ответил. Сидел, покачивая головой, разглядывал. Потом поднял лицо.

– Ты один играл, да?

И тут я начал врать. Неловко было почему-то говорить, что один. Я насочинял, что играли мы в рыцарей, много ребят, и что я пошел в разведку и за мной погнались враги и я сорвался с откоса. А сейчас мне играть надоело, пусть считается, что я пропал без вести. И пока эта «безвесть» тянется, можно подкрепиться.

Я достал из-под рубашки плоский газетный сверток с двумя ломтиками хлеба, пересыпанными внутри сахарным песком – свой обычный «сухой паек», который брал с собой, надолго уходя из дома.

Я увидел, как незнакомый мальчишка облизнулся и отвернулся.

И тогда я сказал ему, как когда-то, зимой сорок пятого, мне сказал Павлик:

– Хочешь хлебушка?

Он быстро кивнул, он хотел.

Этот похожий на перемазанного углем цыпленка семилетний мальчишка, которого звали Южка, всегда хотел есть. Но был он самолюбивый…

…Однажды мы с Южкой, ползая на четвереньках, клеили на полу большой змей из газеты. Пришла на обед мама. Я думал, что будет нахлобучка за грязь и мусор, но мама сказала:

– У меня два билета на «Золушку». Такой чудесный фильм. Надо тебе, Владик, посмотреть наконец. И Южка это кино, наверно, не видел, да?

Я знал, что Южка был в кино два раза в жизни. Один раз смотрел комедию «Петер», а второй – «Сердца четырех». И мама это знала.

Сейчас у Южки даже уши побелели от волненья. Он согнулся над змеем и тихо сказал:

– Я не пойду…

– Ну вот, – огорченно сказала мама. – Значит, я зря старалась? Специально два билета выпросила. Это нам на работе бесплатно выдавали, для детей сотрудников.

Никогда билетов на маминой работе не давали, это я точно знал. Но Южка не знал. Он поверил.

– Тогда я… ладно, – прошептал он. И начал суетливо подбирать обрезки и дранки.

Вот такой уж он был, Южка. Купленный за деньги билет ни за что бы не взял: он не хотел никаких подарков. Мама однажды решила отдать ему рубашку, из которой я вырос, но он так отчаянно отказывался, что нам даже неловко стало.

А бесплатный билет – это пустяк. Он же ничего не стоит…

По дороге в кинотеатр Южка и я заскочили к нему домой. Он решил обуться: боялся, что в темноте отдавят босые ноги. Я в дом не пошел. Сидел во дворе на рассохшейся бочке и время от времени покрикивал:

– Южка! Скоро ты?

Он сперва отвечал, что скоро, а потом примолк. Доносилось их открытого окна непонятное побрякиванье и всплески.

–Южка!

В окне появилась его бабушка, Ванда Казимировна.

– Владек! Пожалуйста, дай время. Я не могу, чтобы он шел с тобой в кино в таком ужасном виде!

На волосах у Ванды Казимировны блестели клочья мыльной пены.

Прошла еще целая бесконечность: минут пять, наверно.

– Южка! – с угрозой завопил я.

Ванда Казимировна опять возникла в окне.

– Владек! Он сказал твоей маме спасибо за билет?

– Сказал! Два раза! Ну, Ванда Казимировна! Мы же опо-зда-ем!!

Наконец он вышел.

– Ой-я… – вырвалось у меня.

Что это был за Южка! В белом костюмчике с вышитым воротом, в голубых носочках и почти новых сандаликах, важный и серьезный. Я не думал никогда, что он может быть таким отглаженным и чистым. Недаром бабушка столько времени его драила. Если раньше Южкины локти и колени были похожи на печеную картошку, то сейчас, после чистки, они горели, как спелые помидоры.

Ванда Казимировна третий раз высунулась в окно. Над головой у нее всплыл и бесшумно взорвался мыльный пузырь.

– Юзек! Послушай меня. Веди себя аккуратно. То последний твой убранок, больше ты никакой одежды не имеешь…

Ну, про кино рассказывать нечего. Все его, наверно, видели. Нам оно так понравилось, что хоть десять раз смотри без перерыва. Но не думайте, что мы, когда шли домой, криком перебивали друг друга: «А как он там!.. А помнишь!..» Мы вспоминали молча.

Пока шел фильм, по улицам прошумел веселый дождь. Сверкали тополя, блестели на новом асфальте лужицы. У меня вертелась в голове Золушкина песня про доброго жука, и было хорошо. Я шлепал подошвами по лужам, стряхивал капли с веток. А Южка поглядывал осуждающе и шагал в сторонке. Он берег от брызг единственный свой «убранок».

На углу нашей улицы повстречались нам Петька Лапин, Майка и Марик.

– Айда, – деловито сказала Майка.

Я поинтересовался, куда это «айда».

Нам объяснили, что Вовка Каранкевич с Вокзальной улицы нагло похвалялся, что их ребята в любой момент могут навтыкать нам в футболе десять «банок» за полчаса.

Такое нахальство требовало моментального отпора. Пятеро наших уже ушли на Вокзальную – договариваться об игре. Мы должны были пополнить команду.

– Айда, – решил я. И с сомнением взглянул на Южку. От него толку было мало. Особенно сейчас. Но Южка сказал, что будет сидеть на заборе и свистеть изо всех сил, чтобы подбодрить наших игроков.

Когда мы пришли на Вокзальную, оказалось, что все готово. На широкой, поросшей редкими травинками дороге были размечены палками ворота. Вовка Каранкевич зубами затягивал шнурок на драном, кое-как залатанном мяче. Лёвка Аронов доказывал Дыркнабу, что лучше всех будет стоять в воротах.

И тут закапризничал Толька. Он сказал, что не будет играть со мной на одном краю.

– Мячик не пасует никому, только сам водится. Да еще в тот раз ботинком по ноге мне врезал.

Это была такая неправда! Я в тот раз и не в ботинках играл, а в сандалиях. Мне еще от мамы попало за то, что подошва оторвалась. И никогда я не водился один! Просто Толька мяч упустит, а потом на всех орет.

– Ты на других не вали, если ноги кривые, – сдержанно отозвался я. Толька обиделся. Он заявил, что ноги кривые не у него, а у меня и сейчас он их выпрямит.

Я сказал, что выпрямил один такой, потом самого лечили полгода.

– Иди сюда, – позвал он. – Поглядим, кого будут лечить.

– Иди сам, если надо.

Он пошел. Во мне тревожно зазвенели боевые струнки. Я снял свой флотский ремень и, не оглядываясь, потянул Южке: правила не позволяли драться в широких ремнях с пряжками.

Толька приближался. Я уже прикидывал, как ткнуть его головой в грудь, но между нами встала Майка.

– Вы что? С крыши попадали? Проиграть хотите? Петухи заморские!

Мы с Толькой показали друг другу кулаки и разошлись.

Южку посадили на забор. Чтобы он не перемазался о сырые доски, под него подстелили чью-то рубашку.

– Свисти громче, – сказал я.

И началась битва.

Мы сошлись так, что в небо взлетели брызги, травинки и мелкие комья грязи. Ни крика, ни слова, только топот и сопенье. Мяч несколько раз побывал в луже, набух и стал опасным.

«Вокзальщики» прорвали фронт. Вовка Каранкевич обошел Дыркнаба и мчался с мячом, как буря.

И вот он ударил!

Он всегда бил, как пушка, но неточно. Мяч с шелестом набрал высоту и угодил в собственный Вовкин двор. А по пути смахнул с забора Южку.

Мы постояли секунду и бросились во двор, застревая в калитке.

Южка был невредим. Он стоял на морковной грядке в позе вратаря, попустившего неожиданный гол. И моргал.

– Живой, – выдохнул Дыркнаб.

Живой-то живой, но на что была похожа его рубашка! Круглый след мяча окружали длинные следы брызг. Будто на Южкиной груди разбилось маленькое черное солнце.

Южку вывели на улицу. Он отдышался наконец после удара, взглянул на рубашку и молча начал ронять слезы.

Какая уж тут игра!

– Балда, лупишь сам не зная куда, – сказала Майка. Это Каранкевичу. А потом Южке: – Ладно, не реви. Это же простая грязь. Я отстираю.

Мы договорились, что матч перенесем на завтра, и пошли к Майке. Она забрала рубашку, оставила нас на веранде, сунула нам шашки, чтобы не скучали, и ушла.

Мы ленивыми щелчками гоняли шашки по доске – играли в «чапаевцев». Не хотелось играть. Южку, видимо, беспокоила судьба рубашки. У меня просто не было настроения.

Из кухни долетал вкусный запах: Майкина бабушка что-то пекла. Кажется, овсяное печенье. Я глотал слюнки. И Южка тоже. Ведь мы, торопясь в кино, не пообедали. Я, конечно, мог бы уйти домой, но неловко было бросать Южку.

Майкина бабушка внесла тарелку с маленькими поджаристыми кружочками и поставила на перила в другом конце веранды. Я почувствовал, что мой желудок совершенно пуст и стенки его со скрипом трутся друг о друга, как мокрая резина.

Я не знаю, что чувствовал Южка, но играть нам совершенно расхотелось. Я смахнул шашки с доски и стал укладывать в коробку. Южка неловко начал помогать и зацепил коробку – шашки застучали по полу. Разлетелись по всей веранде.

Мы с Южкой бросились собирать их. Несколько шашек укатились в дальний край веранды, к перилам, на которых стояла тарелка. Я заметил, как Южка, оказавшись там, вдруг стремительно выпрямился, схватил кружочек печенья, сунул в рот и тут же согнулся опять. Будто вытаскивал шашку из щели под плинтусом. Он все же не выдержал, оглянулся. Мы встретились глазами. Южка понял, что я все видел. У него покраснели не только уши. Покраснела вся голая спина с торчащими лопатками. Он суетливо двигал колючими локтями и… глотал.

Я сказал, будто совершенно ничего не заметил:

–Южка, откуда у тебя такой шрам под лопаткой?

– Чиво говоришь? – сдавленно пискнул он, не оборачиваясь.

– Говорю, откуда такой шрам? Зашивали, да?

Он судорожно глотнул опять.

– Это… еще там, давно. Когда война началась… Когда дом разбомбили, разодрало острой щепкой… Я не помню даже, сразу сделался без памяти…

Он вдруг встал, повернулся ко мне, лицо у него было мокрое. В каждом кулаке он отчаянно сжимал круглую шашку. Словно этим стискиваньем пальцев он хотел задавить в себе великий стыд, от того, что голод в нем оказался сильнее гордости и толкнул… вот на такое…

Я сказал грубовато:

– Ладно, Южка, не роняй слезы, больше войны никогда не будет.

Это звучало, вроде бы как утешение: мол, не будет больше бомбежек и не грозят тебе никакие раны. Но он понял меня до конца: «Не будет войны, не будет опасностей и не будет голода, а нынешний остаточный послевоенный голод скоро кончится и не придется украдкой таскать с чужой тарелки печенинки, а за этот случай я тебя, Южка, ничуть не корю, потому что понимаю, знаю сам, как порой голодные судороги скручивают кишки, а Майкина бабка могла бы не ставить тут свое печенье, не дразнить такими запахами людей, а сказать: «Угощайтесь, ребятки…»

Кстати, через минуту она так и сделала…

Отрывок про Южку – это уже не из «Камня с берега моря», а из «Тени Каравеллы». Недаром здесь меня зовут уже не Андрейкой, а Владиком… Теперь перечитал и пожалел, что эта история не вошла в окончательный вариант повести, а Южка появился там лишь мельком и не совсем в том облике, как задумывалось сперва.

В семь взойдет Юпитер

В детстве я был лунатиком. Не в том смысле, что при полнолунии бродил по заборам и крышам, а в том, что я очень любил Луну. И как сказочное светило (временами круглое, временами рогатое), и как небесное тело, на которое когда-нибудь полетят земляне, чтобы отыскать среди загадочных кольцевых кратеров множество тайн.

Была заветная мечта – посмотреть хотя бы однажды на Луну в сильный телескоп: вдруг увижу что-нибудь необычное, такие подробности, которые раньше не замечали астрономы! В бинокль я разглядывал Луну довольно часто, и меня просто умиляли рельефные горные кольца – такие они были необычные, кругленькие, аккуратные. Я знал, что их называют цирками, и придумывал сказки, где в этих цирках выступали лунные акробаты, фокусники и клоуны… Но глянуть в телескоп мне в школьные годы не удалось ни разу. И поэтому, сделавшись взрослым и окончив университет, я купил себе очень сильную подзорную трубу – почти настоящий телескоп. Я и знакомые ребята из моего (тогда еще очень молодого) мушкетерского отряда часто сидели в сумерках на дворе и разглядывали в эту трубу небесные светила. Уже не только Луну, но и Юпитер, с его спутниками, и похожую на маленький полумесяц Венеру, и Сатурн с его крохотным кольцом… У меня даже сохранилась любительская кинопленка 1964 года, на которой мальчишки разглядывают в мой телескоп половинку Луны, повисшую в послезакатном небе. Есть там и кадр, снятый через окуляр – эта самая половинка во весь экран. Большущая, ноздреватая, похожая на свежую краюху…

Однажды, возвращаясь от знакомых, я познакомился с десятилетним Виталиком, который томился на лестничной площадке, не решаясь выйти на улицу, потому что там его караулили ехидные девчонки. Конечно, мне он не признался в таком страхе, но я это понял и сам. Потому что мне самому в детстве не раз доставалось от таких вот зловредных созданий с косами и бантиками (я их боялся даже больше, чем мальчишек-хулиганов). Я проводил Виталика до булочной, и на этом коротком пути мы успели о многом поговорить и понять друг друга. Оказывается, он любил заезды и планеты и мечтал научиться по-мушкетерски сражаться на шпагах. Естественно, скоро он оказался в моем отряде. И со шпагами познакомился, и в телескоп смотрел не раз на Луну и планеты… А у меня в голове, разумеется, начал складываться сюжет, где были и вредные девчонки, и подзорная труба, и мое знакомство с этим мальчишкой, и многое другое, что случилось с Виталиком за почти десять лет его тогдашней жизни.

В 1965 году я написал первую часть, которая, которая, кстати говоря, может показаться отдельной законченной повестью.

Золотое семечко

1

Это был Большой Железный Грохот. От него дребезжали стекла, мелко дрожала листва и бросались в стороны редкие прохожие. А сытые коты-тунеядцы, которые любят дремать на лавочках, с коротким ракетным свистом взлетали на заборы. Вздыбившись, они смотрели на мостовую. В желтых округлившихся глазах у них мерцали ужас и ненависть.

Виталька – легкий, а булыжники на мостовой – крупные. Корыто отчаянно тряслось и прыгало, сидеть в нем было страшно неудобно. Однако Виталька сидел и улыбался. Улыбка не исчезла даже тогда, когда он попробовал на скорости слизнуть с колена кровяные капли и прикусил язык. Все равно жизнь была прекрасна. Да здравствует корыто!

Виталька нашел его там, где недавно стоял старый двухэтажный дом. Дом снесли, но расчистить место для новой стройки еще не успели: на площадке, окруженной временным заборчиком, громоздились кучи штукатурки, гнилых досок и кирпичей.

Виталька зашел сюда просто так. Увидел дыру в заборе – и пролез. И здесь, среди кирпичного мусора, он увидел корыто.

Оно было не очень новое, но почти совсем крепкое. Только немножко помятое, и на дне две дырки величиной с металлический рубль.

Виталька стоял на кирпичах, как археолог над разрытым сокровищем. Он думал, для чего это сокровище приспособить.

Весной можно было бы чем-нибудь залепить дыры и пуститься в плавание по большой траншее, которую строители почему-то забыли зарыть. Зимой корыто могло пригодиться для скоростных спусков по Тобольскому переулку. Но сейчас на линии снежных трасс буйно росли лопухи, а на дне траншеи валялись битые стеклянные банки. Был конец июля.

В задумчивости Виталька почесал подбородок о плечо и поднял глаза. Небо по краям повыцвело от жары, но в зените оставалось голубым и ярким. Даже глаза резало от такого света. У Витальки выступили слезы и радужными каплями закачались на кончиках ресниц.

Так бывало всегда: если от яркого света, резкого ветра или еще от чего-нибудь выжимались из глаз слезинки, они цеплялись за ресницы и пригибали их вниз, как маленькие стеклянные гирьки. Это потому, что Виталькины ресницы удивительно длинные и прямые. Мамина знакомая как-то сказала: «Они ржаные». Виталька понял эти слова позднее, когда увидел колосья ржи с длинными желтыми волосками.

«Ржаные» ресницы доставляли много неприятностей, особенно зимой, когда ветер и мороз склеивали их тонкими льдинками. Однажды Виталька решил раз и навсегда избавиться от такого неудобства, но мама вовремя заметила и отобрала ножницы…

Виталька смахнул блестящие капли и снова глянул вверх. Тогда в безоблачной синей пустоте он увидел черного коршуна.

Птица с неподвижными крыльями выводила плавные круги. Это было похоже на медленный птичий танец. Танец хищника. Зачем коршун здесь кружит? Вот он прямо над головой. Что высматривает? Виталька оглянулся. Даже воробьев не видно. Ни одного. Ничего живого. Только он, Виталька, один живой среди обломков и щебня.

Острая тоска вдруг уколола Витальку. Само собой придумалось, что нет ни улиц, ни новых корпусов, ни башенных кранов, а есть горячая пустыня, в которой он да злая птица. И еще представилось, что коршун, страшно вырастая на лету, ринется к земле, вгонит крючковатые когти Витальке в плечо и спину и рванет его, совсем легонького, вверх…

Конечно, в первую секунду подумал Виталька об оружии. Но не было ни ружья, ни рогатки. Тогда пришла мысль об укрытии. С тревогой, будто и впрямь нависла опасность, завертел Виталька головой. И взгляд его опять зацепился за корыто.

Ура! Корыто – надежный щит! Корыто – железная броня!

Корыто – крыша.

Мысли у Витальки сразу прыгнули в другую сторону. Он радостно вцепился в находку и попробовал вытянуть из-под кирпичей. Но, кроме кирпичей, там была еще деревянная балка. С ней Виталька справиться не мог. Рванул, упал, ободрал колено и помчался за помощью.

Он скакал по асфальту и радовался, потому что все обстояло чудесно. Жгучей пустыни на самом деле не было, черный коршун не посмел бы даже напасть на кота Стефана, а корыто очень пригодится двум неплохим людям.

Людей этих Виталька нашел во дворе у того самого забора, за которым была траншея. Они строили из досок и старых кирпичей ПУП – передовой укрепленный пункт. Без такого строительства нельзя было прочно закрепиться на здешнем открытом участке. Работа, однако, почти не двигалась, потому что высоко в воздухе была натянута проволока, а по ней скользило на блоках ведро. Время от времени оно повисало над строительной площадкой и начинало раскачиваться. Потом в нем срабатывал секретный механизм, дно откидывалось, как дверца, и на работников летели гнилые картофелины, рыбьи головы и разные неожиданные вещи. Как раз, когда примчался Виталька, одного из строителей – Вовку Мухина – контузило ватной безголовой куклой. Вовка тер свою толстую шею, размахивал злополучной куклой и визгливо ругался. Его друг Олег Московцев смотрел вверх, придерживая очки. Он думал.

Но думать, пожалуй, и не стоило. Положение было безнадежным. Узкий участок двора сжимали заборы и гаражи: в сторону не сунешься. И проволоку ничем не зацепить, не оборвать. Одним концом она была привязана к балкону на четвертом этаже, другим – к верхушке столба. Столб этот врыли за траншеей строители, когда им нужна была временная электропроводка. Провода потом сняли, а столб почему-то оставили. Он был высокий и гладкий. Забраться на него мог только один человек во всем дворе. Мишка Зарецкий. И он забрался с проволокой в зубах. И с тех пор братья Зарецкие наносили методичные бомбовые удары по противнику.

Вообще-то Мишка и Федя Зарецкие были мирные люди. Но раз уж игра началась не мирная, а военная, они пообещали выбить неприятеля с территории или сравнять с землей.

И равняли.

Крыша укрепления была сложена из фанерных кусков и не выдерживала бомбардировок…

– Стервятники, – плаксиво закончил Вовка Мухин и швырнул куклу через забор.

Вот тогда-то и сказал свои слова Виталька:

– Эй, Олик, Муха! Я вам такую крышу нашел!..

Теперь вы понимаете, почему два друга везли Витальку с таким торжеством и громом.

Они зацепили корыто ржавой проволокой и, не сбавляя скорости, волокли к дому. А впереди прыгала Вовкина сестра Иринка и била друг о друга старыми крышками от кастрюль. Крышки звенели, как оркестровые тарелки. Их удары вносили в железное грохотанье музыкальный ритм.

Мухин и Олег двигались равномерной рысью. Они одинаково лягались, одинаково ржали и одинаковыми голосами орали:

– Дорогу боевой колеснице Александра Македонского!

Вообще они становились очень похожими в радостные минуты. Но на самом деле это были разные люди. Если случалась неприятность, Вовка быстро падал духом и принимался ныть. А Олег и не ныл, и не утешал. Он погружался в раздумья. Иногда эти раздумья помогали.

Видом своим друзья тоже отличались друг от друга. Мухин был крупного роста, тяжеловат и круглолиц. Прозвище Муха годилось ему, как слону босоножки. Но все во дворе называли его именно Мухой. Олега тоже никто не звал Олегом, с самого раннего детства осталось за ним смешное имя Олик. Было оно какое-то полудевчоночье, но Олик привык и все привыкли. Витальке, например, само это имя казалось слегка вытянутым, продолговатым и очень подходящим: Олик был худой и выглядел длинным, хотя на самом деле чуть-чуть перерос Витальку и не дотянул до Мухи. И еще Олик считался неряхой. Очки у него сидели наперекосяк, одна штанина всегда была короче другой, пуговицы рубашки перепутаны, а обшлага не застегнуты. Занятый важными делами, Олег забывал следить за внешностью. Иногда о ней вспоминали родители, и пытались привести милого сына в порядок, и добивались своего. Но результата хватало на полдня…

Хорошие люди Олик и Муха. Правда, Виталька с ними не дружил, а только иногда, в больших играх присоединялся к ним. Так же, как Юрка Мячик примыкал к братьям Зарецким. Но сейчас казалось Витальке, что Муха и Олик его настоящие друзья. И он был счастлив.

Гремящая упряжка въехала во двор, и сразу же над перилами балкона Зарецких замаячили две головы – Мишкина и Федина. Даже с земли можно было заметить озабоченность их лиц: братья поняли, для чего появилось корыто.

Железный экипаж заскрежетал по асфальту, расчерченному «классами», и проехал среди разбежавшихся девчонок.

– Хулиганы! – крикнула плаксивая Машка Воронцова.

– Дикари, – холодно сказала Любочка.

– Эй вы! – взвился голос Виктории, самой старшей девчонки, и перекрыл грохотанье. – Стойте! А то хуже будет! Лучше сами исправляйте, что стерли! Витька, это я тебе говорю!

Если бы Виталька был один, все кончилось бы мирно. Долго, что ли, исправить мелом стертую черту! Но Олик тут и Муха. Не выскакивать же из корыта, не бежать же к девчонкам… И не вскочил он, а повернулся и показал Виктории фигу.

Ох, какой необдуманный это был поступок!

2

Если несколько мальчишек подкарауливают девчонку, чтобы поколотить, она может зареветь, убежать и пожаловаться. Никто не удивится. И не засмеется. На то она и девчонка.

А если наоборот? Если девчонки дежурят у подъезда, ждут мальчишку? Ждут, конечно, не для того, чтобы пригласить играть в классы или угостить ирисками «Золотой ключик». Что делать мальчишке?

Считается, что бояться девчонок стыдно. Реветь от них – тем более. Жаловаться на них – просто смешно.

А разве девчонки не такие же люди? Они даже опаснее мальчишек, потому что вреднее. Это каждый понимает, кто имел с ними дело. И ясно, что связываться с девчонками – себе дороже.

Особенно, если их трое.

Особенно, если среди них есть Виктория.

Во-первых, она старше Витальки на год и два месяца, ей уже одиннадцать стукнуло. Во вторых, она вон какая верста! А Витальке больше девяти лет никто не дает, хотя в августе ему будет десять. В-третьих, Виктория упряма и злопамятна.

И зачем он так глупо вел себя, когда ехал в корыте! Надо было притвориться, что не слышит. Тогда она не очень сильно разозлилась бы. А теперь она не успокоится, пока не загребет Витальку в свои цепкие лапы. Будет хоть месяц караулить.

Вот и сейчас…

Это Виктория скачет внизу у подъезда. Надела материны босоножки с каблуками и воображает. Босоножки большие, хлюпают, каблуки стучат по асфальту, как два деревянных молотка. Хоть бы раз споткнулась! Нет, не спотыкается. У нее ноги и язык работают одинаково. Ноги скачут через веревку, а язык мелет:

Раз-два! Три-четыре!

Сидит Витенька в квартире!

Смотрит Витенька в окно,

Хочет выйти он давно!

Виталька уже подсчитал: как скажет она этот дурацкий стишок, так, значит, прыгнула шестнадцать раз. А повторила она его одиннадцать раз, это Виталька тоже подсчитал.

Он стоит на лестничной площадке между вторым и третьим этажами. Что ему еще делать? Стоит. Переступает с ноги на ногу. Поддает коленками (целой и ободранной) большую клеенчатую сумку. Сумка гладкая, холодная и поэтому кажется мокрой.

А внизу, у двери, все по-прежнему: стук-стук-стук!

Виталька очень хорошо представляет, как Виктория скачет через веревку, а тонкие рыжие косы прыгают у нее на спине. Ходуля несчастная… Конечно, скачет и ехидно оглядывается на дверь. Знает, что каждый день в это время Виталька бегает за хлебом. И специально, чтобы он слышал:

Раз-два-три-четыре-пять!

Выйди, Витя, погулять!

Мы тебе сегодня будем

Руки-ноги отрывать!

Прыгать Виктория может хоть до вечера. Хоть до ночи. Пока девчонкам не надоест вертеть веревку. Вертят ее толстая Машка Воронцова и Любочка… Любочка! Придумают же такое имя! Ведьма в юбочке, а не Любочка. Когти как у леопарда. Виктория хоть просто дерется – крепко, но по-человечески, а эта визжит как бешеная и норовит вцепиться. А со стороны поглядишь – обыкновенная девчонка. Маленькая, белобрысая, в бантиках.

Лучше всех, конечно, Машка. Она спокойная и ленивая, потому что толстая. Но когда Виктория и Любочка с кем-то сцепятся, она вздыхает и движется на подмогу

А Витальке на помощь никто не придет. Во-первых, считается, что ни к чему: он мальчишка. Во-вторых, он и сам не станет помощи просить, лучше уж помереть. В-третьих, кроме девчонок, все равно во дворе никого не видать. Только из-за гаражей доносятся глухие железные раскаты. Это Мишка и Федя Зарецкие безуспешно бомбят железную крышу Олика и Мухи.

«Хорошо вам, – обиженно думает Виталька, – вдвоем под крышей. Никто вас не караулит… Не могли уж объехать стороной этих тигриц. Сами виноваты, а я выпутывайся…

Да, выпутываться надо. Если не успеть в булочную до перерыва, будет неприятность.

Стук-стук-стук… Не уйдут они от подъезда…

Был бы Виталька покрепче, да покрупнее, тогда другой разговор. Муху, например, никто не смеет задеть. Если Муха плечом двинет, Виктория, как перышко, отлетит. Но, пожалуй, и не надо быть тяжеловесом, вроде Мухи. Вот Мишка Зарецкий совсем небольшой и ничуть не толстый, даже наоборот. Но он весь будто из тугих веревок сплетенный. Мускулы.

А у Витальки? Он с едкой досадой взглянул на свои руки.

Тонкие, жидкие, как макароны.

«У, лапша! – злость коротким толчком подбросила Витальку, и грохнул он локтем о стену. Посыпались чешуйки пересохшей краски. Рука повисла: ее словно током тряхнуло до самого плеча.

– Так и надо тебе, – прошептал Виталька, сцепив зубы. И почувствовал, что крупные слезинки вот-вот повиснут на гребешках ресниц. Не от боли…

Но внизу хлопнула дверь, и, как белка, взлетел Виталька на второй этаж.

Кто-то взрослый и незнакомый поднимался, шагая через ступеньку. Виталька повернулся спиной к лестнице и стал разглядывать нарисованную на стене рожу. Эту рожу, круглую и отвратительную, нацарапал Юрка Мячик назло здешней жительнице Полине Львовне. Рисунок был давний, и Виталька видел его тыщу раз. Но сейчас он разглядывал, будто увидал впервые. Надо, чтобы тот, кто идет по лестнице, ни о чем не догадался. Путь думает, что Виталька ни капли не боится девчонок, а просто стоит и рассматривает интересный портрет.

Человек прошел мимо – на третий этаж, и Виталька угрюмо посмотрел вслед. Незнакомец был худой, высокий, русоволосый. В черных брюках и легкой серой куртке, под которой двигались острые лопатки. Его шаги были широкими и потому казались неторопливыми, но он поднимался быстро. И как-то очень цепко ставил ноги на ступеньки. Еще Виталька заметил фотоаппарат. Человек нес его не на плече, а в руке, намотав ремешок на запястье. Аппарат цеплялся за прутья перил.

«Футляр поцарапается, – мельком подумал Виталька, но тут же забыл об аппарате и его хозяине. К нему вернулось прежнее беспокойство. Он съехал по перилам на нижнюю площадку и снова услышал, как стучат каблуки Виктории и швыркает об асфальт веревка.

Виталька почувствовал, как сильно болит локоть. А еще заболел прикушенный утром язык и стало ныть ободранное и смазанное зеленкой колено. И вообще все было скверно.

– Чтоб вам ноги поломать. Кенгурихи, – процедил Виталька и лягнул сумку. Он хотел еще раз лягнуть ее, но вверху опять раздались взрослые шаги. Бряк! – Виталька упал на колено и начал дергать пряжку сандалии. Пусть незнакомый человек подумает, будто у Витальки испортилась застежка. Испортилась, зацепилась, и вот Виталька чинит, поэтому и задержался. А девчонки с глупыми стишками – это чушь на палочке.

Шаги приближались. Виталька понял, что вот-вот человек с фотоаппаратом пройдет мимо и станет спускаться к двери.

Он не прошел, остановился над Виталькой.

– Послушай-ка, юноша…

Виталька поднял голову. Сейчас, при взгляде снизу, незнакомец показался ему еще выше. Он стоял, немного наклонившись, и на лоб ему одна за другой медленно падали тонкие пряди. Они отрывались от прически, опрокидывались и нависали над глазами. Глаза смотрели серьезно и выжидательно. И все-таки почудилось Витальке, что на худом лице этого человека проскальзывают и усмешка, и раздражение.

– У меня к тебе вопрос…

– Ко мне? – настороженно сказал Виталька.

– К тебе. Больше здесь никого нет… Я понимаю, ты человек некурящий, но, может быть, знаешь, где здесь сигаретами торгуют? Чертовски хочется курить.

Он чуть запинался на букве «р», и получалось примерно так: курл-ить.

– Сигаретами… – медленно повторил Виталька, соображая, что судьба наконец сжалилась. Сжалилась над ним и прислала спасителя. Он поднялся.

– Я знаю, – сказал он почти равнодушно. Нельзя же было торопиться и показывать радость. – Тут в переулке есть табачный киоск.

Они вместе вышли на солнечный и теперь безопасный двор. Виталька на ходу соображал, что для столь же безопасного возвращения он в Кузнечном переулке дождется маму, которая пойдет из своей конторы на обед, встретит ее будто случайно, и они вернутся вдвоем. А пока… на девчонок он даже не взглянул. И только услышал за собой змеиное шипенье:

– Ладно, Виталенька, еще попадешься…

– Вы какие сигареты курите? – громко и поспешно спросил Виталька, чтобы попутчик не обратил внимания на отвратительный шепот Виктории.

3

Виталька опоздал. В открытых дверях булочной висела на шнурке табличка с непреклонным словом «Перерыв». Очень захотелось Витальке размахнуться и врезать сумкой по этой синей дощечке с желтыми буквами. Но, конечно, ничего такого он не сделал. Стоял у входа и смотрел внутрь магазина. Там было полутемно, и из этой полутьмы пахло батонами. Бесшумно, как привидение, проплыла в сумраке белая фигура продавщицы. Виталька проглотил горькую слюну и оглянулся на своего спутника.

Тому тоже не повезло. Он стоял у киоска и, покачиваясь с пяток на носки, разглядывал клок бумаги, прилепленный изнутри к стеклу. Потом повернулся к Витальке. Они встретились глазами и пошли навстречу друг другу. Как-никак у них была общая неудача.

Виталькин незнакомец посмотрел в сторону и язвительно сказал:

– Документ, приляпанный к стеклу, гласит, что хозяйка этого заведения «ушла обедать»… Так спешила бедняга, что забыла в конце слова поставить мягкий знак.

Виталька не улыбнулся.

– Сигареты, наверно, везде можно купить. А булочные все закрыты сейчас.

– С фильтром не везде достанешь, – хмуро отозвался Виталькин попутчик. – А здесь есть, я видел.

Он, кажется, был сильно раздосадован. Неужели из-за сигарет?

– Если уж начинается невезенье, так на целый день. – Он действительно сердился, но, конечно, не на Витальку. У Витальки, он, видимо, искал сочувствия.

– Ага, – сказал Виталька и подумал о своих неудачах: сначала девчонки, потом этот перерыв… Правда, начинался день хорошо, с торжественного грохота, но кончится он, кажется, плохо.

– Черт знает, что делать… – произнес незнакомец. «Черл-т знает…» получилось у него.

– Я буду ждать, – угрюмо сказал Виталька.

Что еще оставалось делать? Домой идти? Но сначала надо встретить маму, а она спросит: «Хлеб купил?»… Ох, а если не встретить, как он проскочит в подъезд, один-то? Разве что неожиданно, с разгона…

Они стояли на мягком от горячего солнца асфальте, и лучи даже сквозь рубашку жарили Виталькины плечи.

– Долго здесь не прождешь, испечешься, – услышал он.

– Можно в садике, – сказал Виталька.

Напротив магазина был крошечный сквер – несколько старых тополей, обсаженных по квадрату подстриженной желтой акацией. Этот квадрат примыкал к высокой глухой стене каменного дома. Стена была в тени, и казалось, что от темных кирпичей веет прохладой.

Виталька двинулся через дорогу. Через несколько шагов он услышал, что человек, оставшийся без сигарет, идет следом. Видимо, тоже решил ждать.

Они сели под тополями на разных концах скамейки. Неудача была у них одна, а мысли и заботы разные.

Круглые листья тополей качались на стебельках. Большие, блестящие, как блюдца. От них разлетались зеленые отсветы. Поэтому и воздух был зеленоватый, и тени. А солнце пробивалось сквозь деревья и лежало на земле желтыми лохматыми лоскутками. Лоскутки тихо шевелились.

В сквере жил маленький ветер. Наверно, он прятался здесь от жары и безветрия больших улиц. Время от времени он взлетал к тополям, чтобы оглядеться. Тогда листья начинали хлопать друг о друга, словно аплодировали смелости ветерка. А потом он, пригибаясь, как разведчик, пробежал по песчаной дорожке. Виталька зажмурился, и ему показалось, что это большая собака села у его ног и весело машет хвостом.

Виталька улыбнулся собаке и открыл глаза. Ветер подкатил ему под ноги окурок. Взглянул Виталька на такой смешной подарок и подумал между прочим о том, что целую папиросу этот ветерок не смог бы катать по песку – тяжелая. А подумав о папиросе, вспомнил о своем соседе на скамейке. Тот сидел, откинувшись на спинку, разматывал на руке ремешок аппарата и смотрел на Витальку. Как-то слишком внимательно смотрел. Взрослые люди редко так разглядывают неизвестных мальчишек. Сейчас на лице незнакомца уже не было прежней досады.

Их взгляды опять встретились. Стало неловко сидеть так и молчать. Виталька сказал:

– Может, у вас ремешок оторвался? Я примотать могу, у меня проволока есть.

– Нет, все в порядке, – откликнулся сосед, не отводя глаз.

– Я думал, оторвался, – пробормотал Виталька.

– Почему?

– Ну, раз вы в руке носите, а не на плече…

– Привычка, – охотно отозвался незнакомец. – Когда руки пустые, все время кажется, будто что-то потерял.

Странная вещь: он говорил по-прежнему хмуровато, но в голосе его не слышалось ни капли раздражения. И под языком уже не перекатывалась сердитая буква «р».

– А ты умеешь фотографировать? – спросил он.

Виталька замотал головой. Он не умел. Его никогда не интересовали фотоаппараты. Эти черные машинки с блестящими кнопками, рычажками и стеклами казались непонятными. Своего аппарата у Витальки не было, и он даже не мечтал о нем. А если Юрка Мячик выносил во двор новенькую «Смену», Виталька никогда не просил подержать или щелкнуть. Ну, подержишь, щелкнешь раз или два кнопкой, а дальше что?

Он даже встревожился: вдруг этот фотограф вздумает показывать свой аппарат и объяснять про него.

Но тот не стал показывать. Он спросил:

– Можно мне тебя снять?

– Зачем? – удивился Виталька.

– Ну, как зачем, – с легкой усмешкой сказал сосед. – Карточку отпечатаю. Вот такую, – он развел ладони. На стену повешу…

Было непонятно, забавляется он или серьезно говорит.

Виталька не любил, когда непонятно. Он недоверчиво нахмурился.

– На карточки знакомых снимают. А зачем вам карточка незнакомого… человека.

– Ну, это просто, – сказал фотограф. – Познакомится недолго. Меня зовут Борис. А тебя.

Виталька смутился и ответил. Это и правда было просто… Но все равно непонятно.

– А во-вторых, – продолжал Борис, – почему именно знакомых надо снимать? Вот на картинах, например, сколько угодно незнакомых людей рисуют. И на стены эти картины вешают. А фотографию почему нельзя?

– Картины… – растерявшись, сказал Виталька. Сначала он не знал даже, что ответить. Потом догадался: – На картинах что-нибудь красивое нарисовано. Или интересное…

– А на снимках? – оживленно возразил Борис. – Вот, допустим, снят человек. Разве это не интересно?

– Ну уж… – сказал Виталька.

– И ничего не «ну уж»! Человек всегда интересен.

– Каждый?

– Конечно!

«Чепуха какая-то, – подумал Виталька. – Космонавт – это интересно. Герой какой-нибудь или чемпион – тоже. Или артист… А если каждый?»

«Значит, и я?» – чуть не спросил он.

Но не спросил. Что в нем интересного? Ну, хоть что-нибудь, хоть крошечка?

Он словно разделился пополам, и один Виталька, спрыгнув со скамейки, стал смотреть на другого.

Ну и что? Абсолютно ничего особенного.

Пыльные сандалии на босу ногу, левая стоптанная. Зеленовато-серая рубашка – была она весной темно-зеленая, да выгорела и полиняла от солнца и стирок. И одна пуговица висит на ниточке. Вот, может быть, ремешок у него интересный – с маленьким якорьком на пряжке. Виталька купил его в галантерейном ларьке за семьдесят копеек и носит все время, хотя он вроде бы и ни к чему: коротенькие Виталькины штаны к ремешку не приспособлены, на них даже петелек нет. Впрочем, такие ремешки Виталька уже видел на многих мальчишках. Еще есть у Витальки хороший значок, кубинский. Юрка Мячик ни с того, ни с сего подарил. Подошел и сказал: «Бери, если нравится». Только этот значок, наверно, все равно на снимке не получится…

Если бы хоть лицо у Витальки было получше. Есть же счастливчики, у которых твердые скулы, прямой нос и тонкие сжатые губы. И уши не оттопыриваются, когда парикмахер сострижет лишние волосы и оставит короткую челку. А у Витальки все наоборот. И еще эти дурацкие ресницы, которые не удалось обрезать.

Вот и сидит он, самый обыкновенный. Одну ногу поджал, другой болтает. Хоть тысячи людей пройдут мимо, никто не обратит внимания на такого мальчишку. И хорошо еще, что никто из прохожих не знает и не думает: «Вот сидит обыкновенный трус». Конечно, трус! Себя-то не обманешь. Он не только девчонок боится. Зимой все в овраге на лыжах с обрыва ездили, а он брякнулся наверху и притворился, будто ногу подвернул…

– Нет, не каждый, – с грустной уверенностью сказал Виталька.

– Зря ты споришь, – возразил Борис. Он теперь придвинулся ближе и смотрел на Витальку светло-карими, какими-то золотистыми глазами. «Как у Мухиного Тобика», – подумал Виталька и даже рассердился на себя за такое сравнение.

– Зря ты споришь, – серьезно повторил Борис. Ну, посуди сам. Три миллиарда человек живут на Земле. И все не похожи друг на друга. Не бывает двух одинаковых людей. Разве это не интересно? Смотришь на снимок и думаешь: «Вот еще один представитель человечества».

Он улыбнулся, выжидательно глядя на Витальку…

Здесь надо признаться, что этот диалог весьма напоминает другой – из моей повести «Колыбельная для брата». Там на эту же тему беседовали семиклассник Кирилл и встреченный им незнакомец с фотоаппаратом. Что же, ничего удивительного в этом нет. Я понимал, что незаконченную историю о Витальке и Борисе печатать не стану, поэтому понемногу выдергивал из нее разные детали и эпизоды, когда работал над другими вещами. Так было, кстати, и с другими незаконченными рукописями, я уже упоминал об этом. Читатель, у которого хватит интереса и терпения прочитать эти воспоминания о недописанных ранних повестях, может встретить здесь еще немало знакомого. Оно и понятно: у многих авторов отложенные и заброшенные вещи служат чем-то вроде кладовки, из которой иногда можно выудить что-то полезное…

Итак, продолжаю…

Виталька не ответил на улыбку.

«Представитель человечества» – это звучало здорово.

– Каждый человек – представитель?

– Разумеется, – сказал Борис.

– И я?

– Конечно.

«Может быть, я не такой уж и трус, – подумал Виталька. – Когда все прыгали с шестом с забора на крышу гаража, я ведь тоже прыгнул. А Муха не прыгнул. И Машка с Любочкой не прыгнули».

Виталька решительно отодвинул сумку и выпрямился на скамейке.

– Ладно, снимайте. – Он пригладил волосы и сложил на коленях руки.

У Бориса сморщилось лицо

– Зачем ты так… Сиди как сидел. Я тебя не для паспорта снимаю. И вообще забудь пока про меня, я скажу когда надо. Мне еще пленку сменить придется…

Он резко поднялся и отошел к тополю.

Некоторое время Виталька следил, как Борис возится с аппаратом. Потом устроился поудобнее, дотянулся сандалией до песка и начал рисовать на нем часы. Он уже вычертил круг и одну стрелку, когда услышал легкий треск: словно неподалеку наступили на пустой спичечный коробок. Виталька повернул голову. Борис опускал аппарат.

– Всё, – сказал он.

Виталька немного обиделся: зачем было спрашивать, если все равно щелкнул украдкой. Борис это заметил.

– Не дуйся. Все будет отлично.

– Я не дуюсь, – хмуро отозвался Виталька. – Просто времени у меня нет. Домой надо, а без хлеба нельзя.

– Неприятности будут?

– Разговоры будут: «Вместо того, чтобы все сделать вовремя, где-то бродишь…»

Борис шагнул к Витальке и глянул на него весело и пристально:

– Несчастный человек! «Вместо того, чтобы…» Значит, и тебе говорят такие слова?

– И вам? – удивился Виталька.

– Всю жизнь.

– Я еще маленький, – сказал Виталька. – А вы-то не маленький. Кто вам может так говорить?

– А все кому не лень! – как-то слишком охотно объяснил Борис и сел рядом. – Кондукторы в троллейбусе, начальники на работе, родная уважаемая сестрица дома. Она – особенно часто… У тебя нет старшей сестры?

– Есть. Но у меня хорошая сестра, – ревниво сказал Виталька. Ему уже не нравился взрослый разговор. Зачем незнакомый Борис про все рассказывает?

– Ну, и моя сестра, видимо, неплохая, – усмехнулся Борис. – Просто нам нравятся разные вещи. Например, вчера она сказала: «Вместо того, чтобы купить новый пиджак, ты истратил ползарплаты на дурацкую трубу…»

– Вы играете на трубе? – оживился Виталька. Он очень любил, когда играют оркестры. Особенно ему нравились чистые звуки труб – ясные, как человеческие голоса.

– Да нет, – сказал Борис. – На ней не играют. Это зрительная труба. Сорокакратный телескоп, вещь не для оркестра.

– Для планет? – напряженным голосом спросил Виталька.

– Вот именно. Планеты в него хорошо разглядывать.

– И Луну?

– Луна как на ладони. – Борис покачал растопыренной пятерней, словно взвешивал в руке лунный шар.

Почти шепотом Виталька сказал:

– И кратеры… видно? – Лунные кратеры снились ему две ночи подряд.

– Да… И кратеры, – медленно произнес Борис. – А ты никогда не заглядывал в телескоп?

Виталька помотал головой. И, наверно, он очень выразительно смотрел на Бориса.

– Хочешь? – спросил Борис.

Виталька кивнул. Не стоило отпираться. Очень уж хотелось посмотреть, и Борис это все равно понимал. Он задумчиво прищурился и прикусил губу.

– Да… Но что же нам делать? А, вот что! Сегодня в полдесятого приходи прямо сюда, к этой скамейке. Приду и я… Ты сможешь?

– Смогу, – сказал Виталька переглатывая от волненья.

– Отпустят тебя так поздно? Раньше нельзя: не успеет стемнеть.

– Отпустят. Я и до одиннадцати бегаю иногда.

– Ровно в девять тридцать, – повторил Борис и поднялся. И снова заметил Виталька в нем, большом и не очень складном, какую-то цепкость движений.

Борис глянул на часы.

– Смотри-ка, за разговором и время прошло. Пять минут до конца перерыва. Идем?

– Да, сейчас, – сбивчиво сказал Виталька. – Только я хочу спросить…

Он чувствовал, что может вопросом испортить все дело, но удержаться не сумел: очень многое было непонятно.

– Значит, вы специально это всё… чтобы мне показать… телескоп сюда потащите? – проговорил он.

Борис стоял, играя фотоаппаратом. Прямой, высокий, серьезный.

– Виталька, – сказал он. – Я объясню, пожалуй… Вот какое дело. Когда я был ростом и годами вроде тебя, мне очень хотелось увидеть планету Сатурн. На картинке я ее часто видел – такой красивый шарик с кольцом. А мечтал посмотреть на настоящую. Один раз узнал, что в школе десятиклассники наблюдают Сатурн в телескоп. Пробрался в физический кабинет. Конечно, меня первым делом решили вытурить, а я, честно говоря, пустил слезу. Учитель добрый попался, оставил. Говорит, вставай в очередь, посмотришь. Только такой я невезучий: подошла очередь, а Сатурн в тучу залез. А туча большая. Пришел я домой и полночи ревел в кровати… Интересная история?

– А дальше? – сказал Виталька.

– А дальше все как по нотам: стал мечтать о своем телескопе. Сделать пытался, да нужных стекол не было. И уменья тоже… А недавно увидел трубу в магазине, ну и вот… Должна же когда-нибудь мечта исполниться. Сижу теперь у окна по вечерам и радуюсь. Только одному радоваться скучно. Вдвоем гораздо лучше. Ясно?

– Конечно, ясно, – сказал Виталька немножко виновато. – Я только думал, что у вас, может, времени нету…

– Времени у меня как раз, как у отпетого тунеядца, – опять помрачнел Борис. – Моя работа зависит от одного товарища по фамилии Воронцов, который живет в вашем доме. А этому товарищу пришла фантазия уехать в Москву без предупреждения.

– Это Машкин отец! – догадался Виталька. – Вы ее, может, видели у подъезда? Толстая такая… и вредная.

– Девчонки вообще вредный народ, – задумчиво произнес Борис. – Я их, по правде говоря, боялся до ужаса, когда маленький был. Лупили они меня при каждом удобном моменте. До тех пор, пока я не придумал выход…

– Какой? – излишне торопливо сказал Виталька.

– Да очень простой. Только догадаться надо. Однажды вышел я из себя, плюнул на свои страхи и налетел на них, как конница Чингизхана. Один на четверых. Оказалось, что главное – это разозлиться как следует. Тогда среди них паника начнется и больше не сунутся, близко не подойдут… Ну вот, ровно два часа. Идем.

– Идем, – сказал Виталька. А в груди у него рос холодок от предчувствия многих событий.

4

Борис вошел в свою комнатку и бросил на диван аппарат. Створки окна оказались закрытыми. Солнце било сквозь стекла и ложилось на светло-желтый пол тремя блестящими прямоугольниками. От недавно выкрашенного пола подымался липкий запах олифы. Борис шагнул к окну и толкнул раму. При этом он зацепил и опрокинул на подоконнике стакан. Сунув руки в карманы, Борис с любопытством следил, как стакан медленно катится к своей гибели.

На самом краю стакан помедлил. Потом перевалился через край и рассыпался на полу.

Сразу же послышался за дверью стук босоножек и голос Елены:

– Борис! Что ты опять разбил!

– Стакан, – с удовольствием ответил он.

– Неужели нельзя осторожнее?

– Я тысячу раз просил не оставлять в моей комнате всякое барахло.

– Господи, в кого ты такой уродился, – вздохнула Елена за дверью.

– В себя, – сказал Борис и ногой отбросил под батарею осколки.

Снова простучали босоножки: сестра ушла на кухню.

Коричневая ледериновая папка лежала на середине стола и одним своим видом портила настроение. «Чтоб он провалился, этот Воронцов», – подумал Борис.

Он сел к столу и потянул папку к себе. «Может, попробовать хотя бы общий план набросать?» Борис развязал тесемки, отбросил исписанные листы и отыскал нужную страницу. «К вопросу об эффективности новых конвеерных линий на Т…ском консервном комбинате…» Какая к чертям эффективность, если одна линия до сих пор не налажена, а со второй Воронцов мудрит и не дает сведений! Да еще в Москву укатил, не предупредив. Подумаешь, научное светило…

Приоткрылась дверь, Елена просунула голову.

– Вместо того, чтобы бить стаканы, ты не мог бы помочь мне провернуть мясо в мясорубке?

Она еще острит!

– Я работаю, – сказал Борис не оборачиваясь.

– Но на десять минут можно, наверно, оторваться?

– Можно, но это на десять минут затянет работу.

– Неужели твоя работа важнее всего на свете?

– Нет. Но котлет и мясорубки она все-таки важнее.

– С тобой невозможно разговаривать…

– Разве я просил со мной разговаривать?

Елена молчала, что-то обдумывая. Борис почувствовал, что, если она скажет «вместо того, чтобы…», он разобьет не стакан, а часы или шкаф.

– Работал бы по вечерам, вместо того, чтобы с игрушками возиться, – сказала она.

– Закрой дверь! – с металлическим звоном произнес Борис. Елена убрала голову.

– Ненормальный, – сказала она в коридоре.

Станешь тут ненормальным!

Борис оттолкнул папку и ушел из-за стола. Лег на диван. Под бок ему попал фотоаппарат, но Борис не пошевелился.

Раздражение постепенно угасало. Несмотря на все неудачи, было сегодня и что-то хорошее. Воспоминание о нем прогоняло досаду. Хорошее – это мальчишка с большой клеенчатой сумкой. Он сидит на скамейке и ногой чертит на песке часы. Задумчивый и озабоченный. Лицо у него в тени, а волосы насквозь просвечены солнцем, просто горят… Человек и солнце. Интересно, как получится снимок? Но вообще-то не в снимке дело…

Ви-талька…

Как он вцепился в рукав, когда проходили мимо этих юных ведьм, карауливших его у подъезда! Вцепился и сам не заметил. «Вы какие сигареты курите?..» Однако ведь он не похож на трусливого нытика. Не похож. Иначе Борис хмыкнул бы и прошел мимо. Но злой, раздосадованный отъездом Воронцова, Борис все-таки не прошел. Почему? Ну… нипочему. Взял и остановился, вот! И хорошо. Если бы не эта встреча, день был бы совсем испорчен.

А теперь день не был испорчен.

5

Когда был ремонт, комнату белили не кистью, а распылителем. Краска оседала на штукатурке крошечными пузырьками. Пузырьки полопались, и на них остались на стенах маленькие колечки. Их много-много. Только заметить их можно, если разглядывать стену очень внимательно.

Виталька стоит и разглядывает. Больше заняться все равно нечем.

Колечки похожи на лунные кратеры. Кроме них, на штукатурке есть большие бугорки, маленькие кочки, трещинки, и все это напоминает поверхность Луны. Такой она выглядит на рисунках и фотографиях.

В Витальке борются два чувства. Ему хочется провести среди лунных гор прямую ровную дорогу, но жаль разрушать кольцевые кратеры. Он стоит и думает. Нет, дорога все-таки нужна, а кратеров останется еще много. Виталька ногтем ведет по краске твердую линию.

– Еще новости! Теперь он стену уродует! – голос у мамы громкий и суровый. Виталька отдергивает палец и заталкивает руки в карманы – подальше от лунных цирков и дорог.

– Сию же минуту вынь руки из карманов!.. Стой как следует! И не тереби штаны, скоро бахрому сделаешь! И нечего горбиться, не старик!

Виталька опускает руки. Спорить бесполезно и опасно. Счастье и так висит на волоске. На паутиночке…

Борис был прав: если уж начинается невезенье, значит, на целый день.

Когда Виталька, разгоряченный и взъерошенный, примчался с хлебом домой, мама уже ушла. На столе он увидел записку: «Не смей никуда уходить, пока не вернусь».

Уже тогда Виталька почуял, что дело худо, но всей опасности еще не знал

Мама вернулась около семи. Наверно, заходила к отцу в техникум. Лицо ее было хмурым, а движения размашистыми. Она сняла и бросила на спинку стула свой форменный жакет – по комнате прошелся ветер.

После этого, не глядя на Витальку, мама грозно произнесла:

– Мало того, что он лодырничает полдня и не может сходить за хлебом! Он еще и драки во дворе устраивает!

– Они сами первые… – начал Виталька.

– Не ври, – деревянным голосом сказала мама. – Вместо того, чтобы помалкивать, он еще учится врать! Полина Львовна своими глазами видела, как ты зверем налетел на девочек! Велико геройство!

В душе у Витальки закипел расплавленный металл.

– Полина Львовна – ябеда! Она всегда про всех сплетничает!

Мама круто развернулась и стальным взглядом пробила Витальку навылет.

– Я не знаю, ябеда Полина Львовна или нет, – отчетливо сказала она. – Я точно знаю другое: девочки играли в классы, а ты ни с того, ни с сего кинулся, разогнал их и выдрал буквально полкосы у Вики Лунцовой. Что я завтра скажу на работе ее отцу?

– Полкосы! – Голос у Витальки стал тоненьким и зазвенел. – Я чуть-чуть только дернул! А она тоже… по больному колену вон как пяткой саданула. Теперь нога не сгибается.

– А ей и незачем сгибаться, – уже спокойно отозвалась мама. – На прямых ногах стоять в углу гораздо удобнее.

– Что? – шепотом спросил Виталька.

– То, что слышишь. – Мама крепко ухватила его за плечо, подтолкнула и уверенным движением задвинула в угол между диваном и тумбочкой с приемником. Носом к стенке.

– Вот так и стой.

От жуткой обиды и унижения Виталька заревел. Правда, не очень громко, сдержанно, однако слезы уже не цеплялись за ресницы и сыпались теплыми горошинами.

– Напрасно гудишь, – сказала мама.

Виталька и сам знал, что напрасно, только не мог удержаться. Но после маминых слов слезы исчезли. Виталька из упрямства поревел еще полминуты и наконец произнес жалобно-возмущенным тоном:

– Маленький я, что ли, в углу стоять?

– Нет, – сказала мама, – не маленький. Маленькие стоят час или два, а ты будешь три.

Витальку чуть не затошнило от тоскливого страха: как же лунные кратеры, которые видны в телескоп, будто на ладони?

Виталька через плечо глянул на стенные часы. Было три минуты восьмого.

Разве тот взрослый и почти незнакомый человек станет ждать?

– Ма-ам! – с отчаяньем вырвалось у Витальки.

– Не ка-нючь, – с расстановкой сказала мама. – Стой и молчи.

Виталька отлично чувствовал, когда можно с мамой спорить, а когда это опасно. Сейчас в ее голосе не было ни капельки мягкости, ни крошки жалости. Виталька начал стоять и молчать. Только так можно было заслужить досрочное освобождение.

Мама с громыханьем устанавливала в комнате доску для глаженья. О Витальке она, кажется, перестала думать. А это опасно: так Виталька может проторчать в углу до ночи.

– Лучше бы уж отлупила, – сказал Виталька полушепотом, но так, чтобы мама услышала.

– Очень надо! – откликнулась она. – Столько возни и шума будет. Гораздо полезнее будет, если ты постоишь и подумаешь о своем поведении…

И вот Виталька стоит и думает. Конечно, не о своем поведении. Он думает о телескопе, о звездах, о большой Луне, которая почему-то часто снится ему. Вообще в последнее время стал он видеть странные сны. Снится и разная дребедень, но она забывается, а эти сны врезаются в память.

Часто видит Виталька по ночам яркий веселый город. Город как будто тот, а котором живет Виталька, и в то же время совсем другой: разноцветный, звенящий, с большими часами на белых башнях. Еще он видит в этом городе синюю реку с заросшими берегами. Ветки перекидываются с берега на берег, сплетаются. Идет по реке теплоход, и верхушки мачт шелестят среди листьев. Теплоход на минуту подходит к пристани. На одну минуту. А Витальке очень надо успеть на него. Он мчится вниз к реке по горбатым переулкам, по мостикам и ступеням. Конечно, он опаздывает. Теплоход уже на середине реки. И Виталька гонится за ним вдоль берега по заросшим улицам и аллеям – на зеленых трясущихся трамвайчиках, на каких-то крошечных автомобилях, потом верхом на рыжей лошади. Он спешит, чтобы там, на повороте, прыгнуть на теплоход с высокого острого мыса… Иногда он прыгает удачно и, счастливый, лежит на верхней палубе, а над ним проплывает ветки, облака и птицы. А иногда он не может допрыгнуть и летит в темную воду. Просыпается…

А еще Витальке снился удивительный поезд. Две ночи подряд. На блестящих желтых вагонах были нарисованы зеленые и красные попугаи. Поезд собирался умчаться на экватор – через горы, через джунгли, через моря по громадным серебряным мостам. От вагонов пахло горячим песком Сахары и бананами, и билет стоил столько же, сколько эскимо – одиннадцать копеек. Если бы Виталька знал заранее, он ни за что не стал бы тратить на эскимо последние деньги! Теперь чуть не плача бежал Виталька к себе во двор, чтобы попросить одиннадцать копеек у Юрки Мячика. Юрка, наверно, даст! Он не жадный, ведь подарил же он Витальке значок… Юрка и в самом деле с готовностью начинал выворачивать карманы, искать копейки. Но копейки долго не находились, и Виталька принимался отчаянно кричать на Юрку. А сквозь крик он слышал, как за домами, за заборами прощально гудит паровоз и затихает колесный стук…

Но чаще всего снилось Витальке, что он идет по Земному Шару. Шар – как громадный глобус. Новый, блестящий. На нем даже краска не совсем просохла и теперь потрескивает, прилипая к подошвам. Виталька идет, и шар медленно вращается под ногами. Уплывают назад нарисованные острова и материки, огромные буквы надписей. Небо над Виталькой очень черное, и в нем ярко горят звезды – разноцветные и большие, как кусочки раскаленных металлов. А сзади, не удаляясь, все время светит окнами Виталькин дом, и поэтому идти не страшно. И вот разгорается впереди небо. И торопливо ползет из-за глобуса розовый ноздреватый шар Луны. Большущий такой, даже смотреть страшновато. Но Виталька идет, идет. И когда Луна выползает целиком и низко-низко повисает над Земным Шаром, Виталька отталкивается и летит. Летит навстречу лунным горам и равнинам, от которых несет теплом, как от нагретого солнцем асфальта…

От этих снов оставалось непонятное чувство: и улыбка, и тревога, и желание отправиться в дальний путь.

Виталька написал про это Галинке. Вообще-то писать он не любит, задания по русскому языку терпеть не может, но сестре отправляет длинные письма. Потому что в письмах для Галинки не надо следить за почерком и бояться ошибок. Главное – про все рассказать. И Галинка понимает. В недавнем письме она так ответила: «Когда мне было десять лет, мне снились громадные запутанные пещеры, вроде той, в которой заблудился Том Сойер. Я бродила, бродила по этим пещерам, но искала не выход, а зарытые клады. И не могла найти. Только из углов падали и рассыпались ржавые рыцарские латы…»

Галинки дома нет. Она не приехала на каникулы, укатила со своими однокурсниками в Крым раскапывать какую-то старинную крепость…

– Мам, – осторожно говорит Виталька. – Галка так и не приедет в этом году? Она ничего про это не писала?

Мама занята. Она опускает в стакан с водой палец и проверяет, хорошо ли нагрелся утюг. Утюг сердито шипит. Мама обожгла палец и тоже шипит. Потом отвечает:

– Стой и помалкивай.

Виталька стоит и помалкивает.

– Ничего она не писала, – подумав, говорит мама. – Зато писала бабушка Валентина Власьевна. Осенью она к нам переедет насовсем… Вот она-то тебя возьмет в ежовые рукавицы.

Виталька тихонько зевает. Бабушка Валентина Власьевна собирается переехать к ним с позапрошлого года. Виталька давно уже в это не верит. К тому же он не понимает, почему ее так ждут. Говорят, что Витальке нужен присмотр и воспитание, а то «ребенок целые дни болтается где-то один». Витальке наоборот кажется, что воспитывают его слишком старательно. Особенно мама. У папы времени меньше: то лекции, то педсовет, то кружок по электротехнике. Но мама и одна справляется. Она решительнее папы и даже выглядит выше ростом, хотя на самом деле это не так. Папа всегда немного усталый, рассеянный и чем-то занятый. Чаще всего он сидит за письменным столом, и Виталька видит только узкую спину и маленькую круглую лысину. Иногда Витальке вдруг становится грустно, и он подходит сзади, встает на перекладинку стула и обхватывает отца вокруг плеч.

– А, Виталенька, – говорит отец торопливо и немного виновато. – Знаешь, я сейчас… – И продолжает чиркать в тетради авторучкой. Что «сейчас», он, наверно, и сам не знает. Виталька медленно размыкает руки…

А мама не такая. Она ходит быстро, говорит громко, решает все моментально. У нее темные волосы с большим узлом на затылке, и голова ее кажется очень крупной, а лицо твердым. Мама – командир. Она работает бухгалтером в Управлении железной дороги и носит черный жакет с серебряными нашивками.

Сейчас она гладит свое выходное платье. Наверно, договорилась с папой идти в кино на последний сеанс.

– Зачем тебе платье? – говорит Виталька. – Шла бы в своем кителе. Ты в нем похожа на капитана дальнего плавания.

– Не подлизывайся.

Он подлизывается? Очень надо…

Мама уходит из комнаты.

Виталька снова начинает разглядывать лунные кратеры на стене. И чувствует, как нарастает тревога. Ведь не успеет он к Борису!

Конечно, если человек столько времени стоит в углу, он не может постоянно думать и тревожиться об одном и том же. Мысли расплываются в разные стороны. Но вот сейчас они сбежались в одну точку и снова – как удар молотка: опоздаю!

А ему обязательно, обязательно надо хоть на минуту глянуть в телескоп!

Может быть, про всё рассказать маме? Нет, нельзя сейчас, когда она сердится. Или прикрикнет, или расспрашивать начнет: какой Борис, откуда, зачем, где познакомились?

А в самом деле – какой, откуда? Зачем? А вдруг шпион какой-нибудь? Или жулик? Схватит под мышку, рот зажмет громадной ладонью и утащит в тайное логово. Вот тогда будет труба-телескоп!

Виталька даже плечами передергивает. Это днем, при ярком солнце хорошо с ним было беседовать. А в сумерках, среди темных деревьев…

Минут десять стоит Виталька, притихший и придавленный этими опасениями. Потом приходят успокоительные мысли. Ну, какой же он шпион? Зачем бы он тогда к Воронцову приходил? Значит, и Воронцов шпион? Ерунда какая! Воронцов на фронте воевал, у него две медали есть и орден, Машка показывала. И для чего шпиону или грабителю Виталька? Секретных сведений он все равно не знает, и украсть у него тоже нечего.

Да и не похож Борис на плохого человека…

Виталька снова смотрит через плечо. На часах четверть десятого. За окнами вечерний синеватый свет. Наверно, уже выползает из-за крыш, из-за заборов и берез желтая половинка Луны…

Семнадцать минут десятого.

Витальке становится грустно и одиноко. Он поворачивается и прислоняется к стене.

Входит мама в своем красивом синем платье. Смотрит на Витальку.

– Интересно, зачем ты стенку спиной обтираешь.

Он глядит на маму печально и требовательно.

– Потому что я устал, – говорит он тихо. – Потому что ноги у меня все-таки не железные, чтобы столько времени стоять на одном месте…

Несколько секунд они молча и понимающе смотрят друг другу в глаза.

Мама вздыхает и говорит:

– Выметайся…

6

Вниз по лестнице Виталька помчался со скоростью мотогонщика, и от этого получился такой грохот, словно рассыпался штабель кирпича.

Хлопнула позади дверь, и что-то прокричала вслед разгневанная Полина Львовна.

Во дворе Виталька на несколько секунд остановился. Он прикидывал, какой путь быстрее: в обход дома или через забор?

Над головой медленно проплыло ведро, из-за гаражей раздались железные удары, а потом злорадный смех Олика и Мухи. Но Витальке было не до войны. Небо уже стало сиреневым, дома потемнели, и кое-где зажигались окошки.

Виталька бросился к забору.

Потом он с разбега махнул через траншею и понесся к скверу.

Вечер был не жаркий, но асфальт еще не остыл после горячего дня. Теплый воздух, над тротуаром, обдувал ноги, а свежий и прохладный лохматил волосы и надувал рубашку. Вот и летел Виталька в завихрениях воздушных струй (скорей, скорей!) и видел краешком глаза, как за ним летит, мелькая в промежутках среди домов желтый полукруглый месяц.

У самого сквера Виталька перешел на шаг. Замедлил шаги. Темные тополя словно сказали ему: «Тихо. Здесь не топают и не шумят».

В сквере пахло остывающим песком дорожек и почему-то одуванчиками. Виталька раздвинул плечом жесткие ветки акаций и сразу увидел Бориса.

Борис сидел на той же скамейке, что и днем. Он закинул ногу на ногу и низко опустил голову, словно что-то рассматривал на колене. Рядом лежал длинный брезентовый футляр.

Здороваться, наверно, не следовало: они виделись сегодня. Виталька шагнул к скамье и неловко проговорил:

– Вот… я пришел…

Борис вскинул голову и поднялся навстречу. Прямой, высокий, в наброшенной на плечо куртке. И Витальке показалось, что на боку у него висит невидимая шпага.

– Сэр, – серьезно сказал Борис, – ваши часы отстают на семь минут

Виталька почувствовал, что все будет хорошо.

– Часы идут правильно. Просто меня дома засадили. Еле вырвался.

– За что на тебя пала немилость?

– Да так…

– А все-таки?

– За драку, – небрежно сказал Виталька. – Отлупил трех девчонок.

– Гм… – сказал Борис. – Ну, ладно. Приступим к наблюдениям, а?

– Приступим! – весело согласился Виталька. Его захватывало радостное возбуждение. Такое же, как во сне, когда Виталька мчался за теплоходом и знал, что на этот раз успеет.

Борис достал из футляра трубу. Она оказалась большая, гладкая, широкая с одного конца и узкая с другого. К узкому была привинчена половинка бинокля.

Сбоку Борис прикрутил к трубе винтовой зажим и стал укреплять телескоп на спинке скамьи.

– Отличное место мы выбрали, – заметил он.

Луна висела в самом центре просвета среди тополей.

Спинка у скамейки была низкая, и чтобы заглянуть в окуляр, Борису пришлось сесть на корточки. Телескоп медленно повернулся, нащупывая Луну большим стеклянным глазом. Борис повернул кольцо окуляра, установил резкость.

– Хороша красавица, – сказал он наконец.

– Плохо только, что не круглая, – отозвался Виталька.

– Наоборот. Когда полнолуние, ничего не разглядеть, все светом наглухо залито. А сейчас солнце сбоку и весь рельеф высвечивает… Смотри.

Виталька медленно сказал:

– Я сейчас…

Он не хотел торопиться. Все было таинственно и празднично. Глухо доносились с улицы голоса, горели над головой три первые звезды, бесшумно качались темные плоские листья. Как флажки. И почему-то показалось, что в густых кронах тополей спрятаны цветные фонарики, которые в любую минуту могут зажечься. Лунная половинка отразилась в выпуклом объективе, и это отражение было похоже на золотое волшебное семечко. Что из него вырастет?

– Сейчас повторил Виталька и глубоко вздохнул. Они впитывал в себя необычность этого вечера. Не случилось ничего особенного, но Витальке стало казаться, что ожидаются приключения.

Наконец он обошел скамейку и остановился рядом с Борисом.

– Не задевай руками, а то собьешь наводку, предупредил Борис и уступил место.

Смотреть согнувшись было неудобно. Виталька опустился коленями в подсохшую колючую траву. Потом приблизил глаз к окуляру.

Он тут же качнулся назад! Показалось, что весь космос движется ему навстречу!

– Что? – спросил Борис. Виталька мотнул головой и снова осторожно подвинулся к телескопу.

В сиреневом пространстве повисло колоссальное лунное полушарие. Розовато-желтое, усыпанное каменистыми кольцами. До ужаса близкое и нестерпимо таинственное. Даже вздохнуть было страшно.

Здесь логично было бы поставить окончательную точку, раз уж дальше ничего связного не написалось. Но тогда будет непонятно, почему именно не написалось.

Дальше было запланировано многое – вторая, третья части. О том, как подружились четвероклассник Виталька и аспирант сельскохозяйственного института Борис. Как осенью они ждали семи часов вечера, когда всходил яркий Юпитер и можно было разглядывать в трубу его желтый шарик и повисшие по сторонам спутники…

Не всегда все гладко было в жизни у двух друзей. Например, сохранились две такие странички.

У Бориса опять было плохое настроение. К плохому настроению добавилась простуда. Когда Виталька вошел, Борис лежал на диване и гулко кашлял. Гитара на стене отзывалась негромким гуденьем.

– Сядь рядом, – сказал Борис. – Не бойся, я не заразный.

– Разве я боюсь? – слегка обиделся Виталька.

Борис опять закашлял.

Виталька сбросил ботинки и забрался нему на диван.

– Какой бес меня дернул в конце сентября купаться в Решетниковском пруду? – Дурь в голову ударила, поспорил с приятелями, как мальчишка… Вода ледяная, просто жуть.

– Судорога могла случиться…

– Очень просто, – согласился Борис почти с удовольствием. – Скрутило бы руки-ноги – и крышка. – Подумал и ядовито добавил: – Какая потеря для человечества! А?

Виталька промолчал. Не любил он таких разговоров.

Борис запрокинул голову и стал смотреть в окно. За стеклами качались отросшие за лето ветки тополя.

– Немецкий ученый Иманнуил Кант отличался величайшим трудолюбием, – сказал Борис, – Но, между прочим, даже у него иногда застревала работа. Однажды он заметил, что дуб за окном разросся и закрывает привычный пейзаж с башней собора. Это стало его ужасно раздражать и мешало сосредоточиться. Расстроился старик и велел обкорнать дерево…

– Ну и что? – со скрытой досадой спросил Виталька. Он чувствовал плохое настроение Борис и понимал, что интересных дел и разговоров сегодня не дождешься.

– Ничего. Просто вспомнил…

– Тебе тоже мешают ветки?

– Признаться, да.

– Ну, сруби…

– В домоуправлении будет истерика. Видишь ли… великий философ Иммануил Кант и бездарный аспирант Борис Козлов – разные фигуры. Древние римляне говорили: «Что позволено Юпитеру, то не позволено быку». По латыни это звучит в рифму. Только я забыл…

– А ты не забыл, что сегодня вечером взойдет Юпитер? Мы хотели смотреть…

– Вечером будут тучи, синоптики обещали. И вообще установится скверная погода… Впрочем, это не главное.

– А что главное?

– Не знаю. Наверно, важнее всего сейчас – избавится от простуды. – Борис опустил руку за изголовье и начал шарить между стеной и диваном. – Дай-ка мне стакан со стола.

Виталька принес стакан.

Борис вытянул из-за дивана темную бутылку с коричневой наклейкой. «Перцовка», – прочитал Виталька и отвернулся. Стал смотреть в угол.

– Говорят, лучшее средство от кашля, – бодрым голосом объяснил Борис.

Виталька не ответил. Было неловко и грустно. Словно его обманули. Даже уйти захотелось. Но он не ушел. Сидел и слушал, как, булькая, льется в стакан перцовка.

Борис тронул его за рукав.

– Обрати внимание. Сейчас откроется дверь и Елена скажет: «Вместо того, чтобы пить при ребенке, сходил бы лучше к врачу».

Приоткрылась дверь, и Елена Сергеевна сказала именно эти слова…

Дальше, как говорится, «было много всего». Об этом я сужу по сохранившемуся плану.

Витальку осенила счастливая мысль: надо познакомить Бориса с Галинкой, когда она приедет на зимние каникулы. Познакомятся, влюбятся, поженятся, и станет Борис совсем как брат. Ох мечты, мечты…

В конце октября Виталька зашел к Борису и застал там рыжеволосую незнакомку.

– Это Лина, – сказал Борис. – Познакомьтесь.

Они познакомились. Лина обрадованно, Виталька суховато. Потом он, улучив момент, спросил Бориса:

– Значит, сегодня не будем наблюдать Юпитер?

– Обязательно будем! Только проводим Лину…

Они вдвоем проводили ее до девичьего институтского общежития, вернулись к Борису, установили перед распахнутой форточкой телескоп – как обычно. Однако тревога не покидала Витальку. Дома он, улегшись в постель, до полуночи размышлял, сравнивал: разве эта рыжая Лина лучше Галинки? Чего Борис в ней нашел?.. Виталька даже забыл, что Галинку-то Борис еще и не видел.

Потом «вопрос отпал сам собой». В ноябре Галинка прислала очень длинное письмо, которое мама не дала Витальке, а пересказала своими словами. Оказывается, старшая сестрица вознамерилась выйти замуж за своего однокурсника, там, в Москве. Ну, что ж, значит, судьба. Витальку слегка утешило лишь то, что однокурсника звали тоже Борисом. Наверно, неплохой человек…

У Витальки теперь хватало других забот. Дело в том, что бабушка Валентина Власьевна все же приехала. Навсегда. Витальку «уплотнили». Он оказался в комнатке, отгороженной фанеркой стенкой от другой комнаты, которая назвалась «папин кабинет». Это был просто-напросто закуток. Ну да не в том беда. Беда в том, что Валентина Власьевна оказалась совсем не похожей на привычных добрых бабушек из книжек и кино. Была она придирчива, один раз даже огрела Витальку веником, когда он не захотел прибираться на кухне. А самое главное, была она ужасно упряма. Доказать ей что-нибудь (например, что ребенок после школы должен сперва погулять на улице, а уж потом уж садиться за домашние уроки) было ну никак невозможно… Напрасно Виталька ссылался на науку, на педагогические радиопередачи. «Мне твоя наука – одна докука, – неизменно отвечала бабушка. – Я и без нее немало прожила, знаю сама. Ну-ка, доставай тетрадки…»

Виталька жаловался родителям, но те отвечали, что у Валентины Власьевны большой жизненный опыт. К тому же надо считаться с характером пожилого человека…

Виталька отводил душу в жалобах, когда приходил к Борису. Но, конечно, он не только жаловался. Часто они говорили и об интересном. Однажды Виталька рассказал Борису свой сон про удивительную дорогу, которая манит к себе. На ней случаются странные, но хорошие события и пропадает память о горечи и обидах. Борис обрадовался и вдруг несмело попросил:

– Подари мне это, а?

– Что? – не понял Виталька.

– Этот сон. Я про него стихи напишу…

Виталька охотно подарил. Он уже знал, что Борис пишет стихи и даже посылает их в редакции журналов. Правда, ни одно стихотворение пока не напечатали, и это было странно: Витальке стихи Бориса очень нравились.

Зато газеты иногда печатали фотографии Б.Козлова. В основном пейзажные. А один раз… Виталька сперва глазам не поверил! Борис показал ему большой журнал «Наши просторы», где на глянцевой вкладке был он, Виталька. Снятый летом, под тополями, в первый день знакомства. Весь, какой он тогда и был – в мятой рубашке, с просвеченными солнцем волосами, с большущей ссадиной на колене и с серьезным, пожалуй, даже вдумчивым взглядом, который он направил куда-то вдаль, оторвавшись от часов, которые рисовал на песке… И надпись была: «Представитель человечества Виталька».

У Бориса было несколько таких журналов, и один он подарил Витальке. Мама и папа порадовались за него, и мама не забыла лишний раз напомнить, что он должен быть достоин такого большого умного друга (она уже была знакома с Борисом). А бабушка Валентина Власьевна не поверила. Сказала, что Виталька все сочиняет и на снимке вовсе не он, а просто похожий мальчик. Потому что «в журналах пропечатывают хороших детей, а ты лентяй и неслух». И ничего Виталька не смог ей доказать (и родители не помогли). Известно, что была Валентина Власьевна упряма, как… ну, ладно.

В конце ноября Борис и Лина поженились. Это произошло нешумно, незаметно, по крайней мере для Витальки. Просто были раньше товарищи, а стали муж и жена. Виталька не огорчился. Лина оказалась совсем не плохая. Витальку всегда встречала по-дружески. Мол, друзья Бори – мои друзья. Но потом стало хуже: Борис и Лина переселились из города в поселок Светлово (пять остановок на электричке), потому что там у Лининого деда был дом, подходящий для семейной жизни (а с сестрой Еленой какая жизнь!).

Видеться стали реже. Но все-таки встречались иногда в прежней комнате Бориса. А иногда Борис заходил в гости к Витальке. Мама и даже бабушка встречали его приветливо, усаживали пить чай…

И вот однажды во время такого визита Виталька крупно поссорился с бабушкой, а потом и с Борисом. Борис (он все же взрослый человек, никуда не денешься), когда Валентина Власьевна вышла, решил, видать, Витальку повоспитывать:

– Зачем ты так с бабушкой-то?

– Как «так»?

– Ну, кричишь. Чуть ногами не топаешь…

– Потому что уже терпенья нет…

– Пей кефир перед сном, помогает для укрепления нервов, – посоветовал Борис. Он и раньше иногда мог быть насмешливым, но Виталька не обижался. А сейчас обиделся. Слово за слово, и они сказали друг другу несколько не очень дружеских фраз. Потом вошла бабушка, и Борис стал прощаться. С Валентиной Власьевной – вежливо, чуть ли не с расшаркиванием, а с Виталькой – сухо, будто с посторонним.

И ушел.

Виталька понимал: нужно немедленно накинуть пальто, догнать Бориса, и тогда они (конечно же!) помирятся и все станет как раньше. Но… вместо этого он смотрел в окно, как Борис идет через двор. Не просто идет – уходит…

Да, это было так.

И вот человек уходит. За косыми линиями снега уже неясной делается его фигура.

Но еще можно догнать.

Можно еще догнать и пойти рядом. Сначала молча. Потом что-нибудь сказать. Все равно, что. Может быть, сказать, что снег все падает и падает, и лыжникам в парке придется заново прокладывать лыжню. Или о Юпитере, который целый месяц не виден за облаками. Лишь бы развязать хмурое молчание и услышать ответ. Хоть словечко услышать. И тогда слово за слово заведется разговор. Сначала он будет неловкий и отрывистый, как всегда после ссоры, но до остановки троллейбуса далеко, и обида понемногу растает, а слова станут теплее. Все позабудется, только надо сейчас догнать и пойти рядом.

Но человек уходит один. Он сядет сейчас в троллейбус и уедет. Иногда уезжают на другой край Земли, и это не страшно – возвращаются. А иногда уезжают в ближний поселок, но это совсем – навсегда. Если только не догнать, не пойти рядом, молча сунув ладошку в его большую теплую ладонь.

А Виталька стоит. Надо бежать, а он стоит. Все в нем рвется за Борисом, а какое-то непонятное упрямство приморозило ноги к полу. И Борис уходит совсем. И тяжелые капли пригибают книзу кончики Виталькиных ресниц…

Тяжкое это дело – жить, когда поссорился с другом. Даже Новый год не радовал Витальку так, как раньше… Но все же праздник – это праздник. И каникулы к тому же. И еще хорошо то, что Виталька подружился с соседскими девчонками. Оказалось, что они вовсе даже не такие уж вредные – Виктория, Машка и Любочка. На Витальку за его летнее нападение они не обижались, наоборот вспоминали тот случай со смехом… И теперь вся дворовая компания играла вместе, дружно. Строили то эскимосские хижины, то ледяные горки… Но даже во время самых веселых игр у Витальки в душе ныла заноза – из-за ссоры с Борисом. Поехать бы в Светлово да помириться. Но кто отпустит одного на электричке! Да и неловко было, и страшновато. Приедешь, а Борис скажет без всякого дружелюбия: «А, появился. Ну и что дальше?»…

Бабушка тоже добавляла огорчений со своими придирками и поучениями.

Однажды Виталька снова крепко поспорил с ней. В конце первой январской недели Валентина Власьевна увидела в окне засветившийся над крышами Юпитер и размягченно сказала:

– Вот и слава тебе, Господи, взошла звездочка…

– Это не звездочка, а Юпитер, – заступился за любимую планету Виталька. Но бабушка сказала, что пусть он помалкивает и «глупостев не мелет», потому как ни какая это не планета, а рождественская звезда, которая означает начало Христова праздника.

Они поругались так, что Витальке захотелось одеться потеплее, хлопнуть дверью и уйти жить в дальние леса. И он оделся. Но… тут мелькнула счастливая мысль: надо не в леса уходить, а поехать к Борису, попросить у него телескоп и тут же сказать бабке: «На, смотри! Теперь-то убедилась, что это Юпитер со спутниками?» К тому же есть наконец важная причина, чтобы наведаться к Борису. Глядишь и примирение случится само собой.

Конечно, одному в сумерках идти на станцию и садиться в электричку жутковато – никогда Виталька еще так не поступал. И влететь может ого-го как! Но… все эти мысли были попутными – когда он бежал на недалекий вокзал, покупал у хмурой кассирши билет, искал платформу с нужным поездом… Поезд тронулся, и Виталька почувствовал, что в нем уже не только страх. Еще и то «замирательное» чувство, какое им порой овладевало в его снах. Особенно в снах про дорогу. Ощущение близких приключений. «Зов Дороги…»

Виталька благополучно добрался до Светлова, отыскал дом Бориса. Встретила Витальку Лина. Бориса дома не оказалось, ухал на неделю в Москву (в редакцию), и Виталька чуть не впал в отчаяние, но Лина… она оказалась такой же замечательной, как Борис.

Она рассказала, что Борис «очень переживал из-за глупой ссоры и хотел ехать мириться, но пришла из Москвы срочная телеграмма». Потом она отогрела и напоила Витальку чаем. И между делом про все расспросила. И дала телескоп. А поскольку Виталька очень торопился назад, она сходила к соседу и попросила у него мотоцикл с коляской. Сама отвезла Витальку в город.

Виталька думал на пути, как он встретится с Борисом, когда тот вернется из Москвы.

«Борис, послушай, – скажет Виталька. – Я все-таки доказал ей. – Она говорила «божья звезда», а я сказал – Юпитер. Я привинтил телескоп и сказал – смотри. Тут уж ей некуда было деться».

«Виталька, – скажет Борис. – Ох и упрямый ты парень… Ты правильно сделал, конечно. Юпитер есть Юпитер…»

«Борис, – осторожно скажет Виталька и, наверно, замолчит. Этот будет трудный вопрос. – Борис… ты не сердишься… за телескоп. За то, что взяли без тебя?.. И вообще… за другое…».

Что же он ответит?

«Ну, Виталька… Хватит помнить про всякую чепуху, – ответит Борис. – Ты же сам понимаешь… Скажи, а ты видишь сейчас сны про Дорогу?»

«Да», – скажет Виталька.

Сейчас тоже была похожая на сон Дорога! В вихрях встречного снежного ветра, звезд и летящих по обочинам огней…

И случилось так, что уже через полтора часа после ухода из дома Виталька снова оказался на своем дворе. Там у ледяной горы веселилась вся компания. Надо было кончать спор с бабкой, но и мимо друзей Виталька пройти не мог.

– Хотите посмотреть на Юпитер?

Зажим трубы укрепили на спинке стула, который притащил из своей квартиры Юрка Мячик. Девчонки и мальчишки присмирели и встали в послушную очередь. И все успели полюбоваться на чудесную планету, прежде чем в беседке появилась Валентина Власьевна.

–  А-а, – негромко, но «обещающе» заговорила бабушка. – Нашелся. Ну-ка, марш в избу. Мать-то уже в милицию собирается, чтобы искать тебя, проклятущего…

Виталька хотел сказать, что нет еще девяти часов, какая милиция. Но вместо этого сказал:

– Смотри на свою звезду. Вот сюда, в трубу.

– Я вот посмотрю тебе…

– Вот телескоп, – снова сказал Виталька. – Иди погляди. Увидишь, какая там «божья звезда». Со спутниками.

– Я вот тебе покажу… тилископ! – Она ухватила Витальку зав рукав и потянула к подъезду. Виталька зацепил ногой стул. Вся установка едва не грохнулась на обледенелый пол беседки. Хорошо, что Виктория успела поймать стул за спинку.

Виталька рывком освободил руку.

– Чуть не разбила астрономический прибор! Отвечать кто бы стал?!

Бабушка сжала губы в прямую линию и пошла к дверям.

– Подожди, – сказал Виталька.

Бабушка не обернулась.

– Подожди, – повторил он почти жалобно. – Сама не верила, а теперь смотреть не хочешь? Я же нарочно ездил за телескопом!

– Некогда мне в игрушки играться, – ответила бабушка и даже не замедлила шагов.

– Это Юпитер! – со слезами крикнул Виталька. – Все равно все видят!

Бабушка скрылась за дверью. Виталька сел на стул и прижался щекой к холодной трубе. Первый раз в жизни он перед ребятами ничуть не стыдился слез.

Потом он встал и начал отвинчивать телескоп. Он ни на кого не смотрел.

Мальчишки и девчонки топтались рядом. Они то совали в карманы, то вынимали озябшие ладони. Постукивали валенком о валенок. Поправляли поднятые воротники. А ведь было не так уж холодно. И, наверно, суетились они просто от неловкости. Трудно, если не знаешь, как утешить человека.

– Да не расстраивайся ты, – сказал Юрка Мячик. – Не смотрит и не надо. Ей же хуже.

– Это она назло, – прищурившись, заявила Виктория.

Может быть, и назло. Витальке от этого было не легче. Потому что все оказалось зря. И телескоп торчал, как пушка, не сумевшая выстрелить.

– Мы-то знаем, что это Юпитер, – негромко проговорила Любочка.

Виталька молчал. Он снял трубу со спинки стула и разозленно толкнул в футляр. Труба не входила: Виталька забыл свинтить портативный штатив с зажимом. Тогда он сунул телескоп под мышку, а футляр взял за ремень.

– Я думал, ты умнее, – спокойно сказал Олик.

– Дома отвинчу, – хмуро объяснил Виталька. – Руки… – Он хотел сказать, что руки мерзнут от металла, но голос был сиплым от стоявших в горле слез.

– Я не про трубу, а про бабушку, – объяснил Олик. – Она же нарочно.

Олик был умным человеком и не кидал слов на ветер. И стоило потратить минуту, чтобы послушать его. Пусть даже ничто не радует и дома ждут одни неприятности, все равно, пожалуй, стоит…

– Когда Галилей изобрел телескоп, монахи тоже не хотели в него смотреть, – сказал Олик. – А кто был прав?

– Галилей! – сказала Виктория.

– Факт, Галилей, – решил Юрка Мячик.

– Не монахи же, – усмехнулся Муха.

– Вот именно, – спокойно продолжал Олик. – Он говорит: «Смотрите! Сами увидите, что никакого царства небесного на небе нет, а планеты – большие и круглые, как Земля». А они: «Не будем и крышка. Все равно ты врешь, ничего в твою трубу не видать».

– Ненормальные! – взмутилась Любочка.

– Не такие уж ненормальные. Понимали, что если посмотрят в телескоп, то признаваться придется: царства небесного не видать, а планеты видать. А им это зачем?

Стало теплее, небо делалось мутноватым. Это начинал в нем хозяйничать южный ветер. Воздух потерял холодную прозрачность, и звезды в нем расплывались и таяли.

А Юпитер горел. Горел по-прежнему чистым золотым огнем. Свет его, не тускнея, пробивал толщу воздуха, пропитанного сыростью теплых ветров, которые похожи на первое дыхание еще очень далекой весны…

Это, можно сказать, конец всей повести. Я его написал заранее, надеясь, что, когда окончание уже готово, легче будет повествовать о «срединных» событиях. Я был уверен, что напишу про них быстро и без особых трудов – план-то вот он, передо мной!

Уверенность моя была такова, что о работе над повестью я даже рассказал в издательстве «Детская литература»: готовьтесь, мол, печатать. В редакции для младшего школьного возраста обрадовались:

– Очень интересный замысел! Пишите скорее! Нам как раз нужна повесть с атеистическим уклоном!

И… во мне включились тормоза.

Я не хотел быть проповедником атеизма. Мой собственный стихийный атеизм, живший во мне в студенческую пору, остался в прошлом. Неназойливо, мягко, но неотвратимо во мне зрело убеждение, что мир не мог возникнуть и существовать без Высшего Разума, без Творца. Без Него он терял всякую логику, всякий смысл. Я не искал, не лелеял в себе эту идею, она кристаллизовалась сама, снисходительно отодвигая в сторону доводы примитивного материализма. Ее довод был осознанным, неоспоримым и простым: «Иначе просто не может быть». За ним стояли годы размышлений и споров с самим собой, но это отдельная тема…

Тогда, после беседы в редакции и всплеска редакторского энтузиазма, я осознал, что Виталька не может быть прав. Победа над упрямой старой бабкой не украсила бы мальчишку. А, кроме того, если у Витальки и была своя правота, то и у бабушки тоже – была. Своя.

Да, конечно, яркое светило в зимнем небе было Юпитером. Но ничуть не меньше оно было и Рождественской звездой – в мире бабушки Валентины Власьевны. И этот мир был ничуть не менее реален, чем космическое пространство, рассматриваемое в сорокакратный телескоп. И тому, и другому миру хватало места в бесконечной и многогранной вселенной, где может существовать всё, ибо вселенная эта включает в себя неисчислимое множество пространств.

О множественности и многомерности параллельных миров я догадывался уже тогда, хотя догадка эта в ту пору была еще расплывчатой, не оформленной в систему…

Конечно, можно было закончить повесть маленьким, минутным торжеством Витальки, но это было бы мелко и нечестно. А привести Витальку к пониманию, что Рождественская звезда не менее реальна, чем Юпитер, в ту пору, в начале шестьдесят пятого года, было немыслимо. Дело даже не в том, что повесть была бы обречена гонениям и запрету. Мне казалось, что к восприятию такой истины просто не готов читательский мир. Да и сам Виталька, сын своего времени, не был готов. Для этой готовности нашему реальному пространству того времени надо было еще созреть…

Пространство «созревало» медленно. И порой хотелось (впрочем, как и сейчас) плюнуть на него и уйти в другие миры. Так появилась мысль о рассказе про деревянный кинжал. Кое-какие детали из него (сам кинжал, например, и Славкины стихи) потом вошли в повесть «Дети синего фламинго». Но в основном рассказ так и осел в виде карандашного черновика в старой клеенчатой тетради, на которой стоит дата – 70 г .

Деревянный кинжал

1

И совсем это было не похоже на то, что пишут в разных фантастических книжках. Никаких там антенн, зеркал, проводов и локаторов. Никакого радужного тумана и электрических потрескиваний. Это была обыкновенная машина. С блестящим олененком на капоте, как у строй «волги». Пыльно-серая с голубыми шахматными квадратиками на дверце. Только номер был не с такими буквами, как в нашем городе, а с непривычными: МВР 12-02. «МВР» – это, видимо, и означало «машина времени».

Я вызвал ее по телефону, номер которого прочитал в объявлении, в «Вечёрке». Ну, вы, наверно, помните: еще и по радио передавали…

Очень удачно подвернулось это объявление. В самый подходящий момент.

В общем, позвонил я и стал ждать. Этих таксистов обязательно ждать приходится, на простой они машине или на сверхфантастической, все равно. Часа через полтора он постучал. Водитель. Молодой такой парень в фуражке-восьмиуголке с лаковым козырьком. Сердитый.

– Вы, что ли, машину вызывали?

– Я вызывал. Давно, между прочим. Могли бы и поторопиться.

– А вы бы не ждали здесь, а встретили. К вам тут только на вертолете добираться, все перекопано. Я машину гробить не обязан.

Еще и с претензиями… Будь это обычное такси, я бы, конечно, встретил. Потому что и в самом деле к нашему дому не подберешься: все время копают. То какие-то трубы меняют, то кабель тянут, то вообще неизвестно зачем траншею выроют и зарастает она одуванчиками. Простой «волге» или «москвичу» сюда лучше не соваться. Но ведь эта машина…

– По времени взад-вперед ездите, а тут кочек испугались, – сказал я.

– По времени – это не по канавам… Паспорт давайте.

Еще новости!

– Зачем это?

Он поморщился.

– Вот затем. Правило такое. Не я выдумал.

Я достал паспорт. Водитель раскрыл его и сразу стал похож лицом на дежурного милиционера.

– Странно все-таки сказал я. – Что я, за границу еду? Еще характеристику потребовали бы…

– Может, и потребуют, если надо будет… – Он достал блокнот и начал что-то переписывать из паспорта. – Потому что встречаются такие любители: умотают лет на двести вперед… в светлое будущее, на все готовенькое – и с приветом. Там от него никакого толку. А здесь у нас неприятности. Попробуй разыщи.

Вот оно как бывает! Я даже развеселился слегка.

– Я-то не в будущее, я назад. И не на двести лет…

Он удивленно поднял глаза, потом поскучнел как-то и подобрел в то же время.

– А-а… Ну, понятно. – И протянул паспорт. – Видать, не успел в те времена что-то? Доделать хочешь?

– Да нет… Так просто. Родственников повидать.

Буду я ему еще про все рассказывать!

2

Слишком уж обычно все было. Мы выехали на окраину и у красного указателя свернули на узкую бетонку. Мимо побежали кусты.

– Ну, давай, – сказал водитель. – Куда тебе?

– Значит, так… Двадцать два года в обратную сторону.

– В этом же городе?

– Нет.

И я назвал город, где жил, когда был маленький.

Он включил счетчик. Сразу выскочили такие цифры, что я крякнул.

– Слушай-ка… что это он так мотает? Может, испорчен?

Он хмыкнул, не оборачиваясь:

– А ты чего хотел? Это же тебе не на вокзал бабушку встречать. Два десятка с половиной по темпомеру да триста верст в сторону.

В общем-то да. На простом такси я за эти триста километров не меньше бы заплатил. И без всякого перемещения во времени.

Впрочем, никакого перемещения не было заметно. Один раз только сильно закружилась голова. Но меня и в обычных автомобилях иногда укачивает, если на голодный желудок.

Кусты за окном сливались в зеленые полосы. Шофер обернулся и зашевелил губами. Я с трудом расслышал:

– Когда остановиться-то? Месяц какой, день, время? И где?

Все у меня было продумано.

– Второго июля, полдевятого утра. Угол Первомайской и Герцена.

– А что за место? Лучше бы подальше от центра. Машина для здешнего времени здорово приметная. Пацаны сбегутся, толпа. – Он, видать, слегка нервничал. Молодой шофер.

– Подходящее место. Тихое, – сказал я, и вдруг мгновенным волненьем перехватило горло: неужели не сказка? Неужели – сейчас?

Зеленые ленты замедлили бег, разорвались на клочья с проблесками солнца. Потом вылетели мы на луг, в белую россыпь ромашек, а за лугом был город.

Такой, как тогда .

Без восьмиэтажных коробок и телебашни. Город с высокими тополями, с кружевной парашютной вышкой, с двумя водонапорными башнями у вокзала и церковью без креста, у которой башня похожа на старинный русский шлем…

Круглые, налитые солнцем облака стояли над городом. Летние облака хорошей погоды.

Простучали под нами доски деревянного моста (которого уже нет), и я увидел желтую дугу реки, посреди которой с трудом раздвигал воду грязно-белый пароходик. Я не прочитал название, но знал, что это «Механик Кулибин», который всегда в это время отправлялся до пристани Порошино. (Если это только не сон, не сказка и не чей-то громадный, искусно подготовленный обман!)

Нет, это был не обман. И мост настоящий, и «Кулибин» тот самый, который через три года прочно сядет на мель и останется там, когда сойдет вода…

И улица Первомайская – та самая. Вот швейная мастерская в бревенчатом доме с башенкой, сквер с желтыми акациями и тополями, с ветхой деревянной решеткой, которую через два года заменят чугунным литьем. И коричневый, еще не посеребренный купол дощатого цирка…

– Здесь? – спросил водитель.

– Здесь, – вздохнул я.

Тормознули. Я открыл дверцу и ступил на деревянный тротуар.

3

В двух шагах стояла рекламная тумба. Такая будочка под крышей, похожей на китайскую шляпу. С маленьким шпилем. Вся в разноцветных афишах.

Я их помнил, честное слово! Особенно вот эту, желтую! Два здоровенных дядьки в красном и зеленом трико облапили друг друга и пытаются повалить на ковер.

Третье отделение

нашей программы:

ФРАНЦУЗСКАЯ БОРЬА!

А рядом, на белой афише:

Сегодняшняя встреча

(2 июля)

Назарьян – Цепник

Карелин – Хаджи-Мурат

(борьба-реванш)

Авдеенко – Франк Гуд

Я тут же вспомнил Франка Гуда. Это был могучий мулат. Мы, мальчишки, иногда замечали его на улице и стайкой ходили следом. Спорили, настоящий он негр или нет. И в цирке всегда болели за него, потому что знали: негров угнетают в Америке…

– Эй, – окликнул водитель, – рассчитаемся, да я поеду. Чего здесь зря торчать.

«Ну, валяй», – подумал я. Вынул деньги. Он пересчитал, сунул в карман брюк, а в нагрудный карман нехотя полез за сдачей.

«Давай, давай, – подумал я. – А то жирно будет».

– Слушай, – сказал он, – а, может, тебе здешними деньгами сдать? Пригодятся.

Черт возьми, это он правильно! А я и не подумал!

– Давай.

Он выдал мне вместо четырех рублей четыре больших (с половину тетрадного листа) десятки.

– Ну вот… Обратно-то когда за тобой?

«Катись ты», – чуть не сказал я.

– Завтра. В это же время.

– Здесь же?

– Здесь.

– Ну, смотри, – сказал он, оглядываясь. Видно, торопился. – Жду пятнадцать минут. А потом как знаешь.

«Жди», – подумал я.

Жди, милый. Ты подождешь пятнадцать минут, потом еще пятнадцать. Потом еще. Потом поедешь по улицам, нервно высматривая меня среди прохожих. А вернувшись на базу, доложишь диспетчеру, что так, мол, и так…

Возвращайся. Мне там делать нечего.

Он не уезжал. Потоптался у дверцы и вдруг неловко попросил:

– Слушай… Ты мне сделай одно дело, а? Тут, говорят, крабов навалом в любом магазине. Купи баночку. У нас ведь не достанешь.

– А сам-то не можешь?

– Не могу. Нельзя нам от машины отлучаться. Инструкция.

Это верно. От машины ему нельзя. Очень она выделяется среди «побед» и «эмок», а «волги» в это время еще не придуманы. Заберется какой-нибудь юный любитель техники, нажмет педаль… А что? Я бы обязательно забрался и нажал…

А насчет крабов он прав. Сахар не всегда есть, с хлебом бывают перебои, а крабов сколько хочешь. В банках. Потому что за границу их продавать еще не начали.

– Будут тебе крабы, – сказал я.

Он, видно, обрадовался. Лицо сразу сделалось симпатичным. Мальчишечье такое лицо с родинкой на подбородке, похожей на жука.

– Ну, добро. А то у меня завтра день рожденья, ребята придут. Сам понимаешь…

– Сколько тебе стукнет?

– Двадцать три.

«Жаль», – усмехнулся я про себя. Значит, здесь ты еще не родился. А то поймал бы я какого-нибудь чернявого пацаненка в штанах на лямках, с родинкой-жуком на подбородке и оттаскал бы за ухи. На будущее. Чтобы не разговаривал на «ты» с пассажирами и вообще…

– Поехал я, – сказал он и полез в машину.

– Пока.

– Да, чуть не забыл. Приходи сюда один, без провожатых. Договорились?

– Ладно.

4

Он уехал, а я прошел несколько шагов, и тут меня снова захлестнуло волненье. И дурацкая слабость какая-то. Я чуть не сел на деревянный штакетник. Сон это или бред какой-то?

– Нет, стоп, – сказал я. – Так нельзя. Не смей раскисать. И… в конце концов пора уже привыкнуть к научным чудесам.

Большой лохматый пес с репьями на длинных ушах подошел, глянул добрыми янтарными глазами и замахал хвостом. Он всегда всем знакомым и незнакомым людям махал хвостом. И его любили все и подкармливали понемногу.

– Пират, – сказал я. – Милый ты мой.

Он вроде как улыбнулся розовой пастью и замахал хвостом сильнее. Может, узнал? Что ему там путешествия во времени.

– Эх ты, Пиратка, – повторил я, гладя лохматый загривок. И вдруг понял, что ничуть не волнуюсь. Просто я словно был в долгой командировке, а теперь вернулся.

Я еще раз погладил Пирата и пошел по гибкому деревянному тротуару. Д о м о й.

5

Когда я уезжал, стоял осенний день, еще не холодный, но уже с желтизной в тополях. С тяжелой сыростью после ночного дождя. А сейчас было яркое июльское утро.

Второе число. Я этот день запомнил, потому что впервые в жизни тогда остался полным хозяином дома. И было мне ничуть не радостно, а довольно сиротливо.

Помню, я проснулся, позавтракал холодной картошкой, сел на крыльце и начал выстругивать кинжал из тонкой досочки. Надо же чем-то заняться. Стружки падали мне на сандалии. Они были желтые, завитые. Вспомнил я почему-то светлые завитки волос на буйной голове молодого Добрыни Никитича. Я его видел на цветной корочке книжки с былинами, которой хвастался Гошка Переплавин. И захотелось мне, чтобы у меня появился такой друг. Ну, пусть без шлема и кольчуги, пусть даже без светлых кудрей, но большой и сильный.

Но друга не было. Я строгал. Сыпались стружки.

6

Он строгал. Сыпались стружки. И все было так, как было . Он сидел на нашем крылечке, на которое падала тень от большого дома. У крыльца росли подорожники и ходили две курицы. Они жадно косились на стружки, думали, что это зерна, однако подойти боялись.

– Кыш, – сказал он им, не поднимая головы.

Лица его я не видел. Только белобрысое темя видел с хохолком, как у многих мальчишек. Но вы же понимаете, я знал, кто это.

Был он в трусиках защитного цвета с блестящей военной пуговкой на кармашке (мама сшила их из старой гимнастерки), в сбитых сандалиях на босу ногу, в красно-коричневой ковбойке. Ковбойка – это не просто клетчатая рубашка, а особого фасона: у нее воротник с пуговками на уголках – две спереди, одна сзади. Сейчас таких уже не шьют, только название осталось…

Далее – пропуск. Не помню, потерял я эти страницы или просто не написал их. А речь там шла вот о чем. Я представился Славке старым маминым знакомым. В школе, мол, учились вместе, а потом не виделись много лет. Теперь вот приехал в командировку, отыскал адрес, решил навестить давнюю одноклассницу… «Ах, как жаль, что ее нет дома! Приедет только завтра вечером? А мне утром надо будет уезжать. Впрочем, посмотрим… Тебя как зовут? Славка?! Надо же! И меня… То есть дядя Слава. Ты не разрешишь мне сделаться твоим квартирантом на сутки? А то, в гостинице, как всегда нет мест, да и дорого там до чертиков…»

Дети в ту пору были доверчивы, не знали еще про серийных маньяков, про ежедневные квартирные грабежи, про взрослое вероломство. Тем более, что дядя Слава был слегка похож на того «Добрыню», о котором Славка думал совсем недавно. И, кроме того, он знал множество историй про школьное мамино детство – тех самых, которые мама рассказывала и Славке. Как тут было не поверить? Скоро они стали друзьями…

Далее предполагался неторопливый рассказ о прогулках по родному до щемящей сладкой боли городу, о мороженом в городском саду, о купании под речным обрывом («Я понимаю, мама не велит купаться одному, но ты же со мной…»). И разговоры… И мой рассказ – не совсем откровенный, но уже с намеками – что я решил расстаться с прежней жизнью в хмуром, непохожем на этот, городе, в «чужом дурацком времени» и вернуться сюда. Насовсем…

– А почему тебе там сделалось плохо? – спросил он бесхитростно (мы были уже на «ты»).

Как ему растолковать? Я и себе-то не мог объяснить как следует.

Все так скрутилось в жизни. Началось с малого, а сплелось в такой узел, что не разрубишь.

Туго мне однажды пришлось на работе. Была работа нелегкая, а кое-кому казалось, что все это пустяк и ерунда. А кто-то считал, что не надо горячку пороть и торопиться, потому что работа эта, как и всякая – не волк… А кое-кто вообще мешал.

Как-то раз я сказал одному гаду, что он гад (потому что он был гадом и хотел, чтобы такими же были остальные). В переносном смысле сказал, довольно вежливо. Но он все равно не согласился. Такие не терпят, когда их называют по-настоящему даже в переносном смысле. Он пошел жаловаться, а я не мог отступить от сказанного, потому что дело касалось не нас двоих, а многих людей, которым он отравлял жизнь.

Я пошел за сочувствием и помощью к другу, и он долго слушал меня, согласно кивая, а потом спросил, не знаю ли я, где купить новый холодильник.

Я пошел к людям, которых тоже считал товарищами, но оказалось, что опоздал. Противник пришел раньше и не просто так, а с бумагой. Ведь бумаге больше доверия, чем простым словам. А если пишутся две бумаги с двух сторон, то верят обычно первой. Да и не хотел я писать, противно…

– Что же вы, люди, – сказал я тем товарищам. – При чем здесь бумага? И если уж на то пошло, при чем здесь слова? Я же всегда был с вами. Я не прятал глаз и открывал вам душу. А теперь вы смотрите в сторону…

– Ты успокойся, – говорили они. – Мы все понимаем. Но все-таки…

– Хорошо, – говорил я. – Но вы выслушайте до конца. И разберитесь полностью. Обязательно до конца и полностью. Ладно?

– Ладно, – говорили они. И слушали вроде бы. Но слушали со скучными лицами. И потом говорили:

– Конечно. Но все-таки…

И однажды стало совсем скверно. Я подошел к телефону, чтобы позвонить одному из друзей и вспомнил, что он спрашивал про холодильник. Набрал телефонный номер другого, но сообразил, что лишь вчера он советовал мне беречь нервы. Это, мол, главное. Третий накануне торопливо уехал на рыбалку. Четвертый, я понял, будет вздыхать и мямлить что-то невразумительное. И не потому, что они мне не верили. Просто им так было спокойнее. Привычней. Удобнее.

А потом слякотным сентябрьским вечером я увидел объявление в газете и вызвал на завтра машину.

Совесть у меня была чиста. Я не собирался в светлое будущее, которое не строил. Я хотел туда, где все просто и ясно, где травы шумят, как в детстве, а маленький Славка ждет друга. Я хотел в те времена, когда на Севере еще не открыта нефть и я знаю, где ее открыть. Там ходит по морям еще не разобранный на дрова трехмачтовый барк «Адмирал Макаров», и я сделаю так, чтобы он не попал в ураган «Эльза»… Но я не собираюсь быть пророком и волшебником.

Просто я хочу жить спокойно и работать спокойно…

Славка, кажется, понимал меня. А как не понять? Душа-то, можно сказать, одна…

Поздно вечером, когда мы, нагулявшиеся до гудения в ногах, поужинали жареной картошкой и молоком, Славка сказал, что ляжет на кушетке у окна, а мне уступил свою кровать.

Мы так уже наговорились за день, что сейчас молчали. Но молчание это не было тягостным. На оборот, в нем было понимание и дружелюбие.

Однако лежать в молчании долго было неинтересно. А спать расхотелось. Обоим.

Он вдруг соскочил с кушетки, прошлепал к окну и отдернул занавеску.

– Сейчас луна выползет. Большущая такая… Ты любишь, когда луна?

«Как же я могу не любить, раз ты ее любишь», – подумал я. И сказал:

– Конечно.

Он повозился на кушетке и затих.

Одиноко запел пробравшийся в комнату комар.

– Вот паразит, – неприятным голосом сказал Славка. Опять зашлепал по полу и начал хлопать в воздухе ладонями. Я удивился. Мне маленькому никогда не мешал комариный звон, я даже любил его. И поздно вечером второго июля я лежал в постели, один во всем доме, и слушал, как поет комар. И звенела во мне тонкая прозрачная грусть. А злости не было…

Славка наконец ухлопал комара или загонял его до беспамятства. Потом опять подошел к окну.

– Нет еще луны.

Конечно, нет. Вообще-то она уже давно взошла, но прячется за большим домом. А через полчаса хитро выглянет из-за угла. Словно круглолицая девчонка.

Славка опять устроился на кушетке, но не лежалось ему. Завздыхал и закрутился.

И я вдруг понял: он хочет что-то сказать. И не решается. Хочет в чем-то очень тайном признаться. Но решиться – это как в холодную воду прыгнуть. Вот он и тянет время. То уже воздуха в грудь наберет, чтобы начать, то…

– Знаешь что… – начал он. – Я сочинил… ну, как бы стихи. Только я еще не знаю… стихи это или нет…

– Про луну? – вырвалось у меня.

– Ага. Как ты догадался?

А я не догадался. Я вспомнил.

– Ты расскажешь, да, Славка? – попросил я осторожно.

– Ну… ладно. Только… Ну, ладно.

Тоненьким, звенящим от волненья голосом он сказал:

– Вот. Самое начало… «Чьи-то сны гуляют по траве…». Это так начинается…

Чьи-то сны гуляют по траве.

Я не сплю.

Дышу как можно тише.

Звезды, как застывший фейерверк,

Виснут за окном над черной крышей…

Он запнулся на трудном слове «фейерверк», но не остановился.

Только я на звезды не взгляну.

Только я сегодня жду луну…

Он переглотнул и сказал:

Жду, когда, как кошка из окна,

Рыжая появится луна.

Потом помолчал, вздохнул и объяснил:

– Это не про такую ночь, как сейчас. Это про ночь, когда темно и звезды яркие. А потом луна появляется, сперва такая красная, а после делается светлая-светлая. И все голубым становится и немного зеленым… Но про это я еще не сочинил.

Мне стремительно вспомнилось, что будет дальше.

– Ты молодец, – сказал я. – Правда. – Ну, давай дальше. Ты ведь еще не все рассказал, да?

– Да… Там еще у меня про волшебника. Ну, будто на луне живет такой добрый колдун, астроном, и ему скучно одному. Он все ждет, чтобы к нему кто-нибудь прилетел. Про это я пока совсем немного придумал:

На луне за каменной грядой

Там живет волшебник с бородой.

– А дальше?

– Ага. Сейчас…

И он прочитал уже свободней, без боязни:

Я к нему по лунному лучу

Полечу,

пересекая даль,

И в волшебном замке получу

Золотую лунную медаль…

И вздохнул опять:

– А конец я еще не знаю как сочинить.

Я не выдержал:

И тогда на стенке у окна

Будет у меня своя луна.

Вот тебе и конец, Славка.

– Правда! – радостно сказал он. И тут же огорчился: – Но ведь так нельзя. Потому что это не я придумал.

– Какая разница, Славка! Ты бы все равно так же сочинил! Только не сегодня, а позже.

– Ну да? – недоверчиво сказал он.

– Честное слово.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю… Ну, просто ничего другого здесь не придумаешь. Если не сейчас, то потом у тебя получилось бы то же самое.

Потом. Осенью. На уроке рисования в пятом классе «А». Вовка Маслов пустит зеркальцем на стенку круглый зайчик, и у тебя вдруг сразу запрыгают в голове и станут в две шеренги эти строчки. Ты их торопливо запишешь в тайную свою тетрадку, затолкаешь ее опять в сумку, и тут…

И тут ваш учитель рисования, сухопарый и отутюженный, как манекен, подойдет и спросит язвительно:

– Могу я поинтересоваться, почему ты бездельничаешь?

А я тогда и правда не рисовал. Надо было раскрашивать в альбоме пузатый кувшин, а у меня красок не было. Не сумел купить, не всегда они продавались в магазинах. Так я ему и сказал:

– Я карандашом нарисовал. А красок нет.

У него были гладкие волосы с безукоризненным пробором, тонкое лицо и узкий прямой рот.

– Что значит «нет», если они должны быть ?

– Ну, нигде нет. Ни в каких магазина.

– А нельзя без «ну»?! – вскрикнул он вдруг с привизгиванием. – Как ты разговариваешь с преподавателем, сопляк!

Я сперва не испугался. Просто удивился:

– Я же не виноват! Почему вы на меня кричите?

Он отобрал у меня портфель («пока не придут родители»). После урока отнес портфель в учительскую, и там они с завучем Анной Борисовной (рыжей и рябой) выпотрошили его, пролистали все мои тетрадки, в том числе и тайную, прочитали все стихи, рассмотрели все рисунки с кораблями и матросами… В тот день было у меня немало слез и горечей, хотя мама пришла в школу и заступилась: «Какое вы имеете право шарить у ребенка в портфеле?»…

Здесь я должен сделать отступление.

В памяти моего детства и ранней юности остались три главных врага. Это сытый чин районного масштаба, с которым судьба свела меня в общежитии Белорусского полпредства, в Москве, где я жил несколько дней с отцом. Самоуверенный и наглый, он обвинил меня в краже фотокассеты (которую потерял в складках мятой постели и которая нужна мне была как «ржавая булавка в ягодице»). Потом – рыжий гогочущий тип из бригады лесосплавщиков, утопивший нашу лодку, когда я с двумя друзьями путешествовал по Туре (как сыто, как радостно он ржал!). И вот этот гладкий, презирающий нас, мальчишек, учитель (видимо, художник-неудачник), хамски залезший своим носом и пальцами в мои тайны… О дядьке с кассетой я написал в повести «Золотое колечко на границе тьмы». О рыжем гаде-лесосплавщике в повести «Босиком по Африке». Об учителе (так называемом «учителе») несколько раз упомянул не помню уже где. А сейчас, пользуясь случаем, свожу их воедино, потому что даже через полвека не могу забыть обиды. В жизни я встречал немало более крупных мерзавцев, злодеев и коварных типов, но эти трое запомнились на всю жизнь – такие разные и в то же время одинаковые в своем пренебрежение к мальчишке, в своей уверенности, что могут безнаказанно оскорблять, плевать в душу, потому что тот, кто перед ними – меньше, слабее…

Впрочем, в чем-то я должен быть благодарен этим типам. Ненависть к ним и к их подобным помогала мне потом яростно вступаться за ребят, которых несправедливо топтали, обвиняли, «гнобили» разные взрослые сволочи. В моей жизни немало грехов, слабостей, компромиссов и просчетов, но одну заслугу за собой я все же знаю твердо: ребят я никогда не давал в обиду и не проходил мимо их бед. Сил моих, правда, не всегда хватало, но я делал, что мог…

Ну, ладно, а рассказ пора кончать. Потому что на листах-черновиках осталось полстранички.

Что там должно было случиться дальше?

Рано утром я встал, оделся. Постоял над спящим Славкой, тронул его светлую отросшую челку. Взял со стола деревянный кинжал, который Славка подарил мне накануне. И вышел из дома (хотя очень хотелось дождаться и повидать маму).

Я обязан был вернуться. Я не мог предать Славку, предать самого себя – десятилетнего, еще не скомканного жизнью, верящего в людей, уверенного, что будущее будет хорошим.

Я обязан был сделать хорошим это будущее. Ради Славки. А то, что друзья оказались ненастоящими, ну что же… Наверно, встретятся и настоящие. Славка недаром верил в это.

Я пришел на угол Первомайской и Герцена и встретил там вчерашнего шофера.

– Извини, замотался, не купил тебе крабов.

– Да ладно, я понимаю… Дела-то сделал?

– Сделал, – сказал я и потрогал в кармане ручку кинжала.

К дому, конечно, мы не подъехали: шел дождь, и дорога вдоль свежей траншеи совсем раскисла. Я пошел пешком, хлюпая подошвами по рыжей воде. Дождь не унимался, в лужах плавали пузыри, похожие на половинки электрических лампочек. Это значит, непогода надолго.

Мне до рези в горле стало жаль ясной синевы и желтых облаков детства. Но тут же эта жалость сменилась чувством, похожим на черный спрессованный порох.

– Ничего, Славка… – сказал я тихонько сквозь зубы. И с размаха ударил кулаком по штабелю сложенных у траншеи досок.

Я забыл, что в кулаке зажат кинжал. Хрупкий, деревянный.

Но кинжал просадил доску навылет.

Колыбельная-2

Есть у меня повесть «Колыбельная для брата», которая в конце семидесятых наделала немало переполоха среди «педагогической общественности». Говорят, некоторые классные дамы даже выкрадывали журналы «Пионер» из школьных библиотек и выдирали из этих журналов листы с повестью «этого самого Крапивина, которого до сих пор не призвали к порядку и который опять…» А ребята писали в редакцию множество писем…

Мне очень хотелось написать вторую часть. О том, как в дружный экипаж парусника «Капитан Грант» попадает озлобленный жизнью, неприкаянный мальчишка – из тех, кого взрослые зачислили в «отпетые». И как нормальные дружеские отношения (а никакое не чудо) делают этого паренька добрее, доверчивее, смелее. Помогают понять, что в мире есть не только зло…

Я написал повесть на три четверти, а однажды вечером перечитал, изорвал в клочья и «развеял по ветру». До сих пор не знаю, правильно ли сделал. Может быть, поддался усталости, обманчивому впечатлению, что все это «ни к черту не годится». Теперь не вернешь, не проверишь.

Впрочем, совсем повесть не пропала. Кое-какие идеи и эпизоды вошли в роман «Журавленок и молнии», кое-что в другой роман – «Острова и капитаны». Кто знает, не изорви я ту рукопись, не было бы потом этих двух книг… А недавно я отыскал среди слежавшихся (почти склеившихся) тетрадок несколько уцелевших листов из повести, которую для себя называл «Колыбельная-2». Видимо, это 1979 год.

Тринадцатилетний Лёнька, которому все осточертело в городе, на зимние каникулы сбежал в деревню к своей бабке. В просторной бабкиной избе жили несколько студентов-практикантов и их руководитель Евгений Сергеевич. В разговорах с ними Лёнька начал понемногу оттаивать, к нему пришло смутное пока ощущение, что, кроме его нудной, злой и бесцветной жизни, есть еще и другой, более интересный мир…


Один раз вечером Вика, Лариса, Веня и Евгений Сергеевич пошли в клуб на последний киносеанс. Звали и Лёньку, но он не пошел, умаялся за день с бабкиными дровами. Да и фильм был муровый, про итальянскую любовь, а по телеку показывали «Остров сокровищ» Хоть и старье, а все же лучше, чем итальянские страданья.

Впрочем, «Остров» Лёнька тоже не досмотрел. Начал клевать носом и побрел спать на свой сундук.

Бабка посмотрела на него хмуро и как-то смущенно. И вдруг сказала:

– Ты вот чего… Если спать не будешь, лежи тихо, мне не мешай. Я сегодня молиться буду.

Лёнька слегка растерялся, тоже смутился почему-то.

– А мне что? Молись… Я разве мешаю…

Но тут его кольнуло любопытство, даже сонливость поубавилась.

– А почему ты это… сегодня надумала? Раньше не молилась, а сейчас захотела…

– Сочельник нынче, – строго сказала бабка. – Завтра Рождество Христово…

– Как это? – Лёнька вдруг подумал, что бабка рассердится, и добавил мягко. – Я про это раньше и не слыхал.

Бабка помолчала и объяснила:

– Рождество – значит Христос родился в этот день. Сын Божий. Наш Спаситель.

– Какой спаситель?

– Человеческий, – вздохнула бабка. – Все грехи людские на себя перед Богом принял, дал себя на кресте распять за других. Чтобы люди не страдали…

– А, это я знаю! – вспомнил Лёнька. – Он потом воскрес, да? А чего же люди все равно страдают? Значит, он не смог спасти?

– Это давно было, – нехотя сказала бабка. – С тех пор сколько уж опять нагрешили… Да и один ведь он, Христос-то. Где ему углядеть за всеми. Вот и просят люди, чтобы не забыл их, помог…

– Дак это, наверно, в церкви просить-то надо, – рассудительно заметил Лёнька. – А то не по правилам… Или у вас тут нет церкви поблизости?

Бабка сердито сказала:

– Нету… Да я в церкви с малых лет не была. Попов не люблю и правил ихних не знаю, прости меня Господи. Молюсь, как умею, вот и все…

Она зажгла длинную стеариновую свечу, выключила свет. Поставила свечу на табуретку в углу перед иконой. Эту бабкину икону Лёнька помнил с младенчества. Она была в плоском стеклянном ящике и вся состояла из желтой узорчатой жести, только в небольшие отверстия проглядывали два лица: детское и женское. Лица были коричневые, строгие и печальные. Лёнька знал, что это Богородица и ее маленький сын Христос. Кроме отверстий для лиц, в жести были прорезаны еще четыре, поменьше: в них виднелись темные прямые ладошки…

Но сейчас Лёнька икону не различил. Он видел только искорки на стекле и на медной жести.

Бабка, не оглядываясь больше на Лёньку, тяжело встала перед иконой на колени, вздохнула и зашептала что-то неразборчивое. Иногда она крестилась и медленно кланялась.

Лёнька смотрел на нее из-под опущенных век и не шевелился. Ему было немного жаль бабку.

Давно он уже никого не жалел: ни людей, ни себя, а сейчас что-то заскребло на сердце…

Бабка перестала шептать и кланяться, постояла на коленях, глядя вверх, на икону,, потом поднялась и дунула на свечу. Ушла за свою занавеску, повозилась, легла (судя по шуму) и со вздохом сказала:

– Ну и слава тебе, Господи, на душе полегше…

Лёньке уже не хотелось спать. Дневная усталость улеглась, а сон не приходил. Лёнька спросил бабку:

– А ты об чем молилась?

Она откликнулась, помолчав:

– Как это об чем?

– Ну, чего у бога просила? Разве тебе что-то надо?

– Мне ничего не надо, я старая. Не за себя я…

– А за кого?

– За всех… За Вику вот, чтобы с Венькой у них все по-доброму было. За вас с Лизой, с матерью твоей…

– А за нас-то чего?

– Жизнь у вас непутевая. Неладная какая-то. Я хоть и редко вас вижу, да понимаю…

– А почему неладная? – заспорил Лёнька, хотя знал, что бабка говорит правду. – Папаша как сбежал, так и нормально все стало.

– Для тебя нормально без отцовского-то глазу. Живи как хошь… А матери одни слезы. Легко ей, думаешь, без мужика в доме?

– Ее дело, – хмуро сказал Лёнька. – Если захочет, без мужика не останется.

– Не болтал бы чего не надо про мать-то! – рассердилась бабка.

– А я не болтаю. Я как на самом деле говорю. Как ей надо, пускай так и делает. Ты же сама за это молилась…

Бабка повозилась и сказала:

– Будет тебе. Спи.

Но Лёньке не спалось. Он лежал не закрывая глаз. Наледь на оконном стекле горела лунными звездочками. Отчетливо говорили ходики: «Нет-не-так, нет-не-так». Пахло погасшей свечкой. Бабка опять шумно пошевелилась и вздохнула.

– А ты всерьез в бога веришь или по привычке? – спросил Лёнька.

Бабка помолчала. Потом ответила, будто раздумывая:

– А чего же не верить-то? Я всерьез… И по привычке тоже…

– И в рай и в ад веришь?

– Да ну тебя, – досадливо отозвалась бабка. – Кто в их теперь верит. Смеешься что ль…

– Да не смеюсь я…

Бабка наставительно сказала:

– Я верю для того, чтобы Господь Бог помог людям жить по-хорошему. Коли уж у самих у их ума не хватает…

– А если у кого хватает?

– Ох… надоел ты мне… Те, у кого хватает, сами живут, Бога не спрашивают. Вот такие, как ты. Ни в Бога, ни в черта не верят.

– А как в них верить, если ни разу не видел?… Он какой, бог-то?

– Спи ты! Вот окаянная душа, прости Господи…

– Чего же ты сердишься? – миролюбиво сказал Лёнька. – Я же без насмешки спрашиваю. Ну, интересно мне. Раз ты веришь, ты же должна как-то себе Бога представлять. Ну, что он такое?

Бабка опять помолчала и сказала наконец строго и печально:

– Что Он такое и какой Он, это каждый по-своему решает. А я для себя знаю: Бог – это все хорошее. И никакого тут нет больше спросу.

– Не понимаю я…

– Где уж тебе понять…

– А мне и ни к чему, – слегка обиделся Лёнька. – Все равно ни в бога, ни в черта не верю, сама сказала.

– Горюшко, – вздохнула бабка. – Ты хоть в себя-то поверь…

Она прочно замолчала, и Лёнька ее больше ни о чем не спрашивал. Полежал минут пять, потом резко толкнулся локтями, вскочил, быстро оделся. Взял в углу с гвоздя куртку и шапку, начал шнуровать ботинки.

– Куда на ночь-то глядя? – обеспокоилась за своей занавеской бабка.

– Пройдусь на лыжах. Улегся в такую рань сам не знаю зачем, сон в башку не лезет.

Так и было. Лёньке вдруг стало ужасно жаль, что вокруг деревни светятся под луной снега, искрится свежий воздух, деревья свешивают мохнатые лапы над лыжнями, а он лежит в душной комнате и ничего этого не видит.

…В небе и на земле был настоящий лунный праздник. И улица, и дальний лес за речкой, и кусты на берегу виднелись как в особо прозрачном стекле, и можно было разглядеть самый мелкий сучок на дальнем дереве, самый хитрый завиток на узорном железном дымнике печной трубы.

Четко слышались дальние голоса и шаги. Где-то смеялись и пели. Мимо бабкиного дома лихо проехал на лыжах маленький пацаненок, держась за поводок лохматого пса…

Лёнька прошел вдоль плетней до конца улицы, неловко съехал с пологого берега и по накатанной лыжне двинулся туда, где речка кончалась и начинался фантастический светлый простор Андреевского озера.

Берега с темными заборами, домиками, деревьями распахнулись, отошли назад, и сияющая под луной снежная равнина легла своим краем у Лёнькиных лыж.

Нет, не равнина! Серебряный щит застывшего озера показался Лёньке выпуклым. Это была поверхность сказочной планеты. Кое-где ее пересекали тонкие линии лыжных следов и тропинок, но они не нарушали сияющую чистоту этой планеты. Они лишь подчеркивали громадность простора, убегая к горизонту с ясно прочерченным гребешком дальнего берега.

Лёньку изо всех сил потянуло к себе это светящееся пространство. И он пошел, пошел, заскользил навстречу лунному размаху неба и серебряного блеска застывшего озера. В нем замерла, как перетянутая струнка, непонятная тревожная радость. И казалось, что ждет его какое-то открытие…

Слой свежего снега был неглубокий и легкий, лыжи легко рассекали его и скользили по слежавшимся старым пластам. Белый светящийся шар луны катился навстречу, вырастал, надвигался. Луна – это было теперь самое главное во вселенной. А еще – темно-зеленый космос, в котором повисли неяркие звезды. А еще – он, Лёнька в середине снежного зеркала, отражающего лунные потоки…

Лёнька задержал скольжение, остановился. Тряхнул головой. Лунный шар откатился в высоту, стал маленьким, но остался таким же ярким, как раньше. Сказка не исчезла, только стала легче и прозрачнее. Лёнька оглянулся. Желтые огоньки Ольховки переливались далеко-далеко. Лёнька был один. Как на полюсе. Как посреди океана. Он постоял, радуясь, удивляясь и нащупывая в себе какое-то новое ощущение. И вдруг это ощущение прорезалось ясной мыслью: «Вот он – я».

«Вот он – я», – повторил Лёнька. Он прислушался к себе, хотел найти объяснение этим словам, разобраться. Но не было никаких объяснений.

«Вот он – я. Это – я», – снова подумал и почувствовал Лёнька. И вспомнились слова бабки: «Ты хоть в себя-то поверь…»

«А чего «поверь»? Вот он – я!»

Лёнька уверенно оттолкнулся палками и заскользил к деревне. Теперь перед ним бежала его темная, очень четкая тень. Сначала Лёнька шел по целине, потом наткнулся на хорошую лыжню, которая тоже вела к Ольховке. По накатанному пути лыжи сами несли Лёньку. Он только слегка толкался палками, и они поскрипывали в такт его мыслям – «Вот он – я! Вот он – я!»

И эта скорость, эта уверенность, этот лунный праздник были не просто так. Они по-прежнему обещали какое-то открытие.

И открытие случилось.

Правее деревни берег становился высоким. Откос был покрыт густыми прошлогодними сорняками, и эту косматую шубу не могла высветить даже нынешняя отчаянно яркая луна. Берег чернел широкой полосой. И на фоне этой черноты Лёнька вдруг увидел тонкий, высокий, горящий серебром крест.

Лёнька не удивился. Он, кажется, ждал чего-то такого. Остановился. Порадовался светло и тихо. Мысленно (это получилось само собой) взял с бабкиного табурета погашенную свечу, зажег ее взглядом, взглядом же отнес желтый огонек далеко к кресту и поставил там свечу в снег. Ему даже показалось, что там, вдали, и вправду задрожал крохотный живой светлячок. Потом Лёнька пошел к кресту, празднично удивляясь и стараясь догадаться – что это, откуда?

…Это был заснеженный, заиндевелый корабль. Маленький, но именно корабль. Настоящий. Он вмерз в озеро у лодочных мостков, и зима празднично разукрасила его снежными валиками, изморозью, сосульками, которые были пропитаны фосфорическим светом и пересыпаны миллионами лунных искр. Крестом оказалась мачта, пересеченная на высоте тонким длинным реем. И мачта, и рей, тоже горели серебром.

Лёнька постоял шагах в десяти от корабля, понимая, что в жизни его начинается что-то новое, другое . Потом подошел к борту и под снежной оторочкой планшира прочитал на обледенелом дереве: «Капитан Грант»…

Гнездо Нептуна

В 1961 году я написал маленькую повесть, где речь шла о космических первопроходцах – «Я иду встречать брата». И после этого почти десять лет не касался тем, связанных с фантастикой. Видимо, мне, как автору, хватало для сюжетов той жизни, которая окружала меня тогда в нашем реальном трехмерном пространстве. В основном это были сюжеты из школьной жизни – то мирные и веселые, то с драматическими коллизиями (и тогда дамы-педагогессы – я имею ввиду не пол, а психологию – вопили: «Опять этот Крапивин клевещет на нашу советскую педагогику!»). И все-таки порой в этом пространстве было тесновато: запредельные миры иногда манили к себе. В тетрадках шестидесятых годов нет-нет да и встретятся наброски и фрагменты фантастической повести «Гнездо Нептуна». Сохранилось ее полустраничное начало.


Можно опоясать Луну кольцом солнечных станций. Можно построить город в черных джунглях Венеры. Можно обуздать плотинами дикую силу Амазонки. Но море останется морем.

Шторм бросил на камни парусник «Кассиопея».

Пластиковый корпус выдержал, но фок-мачта рухнула от удара и обломила бушприт. Яхта застряла в каменных щупальцах скал так прочно, что удары волн больше не могли двинуть ее с места.

К утру ветер стих и море стало спокойнее. К тому же, начался отлив. Скоро «Кассиопея» повисла между острых обломков базальта, не касаясь килем воды…


Это случилось у прибрежной энергетической станции Гнездо Нептуна. Станция получила свое название из-за трех острых скал, которые недалеко от берега торчали из воды, словно зубья гигантского трезубца.

Центром станции был большой бетонно-пластиковый бассейн, в котором хранилась (или, как говорили работники станции, – обитала) странная субстанция, чьи свойства во многом были непонятны. Эту черную пузырчатую плазму доставили на землю из каких-то космических глубин, и она, постепенно (однако не быстро) увеличиваясь в объеме, служила объектом всяческих изучений и в то же время источником колоссальной бесплатной энергии, которой в ту пору на планете стало не хватать. Поэтому восьмигранный бассейн был по периметру окружен башнями энергосборников…

Деятельность работников станции была не то, чтобы совсем секретной, но, как говорится, не для широкого круга. Поэтому к посторонним здесь относились холодновато, в гости не приглашали. Исключением был лишь мальчик – то ли племянник, то ли двоюродный брат одного из энергетиков. Он, в силу всяких сложных семейных обстоятельств, остался дома «без всякого глаза над собой», и пришлось приютить его здесь. Впрочем, он не мешал. Куда не надо не лез, к взрослым не приставал, был молчалив и спокоен. Может быть, хитроват, но в меру. Днем бродил по берегу, собирал раковины и прочую морскую мелочь или что-то строил из песка и камней. Было ему лет десять…

А потом появился и взрослый гость. Это был владелец двухмачтовой яхты, застрявшей между средним и левым остриями Нептунова «трезубца». В аварийном гидрокостюме он выбросился с борта «Кассиопеи» на берег, прежде чем обитатели станции успели предпринять со своей стороны какие-нибудь спасательные меры.

Оказалось, что моряк шел на своей яхте один. Парусами управляла электроника, навигацией занимались автоматы. Видимо, излучение, которое порой непредсказуемо выбрасывала в пространство плазма, сбило автоматического штурмана с толку, потому шхуна и оказалась в скальной ловушке.

Привыкшие к уединенному образу жизни «энергетики» встретили спасшегося моряка без восторга, но все же проявили некоторое гостеприимство. Как-никак потерпевший кораблекрушение и, к тому же, человек, видимо, храбрый и достойный. Ему выделили комнатку с постелью и место в кают-компании – на то время, пока из яхт-клуба не прибудет вертолет с ремонтной бригадой, чтобы снять яхту со скал и отремонтировать рангоут. Аварийная служба клуба сообщила по радио, что это случится не раньше, чем через трое суток, поскольку бригада одна, а шторм в окрестных водах «накуролесил как пьяные флибустьеры в приморской таверне» и немало парусников покидал на камни и отмели… Таком образом владелец «Кассиопеи» сделался «квартирантом» на станции.

Ему было лет тридцать. Худой, высокий и слегка сутулый, светлоглазый, с бородкой, как у шведского штурмана из фильма «Северные крылья». Очень молчаливый. Ничего о себе не рассказывал, да его и не расспрашивали. Звали его Антоном, но кто-то из «энергетиков» обратился к нему – «шкипер», – так и стали называть его после этого.

Днем Шкипер обычно проводил время на берегу, недалеко от того место, где торчали зубцы с застрявшей среди них яхтой – словно караулил «Кассиопею».

Здесь с ним и познакомился мальчик.

…А за день до появления шкипера мальчик впервые повздорил с начальником станции Эриком Лозовским.


Эрик Лозовский проснулся с ощущением смутной и беспричинной тревоги. За иллюминатором кипело серое штормовое утро. Но шторм не беспокоил Эрика. Грохот моря сделался уже привычным и потому казался немного усталым.

Однако беспокойство не проходило.

Эрик отвернулся от иллюминатора и увидел Чипа. Чип стоял на краешке стола, покачивая ушастой большеглазой головой, и, как всегда, улыбался.

Чипа вчера сделал мальчик. Он полдня сидел на ступенчатой скале у левого края плотины и мастерил смешного звереныша из раковин, рыбьих костей и маленьких прутьев. Выступы скалы укрывали мальчика от ветра, но не всегда защищали от брызг, и когда он пришел к Эрику, темные спутанные волосы его были пересыпаны бисером капель, а голые плечи блестели от влаги. Эрик оторвался от графика Плазмы и не очень приветливо произнес.

– Хотя бы ноги вытер. Смотри, наляпал следов…

На зеленом пластике пола темнели маленькие отпечатки босых ступней. Мальчик слегка опустил голову, оттопырил пухлую губу и неловко поджал ногу, словно хотел, чтобы хоть одним следом на полу стало меньше. Потом быстро протянул над столом навстречу Эрику сложенные коробочкой ладошки и, не глядя на него, сказал:

– На…

Он разжал пальцы и оставил на столе шестиногого зверька с черными сложенными на спине крылышками из плоских раковин мидий, с крабьими клешнями на передних лапах и с веселым щенячьим хвостиком-крючком. Непонятное существо преданно смотрело на Эрика зелеными глазами-стеклышками, обкатанными в волнах… И улыбалось широким нарисованным ртом. Эрик неловко шевельнулся. Существо вздрогнуло и торопливо закивало круглой головой на гибкой шее из рыбьих позвонков.

Эрик, сдерживая усмешку, взял двумя пальцами голову зверька, усыпанную тупыми колючками, словно волосками отрастающей бороды. Голова была сделана из маленького панциря морского ежа, а красная кнопка носа оказалась вырезанной из губки старого звукоизолятора.

– Кто это? – спросил Эрик, почесывая рыжую бороду.

Мальчик слегка шевельнул острым плечом и, по-прежнему глядя в сторону, сказал:

– Так просто… Чип.

– А все-таки? Что за зверь?

– Ну, я не знаю. Просто зверь…

– Гм…

Мальчик быстро взглянул на Эрика.

– Может быть, он морской щенок?

– Сам ты… – усмехнулся Эрик, но тут же понял, что это он зря. И перебил себя. – Это не простой щенок. Это простая взятка, верно?

– Что?

– Чтобы я не отправлял тебя со станции.

Глаза мальчика блеснули веселыми искрами.

– Никуда все равно не отправишь. При таком ветре… И время к вечеру.

– Захочу и отправлю. Не помешают ни время, ни ветер… – Эрик понял, что начинает говорить глупости, и сердито нагнулся над графиком.

– Ни время, ни ветер… – повторил мальчик. – Нет, помешают… А что такое взятка?

– Мало ли что. Ценность какая-нибудь. Это было в период товаро-денежных отношений… В общем, подарок сильному мира сего, чтобы добиться у него милости… Уяснил?

– Да, – серьезно сказал мальчик. – А ты тоже сильный мира сего?

– Иди отсюда, – ласково предложил Эрик.

– Пожалуйста… Хочешь, я поймаю тебе осьминога?

– Сколько раз говорил: не суйся в море один!

– Здесь нет осьминогов, – снисходительно объяснил мальчик. – Я пошутил.

– Исчезни, – устало попросил Эрик. – Видишь, у меня график.

Мальчик ловко крутнулся на пятке и независимо зашагал к двери. Теперь он не боялся оставить следы. А Чип качал головой и улыбался. Эрик спохватился, что даже не сказал мальчику спасибо. Но теперь благодарность прозвучала бы запоздало и ни к чему…


Шкипер и мальчик познакомились спокойно, немногословно и через несколько минут разговаривали так, словно знают друг друга давным-давно… Вскоре выяснилось, что им известен странный, неведомый другим людям язык. Мальчик запнулся босой ногой за камень и запрыгал, держась за ступню. И при этом пробормотал несколько слов, которые, как он думал, не поймет ни один человек во вселенной. Но шкипер ответил на том же языке – спокойно и сочувствующе.

– Разве ты меня понимаешь? – сказал мальчик и встал на две ноги.

– Понимаю…

– Но ведь это мой язык. Я сам его выдумал, для себя одного…

– Я тоже его выдумал. Когда был такой, как ты. И помню до сих пор.

Они посмотрели друг на друга.

– Удивительно, да? – сказал мальчик, без особого, впрочем, удивления.

– Пожалуй, нет, – сказал Шкипер.

Потом они долго ходили по берегу. Мальчик (выяснилось, что сирота) рассказал про свою жизнь. Шкипер – про свою. Оказалось, он не только моряк… Он подарил мальчику монетку, отчеканенную в незапамятные времена в древней марсианской столице, чьи развалины обнаружены были недавно в красных песках.

…Через два дня взбунтовалась Плазма. Эта странная (возможно, живая) материя вдруг начала выбрасывать такое количество энергии, что преобразователи в башнях гудели, как старые трансформаторы, а один вовсе расплавился. Ситуация была непредсказуемая. Эрик понял, что надо думать об эвакуации. То есть он решил эвакуировать всех, а сам намерен был остаться, потому что оставлять Плазму и установки без контроля было нельзя. С опасностью взрыва он обязан был бороться до конца. Даже рискуя собой.

Пока экипаж станции, вопреки дисциплине, бунтовал и не хотел оставлять Эрика одного, мальчик пробрался к краю бассейна и бросил в Плазму марсианскую монетку. Он действовал интуитивно. Вернее, словно кто-то оказавшийся рядом – настойчивый и добрый – советовал: сделай именно так. И мальчик сделал. Плазма успокоилась почти мгновенно. Опала, стала похожей на простую мутную жижу. Правда и энергии больше не было, но это все же лучше, чем непонятная (может быть, грозящая всей планете) опасность.

Мальчик не стал скрывать своего поступка. По правде говоря, он даже слегка гордился им.

– Ты понимаешь, что рисковал головой? – сказал Эрик. – Причем, не только своей. А если бы Плазма рванула в ответ на твой подарочек?

– Не-а… – сказал мальчик.

– Что значит «не-а»? – сдерживаясь, спросил Эрик.

Мальчик сказал что-то на незнакомом языке и при этом оглянулся на Шкипера, который стоял неподалеку. «Это был не подарочек, а жертва», – понял тот.

– Тебе сегодня же предстоит отправиться в свой интернат, – подавив жалость, сообщил Эрик. Он просто не имел права поступить иначе. Мальчик пожал плечами и стал смотреть в пол. Потом тихо сказал:

– Чипа оставь себе на память.

– Я могу отвезти мальчика в город, – вдруг сказал Шкипер. – Ремонт закончен, яхта на ходу. Пусть прокатится перед возвращением в педагогические оковы…

– Пусть, – сказал Эрик. Это все, что он мог сделать для мальчика.

…Яхта «Кассиопея» не пришла в ближний город, где был интернат. Через неделю она оказалась в порту Меркатор на Сантальских островах. Там располагался Южный космодром. Дело в том, что Антон был не только шкипером «Кассиопеи». Прежде всего он был командиром фотонного фрегата «Посейдон». А на море проводил свой недолгий отпуск перед броском к планетной системе звезды «Синий Лотос». Мальчик ушел к этой звезде вместе с ним.

Что случилось дальше можно будет узнать лишь через много лет, когда «Посейдон» вернется из дальнего рейса…


Эта история достаточно прочно сложилась у меня в голове, я не раз рассказывал ее ребятам «Каравеллы» в разных походах и поездках – у костров или в вечерней тишине приютивших нас общежитских спален Севастополя, Ленинграда, Калининграда, Риги и других приморских городов.

– Когда напишешь-то? – спрашивали ребята.

Я мог бы написать эту повесть в течение недели. Но… то не было времени, то настроения, то… что-то не пускало к столу. Наверно, я «израсходовал» эту повесть в устных пересказах и чувствовал, что после этого она не ляжет на бумагу, как надо… Ну и пусть. Главное, что бесприютный мальчишка нашел друга, с которым они говорят на одном языке. А смешной Чип остался на память Эрику. (Плазма, кстати, скоро вновь набрала силу и больше не бунтовала).

Между прочим, я хотел предварить повесть эпиграфом. Это несколько строк из придуманной мною научно-популярной брошюры:

«Наблюдателю, удаленному на достаточное расстояние от Земли, водная поверхность планеты покажется зеркально гладкой, и Солнце отразится в ней большим слепящим пятном. Это не значит, конечно, что на всех морях и океанах царит штиль…»

Да, к сожалению, штиля нет на морях и океанах. И на суше нет. Ни в прямом, ни в переносном смысле. Люди стреляют, взрывают, бомбят с тупым, даже каким-то унылым остервенением, забыв, что наш планетный шарик – маленький и единственный… Для каждого мальчика и девочки не найти взрослого друга, который поймет язык ребячьей души. Взрослым не до того, им надо зарабатывать деньги…

На фоне таких вот соображений, на фоне нынешних событий, когда власти самозабвенно грызутся в предвыборном угаре, а оснащенные новейшей техникой кретины бомбят Ирак (а до этого бомбили другие страны и потом найдут, какие бомбить) приходит вдруг трезвая мысль: кому нужны мемуары старого детского писателя с его ностальгией по ненаписанным повестям, по нарисованным на клетчатых тетрадных листках героям?..

Я мог бы вспомнить еще про многое. Например, про веселую повесть «Ко мне, мушкетеры!», в которой собирался рассказать, как дружная компания из окраинного квартала затеяла съемки фильма (в котором, несмотря на множество приключений, боев на шпагах и придворного коварства, никто никого не убивает). Или про историю первоклассников, подружившихся с летчиком, командиром маленького неутомимого Ан-2. Или про сказку о пластилиновых Разбойниках, которых слепили в пионерском лагере. восьмилетние друзья… Какие это были разбойники-герои! Атаман в Сапогах с Раструбами, Разбойник Колючие Усы, Пират Ужас Мыльных Морей, Разбойник в Красных Штанишках, Стрелок Подбитый Глаз, Ночной Грабитель Хочу-к-маме… А также их пластилиновая подружка Балерина-Яга, прозванная так за своею колченогость, но не потерявшая от этого доброты и веселого нрава…

Я уже никогда не напишу этих книжек.

Да если бы и написал… Разве нужны сказки окровавленным девочке и мальчику, которых только что показали на экране? Впрочем, может быть, все же нужны, однако мне сейчас не пишется.

Одна пожилая читательница недавно прислала по электронной почте письмо с упреками. Почему, мол, раньше ваши книжки были такие добрые, а теперь…

В самом деле, почему?

Впрочем, этот «мемуар» надо как-то кончать. Хотя бы просто выхваченным наугад из архивной тетрадки 1967 года листом с карандашным текстом. Фрагмент из неоконченного рассказа. Добрая такая картинка, ласковая даже…


В переулке стало пусто, потому что последние «воины» и «охотники» разбрелись по домам, и темно потому, что половинка луны уползла наконец за облако. Только у окон и подворотен ходили туда-сюда бесшумные тени. Это были сны. Они были как большие пушистые коты на задних лапах.

Иногда то один, то другой сон ускользал в какой-нибудь дом через форточку или дверную щелку. Значит, в доме кто-то заснул. Сны были, конечно, разные, всяких цветов. Белые – про Северный полюс, сливочное мороженое и парикмахера в белом халате. Серые – про дождливую погоду, дрессированного волка и арифметику. Черные – очень скучные и даже страшноватые (но их было мало). Пестрые – про клоунов, карусели, оловянных солдатиков и приключения. Однако в сумерках трудно было разобрать, где какой сон. Ведь не даром говорят, что в темноте все кошки – серые.

К Алешке пробрался очень веселый рыжий сон: про африканское солнце, большие золотистые цветы на деревьях, про львов и песчаные берега желтой реки. И про слонов. Слоны были светло-серые, но с большими желтыми бивнями.

Солнце обдувало горячим ветром Алешкину шею и локти, цветы гладили его лицо. Львов он немножко боялся, а слонов нисколечко.

Слоны приходили на водопой к желтой реке, и широкие пляжи колыхались от их могучего шага.

С одним слоном, большим и добрым, Алешка встретился глазами. Слон радостно закачал хоботом, выбрался из толпы своих собратьев и пошел к Алешке, высоко поднимая толстенные ноги. Алешка, одурев от счастья, побежал навстречу, и горячий песок даже сквозь сандалии обжигал ему пятки. Слон улыбнулся розовым ртом. Он обмотал Алешку хоботом и легко вознес себе на спину. Кожа у слона пахла, как пыльный ковер, который долго лежал на солнце…

Всю ночь рыжий солнечный сон кружил Алешку среди желтых цветов…

Пусть кружит…

Спокойной ночи…

Февраль – март 2003 г .


Купить книгу "Нарисованные герои" Крапивин Владислав

home | my bookshelf | | Нарисованные герои |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 7
Средний рейтинг 4.3 из 5



Оцените эту книгу