Book: Слава на двоих



ГЛАВА I,

сообщающая о том, как у знатных и красивых родителей появился невзрачный, можно даже сказать, уродливый сын

Конюх-маточник второй бригады Лебедев мчался вдоль порядка верхом, то и дело пришпоривая коня каблуками занавоженных кирзовых сапог. Под ним был старый, но не утративший еще своих статей арабский жеребец, которого седлали всегда больше для шика, чем для быстроты езды. Но сейчас этот миниатюрный серый в яблочках скакун разогнался так, что поселковые собаки, разбуженные галопным перестуком, опаздывали тявкнуть на него.

Возле дома, в котором жил Валерий Пантелеевич Шимширт, Лебедев приструнил коня, постучался в занавешенное окошко. Подождал, покосился на другие окна, но и те были слепыми и безгласыми. Конюх, видно, чуть стушевался, запрокинул голову: небо — чистое, глубокое и прохладное, каким оно бывает всегда во время последних весенних заморозков перед восходом солнца. И снова, уже требовательнее, ткнул согнутым пальцем в стекло. Но начкон (так сокращенно называют начальника конной части) уже проснулся. Разглядев через прозор в цветастых занавесках, кто это тарабанит, приложился к стеклу ухом: что, дескать, скажешь?

Лебедев сказал громко, почти что в полный голос:

— Ана-логич-ная... — Одно только слово, больше не успел; прозор затянулся, а затем и дверь отпахнулась — Валерий Пантелеевич вышел на крыльцо вполне одетым и бодрым, словно бы и не со сна.

Начкону давно не в диковинку, что поднимают его чуть свет. Уж так распорядилась природа, что лошадь норовит ожеребиться непременно под утро, не днем и не ночью — на зорьке. Дождется, когда конюхи закончат уборку, спрячут ведра и жестяные мерки для овса, запрут лари с кормом, умоются, фыркая и расплескивая воду на глинобитный пол коридора, и разойдутся по домам. Все разойдутся, но им на смену придет один, дежурный, — дневальнымего называют, хотя, казалось бы, правильнее назвать его ночевальным.

Дневальный в одиннадцать, самое позднее в двенад­цать положит всем в ясли по навильничку сена и начнет прохаживаться между стойлами. Сначала ходит браво, разговаривает сам с собой и с лошадьми, потом постепен­но квелеет и снулится, все реже и реже маячит перед глазами, пока вовсе не возьмет его угомон и он не задремлет на табуретке, стоящей в закутке, где сусек, вешалка для сбруи и ветеринарная аптечка. И наступает полная тиши­на, а то, что мыши иногда зашуршат в сене или заржет во сне вполголоса лошадь, которой приснится что-то смешное или страшное, — это не в счет: тишина и покой цар­ствуют надо всем и всеми.

Ни один глаз не видел, ни одно ухо не слышало, как родился жеребенок. А когда счастливая мать начала его облизывать — сначала губы и нос, потом голову, шею, грудь, — она уже не секретничала, без осторожности, грузно и шумно приваливалась боками к дощаным, жиблющимся переборкам денника, топала ногами и фыркала с таким вызовом, словно бы на помощь звала.

Лебедев вскочил с табуретки и, как наскипидаренный, кинулся к деннику. Он приспел в тот момент, когда Аналогичная, облизывая жеребенка, ритмично и сильно надавливала ему на грудь: родится новый человек, его шлепают, чтобы он закричал и вдохнул воздух, дал расправиться легким, а лошадь, хоть никто ее никогда этому не обучал, вот таким способом помогает новорожденному.

Конюх смотрел через решетчатую дверьденника долго и с сомнением, словно бы не верил своим глазам.

Именно так он и сказал начкону, когда они шли на конюшню:

— Глазам своим не поверил. — После этих слов Лебе­дев сделал паузу, то ли чтобы подчеркнуть их особую значимость, то ли потому, что в это время бредшая за ним в поводу лошадь взошла на слюдяную лужицу. Лед протрещал под ее копытами, затем лошадь стала снова приглушенно печатать подковы на прошлогодней бурой траве, и конюх объяснил, почему он не поверил собственным глазам:

— Необычный жеребенок, форменный урод.

— Ты все сделал, что положено? — перебил его начкон.

— Все! Обтяпал все чин чинарем: ребеночка на простынку положил, соломкой, жгутиками пообтер — все по науке, как учили. Потом к вам побег, да опамятовался — сообразил, что верхом на лошади скорее, возвернулся, этого вот арабчонка взнуздал...

— Кончики ушей у новорожденного высохли? — перебил разглагольствования конюха начкон.

— Должно да, потому как если бы не высохли, он бы не стал на ноги подыматься. А так — корячится, тужится, да только без толку — урод уродом.

Начкон кашлянул громко и ненатурально — невозможно ему было слушать такую безответственную болтовню об уродстве, он отвел разговор:

— А мать, Аналогичная, как себя чувствует?

— Про нее ничего плохого не скажу. Конечно, вид томный, телом опавшая, кожей взопревшая, а все ж таки, Пантелеич, дивно это: что холостая, что в тягости, что и после жеребости — красавица писаная, ну просто красотка — да и только!

— Кобыла исключительная, но ведь ты, поди-ка, продрых, а теперь оговариваешь жеребенка?

— Да что вы, да обереги бог! — забожился конюх. — Я еще с вечера учуял, что очень Аналогичная неспокойная, и притом строгая: кушать не изволит, к себе на метр не подпускает. Приляжет, а лишь подойду к деннику — подхватится и айда кружить, только солома шуршит.

— А жеребчик, значит, говоришь, неважнецки изсебя выглядывает? — Самые щадительные слова подбирал начкон, еще надеясь, что конюх напраслину возвел, но тот бездумно подтвердил:

— Какое «неважнецки», урод форменный, такой урод, что его прибить хоть сейчас, хоть маленько погодя.

— Но-но, я тебе дам «прибить»! — уж рассерчал Ва­лерий Пантелеевич.

Очень огорчен был начкон, сильно надеялся что Аналогичная даст наконец-то потомство такое, какого ждут от нее. Сама она была признанной всеми специалистами красавицей по экстерьеру, а уж по скаковым, чисто спортивным способностям с ней ни одна ее ровесница не могла тягаться, всех оставляла «в побитом поле» на ипподромах и в СССР, и за границей. В двухлетнем и трехлетнем возрасте выиграла много крупных всесоюзных и международных призов, а в четыре года карьера ее закончилась: у нее родился сын, и она все силы стала посвящать материнству. Но ни первенец, ни выметанный через два года второй жеребчик не продолжили ее славы, больше того — выросли удручающе бездарными скакунами.

Можно было подумать, что они пошли в отца, но нет: и отец, Элемент, был блестящим ипподромным бойцом, двенадцать раз приходил к финишу первым.

Родители, бабушки и дедушки Аналогичной и Элемента были мировыми знаменитостями, именами историческими, и вообще вся дальняя и ближняя родня была по крови высокой лошадиной аристократией, и это не просто интересно и любопытно само по себе, а крайне важно, потому что порода складывается постепенно, из колена в колено. Но вот на тебе — и третий ребенок, если правду говорит конюх, пошел не в род, а из рода.

Лебедев, к прискорбию, сказал правду.

Новорожденный стоял на желтой соломенной подстилке в неудобной и неестественной позе — скособочившись и свернув набок голову. Что он урод, видно с первого взгляда, не понимала этого только мать: она смотрела на него влюбленными глазами, а во всей ее позе, спокойной и раскованной, была благостность и отдохновение, которые бывают после тяжелого труда или пережитой опасности.

Когда на двери щелкнул запор, поза сразу изменилась, стала напряженной и враждебной — только попробуй обидеть ее чадо: тяпнет резцами, забьет копытами. Но, узнав начкона, она снова подняла уши, застригла ими воздух и, широко раздувая крупные тонкие ноздри, стала обшаривать бархатной губой руки и пиджак Валерия Пантелеевича. Она не ошиблась: в одном из карманов начкон припас ей теплый ломоть ржаного с поджаристой белесой корочкой хлеба. Она взяла гостинец вежливо и аккуратно, показав свои широкие и чуть желтоватые, как тыквенные семечки, зубы.

У жеребенка были выпуклые фиолетовые глаза с редкими длинными ресницами. Он смотрел на вошедших доверчиво, но тупо — ему все было непонятно, а когда смекнул, что люди интересуются именно его персоной, оробел, затрепетал, сердчишко — птенчик беззащитный, видно, как оно бьется-лягается под курчавой шерсткой. Он решил на всякий случай спрятаться за маму, но, запутавшись в собственных ногах, шлепнулся на солому. Подстегнулся вставать, но так был неловок, что и теми малыми силенками, которые имел, не мог по-умному распорядиться. Когда все-таки взгромоздился на негнущиеся ноги, то все пошатывался и съерзывал копытцами, сам огорчаясь и устыженно озираясь на мать после каждого неудалого движения: так выглядит мальчишка на льду, впервые нацепивший коньки, но попытавшийся сгоряча выдать себя за лихого конькобежца.

Начкон опустился на корточки, чтобы рассмотреть в подробностях и точно, что за существо произведено на свет.

Красно-каштановая шерстка, на спине еле обозначен черненький ремешок — гнедой, в Аналогичную будет конек: у лошади, как и у человека, чаще переходит в потомство материнская масть. Опытный глаз начкона отметил, что все стати жеребчику передались отцовские: физическое уродство не мешало увидеть компактность сложения и крепость конституции.

— Тэк-с, тэк-с, еще не все потеряно, — обнадежился Валерий Пантелеевич, но конюх мрачно буркнул:

— Кобыла круглая, а дети родятся квадратными.

Аналогичная не обиделась на эти слова, но повернулась к конюху крупом, словно бы желая напомнить ему ту простую истину, что лошадь сдачу дает копытом. Явной вражды она нехотела, очевидно, выказывать и постаралась все обставить так, чтобы ее невежливый поступок можно было расценить как обычное материнское желание приласкать сыночка: опять начала облизывать его, взмахивая плотной, поблескивающей гривой и стриженой челкой.

Язык всегда влажен, и можно подумать поэтому, что чем больше лошадь будет облизывать жеребенка,тем мокрее станет он, но на самом деле наоборот: проведет языком — будто махровым полотенцем промокнет. Когда обтерла уже совсем насухо, еще раз полюбовалась сыном, даже заржала негромко, но одобрительно — похвалила. Затем перенесла ногу над его тупо срезанной и с точно такой же, как у нее, белой лысинкой головой, — словно бы запахнула его под себя: ну-ка, на, испей молочка! Тот сразу уразумел суть дела, но никак не мог дотянуться до черных и круглых, как пуговки, сосков, из которых игривыми струйками точилось ему на голову и шею пасочное, чуть еще красноватое молозиво, — не мог, бедолага, разогнуть искривленную шею и задрать голову.

Когда начкон помог ему опрокинуться вверх мордочкой, он тут же захлебнулся и зафыркал, однако сделал это гневливо и с выражением — будто взрослый и вполнесамохарактерный конь. Да и то: с первыми глотками в него словно бы сила вошла — и ноги-костыли перестали дрожать, и присохшая шерстка вроде бы затопорщилась, и грива щеточкой обозначилась, даже сильно смахивающий на изношенный веник хвост его сейчас стал отдаленно напоминать правдашний, лошадиный. И вообще, он в момент перестал быть жалким, обрел уверенность в себе, попытался взглянуть и посмотрел на людей победно, пожалуй, даже с некоторым бахвальством.

Но на Лебедева это никакого впечатления не произвело, и он продолжал бубнить:

— Вот я и говорю, что прибить его хоть сейчас, хоть маненько погодя.

— Этодаже и в шутку глупо.

— Мурекаю.

— Вот именно, что не мурекаешь. Когда вырастет из него мировой рекордсмен, будешь хвастать, что имел честь за ним навоз чистить.

— Это я понимаю.

Конечно, Лебедев не был кровожадным злодеем. И он, действительно, «мурекал»: этот жеребенок, хотя бы и гадкий, стоит больших денег за одну лишь знатность своего происхождения. Случается, появится на свет какое-нибудь живое существо, а ему и никто не рад, все окружающее как бы желает ему сказать: ты зря родился, ты не нужен этому миру. А чистокровный жеребенок уже в день своего рождения оценен в полторы тысячи рублей, тогда как взрослую обозную лошадь можно купить, скажем, рублей за пятьсот.

Высоко ценятся арабские лошади и ахалтекинские, буденновские и донские, у каждой из имеющихся в мире пятидесяти пород — свои достоинства и преимущества, но всех ценнее как раз эта вот чистокровная верховая — «выведенная в совершенстве», как дословно именуют ее англичане.

И еще Лебедев не мог не знать давным-давно заведенного «конскими охотниками» неписаного правила: к каждому новорожденному жеребенку относиться так, будто именно на нем покоится главная надежда конюшни.

Ведь сколько известно случаев в прошлом, когда из-за какой-нибудь нелепости отбраковывали таких лошадей, которые были наделены от природы недюжинными способностями. Например, одному орловскому рысаку, внуку незабвенного Барса, запретили проявить талант только за то, что он родился пегим, с отметинами, «ровно сорока».

Это был Мужик Первый, по-уличному Холстомер, известный по повести Льва Толстого.

Мужика Первого мать его с кличкой Баба понесла в одной из конюшен под городом Воронежем в 1803 году, а герой нашего рассказа явился миру весной 1961 года на конном заводе «Восход» в Краснодарском крае.

Кому-то может показаться неверным, даже чудаческим сочетание слов «конный завод». По нашим нынешним представлениям, завод — это промышленное предприятие, где делаются самолеты, машины, на худой конец — кастрюли или детские игрушки. Но когда-то, два-три столетия назад, не существовало иных заводов, кроме конных, на которых заводили, (или разводили) новые породы лошадей. Это были весьма нешуточные предприятия, и при этом не без затей: они украшались флагами и горящими разноцветными фонарями, в конюшнях играла музыка и били барабаны, раздавались ружейные и пушечные выстрелы — «все это лошадям полезно», как уверялось в одном циркуляре.

А нынче конный завод — это просто село со всеми привычными приметами деревенской жизни: поля и бахчи, скотные дворы и амбары, тракторы и комбайны. Однако ось, вокруг которой вертится вся жизнь этого села, — лошади.

Целыми днями яростно и страстно вызванивают в кузнице молотки —это «обувь» для скакунов изготавливается. Известно каждому, подкова — к счастью. Откуда пошло такое поверье? В старину богатые люди навешивали своим любимым лошадям подковы из серебра и даже из золота, найти такую на дороге немалой удачей было. Ну а нынче хорошая подкова—залог счастья спортивного. Потому-то не абы какие аляпистые, будто каторжные колодки, они, но легонькие (всего-то в них весу — семьдесят граммов!), изящные, словно бы игрушечные, однако же и очень прочные. Для каждого скакуна свои, «по индивидуальному заказу» и притом в большом количестве, про запас — как клюшки хоккеистам. Ведь спортивным скакунам подковы подвешиваются не «на износ», как лошадям рабочим, а лишь перед началом соревнований, чтобы через две-три минуты, сразу после финиша, снова снять — до следующего старта через несколько дней.

Мягкие на ощупь, но неподатливые на разрыв шкуры сгружаются на склад шорницкой мастерской — словно здесь обувная фабрика. Но не сапоги, не сандалии и не тапочки тут шьют — только уздечки и седла.

Гремит под навесом сортировка, в ее решетах семена, но не пшеницы или ячменя, а —душисто цветущих травок: люцерны, клевера, вики. На заводе огромные посевные орошаемые луга — левады и сенокосы. Упаси бог, если прорастут на них среди наиблагороднейших трав какие-нибудь лопухи или репейники, дурман или лебеда: лошадь — большая привереда, она за версту будет обходить участки с неподходящими для ее деликатного желудка сорняками.

Работают на заводе трактористы, доярки, агрономы, но основные профессии — жокеи, ветеринары, кузнецы, конюхи, шорники, зоотехники, тренеры, а самый главный начальник над ними и есть начкон, он вроде генерального конструктора на авиационном заводе.

Был тогда Валерий Пантелеевич сильно раздосадован: мало того, что шея у жеребенка согнута, еще и круп искривлен — такое впечатление, словно левая нога сантиметров на пять короче. Нет, конечно, только себя потешил начкон, говоря «не все потеряно».

Никого не заинтересовал тогда этот жеребчик, и потому обидели его в первый же день жизни — когда давали имя. Лебедев взял кусок фанерки, поплевал на нее и химическим карандашом накорябал: «Анилин» — таким нелепым словом, обозначающим ядовитое химическое соединение, окрестили скакуна на всю жизнь.

В разные времена лошадей называли по-разному. В Древнем Египте, например, их награждали пышными титулами: Побеждающий по велению Аммона. Арабы, любившие коней до того, что и содержали их в своих жилых помещениях, подбирали для кличек самые нежные слова: Ааруза — невеста, Салима — благословенная, Махмуда — прославленная. В дореволюционной России изощрялись в поисках причудливых прозвищ — Барин-Молодой, Интересная-Тайна. Эх-Ма, Удалой-Кролик. Было даже такое имечко: Из-Под-Топота-Копыт-Пыль-По-Полю-Летит. Шли эти излишества, понятно, тоже от исключительной привязанности к лошади. Один старорусский журнал, перечисляя лучших скакунов сезона—Дона-Сезара-де-Базана, Буй-Тура, Славянофилки, добавлял, что к ним «присоеди­няется еще несколько личностей», а далее все время оперирует словом — «личность», словно это и не о животных идет речь. А если жеребенок почему-либо не нравился, если его не считали «личностью», то обзывали как-нибудь обидно, вроде — Сводница, Мосол, Подклепка.



Нынче, как правило, коневоды стараются сделать так, чтобы имя новорожденного скакуна начиналось с материнской заглавной буквы и либо заканчивалось как отцово имя, либо содержало в себе в середине его начальную букву. У Анилина мать Аналогичная, отец Элемент, поэтому его старшего брата назвали Антеем, а среднего Абонементом. Шимширт велел написать — «Анемон», что значит в переводе с греческого «ветер» (так называется, меж­ду прочим, один лютиковый цветок, желтые и белые лепестки которого облетают даже от слабого дуновения ветра), но Лебедев либо не расслышал, либо грамотеем был таким, что перепутал. А потом и не стали переправлять: мол, наплевать; конечно, постарались бы грамотно и покраше возвеличать — хоть тем же Ветром-Анемоном, если бы ведали-гадали, что через несколько лет имя жеребенка будет печататься крупным шрифтом в Москве, Праге, Будапеште, Берлине, Париже, Кёльне, Вашингтоне...

Но до того, как произойдет это, еще много всяческих напастей падет на голову нашего героя, много горя хлебнет он, не раз его карьера и слава скакуна экстрамеждународного класса будут стоять под большими знаками вопроса.

Не только коня — человека и то не каждого и не сразу удается рассмотреть и распознать, а у лошадей судьба складывается куда труднее, чем у людей: в их жизни боль­ше случайностей, их взлеты часто бывают не оцененными в полной мере, а падения болезненными и непоправимо трагичными. И получается, что иные лошади в Москве в Большом театре представляются, напудренные да припомаженные, — в операх: «Иване Сусанине», например, а другие, ничем их не плоше, а может, и поодареннее, сутками из хомута не вылезают, ни малых радостей в жизни не видят, искусанные оводами, кнутом излупцованные — вот взять хоть Бурушку... Впрочем, о Бурушке, дальнем родственнике Анилина, речь впереди и при случае.

ГЛАВА II

Кобыла по делу, а жеребенок и так...

Первой обидной случайностью, которая могла бы сделать жизнь Анилина печальной и безвестной, было то, что он попал в руки конюха по имени Филипп, по фамилии... Хотя ладно: утаим фамилию, не станем срамить человека, может, он сейчас уж и исправился.

Что же это был за конюх? Конечно, и для него, как для всех работающих в конезаводе «Восход», любовь к лошади была чувством естественным, он родился и вырос в добром мире природы, постоянно ощущая траву и землю под ногами, небо и солнце над головой, леса и реку Кубань рядом — всем бы был он хороший конюх, не будь Филипп недисциплинированным, как назвал его Валерий Пантелеевнч. Что этим словом обозначается, познает Анилин через восемь месяцев на собственной шкуре — в буквальном смысле этого слова. Через восемь месяцев его отнимут от мате­ри и в группе жеребчиков-сверстников передадут на попечение Филиппу.

Ну, это все хоть и скоро, но — лишь будет, а пока над головой Анилина небо светозарное, ни единая тучка не омрачает его жизни.

Он выправлялся на глазах. Аналогичная вдосталь да­вала ему молока: иные кобылы скупились, впроголодь держали детишек, а Анилин получал молока — пей, не хочу! И он выдувал его по нескольку литров зараз и при этом непременно подергивал от удовольствия хвостиком. Молоко было вкусно необыкновенно: вот если в стакане коровьего, которое мы пьем, размешать два кусочка сахару, оно станет таким сладким, какое пил Анилин.

Рос он не по часам, конечно, но по дням: по полтора-два килограмма в сутки прибавлял в весе! И вообще, жил он тогда все равно что наследный принц: Аналогичная была такой заботливой мамой, так оберегала его, что на него ветер венуть не смел, пылинка стороной облетала, а уж о том, чтобы его кто-нибудь обидел хоть единым грубым словом — ни-ни!

Жил он бездумно и беспечально. Нет, он не то чтобы совсем ни о чем не задумывался и рос как трава, — просто не понимал смысла многих поступков своей матери, при которой находился неотлучно: она ночью на пастбище к озеру — он за ней, ее загоняют в полуденную жару в денник — он туда же, хотя ему-то казалось, что было самое подходящее время на пашне поваляться.

Утром, как только роса высохнет, приходят они в луга. Вокруг ласточки мечутся как угорелые, Анилин от нечего делать следит за ними, соображает: лошади выпугивают из травы затаившуюся мошкару, ее тут же и ловят ртом на лету вострокрылые птицы. Переводит Анилин взгляд на мать и диву дается: стрижет она зубами малиновые цветочки клевера, а на свечки щавеля такого же точно цвета, который к тому же называется конским, фыркает с омерзением.

Ну, а самое потешное — овес. Уму непостижимо, что не только мать — она, ладно, большая, а у больших много всяческих причуд, — даже малехонькие воробышки таскают его из кормушки и при этом подрыгивают хвостиками и победно чирикают! Анилин много раз с изумлением глядел на них, потом подходил лично проверить и каждый раз убеждался: это не что иное, как жесткие и колкие, без запаха и вкуса зернышки, похожие на осколки камушков или деревянные щепочки — в рот их брать он бы никому не посоветовал.

Да, с овсом история не простая и давняя...

Каждый знает с малолетства совершенно точно, что Волга впадает в Каспийское море, а лошади едят овес. Часто и хвастливо повторяя эти прописные истины, мы полагаем даже, что Волга извечно сосуществовала только с Каспием, а лошади появились на свет одновременно с овсом. Однако Волга впадала когда-то в Черное море, а потом уж сменила направление и понесла свои воды к Каспию, который, между прочим, вплоть до петровских времен именовался на Руси морем Хвалынским. А овес лошади научились есть совсем недавно — во всяком случае, его вкуса не знал ни порывистый Буцефал Александра Македонского, ни конь, от которого принял смерть «вещий Олег», ни те лошади, на которых русские ратники под командованием Дмитрия Донского на Куликовом поле опрокинули татаро-монгольскую конницу и тем решили исход битвы.

Кормить лошадей овсом придумали в пятнадцатом веке норвежцы, и это было великим открытием. Ведь у лошади желудок маленький и капризный, пищу принимает помаленьку и не всякую. А овес переваривается всего за два часа, в несколько раз быстрее пшеницы или ячменя. И по питательности он выше всех продуктов — он для лошади все равно что говядина для человека.

Выходит, однако, пятьсот лет — срок еще малый для того, чтобы стремление к овсу стало у лошади врожденным, как стремление к материнскому молоку. Вот и приходится привычку и вкус к этому продукту прививать глупым жеребятам постепенно.

В двухмесячном возрасте Анилину стали давать по стаканчику жиденькой кашицы из плющенного овса и пшеничных отрубей. Потом — по два стаканчика, по три, пока не дошло дело до полведра.

Пришел день, когда стали называть его уж не сосунком, а отъемышем, лишили маминого молока, и на этом, считай, кончилось его счастливое детство.

У лошадей иные, нежели у человека, жизненные сроки. В семь лет мы, люди, — детишки, у которых нет никакой биографии, никаких доблестей, наград и достижений, а у Анилина в этом возрасте было уже все в прошлом, все свои подвиги он к этому времени совершил и был как бы на заслуженном отдыхе. Известны случаи, когда лошади доживали до пятидесяти и более лет, а английская кобыла Билли из города Марсей пала на шестьдесят втором году жизни.

В восемь месяцев у Анилина наступила юность, которая продолжалась полтора года,—до того дня, когда он впервые вышел на ипподромный круг, окунулся в мир скачек— в тот мир, для которого и был создан.

Человек постепенно, незаметно для самого себя перехо­дит из детства в юность, а у лошадей это получается вдруг, в момент. Казалось, Анилин привык к матери, а она к нему так сильно, что уж и жить им друг без друга невозможно. Но это лишь казалось, а на самом деле отъем — так называется то серьезное событие в жизни, когда дитя отнимают от матери, — свершается быстро и безболезненно.

В один прекрасный день, а день выбирается непременно прекрасный — солнечный, но не жаркий, осенний, всех родившихся в начале года жеребят отбивают будто бы невзначай от кобыл и запирают на два-три дня в отдельном помещении, всячески ублажая и развлекая их. А когда снова выпускают на волю, они проходят мимо родных мам так, будто никогда и не были сосунками, да и родительницы словно бы их век не знали —у тех новые заботы, может, у них уж другие, малые дети скоро будут, а маленьких, известное дело, больше любят.

Отъемышей переселяют на новое местожительство: в конюшню, в которой нет отдельных станков и которые разделены на четыре большущих денника. Но называют ихне денниками, а секциями. В каждой из них — по двадцать жеребят.

Собираются жеребята после прогулок не как попало, не вразнобой — сегодня в одной секции переночевал, завтра в другую забрался, а как ученики в свои определенные классы. А кому в какой класс ходить, решал Валерий Пантелеевич: в этот — мальчишки похулиганистее, в тот — тех, кто послабее, чтобы здоровяки их не задирали, а в другие два девчонок — бойких и тихонь. Икому в каком классе наставником быть, определил начкон: мужские секции поручили Федору Перегудову и Филиппу. Федор был молодым, только что со службы в армии вернулся, Филипп четвертый десяток лет разменял, но лошадей они оба любили одинаково.

Впрочем, разве есть люди, которые бы не любили лошадей?

Лошадей любят все.

Ну — почти все, если считать, что у каждого правила непременно есть исключение.

Да что тут доказывать! Немного найдется животных, которые бы обладали такими безукоризненными формами — природа очень постаралась, сотворяя коня, и не всуе сказано одним умным человеком: «Нет ничего прекраснее фрегата под парусами, танцующей женщины и лошади на полном скаку».

Не только потому вечно будет жить при человеке лошадь, что она — совершеннейшее создание, а потому еще, что конь — одно из самых крепких и надежных звеньев цепи, которой мы связаны с землей, с природой.

Филипп природу знал и любил. Часто подшучивал над товарищем, уверяя, что все птицы дразнят Федю, и когда переводил птичий язык на человеческий, то получалось, будто и вправду так.

— Слушай, слушай, — звал он напарника, — овсянка про тебя расспрашивает!

— Уймись! — сердился Федя, но сам удивился, прислушавшись. Казалось, птаха выговаривает очень явственно:

«Ты Федю ви-и-идел?» — спросит и, будто получив от кого-то отрицательный ответ, ужасается: «Ты Федю-ю не ви-и-идел?!»

Еще Филипп уверял, что зяблик свистит: «Тихо, тихо, Федя!», а иволга нахваливает: «Вот так, Фе-едя-я-я!»

Хотя Филипп и замечательно разбирался в цветах и птицах, ему поручили самых слабых, бесперспективных, как выражались руководители завода, жеребят, в число которых попал и Анилин. Филипп досадовал и сердился, но помалкивал, знал — за дело наказывают: от него разило бесперечь винищем так, что лошади шарахались.Это и имел в виду начкон, когда назвал его недисциплинированным.

В конюшне строжайший распорядок дня — только что звонков, как в школе, не дают: подъем ровно в полшестого — минута в минуту, и Филипп ни разу не опоздал. Он наливал в корыто воду из крана, накладывал в подвешенные вдоль стены колоды разный корм и принимался за чистку жеребят. Обычно он при этом разговаривал, что очень любят лошади, а когда приходил «недисциплинированным», то водил щеткой молча, вяло и, кажется, путал лошадь со скребницей.

Ведь положено как? Положено щеткой несколько раз по коже сверху вниз провести, а потом стряхнуть ее однажды о скребницу. А ему не то лень, не то немогло с похмелья-то руку вверх вздымать для обмета по шерстке, и он один раз кое-как и где непопадя ширкнет, а о скребницу дернет так, что за щетку боязно. А то еще, не дай бог, случайно или понарошке, со зла самой скребницей как саданет по телу! И при том при всем курит, смолит табачище, дым прямо лошади в нос пускает.

Не нравилось все это Анилину, он поднимал ногу, будто в намерении ударить, но Филипп был не из пугливых, только рыкал хрипло на это:

— Балуй! Я те-е! — и угрюмо продолжал наюлачивать щеткой.

Шваркнув скребницей об пол, переходил к другому жеребенку. Анилин волокся следом—желал, но не умел сказать: «Филипп, ты же мне левое плечо и локоть забыл почистить, да и суконкой не огладил», — но тот одно свое знал: «Балуй! Я те-е!»

Ровно не понимал он, что имеет дело с лошадью, а несо свиньей, у которой настроение и самочувствие не портятся, даже если у нее оба бока изгвазданы и ноги по пузо в вонючей жиже. Лошадь — не свинья, она — как человек. Известно, что если человек утром не умоется и не почистит зубы, то чувствует себя солово и неприютно. Аконю чистота надобна позарез: дышит он не одними лишь легкими, но и всей кожей.

Еще плохо, что Филипп бывал с похмелья злым и лупил жеребят ременным недоуздком очень больно, а главное — неизвестно за что. Наказать можно, как же без этого — и кошку с собакой учат битьем, но животные всегда понимают, за какую провинность им влетает. Наверное, и молодого коня можно иной раз шлепнуть, хотя, если разобраться, по чести, то за что? Разве станет он дурно себя вести в то время, когда человек хочет его накормить, напоить, почистить и погладить? Нет, конечно! Ну а если и сделает что неловко, то не по злому умыслу: играючи или нечаянно, надо так и сказать! А Филипп подойдет и — раз! — оплеуху:

— Ты меня зачем вчера укусил?

Вот тебе на: «Вчера»!.. А Анилин в это время люцерновое сено хрумкал, выбирая бустылики позеленее да посочнее. Подумал, что за это ему досталось, не понял ничего, перестал есть; а конюх еще пуще разгневался:

— Ишь разборчивый какой — ровно князь на пиру! — И опять огрел ни за будь здоров.

Но что правда, то правда: когда Филипп бывал не хмельным — лучше конюха поискать. Чистит долго и аккуратненько, приговаривает:

— Лошадь должна, как солнышко, блистать.

Ноги тепленькой водичкой окатит, а потом каждую приподымет, деревянной щепочкой подошву поковыряет и постучит по копыту:

— Привыкай, не будешь бояться, когда взаправду ковать станут.

Но такое блаженство выпадало редко. Во всяком случае, Анилину конюх запомнился иным: мрачным и грубым, с лицом небритым и опухшим. В конюшне всегда так привычно пахнет навозом, сеном и аммиаком, а Филипп икнет — винный перегар, словно яд, одно слово: недисциплинированный.

И мог бы у Анилина очень испортиться характер, стал бы он капризным и пугливым, как стали многие его однокашники, если бы не одна счастливая встреча, происшедшая совершенно неожиданно, как, впрочем, это сплошь да рядом случается в жизни.

ГЛАВА III,

в которой Филипп с изумлением узнает, что он так же, как гиппопотам, имеет прямое отношение к лошадям

Дело было поздней осенью, можно сказать, зимой — в конце ноября. Как обычно, жеребят выпустили всей оравой на прогулку в особо огороженное место около конюшни, называемое левадой. Здесь можно и пожухлую, но еще сохранившую вкус траву пощипать, и побегать взапуски, и поваляться на спине, дрыгая ногами. Этим и занимались все, слышалось отовсюду молодое беспечное ржание, взвиз­ги и топот.

У Анилина был один хороший приятель по имени Графолог.Они всегда держались вместе, играли в одни игры.

На этот раз, набегавшись всласть, они отошли в сторонку и молчаливо посмотрели друг другу в глаза: мол, чем бы еще заняться? Ни один ничего путного не смог предложить, и они решили просто отдохнуть: встали рядышком и положили на холку друг дружке морды.

Вдруг Анилин увидел, что на них катится что-то боль­шое, непонятное, страшное, — это ему так показалось, потому что был он от рождения еще и близоруким. Графолог спокойно глазел, как приближается к ним перекати-поле, но Анилин высоко подбросил ноги и помчался в безумной скачи вдоль ограды. В конце дорожки оглянулся и уж совсем в ужас пришел, убедившись, что непонятное чудище гонится за ним.

— Ве-е-едьмы! Степное ведьмы!—заорали мальчишки по ту сторону загородки, но Анилин не знал, что так называют для смеха ветвистые, похожие на шар растения, которые ветер вырывает с корнем и гоняет по степи, рассеивая повсюду их семена. Он припустил что было мочи, но вскоре наскочил грудью на закладную жердь в конце левадной городьбы. Заворница мягко спружинила и зазвене­ла — бежать больше было некуда. А чудище настигало!..

Анилин подобрал мускулы, прижал уши, захрапел, а в глазах тускло замерцали красноватые огоньки — он был в бешенстве и приготовился драться.

— Алик, ты что? — услышал вдруг сзади себя добрый и участливый голос.

Человека, которому этот голос принадлежал, Анилин не знал, недоверчиво потянул носом, и его несколько обнадежило уже то, что от человека не разило ни вином, ни табачищем.

— Чего же ты испугался-то? — еще мягче спросил незнакомец и протянул на ладони кусочек сахару.

Анилин покосился, словно бы желая удостовериться: «Это, правда, мне?»

— Бери, не стесняйся! — понял его человек. — А вот и морковка, если не погнушаешься.

Конечно, Анилин ни сахаром, ни морковью не побрезговал. Добряк, угостив сладостями, еще и ладонью очень сильно и широко, умело огладил, а это уж самая большая радость в лошадиной жизни. Сердце у Анилина отмякло.



— А это ты знаешь что? Это никакие не «ведьмы»,это резак да полевой синеголовник, чуешь? — Человек поднял с земли сухие растения, подкинул вверх, и Анилин увидел, как смешно и беспомощно закувыркались они в воздухе. — Ну, чеши домой, а я посмотрю, как ты бегать умеешь.

Удивительно, но Анилин понимал все, что говорил этот человек, и последние слова понял. Заржал долго и заливисто, сердце его застучало весело, гулко. Он словно бы заново ощутил счастье раздолья и здоровья, а может — впервые смутно почувствовал, что впереди его ждут большие и неизведанные еще радости. Раздувая ноздри и глубоко вдыхая терпко-горьковатые запахи степных трав, он еще раз торжествующе заржал, одним скоком сиганул на мягкий, недавно паханный толок. Попружинил на зыбкой земле, словно бы к старту приноравливаясь, запнулся, но тут же капризно взлягнул и, шалея от собственной удали, помчался вдоль поскотных заборов лётом, безнатужно, словно бы на одном лишь желании — только серая метель за копытами взвихрилась.

В тот же день новый знакомый пришел в конюшню на вечернюю раздачу кормов. Остановил в коридоре Филиппа.

— Здорово, любитель лошадей!

— Мы, чать, все тут любители, — не понял конюх.

— А ты от рождения, поскольку зовут тебя Филиппом.

— Ну и чего?

— А того, что по-гречески «иппос» значит «конь», отсюда «ипподром» — место для лошадей, «гиппопотам» — речной конь, а ты — и есть самый что ни на есть заядлый любитель-лошадник.

— Эка ты!.. Когда так, с тебя пол-литра.

— Одной, значит, тебе мало?

— Как так? - сразу присутулился Филипп.

— Или у тебя день рождения нынче?

— Нет, ты чё?

— А так, что ты, видать, правда, заядлый любитель, только не лошадей, а этого дела...

— Ни росинки на язык не капнуло! — таращил глаза Филипп, изо всей мочи изображая из себя святого постника.

— А ну дыхни!

— Вот еще, делать мне нечего больше!.. И что ты за ревизор?

— Ревизор — не ревизор — верно, но чтобы ты мне вот этого жеребенка всегда в большом порядке содержал. А повторять я не люблю.

И ушел, как не было его.

— Чей-то он раскомандовался? — заметелился после времени Филипп.

Федя, работая конюхом, мечтал стать жокеем и уж видел себя знаменитым мастером, а только что ушедший из конюшни человек был для него подлинным кумиром. И он строго урезонил напарника:

— Это самый великий в нашей стране ездок из всех когда-либо вдевавших ногу в стремя!

Филипп поковырял в зубах сухим стебельком клевера, вяло согласился:

— Оно, конечно, Насибов... Он, баил кто-то, недавно в Америке шибко сильно с Гарнира сверзился...

— Не он «сверзился», а перед ним французские лошади споткнулись, Гарнир наскочил на них — тут ведь одно мгновение! Николай упал, разбил лицо, а пока вставал, все лошади ушли больше чем на двести метров. Он снова прыгнул в седло, догнал и был все же шестым.

— Эт-то да... Только чего он узырил в этом колченогом хмыренке?

Федя на этот вопрос не умел ответить с определенностью, но, чтобы не промолчать, сказал:

— У Николая Насибова чутье на лошадей.

С этого дня Анилину жить стало лучше, стало веселей. На завтрак и ужин приносил ему конюх, кроме всего прочего, овсяную кашу, в которую добавлял несколько сырых яиц, а к десерту непременно морковку или подслащенную патокой водичку. Наливал иногда молока, но Анилин брезгливо фыркал и отворачивался — помнил вкус пряного, душистого маминого, и это, коровье, казалось ненастоящим и даже, подозревал он, приванивало то ли керосином, то ли карболкой — совершенно негодное, словом, для питья.

Его неожиданный покровитель время от времени заглядывал на конюшню и каждый раз был чем-нибудь недоволен, каждый раз ругался — ну ни единого случая, чтобы он не отчитал Филиппа: то морковь крупно порезал, то мало подстилки положил, то из кормушки труху не выгреб, прежде чем сено задавать, — тысячу причин выискивал. Филипп боялся Насибова больше, чем всего заводского начальства, вместе взятого, и, когда встречал его где-нибудь на территории, начинал безо всякой подготовки клясться:

— У меня в конюшне порядок, как в церкви.

Скоро стали Анилина называть стригунком: означало это, что ему исполнился год и ему впервые постригли гриву.

Он держался в компании таких же, как сам, сорванцов, которые насмешливо и презрительно посматривали на жеребят-молочников, веселились и потешались, когда сосунки боязливо ковыляли возле своих мамаш и, чуть отстав от них, начинали панически ржать. Матери подходили к плаксам, успокаивали, а стригуны взирали с укоризной и в неподдельном изумлении, словно бы желая сказать: «Вот мы никогда такими недотепами не были, ни-ког-да!»

Наступило второе лето. Анилин и его однокашники — Графолог, Мурманск, Реферат, Эквадор — начали вести себя совсем уж степенно, совсем как большие, — не взвиз­гивали, не метались без толку, а очень серьезно и вдумчиво щипали траву, глубокомысленно чесали задними копытами у себя за ухом и сокрушались лишь тем, что у них вместо шикарных хвостов по-прежнему торчали сзади легкомысленные венчики.

Они очень искусно выдавали себя за матерых, искушенных и даже несколько утомленных жизнью коней, но когда мимо проходили их знаменитые соконюшенники, звезды лошадиного мира, сразу становилось очевидным, что они только играют во взрослых: они поднимали головы, заворожено впивались глазами в находившихся в отличной форме, готовых к поездке на ипподромы скакунов. О-о, кто бы знал, как страстно мечтали они стать та­кими, а мечтая, угадывали впереди жизнь счастливую и необыкновенную, и их молодые красивые тела вздрагивали от нетерпения и ожидания.

Осенью счастливчики вернулись из дальних странствий домой. Словно царскую корону нес на голове — так важно держался, выходя из специального автобуса, трехлетний рыжий красавец Айвори Тауэр. Это был крэк, как на­зывают лучшую лошадь страны: он выиграл все призы в Москве, потом ездил за границу, оставил в десяти корпусах сзади себя знаменитого шведского скакуна Слябинга.

Скакал на Айвори Тауэре Николай Насибов, и он один не был полностью доволен им: в знатном иностранце Айвори Тауэре (по-английски это значит «Башня из слоновой кости»), которого ребенком купили в Ирландии, но который вырос как скакун в «Восходе», он угадывал обыкновенного фляйера — скакуна на короткие дистанции, а истинный крэк должен иметь не только резвость, но и силу. Тысячи разных лошадей прошли под ним, сотни — скакунов высокого класса, десятки — класса международного, но не было той, о которой он мечтал всю жизнь, которая снилась ему, надежда на встречу с которой жила многие годы. И он очень верил в эту встречу.

Осенью была обычная дележка молодняка: на заводе несколько тренерских отделений, и каждый жокей норо­вит заполучить себе наиболее способных жеребят. Каждая чистокровная — это природный алмаз, из которого надо сделать бриллиант. Работа требуется ювелирная, тут нужно высочайшее мастерство, а для непосвященных людей это просто таинство. Начинается оно уже на самом первом этапе — при отборе, так сказать, алмазного сырья...

Проводится дележка по давно заведенному порядку.

Сначала отбирают самых «перспективных» и распределяют их по жребию: кто кому достанется. Анилин, конечно, в число «перспективных» не входил, жребий на него не метали. Больше того, он не попал и в следующую группу — в группу, так сказать, середнячков, которых растасовали уже не наудачу, а в зависимости от заслуг жокея: право первого выбора давалось Насибову, и он получал себе трех приглянувшихся ему лошадок, на долю менее опытного приходилась следующая тройка и так далее.

Анилин был отнесен в компанию лошадей самых бросовых — тех, которых давали в принудительном порядке, в качестве досадной «нагрузки». И среди этих бракованных Анилин, прихрамывающий и близорукий, слыл едва ли не самым захудалым. Очень были удивлены директор завода, начкон да и другие все работники, когда Насибов захотел взять его по доброй воле.

Что же нашел опытный жокей в Анилине, или Алике, как стал он его называть?

Лошади отличаются друг от друга прежде всего по мастям.

Знающие люди уверяют, что самые пылкие и артачливые, трудно подчиняющиеся требованиям лошади — рыжие. Полная им противоположность — вороные, самые кроткие. Середка на половинке между этими двумя — гнедые и серые. Пусть так, но связана ли окраска с резвостью и силой лошади?

Увы, нет... Вообще-то, наверное, тут есть еще много чего-то не до конца ясного, неизученного и интересного, но что цвет шерсти, гривы и хвоста никак не отражается на способностях скакать или бегать рысью — это наука доказала точно. И если в прошлом веке еще пользовались особой милостью серые и вороные, а пегость приравнивалась к пороку (история с Холстомером — МужикомПервым), то нынче, заручившись учеными трудами, конники обращают на масть ноль внимания.

Не скажешь так про темперамент — не характер, не нрав — особенность внутреннего природного склада, вроде как бы лошадиная душа. Эта душа во внимание принимается, и в зависимости от того, какова она, лошади рассортировываются на четыре рода — как, впрочем, и люди...

И вот если лошадь неизменно весела и подвижна, живо отзывается на все, что возле нее совершается, а обиды или радости забывает так же скоро, как и принимает их, — это лошадь-сангвиник. Если же какая-то одна скорбь или утеха поселяется в ее душе надолго и так всерьез, что других печалей или услад она и признавать не хочет, — темперамент у нее меланхолический. Бывают лошади порывистые, как сангвиники, но вспыльчивые, неуравновешенные — это холерики. А тех, которые спят на ходу, называют флегматиками.

Ну, а если отставить в сторону латынь и задаться простым вопросом: оказывает ли себя как-нибудь «душа» практически — на скачках? Ответ на этот вопрос есть.

Лошадь не может приспосабливаться к человеку, как это могут делать кошки и собаки, а значит, надо человеку приспосабливаться к ней, сообразуясь с ее природным сложением. Только это далеко не так легко, как может показаться. Вот есть, например, в нашей стране изуми­тельно сложенный и мощный скакун Заказник, выигравший в 1971 году главный приз сезона и неплохо выступавший за границей. Но на что он способен, какие возможности еще заключены в нем, никто так и не знает: до того сложный и трудный у него характер, что за три года не нашлось жокея, который бы выявил и рассмотрел Заказника до конца. Чтобы сделать это, надо не только большое умение, но еще много времени и сил. А стоит ли их затрачивать —  это никому не известно. И можно понять тех жокеев, которые отказались от него, стали работать с другими, добронравными и щедро раскрывающими свои способности лошадьми.

Вот на осенней дележке молодняка тренеры и прикидывают: легко ли лошадь привяжется или будет всю дорогу недоверчивой, быстра в своих побуждениях или с замедленной реакцией, доброй и отзывчивой будет или упрямой до того, что не станет исполнять приказаний, как бы ты ее ни наказал?

Кроме темперамента, так же дотошно изучают тренеры экстерьер лошади: по внешнему виду многие достоинства или пороки можно угадать. Например, у жеребенка лоб выпуклый, — что это значит? Значит, можно надеяться, что конь будет иметь мягкий и кроткий нрав, будет смел, памятлив и привязчив. Лоб плоский у лошади хитрой, угрюмой, лукавой и беспамятливой. Рот хорош глубокий — лучше удерживает удила, а толстые и короткие губы бывают у лентяев. Голова лошади может быть бараньей, свиной, заячьей, щучьей. Шея — оленьей и лебединой, холка высокой и длинной. Что за глаза, ноздри, уши, какова спина, брюхо, ноги от лопаток и плеч до бабок и копыт — все решительно важно, даже и хвост не все равно какой!

У Насибова, конечно, глаз был наметанный, как ни у кого, каждая мелочь ему о чем-нибудь да сообщает, он даже повадки и привычки сразу угадывает.

Вот рыжий Луч стоит ждет участи — кто его к себе в обучение возьмет? Он то и дело знобно вздрагивает своей золотистой шерстью и вертит хвостом, как пропеллером, — нетерпеливый и вскидчивый будет конь... Вороной в белых чулочках Полет — добродушный парнишка, любит пожевать какую-нибудь несъедобную вещь, например, полотенце, которым его обтирают... Караковая кобылка Шайба — озорница, в глазах у нее так и светится шкода... Темно-серый Парадокс — жеребец очень любознательный, до всего ему есть дело... Гнедой гигант Шпигель много о себе понимает — капризничает, артачится...

Мимо всех этих жеребят, из которых каждый по-своему интересен, прошел тогда Николай Насибов, всем им предпочел Анилина. Но почему же?

Анилин был гнедым, а стало быть, мог оказаться лошадью в меру шаловливой, чтобы не прослыть пентюхом, и достаточно послушной, чтобы не досаждать людям. — Да, качество приятное, но не более того, во всяком случае, каких-то особых причин для восторгов не дает, тем более что гнедая масть — у доброй половины молодняка.

Он был ярко выраженный сангвиник. А это значит почти наверняка: хорошо развитое сердце, крепкий костяк, отличный желудок, при котором всякая еда пойдет впрок. И вдобавок к сему: при таком темпераменте лошадь подвижна и энергична не за счет болезненной раздражительности и чрезмерного напряжения нервов, а лишь благодаря избытку сил и здоровья...

Это, конечно, хорошо бесспорно, но мало ли лошадей с таким темпераментом — среди чистокровных скакунов каждая вторая!

У него были огромные глаза, трепетные и резко очерченные ноздри на маленькой сухой головке, а кожа тонкая, словно бы атласная...

И это, слов нет, отлично, но ведь далекоже не главное!

Стати изобличали в нем недюжинного жеребца — многие достоинства его телосложения можно было отметить, но главное — грудь: ребра длинные (не круглые), с низко опущенной грудной клеткой, а значит — и короб очень объемный для сердца и легких имеется, и передним ногам ничто не будет мешать при движении.

Совсем замечательно это, но что стоит породистость при врожденных физических пороках — вот в чем вопрос!

Выходит, Насибов рассмотрел что-то еще такое, что-то особенное...

В тот неласковый осенний день, когда метались по леваде «степные ведьмы», и потом при мимолетных встречах подметил Николай в Анилине скрытое до поры от всех и редкостное достоинство, называемое конниками отдатливостью, а попросту сказать — постоянной готовностью работать, не жалея и не щадя себя, не красуясь и не своевольничая, доверяясь другу-человеку. Ведь для одних лошадей главное в жизни — покушать да поспать, для других вся самая сладость — поартачиться, норов свой показать, а успеха добиваются только те, для которых радость жизни заключена в работе.

Так попал Анилин в лучшее тренерское отделение конезавода «Восход», и ему, таким образом, наконец-то в жизни повезло.

В это же отделение перешел на работу по приглашению Насибова и Федя Перегудов.

ГЛАВА IV,

из которой явствует, что лошади, как и люди, в юности совершают немало ошибок

Конюшня, которая отныне стала его новым чертогом и под кровом которой он проведет несколькосчастливых лет, — это дворец не дворец, однако же и мало чего общего имеет с теми животноводческими помещениями, что уныло тянутся на задах иных сел и деревень, — обшарпанные ветрами и дождями, с подслеповатыми окошками; порой заросшие по самые брови навозом.

Во-первых, она была не на задах, а в самом центре конного городка. Во-вторых — двухэтажная: внизу лошади, вверху корма для них. В-третьих — с большущими, точь-в-точь как в школе или клубе, окнами. А можно и с больницей сравнить — стерильная чистота здесь, даже и конским потом не пахнет.

И еще много чего такого, что достойно почтительного внимания. К дверям, например, подводит не колдобинная и вечно в сырости гужевая дорога, а широкий тракт из битого и утрамбованного кирпича — словно пурпурной ковровой дорожкой путь устлан. У входа в конюшню — большие, в два обхвата вазы с цветущими в них розами. Чуть поодаль, среди яблонь и груш, обелиски-памятники лошадям, которые в свое время прославили эту конюшню.

На дверях в массивной золоченой раме и под стеклом документ, имеющий силу закона, — «Распорядок дня».

Николай Насибов приходит в конюшню первым — в четыре утра. Он всегда старательно выбрит, сорочка на нем неизменно белокипенной чистоты, на брюках свеже-подправленные утюгом стрелочки, башмаки — хоть глядись в них! Кто-то может подумать, что это — пижонство, а если помягче выразиться — щегольство, но тот, кто так подумает, ошибается: просто Николай знает, что лошадь не уважает и неохотно слушается человека, который плохо моется, редко бреет на лице щетину, кое-как одевается.

Известно давно, что лошадь, как и собака, нуждается в человеке: не вообще в человеке, а в одном — определенном и постоянном. У Анилина не было человека — Филипп им не смог стать. Правда, и зложелательно Анилин к тому «недисциплинированному» конюху не относился. Когда Филипп обижал его, он не выказывал никогда ни обид, ни намерений быть отмщенным, эти душевные побуждения не знакомы не только лошади, но даже волку, лишь люди умеют таить обиду и зло. Лошади ведомо чувство любви, но она нужна ей лишь взаимная — как и каждому, впрочем, живому существу.

Десять месяцев неприязни к Филиппу сделали Анилина недоверчивым, и Насибов не сразу смог подружиться с ним. Во вред самому себе Анилин то артачился, то трусил и наделал немало ошибок, прежде чем прошел начальную школу обучения ипподромного скакуна.

В этой школе, как и во всякой начальной, было четыре класса, но только лошади проходят их всего за полгода. В первом надо применяться к ходьбе под седлом — абы как, лишь бы терпеть на себе всадника. Во втором ты обязан научиться по первому требованию менять аллюр — способ передвижения: то шагом идти, то рысью, то кентером — легким галопом значит, то карьером — это скакать во весь опор. Третий класс, который надо закончить зимой, посвящен тому, чтобы «одеться в мускулы», а в четвертом, за март—апрель, «раскрыть дыхание». Все уроки, в конце концов, сводятся к одному: учиться бегать насколько можно быстро.

Кажется, такой пустяк, что прямо смех!.. Не говоря уж, например, о цирковых лошадях, ведь даже обознику, заурядному ломовику надо постигнуть несравненно более премудрые вещи! В самом деле.

Обыкновенная лошадь должна уметь ходить и под седлом, и в упряжке, и с сохой, и по кругу — воду качать. Она обязана смирно вести себя, когдана нее кто-нибудь взгромоздится и погонит вскачь, беспрекословно выполнять любое, хоть бы и неразумное приказание ездока, даже если этим ездоком будет столетний дед или какая-нибудь девчонка от горшка два вершка. Ну конечно, надо свыкнуться с тем, что на шее у тебя не галстук для красы, а бременящий и до ссадин холку натирающий хомут, на спине седелка, над головой дуга, под брюхом подпруга. Пока на тебя всю эту сбрую навьючивают, надо не только не брыкаться, но и помогать седлающему — то назад податься, то через вожжу ногой переступить, то вперед пойти, но не шибко, всего на полшага, чтобы там, сзади, тебя покрепче заарканили. Когда запрягут и взнуздают, надо тащить воз, да не шагом, вразвалку, а как повелят. Ну уж и разговора не может быть о том, чтобы кусаться, лягаться или взять да и поваляться себе на приглянувшейся лужайке. Больше того: надо молчать даже тогда, когда пить или есть захочется, виду не подавать, что устал, — это все хозяин твой лучше тебя знает, только его волей имеет право жить лошадь, своей у нее нет.

А вот здесь как раз и ключ к загадке: у рабочей лошади воля сломлена раз и навсегда, а лошадь спортивная — рысак или скакун, безразлично, — обязана волю иметь, но добровольно соединять ее с волей жокея или наездника.

Стало быть, наука, которую изучал Анилин в начальной школе, заключалась в том, чтобы без насилия и принуждения, полностью сохранив самостоятельность характера, исполнять тем не менее все, что повелит жокей. И вот, кстати, почему в глазах кровной лошади можно видеть одновременно огонь и кротость, гордыню и добродушие.

Анилин, как уже известно, поступил в школу, имея о ней превратное, искаженное Филиппом представление, и учиться он сперва был решительно не намерен.

Началось с того, что он не захотел, чтобы его благородную голову обременяли уздечкой. К недоуздку он привык, когда был глупым, еще под матерью. К тому же недоуздок что — игрушка, само слово говорит: это не настоящая, неполная узда, уздечка без удил, называют ее еще оборатью и оголовьем. Одно дело идти в узде с одним подщечным поводом, совсем другое, когда между зубами на язык положат железный мундштук и пристегнут его ремнями так, что уж не выплюнуть, не изжевать — только маетно лютовать, от страданий и бессильной злобы норовя весь мир разнести в щепки, что он и пытался проделать, отбрасывая от себя конюхов и круша копытами левадную городьбу.

Его, конечно, можно понять: чего хорошего, когда тебе засунут в рот кислую железку, но и то он должен был в разум взять, что без этого никак нельзя, на что уж задавака Айвори Тауэр, а и то сосет ее как миленький.

Насибов особенно не удивился, когда Федя попенял:

— Весь молодняк узду держит, а с ним пять дней без толку воюю. Видно, в отца такой тупой.

— Нет, Анилин — лошадь с большим сердцем, занимайся и не горячись, — велел Насибов.

«Лошадь с большим сердцем» — так говорят про лошадь живую, горячую и охотно идущую в работу. Анилин был горяч и спокоен одновременно, и именно в этом увидел Насибов его отдатливость. Отец Анилина Элемент, хоть и прослыл классным резвачом, все призы взял из-под палки (палкой жокеи называют хлыст), потому что был действительно туп от природы. Но если резвость и силу жеребенок чаще наследует отцовские, то характер он перенимает, как правило, мамин. Аналогичная как раз и была отдатливой — качество, которое Насибов в лошадях ценил выше всего, как в людях характер ставил выше ума, рассуждая, что при добром сердце и ум появятся, а если сердца нет, то даже и очень хорошая голова не пригодится.

Со стороны можно было подумать, что Насибов относится ко всем одинаково: лошадь и лошадь. Но нет, с первого же дня у него с каждым скакуном складывались совершенно различные взаимоотношения, о которых знал лишь он один, да еще разве что сами лошади. Одна была тупа, вторая ленива, третья неотдатлива, четвертая норовиста, пятая капризна, шестая имела какие-нибудь дурные привычки. Жеребцы все, как правило, требовали, чтобы с ними обращались терпеливо, серьезно и спокойно, не давая им при этом возможности убедиться, что они сильнее человека. С кобылами же надо быть ласковыми, ибо жестокость и грубость делают их робкими, недоверчивыми и потому скрытно-злыми.

К Анилину Насибов привязался сердцем сразу же, как только впервые увидел его, и нянчился с ним охотно и терпеливо. Конечно, каждого жеребенка, как бы он ни был изноровлен и артачлив, в конце концов можно быстро и сполна подчинить своей воле, но на пререкания лошадь может растратить так много сил и сердца, что их потом не достанет для настоящей борьбы — на скаковой дорожке. И Насибов старался, чтобы Анилин не расходовался попусту, а главное — не смотрел на него и на конюха как на истязателей.

Но палка тут о двух концах — терять время тоже нельзя. Валерий Пантелеевич каждый день обходил тренерские отделения и торопил, напоминая:

— Лошадь, которую начали объезжать на полгода позже, годится только на скачки в день Страшного суда.

Разумеется, Анилин все же привык к узде, привык затем терпеть на спине седло и всадника, хотя и тут посатанинствовал как мог. Он так мастерски наловчился сбрасывать с себя конюшенного мальчика Митю и Федю Перегудова, что Насибову самому пришлось заняться заездкой.

Когда он первый раз подошел, Анилин держался настороженно, нервно, но и только.

— Не серчай, — вещевал его Николай. — Вот знаешь, однажды маленький мальчик, вроде Мити, даже меньше, ехал верхом на молодой красивой лошадке. Увидел это бык и смеется: «И не стыдно тебе, здоровой и сильной, подчиняться такой букашке?» А лошадь ему знаешь что ответила? У-у, это была разумная лошадь, она ответила: «А много ли мне было бы чести, если бы я этого мальчика на землю сбросила?»

Николай, рассказывая байку, одной рукой гладил Анилина, а другой угощал сахаром. Анилин успокоился, подобрел, но, увидев Федю с седлом в руках, начал всхрапывать, рваться, в глазах заполыхало пламя.

По знаку Насибова Федя спрятался в конюшне, передал седло Мите, а сам вернулся, хлопая ладошами, чтобы у Анилина уж совсем никаких сомнений не оставалось. Тот и поверил, начал тыкаться губами Николаю в руки, искать сахар. Не найдя ничего, озадачился, посмотрел с укоризной: мол, забыл, растяпа, что ли?

— Нет, я не забыл, — ответил вполне серьезно Николай. — Вот одна лошадь увидела соху и рассердилась: «Не буду больше тебя возить!» — «А я тебя кормитьне стану», — ответила та. Подумала лошадка, подумала, да и поволокла соху-то, понял?..

Этим временем с другого бока подкрался Митя и очень осторожно наложил легонькое седло. Федя сноровисто поймал под брюхом ремень и срастил его с пристругой. Собрался было Анилин вознегодовать и на дыбки взвихриться — ан во рту сахар вожделенный, пока хрумкал его — и про неприятности забыл.

Николай взялся левой рукой за гриву, сразу почувствовав, как под кожей лошади прошлась крупная жесткая рябь. Митя и Федя забирались в седло медлительно: пока один подсаживал другого, пока седок нашаривал второй ногой стремя, Анилин успевал его стряхнуть с себя. Николай вскочил в мгновение ока и в тоже мгновение сжал лошадь шенкелями (так называют конники часть ноги от колена до щиколотки).

— Обойдешь, огладишь, так и на строгого коня сядешь, — почтительно и завистливо сказал Федя.

Ну конечно, Анилин мотнул в страшном гневе головой, вскинул зад. Конечно, град ударов копытами, козлы и свечи... Еще и еще, настойчиво и яростно, но только не стал бы он всего этого вытворять, если бы знал, кто натянул его поводья.

Во время войны, когда Николаю было тринадцать лет, он вместе с другими такими же отчаянными мальчишками ловил арканом и заезжал для фронтовой кавалерии диких кабардинских лошадей-неуков. Тогда и возмечтал жокеем стать. И уже через два года решился — пришел на конезавод, подал директору Саламову вырванный из школьной тетрадки листок: «Прошу принять меня на работу».

— У нас не детский сад, — вернул заявление директор. Николай взял свой документ, но из кабинета не уходил, мялся у порога.

— Как тебя мать-то отпустила?

— Никак... Я не помню ни матери, ни отца, давно умерли. Жил с братом, потом он на фронт ушел, а я в детдоме очутился.

— Ну хорошо, — смилостивился директор. — У нас водовоза нет, будешь воду возить.

— Нет, Авраам Дзагнеевич, я неуков для фронта объезжал, а воду на дураках возят.

— Вот как! Тогда иди работать с особо точными инструментами — вилами и лопатой, корма заготавливать, там ума палату надо иметь: бери навильничек побольше, чтобы черенок хрустел, да неси подальше.

— Нет, это я тоже не люблю.

Рассердился Саламов:

— Ну что же, тогда придется мне рассчитать начкона, а тебя на его место.

— Я и начконом не люблю, я конюхом хочу.

А начкон как раз в кабинете сидел, не поверил он Николаю и спросил:

— А знаешь ли ты, шпингалет, что лошадь с одного конца кусается, а с другого лягается?

Николай обиделся, ответил с вызовом:

— Нет, не знаю, меня еще ни одна не лягала, не кусала.

— Значит, везунчик ты. А то, что лошадь не только сбросить с себя седока может, но и могилу ему вырыть — до того ей гнусен человек, сидящий на ней верхом, тебе известно?

— Это да, это точно. Сам сто раз шмякался,без ума и памяти валялся.

— Хм-м, ровно-таки сто раз? — сомневался еще начкон. — Ну, ладно, неуков у нас нет, но есть ручная лошадь Хинган, сын Гранита. Злющий жеребец, дурноезжий. Сядешь на него?

— Запросто!

— Ишь ты! И пупок не развяжется?..

— Пупок у меня будь здоров какой! — повеселел Николай, а в доказательство заголил живот.

Начкон шлепнул его по голому пузу, повелза собой наконюшенный двор.

Хинган, и правда, свирепым и отбойным оказался — то укусить, то лягнуть норовил, а когда Николай вскочил на него — будто кипятком его ошпарили. Начал бесноваться, вскидываться с дыбков на передние ноги. Николай стремя одно потерял, но был очень ловок в верховой езде и без стремени сумел усидеть, укротил жеребца. Прогнал его вокруг конюшни уторопленной метью и лихо осадил перед Саламовым и начконом. У тех улыбочки с лиц сразу стерлись: переглянулись — ну и ну! — и тут же зачислили его в конмальчики.

Понятно поэтому, что попытки Анилина избавиться от Насибова выглядели просто наивными. Нет, конечно, он мощно и неутомимо взбрыкивал и козлил — подпрыгивал, отталкиваясь от земли сразу четырьмя ногами: так и казалось со стороны, что всадник вместе с седлом в небо улетит. И коронный номер показал — взвился на дыбы: мол, сейчас как грохнусь на спину — мокрое место от тебя останется! А когда понял, что не выбить ему человека из седла — скакнул и пошел в бешенном аллюре... О, какой это был галоп!

И начал Анилин ходить под верхом каждодневно. Это сделалось для него жизненной непременностью, как для человека непременен в жизни труд. Кстати, в «Распорядке дня» так и записано: «Работа лошадей». На языке конников называется это тренингом. С пяти до одиннадцати часов — шаг, рысь, снова шаг, опять рысь, затем небольшие репризы кентера — тихого галопа и размашки — галопа свободного: так Анилин «одевался в мускулы».

Иные лошади на проездке будто дремлют, скачут так, словно постылую обязанность исполняют, но Анилин, как только выезжал в степь на горку, покрытую полынью и ковылем, и делал галопы, сразу входил в азарт, работал весело и сноровисто. Видно было, что ему нравится любой аллюр, и он время от времени оглядывался на жокея, словно бы вопрошая: а может, я что неправильно делаю, так я исправлюсь с милым моим удовольствием! Мускулы, которые до этого без толку перекатывались под кожей, теперь, напрягаясь, разогревали тело, сердце колотилось сильно, мутилась голова от скорости, простора, от сознания своей силы и от радостных предчувствий.

Очень довольным возвращался из степи Насибов, все чаще у него стало сладко сжиматься сердце: а может, все-таки это та самая лошадь, которая выпадает жокею раз в жизни, да и то не каждому?

С каждым днем Николай открывал у Анилина все новые и новые достоинства. Интуиция и опыт подсказали ему, что — да, это та лошадь, и их совместная работа доставляла обоим не усталость, а удовольствие: работа, которая не утомляла и была желанной. Здесь был не простой набор приемов тренинга, а творчество: Насибов делал то, что было нужно именно Анилину, а может — единственно только Анилину, потому что как нет двух абсолютно одинаковых человеческих характеров, так нет и двух одинаковых лошадиных темпераментов.

Теперь у Анилина был человек. Николай, по утрам заходя в конюшню, уже в дверях произносил что-нибудь громко, но не резко: лошадь не любит, когда к ней подходят торопливо или крадучись, ей нравится, когда человек идет открыто и добродушно, и уж совсем славно, если он при этом топает ногами и гремит ведром!

И в это утро Николай подошел к деннику вроде бы как обычно, и движения были как будто такими же мягкими и уверенными, но заметил Анилин в них скованность и даже некую суетливость: что-то было неладно...

С месяц тому назад вот так же — непривычно, не как всегда — зашел он к Анилину: был молчаливым и словно бы виноватым. И почему-то даже узду не стал надевать, повел на чомбуре. И пошли не в леваду и не в паддок — по асфальту, где люди ходят. Свернули на узенькую стезю в конце конюшни и остановились возле каменного столбика.

— Не узнаешь? — спросил Николай и показал на гипсовое изображение лошадиной головы.

На каменном столбике было высечено «Аналогичная, дочь Агрегата и Гюрзы. 1953 — 1963 гг.».

— Пала сразу же, как родился у тебя брат. Аналогичным его назвали, в ее память. Мало пожила...

Еще постояли у свежей могилки (под обелиском были захоронены, как обычно, голова и сердце лошади), затем Насибов отпустил осиротевшего Анилина в леваду, а тот шел медленно и несколько раз оглянулся: то ли смутно предчувствуя тревогу и скорбь, то ли просто был удивлен необычностью утра, но оглянулся.

Вот и сегодня было что-то не то: и в том, как поздоровался Николай, и в том, как огладил — неохотно будто, со вздохом. Что же произошло?

Насибов прижался лицом к костистой щеке лошади, объяснил:

— Хотят нас с тобой, Алик, порознить...

Голос был ласков и тих, а слов Анилин не понимал, решил, что напрасно в беспокойство пришел, что все в порядке, и беспечально засунул голову в ворох сена.

А беда над ним нависла опять нешуточная: по-прежнему руководители завода не верили, что из него может быть толк, и постановили отрядить его для летних испытаний на один из провинциальных ипподромов, где, как говорят полушутя-полусерьезно, собираются бродячие собаки, а не лошади — ни породы, ни класса, ни резвости.

Насибов возмущался, уверял, просил, требовал. Но если начкон Шимширт лишь увещевал «по-отечески» (мол, на кой ляд тебе связываться с сомнительной лошадью!), то директор Готлиб говорил категорически:

— Нельзя позорить завод в Москве! Этот жеребенок бегать-то не умеет, не то что скакать.

Если бы Анилин был не у Насибова, а у любого другого жокея, пусть бы очень хорошего, но не с таким авторитетом, то чем бы закончилось — бог ведает... Анилин попал бы в другие руки — это раз. А два — если бы в других руках он и хорошо скакал, могли бы его успехи и не оценить: велика ли доблесть быть первым среди последних!

Как настоял на своем Насибов — не суть важно. Главное, что настоял,— Анилин в апреле 1963 года прибыл поездом в Москву и был поставлен в денник на Центральном ипподроме.

В конюшне (ему досталась самая старая конюшня, называемая в обиходе «колбасой» — длинная и изогнутая полукругом) пахло ихтиоловой мазью и скипидаром, те же конюхи с теми же попонами, ведрами, сетками для сена разносили тот же овес и ту же солому, и вся жизнь шла по тому же привычному распорядку, но иногда... Иногда вдруг через высокое, под самым потолком, окно просачивались к Анилину странные и волнующие звуки: играла музыка, звонил колокол, затем рождался такой лавинный гул, будто несметный табун лошадей проносился по степным балкам.

Вот он — волшебный и таинственный мир скачек! Наконец-то.

ГЛАВА V,

в пользу того мнения, что на ипподроме соревнуются не только скакуны, но и те, кто с ними работает

В конце апреля Николай начал выводить Анилина на утренние проездки — это нам, людям, кажется «проездками» то, что делают лошади, а для них это самая главная работа и есть. Но правда — веселая работка!

Десятки лошадей на поле, по размерам раз в пять больше футбольного, скачут разными аллюрами: и рысью, и тихим галопом, и во всю прыть карьером — в разных направлениях — навстречу друг другу, параллельно и поперек, — вразнобой вроде бы скачут, а приглядишься да прислушаешься к топоту, поймешь, что есть тут и ритм и порядок.

Вы видели, как играет оркестр, именно — видели, а не слышали только? Ведь не правда ли, кажется, что скрипач свое пилит, трубач другое дудит, а барабанщик вообще бог знает что вытворяет? Да, так все и есть, но однако же как слаженно они ведут одну мелодию! Такое впечатление и на проездке.

Или вот в деревне в тихие летние вечера можно видеть, как мечутся в воздухе ласточки и стрижи — их тысячи, снуют исступленно и безоглядчиво, но хоть раз сшиблись они в воздухе? Иль хотя бы одна из них, хотя бы самая зеворотная оплошала хоть единожды, врезалась нерасчетливо в землю?

И на проездке хаос только кажущийся.

Но проездка — это все-таки обыкновенная тренировка, рядовая репетиция, а каждую среду бывает репетиция генеральная. Правда, не для всех лошадей, а только для тех, кому в ближнее воскресенье выступать в призах. Эту среду называют попросту галопами. Лошадь должна на них проходить дистанцию с нарастающей резвостью, но на две-три секунды медленнее предельной.

Месяц прошел, а для Анилина контрольного галопа так и не устраивали.

Мурманск уж первый приз отхватил, Эквадор два раза финишировал,—правда, вторым да третьим, но все-таки!

Анилин хромал. Катастрофически припадал на заднюю ногу... Да и на левое плечо: если присмотреться, сильно колчил. А кому нужен такой спортсмен? И вопрос нечего задавать, ясное дело — никому колченогий спортсмен не нужен, и встал совершенно нешуточно вопрос об отправке его из Москвы восвояси.

Но Николай на своем стоял, ни в какую не согла­шался отдавать Анилина и все надеялся на чудо — каждое утро ждал: сейчас выйдет Алик из денника и — кто сказал, что хромыга он, конь конем ходит! Но чуда не было.

Когда Насибов выходил на проездку, товарищи — зоотехник по верховым испытаниям Трифонов, жокеи Лакс, Зекашев — изгалялись:

— Добрый конь, да копытаотряхивает.

— Передом сечет, а зад волочет.

— Кабы на добра коня не спотычка, цены бы ему не было.

Николай молча проглатывал насмешки и тем утешался, что Анилин человеческой речи не понимает и потому подначки зубоскалов не могут на него дурно влиять.

Почти все двухлетние лошади хоть по разу, да выступали. Только Анилин да еще один горемыка, копыто занозивший щепкой, остались в последках. Тянуть дальше было уже недозволительно, и в конце мая Насибов отважился выпустить своего незадачливого любимчика.

В среду вышли на галоп.

В четыре утра, на самом восходе солнца, Анилин прогулялся вокруг конюшни по росной траве — копыта сполоснулись и заблестели, как лаковые туфли.

Вступили на круг.

Чтобы разогреть коня, Насибов пустил его в легком галопе.

Мимо пронесся чертом огненно-рыжий Айвори Тауэр, обдав жаром и пылью. Анилин вздрогнул и рванулся быловдогон, но Николай рывком натянул поводья. Удила так жгуче впились в углы рта, что Анилин попятился и задними ногами погнулся. Насибов тут же ослабил поводья и чуть подался вперед. Скакун мгновенно и безошибочно понял, резко вскинул передние ноги, ни на миг не замешкавшись.

— Умница, Алик!—сказал ему на ухо Николай, и не просто для поощрения сказал, а истинно восхитился: еще бы не умница — так незамедлительно среагировать.

Прошли тысячу метров — одна минута и две секунды!

Вот так «отряхнул копыта». Воттебе и «зад волочёт» — это же то, что надо для высококлассной лошади!

Но никому не сказал про контрольное время: и сглазить боялся, и того боялся, что не поверят.

А через три дня Анилин принял старт.

Дистанция самая что ни на есть утельная, меньше некуда — один километр. И лошади скачут одна плоше другой — четвертой, самой низкой группы. С этой группы все начинают карьеру. Кто победит — в третью перейдет, потом во вторую, в первую и, наконец, уж будет величаться в программках «вне групп», — значит, лошадь элитная, вроде как «мастер спорта» у людей.

Перед стартом в паддоке сразу три конюха крутились вокруг него — прилаживали седло, проверяли, крепки ли повод, подбородный и суголовный ремешки, лишний раз чистили суконочкой и расчесывали гриву. Так готовят к бою боксера, который развалится барином в углу ринга, а тренер и товарищи на него водичкой брызгают, полотенцем обмахивают, проверяют, хорошо ли забинтованы под перчаткой кисти рук, порошок магнезии под подошвы подсыпают.

Вышли из паддока. Николай заскочил в седло. Дорожку только что полили водой, и запах мокрой пыли мешался с запахами цветущих внутри круга трав. Анилин покосился на трибуны — народу тьма, все яркие, цветные, шумливые. Направо повернул голову — за короткостриженным кустарником бухают на высоких шестах длинные разноцветные флаги, на огромном, с дом, черном щите подмигивают, сигналят о чем-то электрические лампочки.

Многого не понял Анилин в первую свою скачку.

Чего в колокол без конца трезвонят в стеклянной будке?

Зачем люди на трибунах шумят?

Почему так суетится перед носом человек, которого называют все стартером? Кричит то «вперед!», то «назад!», то поднимает, то опускает белый флаг и при этом все время ругается, как Филипп! Как только у него язык не распухнет.

Не ясно опять же, чего это товарищи нервическую горячку порют — взвиваются на задки, сучат ногами и приплясывают, словно бы кто их подстегивает? На них глядя и он стал бесом мучиться, рваться без дела вперед, словно боялся опоздать куда-то, а куда, спрашивается?.. В усердии просунулся вперехват всех, но Насибов саданул губы удилами. Сбитый с толку Анилин сперва пустился в пляс, потом развернулся и встал обиженный, вжав хвост между ног, как это делает побитая и признающая свое бессилие и бесправие собака.

Пытаясь постигнуть, что же все-таки в конце концов от него хотят, робко переступал с ноги на ногу и подкашивал глазом на человека с белым флагом, уже кумекая, что здесь все от него сейчас зависит.

И все-таки проморгал самый главный момент — момент пуска!..

Кто-то из жокеев, видно, так старательно гладил свой камзол, что сжег его утюгом. На Анилина занесло ветром едкий запах паленого, он чихнул, замотал головой, а когда очувствовался снова — вздрогнул от изумления: перед ним восемь взвихрившихся лошадиных хвостов!

Николай аж застонал от досады, стал больно растягивать Анилину рот — решил остаться на старте, чтобы уж не позориться. Но Анилин, на беду, успел-таки перевалиться за полосатый столб, от которого начинается отсчет метрам. А тут уж хочешь не хочешь, надо скакать. Николай изменил свое намерение и дал резкий посыл, хотя уж почти не надеялся наверстать упущенные секунды, догнать скрывшихся в пыли лошадей.

Что такое посыл?.. Вот что. Впрочем, как бы это правильнее и толковее объяснить?.. Суть в том, что жокей помогает коню в каждом его движении, в каждом скачке и как бы выталкивает его из-под себя вперед. Конечно, для этого у него должны быть сильные руки, ноги, спина... Конечно, он обязан знать до тонкостей всю технику верховой езды... И еще определеннее можно сказать: он должен для этого обладать прирожденным талантом, развитым до совершенства многолетней тренировкой.

Итак, Николай качнул поводьями, ослабил их и подался вперед, требуя резвости. Анилин радостно принял посыл, ему только свободы и надо было.

Он в момент схватился азартом скачки, сломя голову ринулся в погоню.

Счастливчики те, кто был в тот день на Московском ипподроме! Это надо было видеть, как Анилин догонял умчавшуюся вперед компанию: он догонял всех решительно и беспощадно — словно смерч шел, как вспоминают очевидцы. Секунд двадцать-тридцать потребовалось ему на то, чтобы «раскидать» всех, а затем уж до финишного столба он находился в гордом одиночестве, никто даже и не пытался тягаться с ним.

Николай привел его в паддок. Федя смахнул с губ Анилина пену, обтер влажным холодным полотенцем. После этого накинул легонькую новую попону, дал несколько глотков воды и произнес с ликованием:

— Вот умыли мы их всех, так умыли!

Еще похвалил и Насибов, но все другие скользили по нему прежними незаинтересованными взглядами, а кто-то бесстрастно и уверенно заключил:

— Фукс!

Такое понятие есть в биллиарде: «фукс» — шар, влетевший в лузу не по воле игрока. Еще в шашках игроки-любители по самодеятельным правилам берут «фуку» за зевок — тоже шальная удача.

Через две недели, уже среди лошадей третьей группы, они с Насибовым выиграли скачку от столба до столба: первым шли без борьбы все полтора километра и оставили компанию «за флагом» — так выражаются, когда одна лошадь имеет явное, подавляющее преимущество над всеми остальными, участвовавшими в скачке.

Но опять кто-то попытался приземлить и обесценить победу:

— Второй раз фуксом прошелся! С испугу — не иначе. Можно обижаться на такое недоверие, но факт остается фактом: очень многие лошади без проигрыша выступают в групповых скачках, но сразу же стушевываются, когда дело касается именных или традиционных призов, потому что здесь подбираются компании классных скакунов. Анилин ничем не доказал своей исключительности, это он мог сделать только 14 июля.

Разыгрывался самый главный приз для лошадей, родившихся в 1961 году, — приз имени М. И. Калинина. Тот, кто в этой скачке всех побьет, будет признан без всяких яких самой лучшей двухлетней лошадью страны, потому что тут уж «фуку» не возьмешь: одиннадцать первейших резвачей было записано на этот приз.

Как уже заведено, перед стартом все участники прошлись по финишной прямой вдоль трибун в показном, легком галопе. Зрители, кто так, кто через очки, а кто через бинокль или даже подзорную трубу, смотрят: что за лошади, какие у кого шансы? К счастью, Анилин не слышал или не понимал, что его шансы оценивались ниже всех, — он все еще чуть прихрамывал, задние ноги были саблистыми, сам он с трогательной белой лысинкой выглядел уж очень скромно, не то что гигант Дар, которого все называли фаворитом скачки, или конь-огонь, секунды не стоящий на месте Тайфун.

Развернулись все одиннадцать поочередно, прошлись еще и в полном галопе: мол, смотрите, на что мы способны!

И опять все было не в пользу Анилина. Зрители, прикинув возможности двухлеток, ринулись в кассы тотализатора. Болельщики, которые в тот жаркий день рискнули и поставили на Анилина, конечно же, не раскаялись потом — по карману, наверное, денег получили...

Властный человек с белым флагом следил, как выравниваются скакуны на старте. Поднял над головой флаг, резко бросил его вниз:

— Пошел!

Но тут же снова поднял флаг над головой, часто-часто замахал им, будто в негодовании, а на судейской вышке затрезвонили в колокол.

— Фальстарт! — объяснил стартер.

Фальшивый, значит, несостоявшийся старт: конь-огонь Тайфун был так нетерпелив и так, видно, ему хотелось показать себя и победить в главной скачке сезона, что пересек линию старта раньше времени, оторвался от всей группы на два корпуса. Из-за него пришлось все начинать сызнова.

Все занимали места не торопясь, приглядчиво, словно бы крадучись: каждый хочет поймать момент, ведь хоть одна секунда, да твоя.

Второй раз стартер махнул флагом, снова все ринулись вперед, будто выстреленные из рогатки.

Но затрезвонил колокол: «Назад, назад, назад!» В чем дело? Ну ясно: опять этот выскочка Тайфун!

В третий раз лошади выстраивались долго, неохотно, нервничали. И вот тут болельщики на трибунах и знатоки-лошадники впервые могли подумать, что скороспешно и опрометчиво дали оценку Анилину: он был единственный, который будто все сразу уразумел, понимал, что от него требуется и как лучше, выгоднее вести себя сейчас. Он не сердился, не психовал, не вставал на дыбки и не злобствовал, как некоторые другие, а стоял себе смирно, будто бычок, словно бы и не думал о предстоящей яростной борьбе.

Так со стороны, издали, казалось — «как бычок», только Насибов-то чувствовал, что хоть и спокоен Анилин, но не беспечен, — он собран, он весь как до предела закрученная пружина и не чает дождаться, как хлестнут его бичом слова:

— Вперед, Алик!

Третья попытка удалась. С судейской будки долетел одиночный и короткий, как точка в конце предложения, удар колокола, известивший лошадей, и жокеев, и болельщиков: теперь уж всё, теперь началось и ловите каждый миг!

Анилин взял скачку с первых метров, перешел с шестой, доставшейся ему по жребию, позиции к канату — здесь выгоднее всего находиться, короче путь. Тысячу шестьсот метров — милю — он пронесся на одном дыхании, до столба был один, без соперников — даже и не интересно.

Ревут трибуны, играет что есть духу оркестр, но вот всех заглушает динамик — хрипит, булькает и наконец четко объявляет:

— Скачку выиграл гнедой жеребец Анилин под жокеем международной категории Николаем Насибовым. Резвость — одна минута сорок три и шесть десятых секунды...

Считавшийся фаворитом Дар, на котором ехал жокей из Львова Василий Кубрак, подошел к финишу вторым, отстав на целых пять корпусов. Друг детства Графолог под Андреем Зекашевым был третьим, а хвальбушка Тайфун с жокеем Николаем Лаксом полдистанции «собирал подковы» и лишь в конце с трудом протиснулся на четвертое место.

14 июля Анилин впервые узнал вкус шоколада.

Духовой оркестр играл торжественный марш специально для Анилина, когда Николай проводил его под уздцы вдоль трибун. Из судейской будки вышел заместитель министра сельского хозяйства, поздравил Николая, а Анилину накинул на шею победный венок и дал целую плитку «Аленушки».

В тот же день произошло чудо, которого так долго ждал Насибов: выиграв скачку, Анилин вмиг перестал хромать — чудо, да и только!

Подошел директор завода, растерянно и счастливо — как же, и этот почетный приз достался «Восходу»! — поздравил:

Смотри-ка ты, а кажется, жеребчик ничего себе!

— Не «ничего себе», а классная лошадь. Причем это не «кажется», а в самом деле так, — резко ответил Николай.

Почему он был не в духе? Ведь звезда его Алика взошла так ярко и на такую высоту!..

Да, но чем выше заберешься, тем больнее падать, а что Анилина ждет падение, он предугадывал уже в тот праздничный день.

ГЛАВА VI,

невеселая, про то, как "порядок бьет класс"

Да, так много чудес на свете — только успевай удивляться! Привык в Москве Анилин к елкам да березкам, а приехал домой, на юг России, куда ни глянет — одни виноградники в завитушках да узенькие, словно хвостики стригунков, тополя.

И не то диковинно, что снег, которого в прошлом году почти не было, сейчас укутал всю землю, а что в этом холодном снегу как ни в чем не бывало жуки да комари­ки копошатся, над остроконечными шапками окоченевшего половца бабочки мотыляют. Одно слово: чудеса!

Анилин приехал на конезавод поздней осенью, потому что по пути из Москвы задержался в Берлине и Будапеште...

Но позже всех прибыл Айвори Тауэр. Кто видел бы, как он шел! Как заместитель министра! Он знал, что сейчас им любуются все лошади и люди, еще бы: из шести скачек в Москве и за границей выиграл пять!

— А башковитый какой! — восхитился конюшенный мальчик Митя. — Сразу нашел свой денник, вот память, просто лошадиная!

— Нет, он нашел не по памяти, а прочитал — там же на дверях табличка прибита, — пошутил Федя, тоже смотревший на Айвори Тауэра влюбленными глазами.

Анилин, чтобы скрыть обиду и досаду, отвернулся и уткнулся молча в кормушку. Если год назад ему простодушно хотелось стать таким, как Айвори Тауэр, и он завидовал ему доброй мальчишеской завистью, то теперь он понимал, что в жизни почему-то так уж устроено, что не все лошади имеют одинаковые права и возможности...

Разное толкуют про ум лошади. Кто-то ставит ее на седьмое место среди животных, кто-то — на третье, после слона и собаки, впереди обезьяны. Только никто не знает точно, и никто не сможет научно возразить, если мы возьмем и поставим ее хотя бы на первое место, потому что если оценивать не одни лишь чисто мыслительные способности, но посмотреть на животное еще и с, так сказать, моральной стороны, то нельзя не поразиться редкостной цельности характера лошади: она совершенно не способна на ложь, на которую так горазды кошки, козы, даже свиньи, и ни у одного животного, включая собак, мы не встретим такой верности и признательности, с которыми относится к человеку лошадь. И то еще доподлинно и неоспоримо, что, как и человек, лошадь способна на все необходимые и разумные чувства и поступки — Насибов видел Анилина и грустным, и страдающим, и желающим чего-то, и добрым, и отзывчивым, и рассерженным.

Нынче он переживал свой позор... Летом и осенью принял за границей два старта — был третьим да четвертым и вернулся домой с опущенной, повинной головой.

Но Насибов знал, что Анилин не был виноват в своем позоре. Знал это, конечно, и сам Анилин.

Что же произошло?

Вспоминая много позже об этой досадной странице в биографии Анилина, Николай Насибов ответил на вопрос так:

«Летом тысяча девятьсот шестьдесят третьего года по традиции наша команда выезжала на гастроли в ГДР для участия в розыгрыше трех больших международных призов, в том числе имени Министерства сельского и лесного хозяйства Германской Демократической Республики, который разыгрывается на чистокровных двухлетках. До шестьдесят третьего года я трижды выигрывал этот приз на Габардине, Эксперте и Эффекте. На этот раз по ряду причин мне не удалось выехать в ГДР с Анилином, он, как лучший двухлеток, был направлен без меня. Попав в другие руки, лошадь «вышла из порядка» и заняла в почетном призе лишь третье место. Вернулся Анилин в Москву сильно утомленным и похудевшим. Мне было очень жаль своего питомца, а тут еще предстоял новый выезд на очередной митинг конников социалистических стран в Венгрию на Будапештский ипподром.

Видя, что Анилин «не в порядке», я просил руководство команды лошадь не брать, а поберечь для будущего года. Мою просьбу не удовлетворили. Анилин скакал на приз города Софии и остался лишь четвертым».

Итак, суть ясна: Анилин попал «в другие руки», так как Николай не мог поехать с ним — он был в Скандинавии на ответственных международных соревнованиях, в которых двухлетки не участвуют. А лошадь должна быть при жокее постоянно. Она связана со спортсменом одной живой ниточкой, порви ее, и вот: «вышла из порядка», «не в порядке».

Физическое состояние лошади, ее упитанность и тренированность, не говоря уж о внешнем виде, — вот что вкладывается в понятие порядка, понятие столь важное, что конники говорят:

— Порядок бьет класс!

Это очень точное и емкое выражение, можно привести много примеров, подтверждающих его справедливость. Вот какая, например, печальная история произошла с лошадью по имени Бурушка — лошадью высоких кровей, но настолько вышедшей из порядка, что даже о самом ее существовании мы узнали по чистой случайности.

Историю в подробностях сообщил Федя Перегудов, который жил раньше в деревне неподалеку от конезавода «Восход». Еще будучи мальчишкой, выделял он Бурушку среди других лошадей колхозного табуна, но и не подозре­вал, что это не просто хороший конь, а кровный чисто­породный скакун.

Имя «Бурушка» дали ему уже в колхозе. Может быть, в память легендарного коня Ильи Муромца Бурушки-косматого?.. Нет, наверное, потому, что в селах и дерев­нях рабочим лошадям клички дают не долго думая—по их мастям: Муругий—это, спорить можно, темно-рыжий или темно-серый, Каурый—наверняка светло-бурый, Буланый—светло-желтый, Соловый—желтоватый со светлым хвостом и тому подобные названия, которых наберется не меньше двух десятков.

Но расскажем по порядку грустную и поучительную историю Бурушки, вернее ту ее часть, которая прошла на глазах у Феди Перегудова.

Про Бурушку, дальнего родственника Анилина

Бурушке шел одиннадцатый год, и знал он по своему опыту, что самое поганое время года—как ни странно, лето. Не потому, что в эту пору больше работы, длиннее день. И не потому, что в зной и безветрие спасу нет от слепней и оводов. Летом досаждают люди—не колхозни­ки, нет, приезжие из города, шефами их называют. Иные из них первый раз живую лошадь видят, но туда же—ко­чевряжатся:

— Нас с производства сняли, бросили вам на помощь сено заготавливать, а вы что? Вы каких-то дохляков нам подсовываете? Ведь это же не лошади, а скелеты!

Это кто же, интересно знать, «дохляк»? Бурушка, мо­жет? Это, может, Вороной да Карий скелеты? Понимали бы хоть что в лошадях!

Вот старший конюх, сын его Федя и другие некоторые ребятишки, которые прибегают утром и вечером в конюшню,—эти да, эти знают толк и зря не обидят. В осо­бенности Федя. Он не только Бурушку—всех лошадей любит, кроме разве что Чалого. Но Чалый вообще ни од­ного доброго слова ни от кого не слышал, и поделом: вредный, злой и ленивый этот мерин.

Бурушку Федя называл умницей. И очень берег его, старался всегда отпустить на работу последним.

Прежде чем дать лошадь, Федя обязательно узнавал точно, что за надобность: если тяжести—разные там ящики, бочки—возить, то лучше нет Чубарого и Саврас­ки, если порожняком ехать, но шустро — запрягай Сив­ку или Гнедко. А Бурушка — этот на любой работе ис­правен.

— Копны надо возить. За дамбой на лугу,—сказал очередной помощничек из города и, скользнув по Феде отсутствующим взглядом, спросил: — Кто здесь главный?

— Я главный,—спокойно, необидчиво ответил Федя. Переспросил с сожалением:—За дамбой, значит, у боло­та? Вязко там, маристо. Конь нужен сильный, но не грузный, не тяжелый. Бурушку придется.

При этих его словах лежавший за изгородью на вытоп­танной траве среди немногих не разобранных еще лоша­дей Бурушка прянул ушами и стал подниматься на передние ноги. Встал, отряхнулся, зябко дернувшись ко­жей, и понурил лобастую голову: мол, я готов, но на­прашиваться не буду, если надо—сами подойдете.

Федя накинул обрать, подал чомбур пришедшему за лошадью человеку. Человек боязливо протянул руку и при этом так согнулся, что с него свалилась соломенная шля­па и на солнце сверкнула совершенно голая, выбритая до блеска голова. Застеснявшись лысины, он суетливо напя­лил шляпу, посеменил короткими в галифе ножками, ос­торожно, будто раскаленной плиты касался, потрогал спину лошади и после этого вновь обрел чувство досто­инства—спросил Федю как равный равного:

— А она что, не взбрыкивает?

Феде стало неловко, но, великодушный и понимающий, он не подал виду, ответил вежливо—так, как и положено отвечать шефам:

— Это не она, а он, Бурушка.

— М-м-м... — замычал попавший впросак «шеф», но тут же и нашелся:—А ты скажи, он что—кладе­ный или нет?

Охота была Феде сказать что-нибудь дерзкое, вроде — «сам ты кладеный», или еще что-то в этом роде, но он опять сдержался, сказал, все понимая:

— Спокойный он.

— Чтой-то ты уклончиво выражаешься. Ты по чест­ному отвечай: верхом можно на нем, жеребец он или мерин?

Обидно было Бурушку мерином обзывать, и Федя отве­тил:

— Крещеный жеребец он. Смирный...— Федя помолчал, досказал довольный:—Однако если сядешь на него как мешок и он увидит, что это не тот мешок, ну тогда... Хотя нет, и тогда не будет брыкаться. Умный потому что.

— Так-то оно так, а вот поговорка есть такая: «Коню не верь — кобылью голову найдешь и ту загнуздай».

Пословицы дурацкие этот приезжий назола знал, а как с лошадьми обращаться—и понятия не имел. Сначала вознамерился лихо вскочить на спину Бурушке, но только шляпу уронил. Поразмыслив, решил подтянуться на руках, но сорвался, не совладав с тяжестью своего тела. Отчаял­ся—подвел Бурушку к ближней избе, залез на высокую завалинку, с которой и водрузился наконец на хребет ло­шади. Сел, но как сел! Почти что на шею вполз! Чалого бы сюда, тот бы сделал из тебя кавалериста!

Но Бурушка—это не Чалый: умудренный годами, он знает, что восставать без толку, каким бы мозглявым ни был всадник, заставит он все равно работать, только лиш­ний раз кнутом по спине пройдется.

Бурушка нутряно вздохнул, то ли от жалости к ерзав­шему на нем человеку, то ли от сострадания к самому себе, и переставил ноги с такой неохотой и натугой, что со стороны сразу можно было понять: не просто идет живот­ное—тяжкий и постылый крест несет.

Лысый стал мало-помалу осваиваться, а когда проез­жал мимо кузницы, где стояли-покуривали и толковали про жизнь колхозные мужики, совсем уж зарвался, рыкнул:

— Но-о-о! Я те-е посачкую-ю!

Бурушка не оскорбился: охота человеку погарцевать — нате! Не сразу, понятно, в карьер, сначала положено разог­наться. Но разогнаться не пришлось: почувствовав, как заколыхалась под ним спина лошади, ездок заканючил вполголоса, чтобы не услышали люди у кузницы, запри­читал:

— Тпру-уу, Бурушка, тпру-у!

Тпру так тпру! Бурушка остановился очень послушно, и всадник сполз вниз тем самым мешком, про какой гово­рил Федя. Украдкой покосившись на кузницу, заорал:

— Стой, тебе говорят!

Ехать верхом, он, видно, раздумал и повел лошадь в поводу.

На лугу их встретили недовольно:

— Сколько ждать можно?

— Что это за клячу тебе подсунули?

Вместо того чтобы признаться по честному, как было дело, бритоголовый все на Бурушку свалил: что вроде бы и бегать не умеет он и что капризный, непослушный конь. А потом стал срывать досаду на боках ни в чем не повин­ной лошади.

Работать было трудно. Слежавшиеся под дождем и ветром копешки сена будто приросли к земле. Бурушка изо всех сил тужился, так упирался, что по голень, а то прямо до брюха проваливался в ржавую трясину маристого луга. Лысый сначала погонял вожжами, потом стал лупцевать ремнем с пряжкой. Когда пряжка попадала по ребрам, было особенно больно.

Бурушка работал что есть мочи—хомут врезался в ключицы, а лысый погоняла был недоволен. Мало ему по­казалось ремня, он выхватил подколенник—здоровенный дрын. Ударил им и раз, и два, и три... И за что? Ведь Бу­рушка и так делает невозможное—ни одна лошадь из колхозного табуна не смогла бы сдвинуть такую копну, даже трактор застрял бы здесь.

Бурушку не раз уж обижали в жизни. Восемь лет на­зад люди впервые запрягли его. Стоять туго стянутым в оглоблях не хотелось. Бурушка пятился назад, бил по передку повозки ногами. Люди уговаривали его, кормили клевером, потом несильно хлестнули кнутом. Он понял, что от него хотят, и пошел. Это оказалось совсем не трудным и не унизительным Он шел, а ребятишки кричали:

— Ну и молодчик!

— Вот так хватик! Надо же—с первого раза подался!

Потом его больно били, когда навешивали подковы. Резали, пилили чем-то копыта, забивали острые гвозди. Бурушка стал вырываться из станка. Люди привязали его намертво к бревнам, но он порвал веревки—сила у него была невиданная. Только люди есть люди, свое они взяли, навалились здоровенные мужики сам-друг: один мундшту­ком губу рвал, другие скрутили ремнем нос жеребенка. Боль стала невыносимой. Наконец он услышал людские голоса и конское ржание, потом увидел, как выпрямились ветлы у ручья. Кто-то умело разгладил спекшуюся в склад­ках губу и вывел его из станка. Ноги нехорошо и странно отяжелели, и Бурушка ковырял ими землю с яростью, ду­мая избавиться от непонятно зачем навешенных желе­зяк.

Только через несколько дней, когда шел он по раскис­шей от дождя дороге, понял, что ему же легче: подковы помогали ступать тверже, не срываться на подъемах и спу­сках. И когда потом его еще много раз ковали, он не пре­пятствовал: понимал — надобно.

Да, когда необходимо, можно и стерпеть, нозачем сейчас-то поднимать на него подколенник? Он дюжий и терпеливый, но ведь не трехжильный!

А человек ударил его в четвертый раз. И согнулся Бу­рушка под ударом, рухнул в трясину.

Неумный и жестокий человек, опьянев от собственной власти, поднял дрын снова. И ударил бы, но его оста­новил чей-то голос:

— Утопнет скотина—отвечать будешь!

И перетрусил бритоголовый, обежал вокруг, готов целовать Бурушку в покрытые пеной бешенства и бес­силия губы:

— Бурушка, вставай! Но-о, милый, но-о, родной! Бурушка встал, конечно, но потом еще несколько раз падал, и лежать в зыбкой, пахнущей гнилью трясине было ему приятно. Поднимаясь, успевал украдкой щипнуть клок травы и хоть чем-то скрасить сегодняшнее ужас­ное житье.

А когда кончились работы, Бурушка подождал, пока с него снимут хомут, и, боясь преследования, стремглав помчался к деревне. Если бы люди, от которых он убегал, что-нибудь смыслили в лошадях, они бы восхитились стройностью и легкостью, с какой летел, стелясь над землей, только что забитый и униженный, а сейчас вновь ощутивший первозданную радость воли и удали Бурушка! Но они не могли восхититься, они смогли только под­нять панику:

— Удрал!.. А вдруг что не так?

— В погоню!

Шофер нажал на стартер, «газик» фыркнул и запылил вслед за Бурушкой.

Побег лошади представлялся им бедствием, но на­прасно—Федя только слегка упрекнул бритоголово­го, сказав:

— Всякая лошадь дорогу домой знает. А Бурушка подавно. В другой раз подвязывайте повод, чтобы не болтался.

Бритоголовый, довольный, что так все здорово обо­шлось, соврал:

— Я подвязывал, да видно, неважнецки... Видно, отвязался он.

Бурушка стоял в стороне, задумчиво смотрел на фыр­чащую машину, на лысоголового обидчика, и не было в его глазах ни упрека, ни муки, а было лишь равнодушие, с каким воспринимал он неустроенность своей жизни: предстоящие радости ночного, когда Федя оседлает его и погонит со всем табуном к речке, так же мало вол­новали его, как и перенесенные днем страдания.

И наутро, когда позвали его на работу, погнали на тот же постылый луг, он шел по-прежнему безропотно, готовый, как и вчера, как и третьего дня, что есть сил тянуть лямку.

Бритоголовый говорил о Бурушке всяческие гадости и не захотел работать с ним, Бурушка попал в руки но­вого погонщика—паренька застенчивого и совсем не­умелого. Напуганный рассказами бритоголового брехуна, паренек решил подкупить Бурушку: ни единого ра­за не ударил его, ни разу голоса не повысил, а за каждую ездку поощрял куском хлеба. Бритоголовый осу­дил:

— Есть такая поговорка: «Запряг — гони, распряг — корми».

Паренек, однако, продолжал стравливать Бурушке хлеб, несколько раз бегал на стан, где готовился обед, за новыми батонами и ржаными кусками, набивал ими карманы штанов и пазуху.

Бурушка скоро привык к тому, что как только он допрет копешку до того места, где ставится стог, то получит горбушку. А паренек ликовал:

— С самой норовистой лошадью надо уметь обра­щаться! Видите, как ходит! Таскает, будь здоров.

Бурушка, склонив голову, слушал бахвальство без осуждения. Нынче ему, конечно, крупно повезло: не бьют, не погоняют, хлебом кормят, грунт под ногами поплотнее и посуше вчерашнего, а копешки поменьше и по­легче. Правда, коновод подвернулся еще дурее, чем вчера. Из-за его бестолковости веревка, которой цепляют вороха сена, запутывалась у лошади в ногах. Паренек растерянно охал, начинал зачем-то развязывать супонь и никак не мог сообразить, что нужно просто подать коня назад. Бурушке приходилось самому догадываться об этом, и он, потянув время, снисходительно пересту­пал через веревку.

Вечером пришел бригадир, и выяснилось, что Бурушка под руководством бестолкового транжирщика хлеба вы­вез очень мало сена, даже на один трехтонный стог не хватало. Бритоголовый, который был у шефов за глав­ного, сказал, что завтра он прихватит одного слесаря, родившегося в деревне и умеющего обращаться с ло­шадьми на «ты».

Так оно и произошло. Слесарь, который «родился в деревне» и которого все называли запросто Колюхой, сра­зу же по-хозяйски взнуздал Бурушку, потрепал по про­пыленной гриве, обнял мускулистую упругую шею, не думая совсем, что тот может куснуть его или наступить копытом на ногу, — правда, что на «ты».

А когда на луг пришли—власть и сила были в каж­дом его оклике. У такого хозяина нельзя было симули­ровать усталость и ложиться в тину, нельзя было рас­считывать на поблажку. Колюха без роздыха работал сам и из Бурушки выжимал все, что можно, хотя и не бил его, не мучил, даже давал временами передохнуть, по­щипать травы.

У Бурушки началась опять жизнь привычная, без впечатлений. Изо дня в день делал он бездумно одно и то же, напрягался, всхрапывая от усталости. Когда идти было совсем невмоготу, он просительно скашивал глаза на парня, и тот сразу - понимал, верил и говорил со­ чувственно:

— Постой, Бурушка, отдохнем.

А чуть погодя Колюха опять жестко брал лошадь под уздцы, и Бурушка сам, без понукания шел вперед. Он исправно выполнял все приказания, но делал это не за страх, а потому, что верил: если сказано «назад!»—зна­чит, пятиться необходимо, если подернули вожжами, нужно шагать, копна заарканена надежно, не вырвется, как случалось в прежние дни.

Бурушке нравилось, когда Колюха подходил к нему, с пучком травы или затем, чтобы поправить сбрую, со­гнать веткой оводов и слепней. Сладко пахло дегтем от его кирзовых с загнутыми голенищами сапог, голос его, даже когда он повелительно кричал, был не грубым, не раздраженным, а сильные цепкие руки никогда не при­чиняли боли, даже если они делали самое гадкое—взнуз­дывали, совали в пасть гремящую железку.

Колюха каждое утро приезжал вместе со всеми на грузовике, а вечером на том же грузовике уезжал в го­род. Однажды он изменил этому порядку— не поехал домой: остался в колхозе, чтобы побывать с сельскими мальчишками в ночном, «тряхнуть стариной», как он сказал.

Трава в пойме густая и высокая—по брюхо лошадям. Стреноженные кони довольны жизнью, лишь изредка пе­реступают ногами, откусывают верхушки трав не спеша, вдумчиво и со вкусом.

Колюха чиркнул спичкой, поджег лучинки. Огонь охватил дрова, искры с треском полетели к небу.

Все расселись у костра, Колюха сказал:

— Лошади у вас клевые, но Бурушка законнее всех. Неизмеримо. Бурушка — это человек!

Потом Колюха рассказал, что детство он провел в кол­хозном селе, все время за лошадьми ходил и очень по­любил их. Когда призвали в армию, то попросился в конный обоз, тогда как другие ребята норовили либо в летчики, либо в ракетчики, либо в моряки. За годы службы в армии еще больше навострился в верховой ез­де. Рассказ свой Колюха закончил такими словами:

— На Бурушке я смогу пройти галопом всю эту Лысую гору.

Склон горы был пологим, но длинным. Ребятишки с недоверием посмотрели на Колюху: возможно ли такое?

—Да чтобы у меня вожжа лопнула!

Но хоть и заверил он так, кто-то из старших маль­чиков все же усомнился, сказал, что нет, не сможет даже и Бурушка взять галопом Лысую гору. Колюху, видать, задело:

— Пари?.. Утром я засвидетельствую!

Когда забрезжил рассвет и ветер долизывал с Лы­сой горы остатки ночного тумана, Колюха взял узду и пошел за Бурушкой.

Почему Колюха так верил в Бурушку? Очевидно, его наметанный глаз кавалериста угадал в нем кровную ло­шадь: беспородная всегда понура и скучна—идет, но­гами заплетаясь, а Бурушка, даже и очень устав от ра­боты, был в движениях весел, шагал охотно, словно удовольствие от этого получал.

— Сделал я, старик, на тебя ставку, уж ты оправдай! Бурушка, не привыкший, чтобы его забирали в такую рань, и подумавший, что Колюха просто так болтает, в ответ сыто зевнул.

— Знаешь, как в городе на ипподроме ставки на скакунов делают?

Бурушка не знал. Он не знал и того, что ставки на ипподроме на него не делаются лишь по досадной слу­чайности. Ставка, которую сделал на него Колюха,— первая в его жизни и, наверное, последняя...

Колюха накинул седло с высокой лукой и широкими кожаными крыльями, ловко, не глядя, вдел ноги в стремена.

— Бурушка — это человек!

Резко и властно натянул поводья, пришпорил босыми пятками:

— Аллюр—два креста!

Конь был хорош, а ездок на нем и того лучше. Они играючи брали гору скорой метью, и чем выше поднима­лись, тем ярче освещало их солнце, еще невидимое на дне поймы.

— Как в кино! — прошептал один из мальчишек.

— Выспорил, — без восхищения сказал другой. Каких-то два десятка метров оставалось до плоской верхушки, как вдруг Бурушка заскользил на мокрой тра­ве—отчаянно, панически заскользил, и сразу стало ясно, что уж ничто не поможет ему. Он забил ногами часто-часто, думал удержаться, устоять, но земля, всегда та­кая надежная, сейчас изменила ему, стала зыбкой, уплывающей, и он рухнул грудью—тяжело и обреченно. Колюху ветром сдуло с седла, он задергал повод не­разумно, ни за чем, из недоброго предчувствия.

— Вставай, Бурушка, встань, пожалуйста, братец!

Но Бурушка не вставал. Он прерывисто дышал и странно замер взглядом—он будто обдумывал свое по­ложение и на что-то решался.

Колюха знал одно верное средство, чтобы заставить лошадь встать: когда уж ни понукания, ни побои, ни просьбы не помогают, надо заткнуть ей обе ноздри клоч­ками травы —задержка дыхания сразу поднимает ее на ноги. Это и сделал Колюха, одновременно взъерошил Бурушке гриву, погладил по мокрой потной шее. Бурушка мотнул головой, взглянул на небо и стал выпрастывать передние ноги. Понял, что силенки на это есть, и поднял себя враз, одним рывком, Колюха тут же выдернул из его ноздрей клочки травы.

На луг в этот день Бурушку не послали—не мог он работать: по ногам струилась дрожь, бока обвисли.

И в следующие дни он сиротливо слонялся за изго­родью, был невесел, ничего не ел,—занемог Бурушка, сильно занемог.

Приходил ветеринар, хотел помочь бедняге, но махнул рукой:

— Запалился конь.

— Был, да изъездился,—добавил бритоголовый, а добряк-парень, который ублажал хлебом, изрек:

— Не в коня корм.

А Колюха ничего не говорил, молчал. Ему дали другую лошадь, Чалого.

Федя обнимал Бурушку и плакал, словно бы не лоша­ди, а ему было больно. Только Бурушку не трогали его сле­зы, а когда Колюха проводил мимо него Чалого, отвора­чивал от Феди морду и смотрел вслед Колюхе долгим про­сящим взглядом, словно хотел он сказать: «Поставь, Колюха, на меня еще разок, уж я постараюсь, не подведу...» А Колюха уходил прочь, не оглянувшись, словно чужой.

Мало-помалу Бурушка выправился, но от прежней ста­ти не осталось и следа. Его начали гонять лишь на такие работы, когда грузной поклажи нет и когда торопиться никуда не надо: Федина сестренка возила на нем комби­корм на птицеферму и пустые молочные бидоны.

Если бы на этом история Бурушки закончилась, ее мож­но было бы и не вспоминать, но в том-то и дело, что вскоре после того случая в ночном выяснились удивительные под­робности. Однажды в страдную пору, когда все колхозные лошади были заняты на уборочных работах, бригадиру по­надобилось срочно съездить в расположенный по соседству конезавод «Восход». Он велел Феде запрячь в тарантас Бурушку. Приехав на место, бригадир привязал лошадь к балясине крыльца и отбыл куда-то по делам. Мимо прохо­дил начкон и по профессиональной привычке посмотрел на понурую клячу—не просто как зевака, а изучающе. Что-то его заинтересовало. Подошел, огладил лошади круп и бедро—стоп: клеймо! Вгляделся—знакомая отметина... Стал кликать:

— Кто хозяин?

И выяснилось, что никакой это не Бурушка, а чисто­кровный скакун Огранок, полубрат знаменитого рекорд­смена Гранита Второго, погибшего в войну, и к тому же двоюродный дядя знаменитому Будынку, который перед войной был три года подряд лучшей лошадью страны.

Конезавод дважды за свою историю был разорен дотла. Сначала в гражданскую войну, которая разметала по стра­не всех лошадей (потом их собирали долго и трудно: ко­былу Этуаль-Филант поймали вместе с матерью ее и ба­бушкой в горах Черкесии, несколько жеребцов обнаружили у извозчиков Краснодара, а на самом заводе остались лишь две кобылы Миньон и Таногра). В Отечественную войну немцы сожгли всю усадьбу конезавода, угнали в Герма­нию первоклассный племенной состав «Восхода», а уце­лели лишь очень старые лошади да немногие жеребята.

Один из таких жеребят Огранок после немалых, видно, мытарств попал в колхозный табун и превратился в Бу­рушку. В том, что он, чистокровный скакун, и на самой тя­желой работе показывал себя с лучшей стороны, нет ниче­го удивительного. Ведь известно, например, что русская борзая собака, хрупкая на вид, изогнутая «крючком», без труда может совладать в единоборстве с матерым волком или с массивным, богатырским на вид догом. Как и рус­ская борзая собака, чистокровная английская лошадь обладает не только резвостью и выносливостью, но и не­дюжинной физической силой. Но ведь надо же: сколько людей видело Бурушку, и никому в голову не приходило, что он аристократ по крови, вот оно: «Порядок бьет класс!»

Вполне могло бы статься, что и бабку Анилина по ма­тери — Гюрзу, родившуюся перед войной, постигла бы та­кая же участь. У нее начали болеть глаза от едких испарений в конюшне, потому что навоз вывозили только тогда, когда требовалось утучнить поля удобрениями. Питалась она так скудно, что черная, сопрелая солома с крыш разби­тых бомбами и снарядами деревенских изб сходила за лакомство, не упускала и случая «почитать газеты». И ее, как Огранка, могли бы принять за безродную клячу, стала бы она тоже комбикорм да пустые бидоны возить...

К счастью великому, этого не произошло.

Конечно, Анилин не до такой степени был «в беспоряд­ке», как Огранок-Бурушка или Гюрза, однако начкон Ва­лерий Пантелеевич, увидев его после возвращения с гаст­ролей, чуть не заплакал.

Николай не зря тревожился тогда на Московском ип­подроме после выигрыша приза имени М. И. Калинина. Он один так остро чувствовал опасность, которая подстерега­ла Анилина «в других руках»: его главное достоинство — отдатливость—могло стать его бедой, оно и стало ей. Но­вые тренер и жокей подходили к Анилину с общей меркой и заставляли работать, как и прочих скакунов, не зная, что Анилин выкладывался весь. Потому-то ко времени ответственных стартов в Берлине и Будапеште он и ока­зался «перетянутым». Был он так плох, что в Будапеште никто из жокеев и садиться на него не хотел—скакал на нем малоопытный ездок Лунев.

Но понятие порядка — временное, и нет такой лошади, которая бы не спотыкалась. Николай в январе 1964 года поставил Анилина под первым номером (вторым шел Мур­манск) в записке на приз Европы. Но многие специалисты и на заводе, и в Министерстве сельского хозяйства поторо­пились напрочь сбросить Анилина со счетов — его не хоте­ли больше пускать не только за границу, но даже и на Московский ипподром.

Как же должен был верить в особую, исключительную одаренность лошади Николай, чтобы снова, как и год на­зад, вести неравную тяжбу! Он опять не дал своего любим­ца в обиду, и Анилин отблагодарил его сторицей.

ГЛАВА VII

Ино скоком, ино боком, а ино и ползком

Скаковой сезон 1964 года в Москве открывался 17 мая. В среду был галоп. Анилин смутно припоминал, чему предшествует эта диковинная проездка, когда на кругу лошадей меньше, чем людей, когда скакать велят во всю мочь, и притом не самому по себе, а в большой ватаге, как почти что на призах. После галопа Насибов самолично расседлал и собственными руками же протер соломенным жгутом круп, бедра, плечи. Полюбовался лошадью и остал­ся, видно, доволен.

В субботу целую горку моркови и сырые битые яйца да­ли на завтрак—это в честь какого же, интересно знать, праздника?..

Утром в воскресенье, наоборот,—не еда, а жалкая по­дачка—пригоршня овса... Притом Федя даже не поинтере­совался, проел ли Анилин, что тоже странно, а потом надел на него скрипящую и остро пахнущую кожей и политурой уздечку — новешенькую!— явно неспроста.

Жокеи бегали в белых бриджах, с трибун доносились музыка, человеческое разноголосье — сомнений быть не может: нынче скакать!

Лошадь, хоть раз принимавшая старт, знает: скачка — это чтобы поспеть к полосатому столбу раньше всех, а если даже никого не удастся упредить, все одно надо до послед­него метра выкладываться без роздыху и перемежки. И, как видно, в этой напряженной до крайней степени борьбе лошадь видит большую свою радость—иначе чего бы это она так волновалась перед стартом, отчего бы так нетерпе­ливо рвалась в бой!

Анилин переживал, как и все, и в этом нет ничего уди­вительного: невозможно остаться бесчувственным, когда знаешь, что предстоит проверка того, на что ты годен, ког­да ты находишься в центре внимания тысяч людей. Но у одних сильное волнение или страх могут отнять рассудок и силы, а у других, наоборот, — заставят проявить все, какие есть, способности, даже те, о которых никто раньше и не подозревал. Конечно, Анилин, как и все его соконюшенники, перед выходом на дорожку нетерпеливо скреб копы­том, бил хвостом и вскидывался, но не было в этом ни безумства, ни бессмысленного растрачивания сил.

Много сегодня разыгрывается наград, но главное по­ощрение за победу — приз Открытия сезона. Анилин был в хорошем порядке, но болельщики и специалисты не счита­ли его фаворитом, припоминая его прошлогодние неудачи за рубежом.

Частые звонки в судейской будке — приглашают на старт.

Вчера и позавчера лил, не переставая, дождь. Он и сегодня сеялся с самого утра, мелкий и скучный, грунтовая дорожка раскисла так, что нога грузла в иных местах по венчик, а то и по самую щетку. Но на афишах, развешен­ных по улицам Москвы, крупно написано: «Скачки состоят­ся при любой погоде». Они и состоялись, только очень дос­талось лошадям. В особенности кобылам: в сухую погоду они, благодаря своей резвости, могут тягаться с жеребцами на равных, а в слякоть, когда все решает мощная мускула­тура и выносливость, быстрее выбиваются из сил, изнемо­гают и слабнут до того, что потом долго совсем выступать как следует не могут.

Старт жокеи брали в разноцветных камзолах, а фини­шировали в одинаковых бурых—заляпанных жидкой гря­зью. Один только Насибов остался, как на старте, в фиоле­товом камзоле с желтыми рукавами, в васильковом карту­зе: Анилин как взял голову скачки, так не уступил ее ни­кому, а пришедший вторым Графолог был сзади в восьми корпусах. Еще больше отстал главный фаворит — днепро­петровский Дагор.

14 июня и 12 июля выдались знойными и безветрен­ными. Только Анилин будто бы и не замечал изменений в погоде. И не замечал разницы расстояний: с легкостью не­обыкновенной выиграл приз имени Зоотехников-колхозни­ков на тысячу шестьсот метров, а затем и приз в честь Советско-монгольской дружбы на два километра, где фини­шировал опять совсем один — Апогей и Аэропорт остались в семи и восьми корпусах.

Главная скачка сезона была 26 июля.

О том, что это день необыкновенный, лошади поняли накануне, когда конюхи и ездоки принесли с собой наряд­ные программки, листали их, произнося знакомые имена. От этого многие лошадки разнервничались раньше време­ни, потеряли аппетит и даже сладкую водичку цедили без всякого удовольствия. Анилин со вкусом схрумкал и доба­вочную порцию овса, сдобренного яйцами и патокой, всю морковь — он умел философски относиться к испытаниям.

Когда его наутро вели по коридору, он чувствовал на себе взгляды лошадей, не участвовавших сегодня в скач­ках: они смотрели через решетчатые двери денников по-разному — иные с завистью, иные с сочувствием, а некото­рые с облегчением.

Сначала, как и в прошлом году, разыгрывался приз имени М. И. Калинина. Кто же нынче сменит Анилина? Новым королем молодежи стал черный и блестящий, как грач,жеребец Смарагд. Ему так же, как и Анилину в прошлом году, надели на голову венок с широкой голубой лентой,играли торжественный марш, когда показывали во всей красе зрителям. Глядя на него, нельзя было не изу­миться тому, как любят и умеют лошади покрасоваться! Смарагд ну просто раздувался от тщеславия и гордости, тряс беспрестанно головой так, словно отбивался от пол­чища оводов, а на самом деле просто хвастался своей лен­той, — когда она пласталась в воздухе, зрители могли про­читать на ней написанные золотом слова о том, что он, великий Смарагд, самый, самый из всех что ни на есть двухлеток!

Скакал на Смарагде Николай, и он, конечно, радовался победе. Только главной скачкой для него была не эта: сего­дня предстояло доказать всем, что лучшая лошадь страны, крэк — это Анилин, сегодня он должен выиграть Большой Всесоюзный приз, который называют еще Дерби, как назы­вают во всех странах мира самый почетный и самый дорогой приз сезона, а сам розыгрыш его именуют не иначе как «иппическим праздником».

Анилин был на старте спокоен и собран, все замечал вокруг себя, понимал что к чему. Вот встал справа от дорожки человек со свернутым флажком под мышкой — это стартер, большой человек в эти минуты! Зорко и придирчиво осматривал он топтавшихся нетерпеливых лошадей, а время от времени поворачивал голову в сто­рону судейской будки. Увидев, как загорелая рука глав­ного судьи ухватилась за веревочку медного колокола, сразу же развернул флаг, вскинул его над головой и — резко вниз:

— Па-а-ашел!

Старт удался редкостный — сорвались все враз. Ус­ловия борьбы равные, никто обижаться и других виноватить не может.

Считалось, что главные соперники Анилина — Графо­лог и гастролеры-дербисты из Львова и Пятигорска Ковбой и Хорог, однако со старта скачку повел днепро­петровский Дагор. Шел он так бойко и бесшабашно, словно бы приготовился финишировать. Наверное, он уже в полной мере испытывал сладость внимания тысяч глаз, которые всегда устремлены на лидера, но на противо­положной прямой праздник его кончился: Анилин достал его и безжалостно обошел.

На этом, собственно, и порешилась судьба скачки, хотя до финиша было еще почти два километра. Конечно, Дерби есть Дерби: здесь показывается товар лицом, ничего не утаивается и не экономится. Работают во всю хлысты, жокеи выжимают из лошадей все, на что они способны, и даже больше того.

На прямой попытался тянуться за Анилином Ковбой, но переоценил свои силы и отпал. К повороту вплотную приблизился Кадмий. Шел он мощно, и трибуны замерли в предвкушении острого поединка.

Последний отрезок пути. Николай встал на стремена и отпустил повод — дал скакуну полную власть.

Кадмий держится неотступно, почернел от пота, дышит неровно, с хрипом. И до чего же велико желание по­бедить! Жокей молотит Кадмия «палкой» и справа и сле­ва, тот в усердии напрягается каждым мускулом... И тут произошло то, что происходит довольно часто, но что предусмотреть невозможно: Кадмий оступился, хрустнула кость, и он, испуганно заржав, перекувырнулся через голову. Еще не понимая трагедии, пытался встать на сломанную ногу, болезненно всхрапывал во взбитом им облаке пыли. Жокей вылетел из седла, но, упав на землю, не выпускал из рук повода.

Скачка смешалась, никто больше не пытался гнаться за Анилином, все стали соревноваться лишь за второе место. У финиша дежурило несколько фотокорреспонден­тов, и у всех на снимке вышел один Анилин—остальные в кадр не попали. Кадмий, так страстно желавший по­беды, остался за поворотом, падение его оказалось столь несчастливым, что главному ветеринару ипподрома при­шлось прибегнуть к крайней мере — выстрелом из пис­толета прекратить его мучения...

А здесь, под трибунами, играли туш, начали подбра­сывать в воздух жокея и тренера. Герой дня — дербист Анилин — в плотном кольце ликующих людей. Ну ко­нечно же, шоколадный набор «Ассорти», ленты, букеты, дипломы, а самый почетный трофей, который только за одну эту скачку дается, — расшитая золотом попона.

Анилин очень хорошо знал, что являет сейчас собой центр внимания, что на него одного обращены тысячи глаз, и шел перед трибунами приплясывая, высоко под­няв свой белесый нос и молотя хвостом по роскошной попоне, словно бы желая сказать этим: «Подумаешь, у меня таких полный гардероб!» Несколько неожиданной была реакция друга закадычного — Графолога: когда Анилин вернулся в конюшню в своей бархатной и золотом блистающей попоне, тот вдруг, заложив уши, бросился на него с оскаленными зубами. Кто-то из конюхов сказал, что он это с досады да ревности сделал, но Насибов объяснил: просто не узнал Графолог Анилина в новом обличье, лошади часто принимают за чужаков даже дав­них своих соконюшенников, если те появятся либо только что подстриженными, либо иначе как-то, непривычно оседланными. Графолог рванул зубами край попоны, но тут же и понял свою ошибку, доверчиво обнюхал Анили­на, коротко заржал, словно бы поздравив с успехом.

Итак, четыре старта — и четыре блистательные победы, Анилин подтвердил класс, стойкость, темперамент и по­рядок. Кажется, все ясно? Но нет, оказывается, не всё... Бывает, оказывается, так, что позор становится длиннее всей жизни и приходится делать даже больше, чем сле­дует, чтобы раз и навсегда изменить о себе обществен­ное мнение. А пока Анилину по-прежнему не доверяли:

— В Москве мягкая дорожка, а на Берлинском ип­подроме травянистая, и связки на ногах у Анилина не выдерживают жесткости грунта,—так заключил Готлиб, его поддержал директор Центрального ипподрома, а так­же некоторые специалисты из министерства, комплекто­вавшие команду для гастролей в Европу.

Конечно, не включать Анилина было просто нельзя, одно слово: дербист! И может, никакого злого умысла тут не было — да наверняка не было! — но первоначально записали его скакать на тысячу восемьсот метров, хотя всем известно, что Анилин недолюбливает короткие дис­танции. Эту скачку он вполне мог бы не выиграть, и тогда мнение, что он состязаться на жесткой дорожке не способен, могло утвердиться окончательно, Насибову сказали бы: «Видишь? Сбил охоту, и ладно, больше рисковать не будем».

Побаивался и сам Насибов: а ну какая случайность! И, как назло, Анилин очень трудно перенес дорогу, за восемь дней пути в железнодорожном вагоне почти не ел, простудил на сквозняке горло и сильно кашлял. Прав­да, то было хорошо, что хоть и приехали в Берлин лишь 19 августа, за три дня до начала скачек, Анилину надо было выступать только тридцатого, и за это время он вы­здоровел и поправился.

Приз имени города Бухареста Анилин выиграл без борьбы: тут соперников-то настоящих у него не было — пришедший вторым венгерский скакун Габон остался сзади в десяти корпусах. А вот за Большой Кубок стран социализма стоимостью в две с половиной тысячи руб­лей боролись самые лучшие трехлетки СССР, ГДР, Польши, Венгрии.

Отлично понимая, что и в этой компании Анилин не­измеримо сильнее всех, Насибов тем не менее волновал­ся и, чтобы избежать случайностей, решил действовать наверняка. Бесспорно, можно было бы выиграть «от столба до столба», но верное всегда надежнее неверного, и Николай выпустил вперед Андрея Зекашева на Графо­логе, держась за его спиной и сберегая силы Анилина. Рядом пыхтели и жарко дышали в ухо Хорог и поль­ский скакун Тауров.

На противоположной прямой дорога пошла в горку. Здесь все лошади сравнялись, и вроде бы наметилась ин­тересная борьба. Только Анилин и на этот раз огорчил болельщиков: ему, видно, надоело тереться в общей ку­че, где пыль и все толкаются, — он легко отделился от компании, которая словно бы на некоторое время при­остановилась, и — пошел себе поскорее к финишу, не оглядываясь, не заботясь и не интересуясь, как там будут делить следующие места.

Зимой, когда проводилась запись на приз Европы, Анилина, как ни настаивал Насибов, из числа претенден­тов исключили. Теперь те пессимисты должны были бы горько пожалеть и раскаяться: через полтора месяца в ФРГ разыгрывается крупный приз, Анилин в прекрасной спор­тивной форме, а выступать права не имеет — нет его в заявке, может только на приз Роберт-Пфердмен-Реннен скакать. Не желая, однако, признавать своей промашки, пессимисты сейчас уверяли: «В Берлине были слабые конкуренты, а в Кёльне его «задушат» — там все лошади классные, безреберных нет».

Но то были неправые слова: во всяком случае, Мур­манск, которому ой как далеко до Анилина, скакал на приз Европы и был вторым, совсем немного отстав от французского крэка Фудзиямы.

А пока до Кёльна оставалось сорок пять дней. Не­удачники уехали домой. Пятилетние Рефлекс и Хорог, четырехлетний Гаер и трехлетние Анилин, Графолог, Мурманск готовились к новым сражениям.

Хоппегартен-Дальвиц—тихое, ласковое местечко на окраине Берлина. Ни городской шум, ни дурные запахи не пробиваются сюда через плотный окоем скверов и сос­новых перелесков. Куда ни поглядишь—везде изумруд­ная зелень, только узкие утрамбованные дорожки от паддока и конюшен змеятся под кронами столетних лип блед­ными, Саврасовыми жилками. В этой ипподромной бла­годати нашим лошадям были созданы идеальные условия для тренинга, кормления и содержания.

И переезд из Германской Демократической Республики в Кёльн был легким и даже приятным путешествием. Утром 29 сентября погрузились в удобные автобусы с просторными стойлами, обитыми рогожей, войлоком и губчатой резиной. Ехали день по мягким и нетряским до­рогам, а к вечеру уже глазели на Рейн, когда переправля­лись через него по мосту, подвешенному на толстых кана­тах.

По рельефу и длине круга ипподром в Кёльне непри­вычен, скачки ведутся не против часовой стрелки, как у нас, а в обратном направлении, старт принимается не по взмаху флага, — сетка, наподобие волейбольной, на­тягивается резинками поперек дорожки и по сигналу главного судьи взвивается перед носом лошадей.

Всякая неизвестность таит опасность — это жизненное правило. Но ко всему надо привыкать, до соревнований оставалось еще больше двух недель, и лошадей каждый день работали по песчаному кругу. Увидев Анилина в контрольном галопе, немецкие тренеры высказались одоб­рительно, хотя не совсем определенно:

— Породен, наряден, правилен и капитален. Формы очень твердые.

Был сильный дождь, но на ипподроме собралось не­бывалое количество зрителей, а входные билеты были проданы еще за пятнадцать дней до начала соревнований.

В призе Роберт-Пфердмен-Реннен честь нашей страны защищали не разлей вода Анилин и Графолог. Еще один­надцать лошадей были из Бельгии и ФРГ.

Непривычен был не только ипподром, но и условия скачек, которые ведутся здесь, в Западной Германии, с гандикапом: лошади, в зависимости от суммы выигранных в этом году призов, в скачке несут на себе разный груз. Эту разницу в весе называют, как штрафной удар в фут­боле, пенальти, хотя «вина» жокеев и их лошадей заклю­чена в том лишь, что они хорошо выступили до этого. Такими «пеналиками» для Насибова на Анилине и для Зекашева на Графологе были лишние полкилограмма свинца, которые нужно было либо положить в карманы, либо как-то упрятать в седло. Можно подумать: эка важ­ность—пятьсот граммов, какие-то полбуханки хлеба! А если пересчитать применительно к дистанции, то выйдет, что это равно тому, если бы Анилин и Графолог послед­ние два с половиной метра тащили бы, кроме жокеев, по тонне груза, — вот сколько нужно дополнительно сил! Да что там полкилограмма!.. Известен такой случай. В Ан­глии один первоклассный жокей проиграл скачку на ло­шади, считавшейся бесспорным фаворитом. Огорченный владелец лошади пришел в паддок выяснить, в чем дело. Жокей признался: «В спешке я забыл вынуть из кармана бриджей ключ от квартиры...» Вот — даже ключ может все решить. А что же говорить о целых полкило свинца!

Специалисты называли в числе наиболее вероятных победителей четырехлетних жеребцов Бляу-Принца под опытным жокеем Страйтом, Новалиса, на седле которого был Климша, и Прунку с лучшим немецким жокеем Алафи, а советские молодые лошади всерьез не принимались.

И вот старт. Дождь — холодный, крупный — лупил, как сто хлыстов. Зябнут лошади и оттого стараются вы­рываться, делаются более впечатлительными, раздражен­ными и непослушными; зябнут и жокеи, поводья выскаль­зывают из их окоченевших рук, и потому то одна, то дру­гая лошадь проявляет своеволие, норовя развернуться и убежать в теплую конюшню.

Началась скачка после долгих проволочек, лошади размесили и без того раскисшую дорожку, отчего особен­но пострадал Графолог: увязнув одной ногой в грязи, он припоздало снялся со старта и оказался замыкающим.

Анилин и Бляу-Принц с первых метров начали спор за лидерство и шли ухо в ухо. Полкилометра от старта надо скакать в гору по тяжелой мокрой дорожке, но у Бляу-Принца сил поддерживать заданный Анилином темп хватило только на двести метров, а затем он сдал­ся и стушевался в общей группе. Однако его соконюшенник Прунк решил поддержать престиж немецких скаку­нов и отчаянно бросился вперед. Он шел пространным, ровным и замечательно свободным махом, многим пока­залось на трибунах, что так он и закончит скачку, но вскоре кончился, даже и не приблизившись к развевавше­муся на ветру черному хвосту Анилина.

Трибуны встретили его сдержанными, вежливыми хлопками, слышались охи и ахи, раздосадованные выкрики, только один какой-то болельщик завопил в истошной радости: видно, поставил в тотализаторе на всякий слу­чай на эту «темную лошадку» и вот теперь схватил шаль­ное счастье.

А Графолог времени даром не терял — наверстывал упущенное и, пока немецкие лошади расходовали силы в борьбе с Анилином, спокойно и уверенно выправлял по­ложение. Конечно, до Анилина палкой не докинуть, но за второе место можно похлопотать. Хоть на шею всего, но опередил Новалиса и был, таким образом, со вторым при­зом.

На следующий день одна западногерманская газета написала: «Анилин блестяще выиграл тридцатипятиты­сячный приз, и его победа настолько легка, что он просто прогулялся по скаковому полю».

Очень правильно написано—«прогулялся»: Анилин выигрывал почти всегда настолько легко, что позволял себе во время скачки баловаться, например, крутить хво­стом или шлепать губой... Не от дурных манер это, а от избытка сил и энергии. Он мог позволить себе всяческие вольности: выиграть скачку «с места до места», принять старт последним и переложиться, когда хочешь, на первое место, а то, поиграв на нервах болельщиков, взять и вы­играть «концом», у самого финиша. Ну, разумеется, не сам по себе—по воле Насибова: конный спорт—един­ственный, где слава делится поровну на двоих, на всад­ника и лошадь. А в том, что лошадь эта оказалась способ­ной добыть вторую половину славы, заслуга многих спе­циалистов, не одного лишь жокея. И Насибов, когда пос­ле их очередной победы на зарубежном ипподроме подни­мался в небо алый стяг Родины и исполнялся Гимн Совет­ского Союза, с признательностью вспоминал и начкона Валерия Пантелеевича, и заводских зоотехников, и бес­предельно любящих свое дело конюхов—благодаря их совместным усилиям удалось ему заполучить наконец за­ветного высококлассного скакуна.

Немецкие и французские коннозаводчики сразу без­ошибочно поняли, какого класса лошадь они видят, и предложили продать Анилина. Сумму давали огромную — двести тысяч рублей. Руководители нашего главка по ко­неводству заколебались: лестно и почетно, еще ни разу не продавали мы по такой цене своих лошадей. Ответили: "Подумаем".

Ни Насибов, ни тем более Анилин об этом торге ничего не подозревали. Они слетали специальным самолетом за океан, в другое полушарие, очень хорошо выступили и там, настолько хорошо, что об этом стоит поговорить от­дельно (как-нибудь потом, при случае), а затем верну­лись домой, чуть притомленные и смущенные легким и сладким бременем славы.

Они уезжали из дому весной, когда с яблонь и вишен сыпались бело-розовые лепестки, а вернулись, когда с неба летели белые мухи. Снег таял, едва коснувшись еще покрытой зеленью земли, и от него еще резче и душистее становились привычные степные запахи, медово пронизываюшие беспечальной радостью все окрест, куда бы ни понесли сильные, резвые ноги. Снова и снова переживали они оба восторг от свидания с родиной, от узнавания ее — и в холодной, быстрой, желто-взмученной Кубани, текущей среди изумрудных озимых пшениц и ковыльных с голубыми миражами степей, и в неповторимых, единственных в мире лесах, поднимающихся терраса за террасой по-над берегом реки, — а о всем том, к чему сердце прикипело с детства и о чем бессознательно, но тягостно тоскуешь, в каких бы благословенных краях ни оказался.

Теперь Айвори Тауэр завистливо притих, когда увидел, как Анилин прошествовал на пастбище, специально сох­раненное для него, не стравленное другим лошадям. Про Айвори Тауэра говорили, как говорят всегда в таких слу­чаях: «Лошадь кончилась». Он хорошо скакал на корот­кие, до одной мили, дистанции; посредственно, и то под хлыстом, на два километра; а на длинной дорожке был побит и перестал выступать с пожизненным клеймом «фляйер», что в буквальном переводе с английского значит «летающий», а применительно к лошади на всех языках — есть резвость, но нет силы. Но, конечно, его прошлые за­слуги не были забыты, он был еще знаменит и занимал на заводе денник №1—самый почетный в конюшне взрослых жеребцов. Анилин, проходя мимо него, не задавался, но иногда могло бы показаться, что он кивает ему головой с обидной снисходительностью.

В три года лошадь еще продолжает расти—у Анилина впереди была самая сочная жизненная пора. Николай работал по специальному графику, готовился к трудным стартам и счастливым финишам и не ждал беды. А она нагрянула.

Когда кто-то сказал, что Анилина решено продать в Западную Европу, Николай просто отмахнулся, полагая что это неостроумная шутка, не больше. Но вот однажды в феврале заходит на конюшню директор и говорит:

— Приготовьте Анилина к выводке, негоциантиз ФРГбудет смотреть, сегодня приезжает, вот телеграмма.

Про то, что случилось после, злые языки говорят: «Насибов подстроил»,— но на самом деле это получилось не­чаянно...

Обычно Николай всегда сам вел все работы по тре­нингу, а в тот день ему надо было срочно ехать на заня­тия офицеров запаса, и он наказал тренеру Демчинскому:

— Вы без меня лучше с ним не работайте. На гор­ке вороны садятся, клюют навоз, а Анилин близорукий, не видит их, пока они не взлетят. К тому же нынче заметь снежная, испугается — разбиться может.

Демчинский усмехнулся:

— Мы потихонечку, полегонечку.

— Анилин не любит, когда гололед.

— Он тебе говорил, что ли?

— Да, несколько раз говорил. Мы ведь с ним не только славу, но и все невзгоды делим пополам.

— Ладно,—снова усмехнулся тренер, а сам поса­дил на Анилина неопытного ездока и велел де­лать галопы.

Все получилось, как Насибов говорил: вороны взле­тели, Анилин рванулся в сторону, заскользил на ледяном насте, грохнулся грудью, разбил себе ноги—еле до­мой его довели.

Приехал заинтересованный негоциант, первым де­лом—в денник. Внимательно, даже строго глядит: из­вестно всем давно, что нет ничего легче, чем ошибиться в покупке лошади. Тут надо полагаться исключительно на самого себя, не доверяя не только тому, что скажет покупатель, но и тому, что говорят посторонние. Ино­земный покупатель, сразу видно, спец—он не разбрасы­вался глазами по всей лошади, неторопливо и по порядку рассматривал Анилина, начиная с ушей и кончая зад­ними копытами. Стал сначала сбоку и так, чтобы темно-гнедой Анилин оказался против залитого светом дверного проема,—осмотрел общий экстерьер. Затем вперед про­шел—оценил положение головы, шеи, передних конеч­ностей, ширину и глубину грудной клетки. На другую борону не торопясь переместился и с новой точки ос­мотрел голову и шею, холку, спину, почки, крестец, передние и задние конечности. После этого стал сзади, прикинул ширину и форму крестца, положение бедер, постановку задних ног. Наконец перешел к более де­тальному осмотру — глаз, ушей, рта, ганашей, но вдруг прервал свое дотошное исследование, откровенно улыб­нулся и языком защелкал: рассмотрел он уж очень хорошо, что кожа у лошади нежная, уши просвечивают насквозь, голова легкая, губы тонкие, конечности сухие, суставы очерчены, «отбиты» резко, сухожилия хорошо видны под кожей—словом, рассмотрел в Анилине лошадь плотной и нежной одновременно конституции, редкостную лошадь.

— Гут!—сказал и попросил вывести.

Провести лошадь и так поставить ее, чтобы все до­стоинства подчеркивались, а недостатки экстерьера, если они есть, скрывались,—это тоже искусство, которым Федя владел хорошо. Лошадь обычно шла за ним из конюшни парадным скорым шагом, разворачивалась и вмиг застывала, стояла монументом, не шелохнувшись. Но на этот раз он что-то оплошал. Он так поставил Анилина, что всякому видно: задние ноги саблистые, скакательные суставы порочны... А когда повел он его в поводу, покупатель в отчаянии воскликнул:

— Майн готт!

Бога своего он вспомнил потому, что Анилин шел, как водовозная кляча.

— Это бывает,— простодушно пояснил Федя.— Ино скоком, ино боком, а ино и ползком.

Приезжий купец будто бы согласно, а на самом деле озадаченно встряхивал головой, полез в карман за блок­нотом, сверил приметы—подменили, может, лошадь? Даже в зубы Анилину посмотрел. И хвост зачем-то подержал... Нет, конечно, это та самая лошадь, но...

— Як ето?.. Ино...

— Ино и ползком,—охотно подсказал Федя.

— Я, я, ино пользем,—усвоил наконец поговорку негоциант и больше не захотел смотреть Анилина, пошел в кабинет к директору завода, сказал через переводчика:

— Анилин—это очень благородная лошадь. Очень, очень, очень...— По тому, как жирно нажимал он на это слово, можно было догадаться о его смущении: полагая, что на него обидятся за отказ, он, прежде чем сказать главное, готовил почву.— Эта благородная лошадь имеет, как говорят арабы, мужество и широкую голову вепря, приятность и глаза газели, резвость и ум антилопы, шею и быстроту страуса и, наконец, короткий хвост гадюки — я видел Анилина в работе, я знаю. Но...—негоциант замялся, все-таки неловко он себя чувствовал,—сейчас эта благород­ная лошадь в большом — как это? — да, беспорядке. Вер­хом хорош, но ноги, ноги... И плечо... Нет, это не товар... Пока не товар. Я плачу условно половину, сто тысяч, но—условно, я оставляю за собой право отказаться от сделки. А как только Анилин отхромается и снова сможет выйти на ипподромный круг, то куплю уж наверняка.

Директор спросил, остается ли за заводом право тоже расторгнуть договор о продаже в течение этого времени. Покупатель на миг засомневался, но, очевидно вспомнив, как плачевно выглядел Анилин на выводке, подтвердил:

— О, да-да, полное равноправие.

Закончился торг разговором,—ничем, стало быть, не закончился. С тем и уехал.

Николай решил с толком использовать выдавшуюся передышку.

Кстати, подвернулось совещание в Москве, на которое были приглашены директор завода, главный зоотехник и Насибов. Зашел разговор об Анилине, и начальник главка П. П. Парышев с гордостью сказал:

— Это наше большое достижение, что платят такие деньги за Анилина. Продажа жеребца будет хорошей рек­ламой советскому коннозаводству.

Такого же мнения были и некоторые другие работники министерства, в том числе бывший директор конезавода «Восход» Готлиб, который всегда низко ценил Анилина и хотел продать его в Америку еще двухлетком.

Попросил слово Николай. Обратился к присутствовав­шему на совещании министру сельского хозяйства СССР:

— За Анилина мало взять и миллион, эта лошадь не имеет цены, потому что это национальная гордость, а на­циональная гордость не продается! Что же касается рек­ламы, то ее нам создадут в международных призах вы­ступления. Я берусь выиграть на нем денег больше, чем мы хотим сейчас получить.

Очень горячо, даже запальчиво говорил тогда Насибов. Ну и правильно сделал: министр согласился с Насибовым—Анилин остался в нашей стране.

Через год тот западногерманский негоциант снова увидит на выводке Анилина, будет хвататься за голову и одно свое восклицать: «Майн готт!» — и ругать себя будет последними словами за то, что смалодушничал тогда и не выложил сразу на бочку двести тысяч—всего двести тысяч!!!

Анилин будет стоять совсем не так, как в февральский гололед: смирно, вытянувшись, отделив грациозно хвост, подкашивая на людей огромным блестящим гла­зом,—так он будет стоять, отлично зная, что красив, что люди восторгаются им. Незадачливый купчина готов будет отсчитать сиюминутно хоть бы и полмиллиона, да уж дудки: непродажному коню цены нет.

Забегая вперед, скажем, что слова Насибова в кабинете министра не были пустым хвастовством: он выиграл на Анилине столько скачек, что если собрать вместе все призы в американских долларах, немецких марках, французских франках, наших рублях, то на эти деньги можно было бы купить почти четыреста легковых автомашин!

ГЛАВА VIII,

в которой тотошники ставят на Анилина «как в банк»

Вступительный приз 16 мая Анилин выиграл, но как!

Ходил шепоток, что—случайно.

Ну конечно, нет, не случайно, но—необыкновенно, можно выразиться: он выиграл трудную скачку благодаря своей гордости. Да, да, лошади ведомо это чувство, очень она самолюбива. Вот, например, какие забавные случаи произошли в 1971 году на Пятигорском ипподроме (вспомним их для того, чтобы лучше понять поведение Анилина в скачке на открытии сезона 1965 года).

Два происшествия в один день, и оба с лошадьми, которых ехали молодые жокеи. Кстати, жокеев, которым от роду всего по четырнадцать—семнадцать лет, у нас очень много, пожалуй, можно даже сказать—большинство. Это из-за того, что не всем взрослым мужчинам удается так, как Николаю Насибову или Андрею Зекашеву, выдерживать необходимый вес, не превышающий пятидесяти трех — пятидесяти четырех килограммов, они, хочешь не хочешь, должны бросать любимое дело, идти в конюхи или тренеры—словом, на другую работу.

На жеребце Дивном ехал Саша Чугуевец. Жеребец большой, спокойный и с широкой спиной — удобно на нем сидеть. Но был он, что говорится, «неприемистый», старт взял поздно, даже попятился. Саша дал посыл, Дивный принял его, но вдруг на ровном месте споткнулся, и Саша перелетел через голову лошади. Дивный не остановился и даже на траву с круга не сошел—пом­чался за лошадьми. Сначала скромно держался сзади, потом, видно, надоело ему пыль глотать: это не только противно, но и вредно—в Америке как-то после скачек пал жеребец, и после вскрытия выяснилось, что он про­глотил за дистанцию два килограмма пыли. Дивный, понятное дело, об этом жутком случае наслышан не был, он просто отфыркивался, надеясь, что пыль, может, са­ма куда-нибудь исчезнет, а разуверившись в этом, и припустил: всех обогнал полем и первым подошел к по­лосатому финишному столбу. И опять же—не ушел с дорожки, но прежде возвернулся строевым шагом к судейской будке и трибуне, как это делают победители. Лошадь всегда прекрасно знает, на каком она месте. Проиграв, понуро торопится скрыться с глаз людских домой, победив, идет гоголем, посматривает свысока, надменно даже. И Дивный пришел лавры пожинать, не зная того, что победа одной лошади без всадника не считается.

Немного погодя другой потешный случай. Юра Владимиров уверенно финишировал на двух­летнем жеребце Рифлере, как вдруг перед самым стол­бом налетел коршуном Зекашев на Бипарте (этот жокей вообще любит скакать концом).

Поняв, что Бипарт пересечет победную линию рань­ше, Рифлер повернул набок голову и зло укусил его за шею. Тот, конечно, от неожиданности и боли сразу при­тормозил. Рифлеру этого и надо было—он без помех первым закончил скачку, весьма довольный собой. А по радио объявили:

— Гнедой жеребец Рифлер лишается платного места за нарушение правил.

Зрители шумели, негодовали, а какая-то тоненькая бледная женщина, как видно «болевшая» за Владими­рова, а может, даже поставившая кровные рублишки на Рифлера, грозно обвиняла судей:

— Жулики! Несправедливо обидели! Кто-то поддержал басом:

— Деньги назад!

Ясное дело, никаких денег им назад не вернули, потому что все было справедливо, как справедлива была и победа Анилина 16 мая.

После финиша Николай заехал в паддок, спрыгнул с седла. Отстегнул пряжки подпруги, похлопал Анили­на по крупу и огладил, ощущая сладкий запах силь­ной, здоровой и чистой лошади. Как всегда пошел на весы.

— Норма!—сказал ему судья, проверявший вес жокеев.

В этот день у Насибова больше скачек не было, и он, переодевшись, решил для разнообразия посмотреть со­ревнования из судейской ложи.

Хорошо осознавать свою значимость и, сидя верхом на лошади, чувствовать на себе сотни глаз—и восхи­щенных, и изучающих, и завистливых, и недоверчивых, но хорошо посмотреть праздничное зрелище и взглядом постороннего, незаинтересованного человека. С трибун дорожка кажется гладенькой, а скачка — приятной вер­ховой прогулкой. Жокеи важничают и видятся отсюда разодетыми в шелка, будто принцы. И мало кто знает, как пропылены, изгвазданы во второй половине дня их цветные камзолы и белые галифе.

Любопытно послушать болельщиков. Особенно тотошников—тех, кто не просто смотрит, но еще и деньги в тотализаторе ставит.

Этим все известно:

— Хваткая лошадь!

— Куда там, пыльник, подковы собирать будет.

— Да, без шансов.

— А я вам скажу: фаворит!

— Тебе, голубчик, головку солнышком напекло: у нее спида, резвости нет.

Это ты верно говоришь: броска нет, одна сила.

— Зато тягучая, а на долгих дистанциях это—все.

— Кобыле здесь не проханже.

— Законно: без шансов.

— А я тебе говорю: как в банк, на нее можно ставить, — верное дело!

Николай диву давался, слушая: ни один жокей не решится с такой категоричностью говорить, как эти знатоки. Забавный народ. Впрочем, народ вполне симпатичный и в большинстве безобидный: так преданно «болеют» за «своих» лошадей, что надежда их не покидает до самой последней секунды,—уж все ясно, его любимец плетется в хвосте, а он все еще тянет голову, не мигая, на какое-то чудо надеется.

Чудес не бывает, но случайностей—хоть отбавляй. Взять сегодняшний день.

В одном из последних номеров журнала «Коневодство и конный спорт» была статья, в которой оценивались возможности лошадей в предстоящем скаковом сезоне. Статья была подписана инициалами «И. М.», но тот, кто читал ее, понимал, что за двумя буквами скрывается серьезный специалист и его прогнозы — не болтовня тотошника, а научно обоснованные выводы. Но...

Разыгрывается приз Открытия. В кассах игроки нарасхват берут карточные билетики на двух жеребцов— Баргузина и Элеганта: так таинственный «И. М.» пророчил.

Над судейской ложей ударили в колокол. Трибуны сразу стихли, прислушались. Конечно, фальстарты— обычная игра на нервах судей, жокеев, зрителей, а главное—лошадей. Наконец упал флаг стартера — ло­шади полетели. Зрители наваливаются на плечи друг другу, перевешиваются через барьер, иные даже на скамейки взгромоздились.

А то, что было на трибунах после финиша, правиль­нее всего назвать оцепенением—ни криков, ни апло­дисментов, в глазах тотошников недоумение и тоска. Они молча и скорбно смотрят друг на друга, на лошадей, на судейскую будку: а ну какая-нибудь случайность, все отменят, не засчитают—еще живет в их сердцах на­дежда, тоненькая, как волосок...

— Кто же у столба?

— Какой-то Торпедист...

— Что за Торпедист такой выискался?!

— Вот так торпедировал!

— Много, наверное, пятаков привез...

— Да, наварчик будет.

Когда диктор металлическим голосом подтвердил, что победил именно Торпедист и надежд нет ни на волос, пошла дружная работа: выгребаются из карманов и с остервенением выкидываются в мусорные урны некозырные билеты.

Но игроки потому и игроки, что всегда надеются на отыгрыш. В Пробном призе, всем известно, первой придет либо Фрага, либо Этна—это уж точно, и к гадалке ходить не надо, обе смотрятся фаворитками: свежи, блестящи, готовы.

И опять на трибунах оторопная тишина — по ипподрому объявили:

— Скачку выиграла Квадрилья...

Разочарования и крушения надежд—мусорные урны уж переполнены, билеты бросаются на пол или через пе­рила трибун, и тогда коричневые карточные квадратики ле­тят осенними листьями—тут очень уместна поговорка про деньги, выброшенные на ветер.

Один только Анилин не подвел «И. М.»—он при­шел первым, как и предрекалось. Но и то—вроде бы как случайно. Даже кое-кто из судейской бригады под­ходил к Насибову и расспрашивал, что же такое про­изошло на розыгрыше Вступительного приза.

Собственно, всех интересовало, что стряслось за по­следним поворотом, так как до этого впереди мчался один Анилин и все было яснее ясного.

На последнем вираже, перед выходом на финишную прямую Анилина стал захватывать всю дистанцию «си­девшей на хвосте» и сумевший сохранить запас сил днепропетровский жеребец Хорог.

— Вперед, Алик, вперед!—с тревогой в голосе по­просил Николай и отдал повод. Анилин, однако, получив свободу, скорости почти не прибавил.

«Понадеялся на легкую победу—засиделся, опоздал с посылом!»—упрекал себя Николай. А Хорог мчался с такой страстью, словно бы понимал, какие почести и слава ждут его, если он обойдет самого Анилина. Он вышел на полголовы, на голову, на полкорпуса... Уже раздражающе маячит сбоку розовый камзол жокеяКубрака—все, кажется, сейчас Хорог уйдет неудержимо!..

Николай сжимал шенкеля, посылал и посылал Ани­лина, но тот, всегда неутомимый, послушный и горячий, сейчас будто не понимал, что хочет от него жокей. Даже и хлыст не подстегивал его...

Хорог, хмелея от радости, пластался над землей, хлопья пены летели с него сначала на руки и лицо Ни­колая, а потом один белый ошметок прицепился к глянцевой скуле Анилина. Ярясь и досадуя, Анилин ско­сил один глаз и увидел рядом намыленный и исполосо­ванный черными рубцами хлыста круп соперника, победно вскинутый трубой хвост его...

И вот тут-то и взыграла у Анилина гордость высоко­породной и сознающей свой класс лошади. Он хорошо знал вкус борьбы, любил ее и сейчас рванул с такой резвостью, словно бы у него выросли крылья. То, чего не могла "добиться" даже и "палка", сделало оскорбленное самолюбие—можно проиграть, когда будешь в беспорядке или тебе помешают как следует принять старт, но чтобы вот кто-то за здорово живешь взял бы да и обошел!..

Вытянув морду и ожесточенно закусив удила, скакун бросился взапуски с опережавшим его Хорогом. В на­пористой и настильной скачи Анилина появились та сила и прочность, которые заставляют зрителей застыть оцепенело и благоговейно: трибуны в молчаливом изум­лении, боясь пропустить хоть одно движение, смот­рели, как тот безжалостно приканчивал своего сопер­ника.

В несколько махов он подравнялся с лидером и по­шел ноздря в ноздрю с ним. В глазах у Хорога сначала было удивление, потом он покосился растерянно и ви­новато—понял, что на второй бросок у него уже нет сил. Понял, но смириться с этим не мог: его агатовые без зрачков глаза вдруг зло остекленели, он неожиданно для своего жокея сделал рывок влево—попытался на-выпередки пересечь путь сопернику. Это нарушение пра­вил, называемое кроссингом, Хорог прибег к нему уже в отчаянии, но и то опоздал—Анилин, не дрогнув, прянул мимо раздутых ноздрей и оскаленных зубов Хорога и, отделившись на большой просвет, пошел легкой, веселой скачью.

Так поговорили Анилин и Хорог на своем языке,безвмешательства людей.

Василий Кубрак был очень раздосадовани так оправдался:

— Анилин, конечно, есть Анилин, но у меня вдобавок стремя у седла оборвалось, если бы... Николай рассказал в ответ на это притчу:

— Задумали оводы лошадь одолеть. Облепили ее со всех сторон и стали жалить. Повалилась лошадь на землю и давай кататься. Оводы всплеснули ручками и говорят: «Лошадь, конечно, есть лошадь, но если быбыло нас одним мужиком больше, ей бы не подняться!»—И добавил уже примирительно:—Хорог—лошадь классная, к тому же в самой поре, шесть лет, только невозможно ему тягаться с Анилином, как невозможно найти пегого коня одной масти. Но все же постарайся, Вася, чтобы восемнадцатого июля сбруя у тебя была в исправности.

- Да, я поменяю седло.

— Верно, а еще лучше лошадь поменять. Кубрак снял картуз со вспотевшей головы, сказал убежденно:

— Нет, я эту еще поднаточу.

— У сына моего, у Мишки, есть деревянная сабля — наточи ее,—продолжал подначивать Николай, но Кубрак шутки не принял, ответил в сердцах:

— Восемнадцатого потешим беса, такой шнельгалоп дадим, что Анилин твои... ножками всплеснет! — Кубрак верил в Хорога, и он правду сказал про оборвавшееся стремя.

А 18 июля разыгрывались главные призы года. Опять «иппический праздник», опять громадное стечение публи­ки, лихорадочное возбуждение, всеобщий интерес. И надо было случиться такому, что опять пошли сенсация за сен­сацией, опять полный крах специалиста «И. М.», будто бы предчувствовавшего это и из опасений пострадать от гнева болельщиков скрывшегося за инициалами.

Приз имени М. И. Калинина для двухлетних лоша­дей.

Главный судья дал звонок: «Пошел!»— а после этого увидел, что больше половины лошадей остались на старте. Многих удалось вернуть частыми звонками лишь с полу­круга, а жеребец Гермес, которым управлял неопытный ездок, промчался один всю дистанцию, думая, что лиди­рует, и из соревнования выбыл.

Этот фальстарт все спутал. Скачку выиграл Эколог, которого никто не ждал, потому что до этого он успешно подвизался лишь в посредственных компаниях, да и то не бывал первым—со вторыми или третьими призами. Гарлем, выступавший до этого беспроигрышно, пришел вторым, а выдающийся, как все считали, двухлеток Маргелан под седлом Насибова остался без платного места вообще, не вошел в четверку призеров.

Трибуны взбесились — в воздухе метель поднялась от выброшенных билетов. Но еще более сокрушительное по­ражение ждало тотошников впереди.

Выигрыш Большого Всесоюзного приза (Дерби) все в один голос предсказывали красавице Эдит: до этого из шести скачек она выиграла пять, в том числе международ­ную на приз Мира. Думали, что с ней могут побороться победитель приза Открытия Торпедист или Тариф, нахо­дившийся в «большом порядке». Были надежды на Акве­дука (на нем Насибов скакал), поговаривали про Гомогена, не сбрасывали со счетов гастролеров из Ростова Финта и Затона.

А победил Регель—жеребец весьма сомнительного класса, который до этого в пяти скачках лишь дважды подходил первым н который был до того мелким, что по­пона висела на нем, как мужской пиджак на подростке,— не ждали такого дербиста. Он и выиграл, как украл: пока все вели борьбу, срезавшись явно преждевременно, он от­сиживался сзади, а перед трибунами сделал непости­жимый рывок и, пьяно зашатавшись у столба, все же пересек линию финиша первым под стоны, вой и плач болельщиков — опять тысячи картоночек взвились в воздухе.

И только Анилин подтвердил, что на него можно ставить, «как в банк». В призе имени СССР для лошадей четырех и старше лет поле выдалось хоть и маленькое, но сильное—все прошлогодние и позапрошлогодние сопер­ники. Их и на этот раз Анилин побил решительно и без видимых усилий: пришедший вторым Гаер был сзади в четырех корпусах, а Хорог, у которого на этот раз снаря­жение было в полном порядке,—в пяти. Далеко отстал и приятель закадычный—Графолог. После этой скачки он уже совсем отчаялся когда-нибудь перегнать Анилина и перестал с ним соперничать вообще. Жаль, понятное дело, его по-дружески, но куда же денешься: каждому свое... Правда, мнение о нем у нас в стране и за рубежом соста­вилось все же высокое: его с удовольствием купили бол­гарские коннозаводчики, у которых он находится и по сей день.

Хорог тоже перестал упрямствовать, сошел со спортивной арены: согласился, что, когда на ней Анилин, ему делать нечего. И все другие однокашники вынуждены были принять, что, как и раньше, Анилин не им под стать—выше всех на целый класс.

Анилин был сильнейшем среди двухлеток, выиграл Дерби в трехлетнем возрасте и вот теперь стал абсолютным чемпионом страны и получил звание Трижды Венчанного.

Николая Насибова в том году за выдающиеся спортивные достижения Советское правительство наградило орденом Трудового Красного Знамени.

А впереди их обоих ждали новые старты.

ГЛАВА IX,

про Париж, самый скверный, на взгляд Анилина, город на свете

Знаменитые футболисты, которым приходится много ездить, судят о городах, где они сыграли хоть один матч, перво-наперво по тому, что там за «поляна»—так они называют стадион, а уж потом могут вспомнить и об архитектуре, и о памятниках старины, о театрах и музеях. У Анилина, очевидно, впечатления от новых мест определялись прежде всего тем, что здесь за ипподром—с какой дорожкой, с какими виражами и грунтом, как дается старт, какие конюшни и паддоки. И с этой точки зрения он находил столицу Франции едва ли не самым скверным городом на земном шаре.

Сам по себе Лонгшампский ипподром, расположенный под Парижем, бесспорно, очень даже хорош, но лишь для тех, кто тут хозяйничает, а не гостюет.

Так же печалится кукушка в пышных лесных роспле­сках, знакомую мелодию насвистывает иволга. Ястреб-перепелятннк, чуть ли не тот же самый, что и дома на конезаводе, наводил панику на пернатый мир: так же часто машет короткими крыльями, так же стремительно и коварно выскакивает из засады, и с таким же ужасом бросаются от него в окна конюшни, разбивая стекла, голуби, ныряют в воду как по команде утки, а воробьи сыплются под кусты акации, словно сбитые ветром. У здешней славки такая же простенькая и звучная песенка, как и у славки кубанской, и пеночка-веснянка, и дрозд прилетают на утренней заре со знакомыми напевами, и так же сочно крякает коростель в лугах—все знакомо и привычно, но вместе с тем все словно поддельное, неправдашное и не твое. И ничего удивительного в этом нет: когда человек приходит в гости в незнакомый дом, он видит предметы и вещи самые обыкновенные и примелькавшиеся, но прежде, чем сесть на стул, потрогает, проверит его, прежде чем взять что-то в руки, осматривается, приноравливается. Но— и дом дому рознь: в одном в момент освоишься, а в другом часами просидишь—и все тебе будет неприятно и несподручно.

Лонгшамп был из тех ипподромов, к которым надо привыкать исподволь. Чтобы хорошо внедриться в его быт и чувствовать себя совсем раскованно, иностранные жокеи со своими лошадьми приезжают обычно за месяц-полтора.

Насибов с Анилином прибыли за три дня до соревно­ваний. Многое было в диковину, а иные порядки раздра­жали, из себя Анилина выводили.

Начать с того, что его денник выходил окошками на проезжую часть улицы, по которой день и ночь с визгом проносились машины. Под окном цвел жасмин, но запах его проникал в денник только вместе с ядовитыми примесями—отработанных горючих газов и пыли. Федя гово­рил про Анилина: «Это удивительно обаятельная лошадь». Он имел в виду, конечно, не обаяние, а обоняние—спо­собность различать запахи. Качество замечательное, Ани­лин никогда в жизни не мучился коликами живота, потому что за километр чуял носом белену, дурман, репейник, лопух и другие вредные для желудка травы, ко­торые запросто съедают овцы, козы, коровы и лошади с притупленным чутьем. Но вот здесь его тонкое обо­няние играло дурную службу: никак он не мог притер­петься к зловонию, даже и не спал из-за этого—всю ночь напролет вздрагивал и шевелил в беспокой­стве ушами.

Но это бы еще куда ни шло, а вот стартовые маши­ны — такой кошмар, что лошадь только увидит ее, на­чинает пятиться и всхрапывать.

Чудовищно ревущий тягач волочит и ставит поперек дорожки уродливое сооружение, которое состоит из множества узких чуланчиков-боксов, соединенных сталь­ной рамой. У боксов две двери—спереди и сзади.

Анилин привык к вольным пускам—человек с фла­гом, волейбольная сетка на резинках, а здесь надо просунуться в железный чулан через заднюю дверцу, ко­торая тут же наглухо закрывается, и стоять взаперти До тех пор, пока не раздастся команда главного судьи: «Приготовиться!» Враз распахиваются все пе­редние калитки — старт дан. Да, уже дан: никого не интересует, приемист ты или медлителен, капризен или боязлив, помчался стремглав или еще стоишь дурнем.

По идее-то, ясное дело,—здорово, никаких фальстартов, но ведь этому надо особо обучиться и свыкнуться с тем, что у тебя клацают перед носом и за хвостом же­лезные зубы, которые—кто же их знает?—может, еще и кусанут как следует... Времени в обрез, а Анилин в клетку заходить ни в какую не хочет—впору домой отправляться.

И уговаривал его Николай, и ругал — ничто не помогало.

Стали насильно загонять: четыре дюжих французских мужика за уши и за хвост крутят, тянут Анилина, толкают, бьют, будто он в чем-то виноват. Запихнули, замкнули двери,—Анилин стал так беситься в клетке, что упал. Ни­колай еле успел выдернуть ноги из стремян и уцепиться руками за железную балку. Висел под потолком, а те же мужики отворили дверь и ухватились ручищами Анилину за хвост. Он тоскливо и жалостливо ржет, взмок всей ко­жей так, что ручейки с него побежали,—не привык к та­кому обращению.

Второй раз силком всунули, потом третий тем же макаром, четвертый... Изнемог Анилин, смирился. Николай принудил его упираться носом в металлическую дверцу, непрестанно освежая поводом (бил ремнем, если по-честному говорить).

Дали пробный старт — отскочила со щелчком железная дверь, Анилин со страху назад подался.

Два дня мучили его, научился наконец — нет, не выс­какивать, конечно, — хоть как-то вылезать по команде. Два дня он не ел, не пил, равнодушно наблюдая, как вего кормушке пируют жуликоватые воробьи. Кстати, и с кор­мом в Париже было плохо, хозяева совсем об этом не за­ботились. Американцы предусмотрительно привезли с со­бой из-за океана овес, сено и даже воду в целлофановых мешках. И к счастью, в американской команде был знако­мый Насибову по соревнованиям в США жокей Шумейкер, он-то и выручил: дал сена взаймы. Сенцо было самое едовое — с клевером да кострецом, но Анилин только выдергивал его себе на подстилку.

— Похудел, как крючок стал, — вздыхал, глядя на Анилина, Николай.—Что с него можно спросить?

Пришел знаменитый в прошлом жокей, скакавший не­когда в Москве Джеймс Винфильд, который, невзирая на свой преклонный возраст, не утратил жокейского вида, сказал с сожалением про Анилина:

—Хорош, но скакового тела пока нет.

Всего сутки осталось на знакомство с Лонгшампским полем—со всеми его непривычными поворотами, неудобнымн и неожиданными подъемами и спусками. Не было времени сделать даже контрольный галоп на всю дистанцию, на две тысячи четыреста метров,—так просто пропрыгал формальности ради один километр...

В этаких условиях и рядовую скачку выиграть мудрено, не то что в компании мировых резвачей.

А это был знаменитый приз Триумфальной арки — ве­нец скакового сезона для чистокровных лошадей, манящий коннозаводчиков всех пяти континентов: его стоимость— больше миллиона франков, а в переводе на наши деньги — двести тысяч рублей! Во Франции любят конные состяза­ния. Журнал «Всеобщий спорт», например, на первой стра­нице публикует рассказы и отчеты о скачках, а уж затем идут футбол, парус, рапира, бокс... Чистокровных верховых во Франции шесть с лишним тысяч голов, даже больше, чем на родине этих лошадей—в Англии. Устанавливая миллионные поощрения, превышающие по стоимости та­кие популярные скачки, как Кентукки-Дерби, приз Жо­кей-клуба, Рояль Окс, французы стремились сделать со­ревнование на приз Триумфальной арки крупнейшим ми­ровым событием, и они добились своего: каждый год сюда собираются звезды со всего коннозаводческого небоскло­на. А в том, 1965, году состав участников был сильным на редкость: французские газеты писали, что таких лошадей Лонгшамп не видел по крайней мере десять лет.

Какие шансы были у Анилина?

Французы в журнале «Скачки и коневодство» писали, что все прибывшие элитные лошади Европы и Соединен­ных Штатов, «не имея надежд победить, должны радова­ться, что им предоставлена честь участвовать в этих уни­кальных скачках».

Американская газета «Нью-Йорк Таймс» писала: «Лучшее, что могла сделать иностранная лошадь в этой скачке, — это занять пятое место».

Почему так низко оценивались шансы гастролеров? Да потому, что из СССР, Италии и США скакало по одной лошади, из Англии—две, из Ирландии—три, а фран­цузских было двенадцать, в полтора раза больше, чем гос­тей. Разве же они могли бы позволить увезти из своей стра­ны такой приз, не говоря уж про те стены, которые помо­гают дома, и о том объективном факте, что Франция тогда располагала высококласснейшими, лучшими в мире лоша­дьми. Поэтому и пятое-то место — подвиг для чужеземца.

Анилин и его жокей находились в самых худших усло­виях, и, пожалуй, их бы никто не осудил, закончи они со­ревнование, находясь где-нибудь во втором десятке. Это пишется, понятно любому, не в оправдание — это все су­щая правда.

Конечно, Анилин так и не примирился с боксами: дали старт, а он стоит, с ноги на ногу переминается, будто в сму­щении. Насибов готов к этому — резко, даже грубовато понукает его вперед. Ну ничего — более менее сносно на­чали скачку, лишь самую малость отстали от других.

Неделю, не переставая, шел дождь, и потому сейчас из-под копыт летят тяжелые, как булыжники, комья грязи.

Первая половина дистанции идет в гору. Сразу же ста­новится очевидным, что в этой скачке не может быть слу­чайных победителей — только лошади экстрамеждународ­ного класса способны выдержать такое напряжение борь­бы. Итальянский крэк Марио Висконти полдистанции воз­главлял скачку, но это далось ему очень дорого — фини­шировал он двадцатым, самым последним!

Участники растасовались на две неравные группы: пять французских лошадей и крэки США, Англии, Ирлан­дии откровенно сдали, затем и вовсе кончились, а семь скакунов — хозяев ипподрома и с ними Анилин и Марио Висконти спорят за лидерство. За «малым лесом», где уча­стники соревнования на время скрываются из глаз зрите­лей, не выдерживают темпа и отпадают одна за другой еще три французские лошади.

Противоположная прямая переходит в три равных по ширине поворота, каждый из которых потом выходит на финишную прямую, идущую под уклон.

Слева — трибуны, справа — толпы народа и огромное скопление разноцветных легковых автомобилей, на которых зрители приехали внутрь скакового круга по специаль­ным тоннелям. Но вот снова лишь деревья да кустарники — сбоку мелькают красные виноградные лозы и серебрис­тые кусты олив, а впереди только мокрая дорожка и не ле­тят в морду комья грязи, не слышно тяжелых всхрапывании: Анилин один, он выходит на полкорпуса вперед фран­цузских лошадей, возглавляет скачку!

Но эх, как же это скверно — не подготовиться вовремя и не знать всех условий борьбы, особенностей поля!.. По­том в советском журнале «Коневодство и конный спорт» напишут: «По мнению спортивных обозревателей, прове­ди Н. Насибов скачку более расчетливо и сохрани силы для броска на финише, все могло бы быть иначе. Анилин мог бы стать и победителем».

Да, может, и смог бы, а без «бы» не обойтись, потому что разве мыслимо выходить на старт сразу же после из­нурительного переезда, не успев и копыт ополоснуть! Насибов знал, что делал: рывком у французских лошадей не выиграть, надо брать только на силу.

А что касается мнений «спортивных обозревателей», то были они очень разноречивы. Если руководитель ко­манды Е. Н. Долматов брюзжал: «Зря ты, Николай, стал водить скачку, мог бы на два-три места ближе к столбу быть», — то знаменитый Джеймс Винфильд сказал: «Поздравляю с красивой, грамотной ездой!» В феврале 1966 года французское издательство «Уник» выпустило специальную брошюру, посвященную этой скачке. Там говорится, в частности, вот что:

«Русский Анилин — очень красивая мощная ло­шадь — был на скачке совершенно замечателен. Каза­лось, его не очень понукали. Однако «интервьюеры» гово­рят о его жокее Насибове (одном из лучших в России, где ему поручают обучать учеников), что он счел полезной эту тактику из опасения быть запертым в клубке скачки и что поэтому он не спешил; другие поняли так, что он упрекал себя — зачем не увеличил скорость. Не зная этого русского, мы искали истину только в наших биноклях, и первая версия представляется нам более верной».

Сам Насибов так комментировал эти слова:

— Рассмотреть истину в бинокли невозможно. Был только один путь выиграть ту скачку — идти на силу. Но Анилин не был готов к этому. Он не только не успел акклиматизироваться во Франции, но даже не познако­мился заранее со скаковой дорожкой Лонгшампского ипподрома.

Прямая шла под уклон, и вдруг оказалось, что метров за двести до финиша — снова подъем. Анилин сразу за­метно сдал. Рыжий Си Берд пламенем махнул мимо, французский жокей успел что-то крикнуть Насибову. Потом Николай узнал, что жокей Пат Гленнон выкрикнул: «Черт, а не конь!» — но тогда был одним занят: заставить Анилина увеличить резвость.

И Сент Мартин на Реляйнесе выделился из группы и ушел вперед.

Близится полосатый столб. Анилин идет третьим, но ноздря в ноздрю с ним подходит Диатом под Дефоржем и Фри Райд под Эртером.

Все другие лошади остались в пяти и более корпусах сзади. Не считая Анилина, наиболее удачно из иностранцев проскакал американский жеребец Том Рольф — лучший сын легендарного Рибо, сумевшего дважды выиграть приз Триумфальной арки. Ирландский дербист Мидеу Курт занял девятое место, первые лошади Англии закон­чили скачку в хвосте.

Да, но кто же на третьем месте?

Объявили победителя Си Берда и взявшего второй приз Реляйнеса, а у Диатома, Фри Райда и Анилина оди­наковые секунды — как они разделят места, должен ска­зать автоматический фотофиниш.

Проявлена пленка, выяснилось: Анилин проиграл французским лошадям «шею».

Чествовали победителей. Николай знает немецкий язык, немного английский, но французскую речь не пони­мает. Генеральный директор французского общества чи­стокровного коннозаводства господин Жан Романэ гово­рит что-то, жокеи и тренеры время от времени хлопают ему. Ориентируясь на них, аплодирует и Николай: они тихо — и он еле-еле, они с воодушевлением — и он не отстает. В одном месте все уж очень дружно грохали ла­донями, постарался и Николай — от души порукоплескал, а потом с конфузом узнал, что аплодировал-то, оказывается, самому себе!..

Жан Романэ сказал, что направляет письмо на имя министра сельского хозяйства СССР, в котором отмечает Анилина как хорошего, классного пятого, оставившего в побитом поле английского, американского, ирландского и итальянского крэков, что выступление Анилина для первого раза на ипподроме Лонгшамп исключительно, и это мнение разделяется спортсменами всех стран, кото­рые приняли участие в розыгрыше этого приза, что бла­годаря выступлению Анилина в скачке на приз Триум­фальной арки в 1965 году значение коневодства Советско­го Союза намного повысилось и открыло советским ло­шадям широкую дорогу на лучшие ипподромы мира.

— Я не себе, а Анилину хлопал, — нашелся Николай, когда товарищи добродушно подтрунивали над ним.

А потом все так же беззлобно посмеялись над фран­цузским тренером Данденом, который спросил:

— Мосье Насибов, я смотрел пьесу вашего писателя Ивана Тургенева «Месяц в деревне». Там один помещик говорит: «Ну и устроили ему прогулку на черных лоша­дях». Почему в России считается плохо ехать на черной лошади?

Николай объяснил, что предводителя дворянства на выборах «прокатили на вороных» — значит, положили в урну черных шаров — это «против».

— Когда все против, мы, русские, и говорим: «прока­тили на вороных». Данден рассмеялся:

— Значит, я знаю русский язык так же замечательно, как вы французский! Рассчитались!

— Квиты! — подал ему руку Николай.

Насибова поздравляли: французы искренне считали, что это большой успех. Да и не только французы. Если полгода назад западногерманский негоциант, приезжав­ший в конезавод «Восход», не рискнул заплатить двести тысяч, то сейчас многие высказывали желание сиюминут­но выложить за Анилина полмиллиона долларов. Амери­канская газета «Нью-Йорк тайме интернейшл» писала:

«Русская лошадь побила на несколько корпусов Тома Рольфа — американского трехлетка, победителя приза «Прикнесс». А вот что было оказано в английской газете «Дейли телеграф»: «Ни одна из наших лошадей, на кото­рых мы возлагали надежды — Онцидиум и Содерини, не сыграла никакой роли на финише... Русский Анилин был пятым, показав себя очень хорошо...»

Таково было мировое общественное мнение, но сам Анилин его, конечно, не разделял: первое место—это да, это он всегда чувствовал, а все остальные, пятое или второе безразлично,— это уж поражение. От Парижа у него осталось самое неприятное впечатление, и его не из­менили и два последующих визита.

Анилин оказался здесь через год проездом из Нью-Йорка в Берлин и дальше в Москву: пересаживался на другой самолет. И было все неладно, плохо.

Началось все еще в Америке: вдруг выяснилось, что в самолете не хватает места для Насибова и он должен до­гонять другим рейсом — и так-то тошно в самолете, а тут еще в одиночку.

В Париже достался самолет какой-то дырявый, со щелями, и в нем была такая дуроверть, что не мудрено было подхватить двухстороннюю пневмонию. Николай пытался своим телом заслонить Анилина от сквозняка, но куда там — Насибов хоть и не маленького роста, но тонкий, Анилин громадина по сравнению с ним. Потом добавок выяснилось, что погода нелетная, заставили вылезать под холодный дождь.

Когда дали наконец взлет — опять беда: лопнул пропеллер. Пока его меняли, пришлось стоять среди вонючих бензиновых баков.

Починили самолет — опять разверзлись небесные хляби, еще часа два дрогли. Уж на что не любит Анилин самолет, а и то облегченно вздохнул, когда оторвались от взлетной полосы в аэропорту Орли.

Через год судьба в третий раз занесла в этот, как все толкуют, красивейший город на земном шаре (а сами па­рижане всерьез уверяют, что это даже и «не город, а це­лый мир»).

В Кёльне погрузились в автофургон: в одном отсеке Анилин, во втором Насибов и его новый помощник Ку­лик. Доехали до франко-немецкой границы, выяснилось, что надо пробираться через Бельгию, делать большой крюк. Но для этого нужно предварительно заполучить визу, а значит, возвращаться в Кёльн — восемьдесят пять километров конец.

Немец-шофер посоветовал обратиться в консульство. Совет был дельный, но пока хлопотали визу для проезда по бельгийской территории, пока тряслись кружными до­рогами, Анилин захворал — насморк страшенный и тем­пература тридцать девять и пять десятых градуса. Нача­ли делать уколы пенициллина, всякие растирки, давать па­хучие и горькие лекарства.

В Париж приехали ночью. И опять дождище — мож­но подумать, что здесь небо дырявое. На улицах пустын­но и темно, даже окна жилых домов не светятся, наглухо закупоренные железными ставнями. Правда то хорошо, что легко тут время узнавать, часы висят везде, куда ни посмотри, — на ратушах, на храмах, станциях вокзалов и метро, на особых колоннах и столбах. Николай ездил раньше в Лонгшамп либо на электричке от вокзала Сен-Лазар, либо на пароходе от пристани у Тюильри, а шос­сейной дороги не знал. Шофер сначала храбрился, уве­ренно машину вел, но потом стал все чаще на тормоза нажимать, озираясь по сторонам. Наконец вовсе остано­вился на одной из окраинных улиц, даже мотор заглу­шил. Вылез из кабины, Николая позвал. Оба спрятались под большими, как лопухи, листьями пятнистых платано­вых деревьев. Шофер показывает руками и смеется. Ока­зывается, слева — кладбище, а справа, через дорогу ка­бачок под названием «Лучше здесь, чем напротив».

Шофер перевел эти слова с французского на немец­кий, Николай тоже стал смеяться и сказал:

— На это французы мастаки. У них тут есть футболь­ный клуб, объединяющий работников всяких похоронных организаций — кладбищ, мастерских, в которых гробы, кресты, венки и прочие нерадостные вещи изготавливают. Так команда этого клуба называется «Спи спокойно!».

Оба опять принялись гоготать, их еще и Кулик под­держал. Анилин слушал осуждающе: ведь ужаснейшее положение, а они веселятся! Правда, шофер сразу же и посерьезнел, произнес озабоченно:

— Может, и верно сказал ваш великий Достоевский, что Париж — единственный город, где можно быть не­счастным и не страдать, однако что-то все же надо пред­принимать... А то недолго и до страданий, особенно крэку вашему. Куда, в какую сторону подадимся? Я только то знаю, что нумерация домов всех улиц здесь начинается от Сены либо по ее течению...

Загорелое, жесткое лицо Николая оставалось беспеч­ным, даже веселым. С интересом выслушав шофера и убедившись, что никакой полезной информации от него не получить, он решил:

— Сейчас я сбегаю — такси найму.

Это Насибов здорово придумал: легковушка пошла впереди, дорогу показывает — фургон следом. Куда ни посмотришь — улицы да мосты, перекрестки да росста­ни, насилу доплелись до ипподрома.

Лонгшамп — значит в переводе на русский язык «длинное поле». И верно — страх как длинное: почти на три километра протянулось между Булонским лесом и берегом Сены. Вдоль всей скаковой дорожки по эллипти­ческому, приплющенному кругу тянутся белые чистень­кие конюшни. Все их ославили в ту знобкую промозглую сутемь, отыскивая свое место, а когда нашли, то выясни­ли, что зря старались: Анилина надо сначала лечить. По­ставили его, кашляющего и хлюпающего, в лазарет, где нестерпимо воняло карболкой, гашеной известью, еще чем-то нехорошим.

Угрюмый коновал стал по нескольку раз на дню раздирать до боли губы — велел язык показывать, загонял под кожу иголки, совал в рот всякую пакость, лекарства заставляли принимать в лошадиных дозах.

И выступать здесь опять было делом зряшным — мало того что снова свое имя опозорил, еще чуть ногу в выбоине не сломал. Он скакал в своей жизни двадцать семь раз и только три раза оставался без призового места; сначала в двухлетнем возрасте в Будапеште, когда был без Насибова и в большом беспорядке, а еще дважды как раз вот на Лонгшампском иппод­роме... Нет, нет, что ни говорите — скверный го­родишко этот ваш хваленый Париж; не чаял Ани­лин, как и выбраться из него.

Если бы ему было вдомек, то смог бы он утешиться вот каким фактом: французы, рекламируя скачку на приз Триумфальной арки, и по сей день особо подчеркивают, что за него в разные годы (а он существует с 1920 года) боролись феноменальные лошади, и следует их перечис­ление — Рибо, Рибокко, Си Берд, Анилин, Баллимос, Реляйнес, Сер Айвор, Ортелло. Ну что же: ради того, что­бы попасть в такой поминальник, не обидно и горе помы­кать. Хотя как сказать: и без Триумфальной арки имя Анилина было бы в самом ярком созвездии мировых ска­кунов.

ГЛАВА Х

Галопом по Европе

Через две недели после скачки на Лонгшампском ип­подроме Анилину предстоял старт в Кёльне.

Как часто с ним случалось, в поездке он ничего не ел, опять рассопливился и расчихался. Здесь надо огово­риться, в скобках, что повышенная чувствительность Ани­лина ко всем изменениям в пище, в условиях содержания, в погоде не были свойственны ему лишь — это особен­ность всех чистокровных верховых, да и вообще — всех лошадей. Это ведь только говорится так — «лошадиное здоровье»: этими словами лишь сила и выносливость подчеркиваются, но не стойкость перед суровостью жиз­ненных обстоятельств. Или вот говорят еще любители спиртного — «лошадиная доза». И это лишь фраза: орга­низм самого сильного жеребца не справится даже с по­ловиной того алкоголя, что принимают внутрь иные «тотошники» за один скаковой день. И плакат о вреде ку­рения лишь для несведущих выглядит убедительно: де, капля никотина даже лошадь убивает! Но того в плакате не предусматривается, что для любой лошади смертель­ной является доза яда, в семь раз меньшая, чем для че­ловека, или что лошадь может погибнуть от разряда электрического тока, силу которого человек пальцами рук даже и не почувствует. К изменениям температуры лошади привычны, способны переносить и лютую стужу, и африканскую жару, но вот сквозняки—нож острый для них. Потому-то тогда, при переезде из Парижа в Кёльн Анилин занемог — железнодорожный вагон хоть и утеп­ленным был, но на ходу поезда продувался насквозь. Насибов тогда сильно переживал: поставил Анилину термо­метр — жар, чуть не под сорок градусов, уж не воспале­ние ли легких?!

Но все обошлось хорошо. Стоило Анилину попасть в знакомую уютную конюшню, где вдосталь было сладкого сена, овса, отрубей, моркови и сахара, как все его недуги будто рукой сняло. Секрет быстрого исцеления заклю­чался, ясное дело, не только в конюшне да в еде — он всегда жил с комфортом и вкусно питался, а в том еще, наверное, что он сразу вспомнил: здесь его уже чествова­ли!

И суетиться не надо — времени впереди как раз. И никаких тебе сюрпризов, все знакомо, понятно — куда как с добром.

На следующее утро Кулик подседлал его, и он катал на себе Николая шагом, рысью и легким галопом по песча­ной и травянистой дорожкам. А в вечерние сумерки— самое любимое его время дня — просто моцион, проме­над перед ужином.

За неделю до стартов — «подгалоп», в среду галоп правдашний.

Одно из таинств жокейского искусства — чувство пейса. В отличие от наездников, которые восседают в ко­леснице, держа в руках вместе с вожжой секундомер, жокей должен определять резвость скачки на глазок. Эта относительная (не отрешенная, не безусловная — сравни­тельная по отношению к другим лошадям) скорость, которую жокей каждосекундно определяет про себя и ко­торой руководствуется, решая, как сложить скачку, и на­зывается пейсом. Николай проскакал контрольный га­лоп на две тысячи четыреста метров, у отметки его ждал с секундомером Кулик. Нажав на головку хронометра, он спросил:

— Как по-твоему, сколько?

— Две сорок, — без раздумья бросил Николай.

— Гениально! — восхитился Кулик. — На полсекунды всего промазал.

Анилин мчался, значит, со скоростью легкового автомобиля — почти шестьдесят километров в час, но когда его расседлывали, стоял в паддоке свеженьким, будто в легком кентере прошелся: живот при вздохе поднимался не высоко, ровно, кожа почти не вспотела, он шлепал ниж­ней губой и озирался по сторонам, словно просился еще раз на круг. Ветер заголил ему гриву, и он стал похож на патлатого подростка-забияку.

Николай огладил лошадь, с удовольствием ощущая под рукой упругую и нежную кожу. В большом по­рядке был Анилин, и Насибов мысленно похвалил се­бя за то, что в Париже не потребовал от лошади всех ее сил: Си Берда все равно бы не обогнал и к Большому призу Европы не был бы готов.

Утром, придя в конюшню, Николай задал всегдашний вопрос:

— Как Анилин?

— Накушамшись, почивать легли-с!..

— Овес весь съел?

— Хоть бы единое зернышко приличия ради оставил!

— Молодчик! А грум из французской конюшни пла­чется: у них лошади разнервничались, как индюшки, ни­чего в рот не берут.

— Наш добавку просил.

Анилин был в прекрасной спортивной форме.

Перед трибунами огромный, в несколько обхватов, циферблат секундомера. Рядом — еще более огромное, в два лошадиных роста — кольцо с надписью: «PREIS VO EVROPA»

Большой приз Европы привлек внимание многих коннозаводчиков: западногерманские газеты писали как о вероятном победителе про своего крэка Кронцейга, с серьезными намерениями привезли в Кёльн французы Ло­гопеда, а англичане — Алкалда, выигравшего подряд несколько крупных состязаний.

Ажиотаж в прессе был великий, предсказывали упор­ную борьбу, однако на дорожке Анилин боролся лишь сам с собой — шел на рекордное время, пройдя дистан­цию без соперничества, а следовательно, и без необходи­мости выкладываться полностью. Кронцейг затерялся в общей ватаге неудачников. Шум удивления и разочарова­ния на трибунах был Анилину лучшим приветствием.

Вне конкуренции скакал Анилин на ипподромах Ев­ропы и в следующем году. Выиграв все до единого старта, какие только он принимал — приз Будынка, имени СССР, приз Пекина, Большой Кубок социалистических стран,—снова приехал в Кёльн, чтобы вторично попытаться взять приз Европы.

Англичане привезли высококлассного жеребца Сальво, очень веря в его полный успех, этот скакун был вторым в призе Триумфальной арки. Двух отличных лошадей прислали французы, да и сами немцы готовились очень серьезно.

Накануне розыгрыша приза—в субботу 22 октября — на Кёльнском ипподроме возник забавный спор.

Президент ипподрома пригласил для рекламы за осо­бую плату лучшего жокея Франции Сен Мартина.

Реклама, что и говорить, была манящей. Перед интер­национальными скачками прошло несколько внутренних западногерманских, и Сен Мартин выигрывал их в блестя­щем стиле одну за другой. Он грациозно сидел в седле, был на диво искусен в управлении лошадью, езду на дис­танции рассчитывал без промашек и побеждал, как пра­вило, концом: поотстав, на финишной прямой давал лошади бурный посыл — словно выпад шпаги, молние­носный и меткий! На трибунах, естественно, буря востор­га — артист, да и только!

То ли взыграло самолюбие у Николая, то ли подшу­тить над французом ему вздумалось, но он сказал прези­денту ипподрома:

—Сейчас я сниму вашу рекламу.

Тот в амбицию:

— Не за этим приехал сюда великий Ив Сен Мартин!

Сам француз обеспокоился:

— Что, на Анилине?

— Нет, Анилин будет выигрывать завтра, а сегодня пойдет в кон его младший братишка Аншлаг.

Только по тому, как шало блестели черные глаза Насибова, можно было понять, что «младший братишка» как раз и есть вроде того, которого герой пушкинской сказки выпустил на соревнования с бесенком. Но Сен Мартин ничего не знал про поповского работника Балду, шутку не понял.

— Не слышал, не слышал про братишек, - вполне успокоенно сказал он, да еще и добавил явно с поднач­кой: — Я больше Абендштерна опасаюсь...

— Правильно, потому что остаться третьим — совсем не в дугу.

Так, подзадорив друг друга, начали готовиться к скачке на международный приз Бер Мемориал — это приз в память бывшего вице-президента местного скако­вого общества.

Сен Мартин ехал на жеребце Сан Солели: одна из лучших немецких лошадей — ни больше ни меньше, во всяком случае борьба с ним Аншлагу по плечу. Но по западногерманским правилам, иностранные лошади при прочих равных условиях должны нести вес на три килог­рамма больше немецких, так что у французского жокея была даже немалая фора: его скакун нес пятьдесят шесть килограммов, Аншлаг — пятьдесят девять.

Приглашают на старт. Конюх подсадил Сен Мартина, тот вспорхнул над лошадью и ткнулся сухим задом в седло. Сел хватом, несколько рисуясь и, конечно, в убеж­дении, что приз станет сейчас его легкой добычей. Каза­лось, что и лошадь знала цену своему жокею, она несла его к старту легко, бережно — словно боялась расплес­кать. Перед сеткой замерла, согнув шею, и стала терпе­ливо, знающе ждать.

Аншлаг тоже не хотел ударить в грязь лицом — и он встал так, словно все четыре ноги ему вкопали в землю. С достоинством подъехал и немецкий жокей Лангнер на Абендштерне.

Трибуны заурчали в предвкушении божественного зре­лища. И они не обманулись в ожиданиях: было на что посмотреть!

Насибов, Лангнер и Сен Мартин были чемпионами среди жокеев своих стран, и предстояло соревнование прежде всего именно между ними. Это определяли и ус­ловия скачки: длинная, трехкилометровая дистанция, тя­желый, размытый долгими холодными дождями круг.

Сначала все мчались одной ордой — караулили друг друга. Но уже в первой половине пути жокеи-звезды яви­ли свое полное превосходство над остальными, отдели­лись на большой просвет и повели борьбу лишь втроем.

Вот где чувство скорости играло решающую роль! По­няв сразу же, что скачка складывается резво, Насибов наметил для себя выигрывать ее концом. Был ли риск в том, что он преодолел в себе соблазн тут же, не меш­кая, настигнуть улетевшего вперед и проходившего пяти­сотку за тридцать секунд Сен Мартина? Ведь чего добро­го, и не успеешь его потом достать... Но нет, расчет Ни­колая не поднимать хлыста до последней прямой, а пере­нести всю остроту борьбы на финиш и там вырвать победу с помощью «железного» посыла оказался безошибочным, Сен Мартин самонадеянно и беспечно занимал голову скачки. Последний поворот, решающая прямая — кажет­ся, что он определился на первом месте твердо и оконча­тельно. Так многие зрители решили, уже хлопают и кри­чат «браво!», но трезвый голос диктора предупредил по радиотрансляции:

— Еще ничто не ясно, последнее слово будет произ­несено на последних метрах.

Он как в воду смотрел.

Насибов отдал повод, одновременно вывернул хлыст. Аншлаг начал быстро сглатывать расстояние, отделявшее его от лидера. Вот уже совсем рядом, прямо перед гла­зами, иссеченный «палкой», ставший полосатым, как у зебры, круп Сан Солели. Немецкий жеребец притупел, шел явно не ходко, хотя жокей лупил его немилосердно.

Мгновение продержалось рядом и ушло за спину ис­каженное досадой и ставшее от этого старческим и некра­сивым лицо Сен Мартина. Дымчатая грива лошади пласталась на ветру, почти задевала правую на отлете с хлыстом руку Николая, и он даже успел различить, что белых волос в гриве несколько больше, чем черных.

Когда ничего уж не стало видно, Николай стал ори­ентироваться на слух. Уловил, что копытный перестук за спиной начал дублироваться, и понял, что с Сен Марти­ном еще кто-то вступил в борьбу. Судя по реакции три­бун, которые всколыхнулись единым радостным приды­ханием, это борьбу повел немецкий жокей, и повел небез­успешно.

Так оно и оказалось: перед финишной чертой фран­цузского жокея обошел еще и Лангнер на Абендштерне.

С трибун сбежала какая-то пожилая дама с букетом осенних цветов, крупных и ярких. Она улыбалась при этом, но как-то не очень весело, даже несколько сумереч­но: наверное, она собиралась преподнести хризантемы и георгины своему соотечественнику, а уж на худой конец Сен Мартину, скакавшему на немецком коне.

Аншлаг словно бы понял ее неудовольствие и сам раздосадовался: вытянул из рук Николая букет, пожевал его и брезгливо выплюнул — видно, садовые цветы не вкусны.

Немецкие газеты назвали Аншлага «новым Анилином», рассмотрели в нем высокий класс, с чем истинные знатоки не могли согласиться, понимая, что шумиха поднята единственно для того, чтобы утешить Сен Мартина и Лангнера: Аншлаг хоть и одержал за своюжизнь несколько блистательных побед, никогда не входил в число лошадей выдающихся.

Насибов был доволен — приятная победа, почетный именной приз и награда в десять тысяч марок, а СенМартин в этот же вечер погрузился в самолет и отбыл по Францию, не оставшись на приз Европы.

Все хорошо, но ведь не за тем же приехали сюда, чтобы Сен Мартина осрамить и рядовой приз взять. Ко­нечно, главная цель — завтра.

По утрам Анилин обычно, заслышав вошедшего в ко­нюшню Насибова, поднимался и, пока тот шел по ко­ридору, успевал сделать «физкультурную зарядку». Люди не все занимаются утренней гимнастикой, хотя все знают, как это полезно, а лошади делают ее без всякой агитации. Сразу же после сна сначала непременно несколько раз потянутся, резко и ритмично, словно бы по счету «раз-два-три-четыре!». Затем идет непрерывная серия упражнений при которой вздрагивают и напрягаются все мус­кулы. Заканчивают они зарядки глубокими и шумными вздохами и выдохами.

Когда Николай подходил к деннику, Анилин повора­чивался ему навстречу и издавал довольное ржание.

А в это утро произошло невероятное.

Анилин не только не приветствовал Николая голосом, но даже и на ноги при его появлении не поднялся!..

Первая страшная догадка: «Заболел!»

— Алик, подъем! — понудил его голосом Николай. Анилин мешкотно, через силу будто бы и с большим неудовольствием повернул голову. Мимика у него развита слабо, но взгляд всегда честно и правдиво выражал настроение и физическое состояние. Нет, он не болен: его оливковые глаза не были опавшими, наоборот — они вспухли и блестели дерзостью, почти гневом.

— Что за фокусы, Алик? — изумился Насибов. Анилин ворохнулся, но в последний момент раздумал вставать и только заржал — коротко и отрывисто.

— Эдак, э-эдак... — озадачился Николай. Он отлично знал все оттенки голоса Анилина. Сильным и продолжительным ржанием выражались радость и удовольствие, сиплым и коротким сообщалось о боязни чего-то, дребезжащим и прерывистым — о каких-то физических недугах. Сейчас он сказал Николаю, что сильно рассержен на него.

— Ты, значит, осерчал на меня? Но за что?

Анилин печально повернул голову в сторону денника, в котором стоял Аншлаг.

Николай тоже перевел туда взгляд.

Вчера после скачки, радуясь победе над Сен Марти­ном, он был менее внимателен к Анилину, чем обычно, и больше, чем обычно, обласкал Аншлага. Так, может, этим остался недоволен Анилин? Ревнует?.. Но возможно ли такое?

Точного ответа Николай найти не мог, но одно было ясно: Анилин желает, чтобы сейчас его жокей, вопреки заведенному правилу, первым подошел и оказал бы ка­кие-то особые знаки своего благорасположения.

Насибов почесал Анилину шею под гривой, достал из кармана загодя подобранный в ворохе привезенной на ипподром травы букетик полевого осота. У Анилина мно­го любимых лакомств — приносит ему Николай снопи­ки, сложенные из богородской травы, тмина, душицы, мяты или цикория, пучочки тысячелистника или чебреца. Ну и, само собой, люцерна и клевер, райграс, овсец, ов­сюг и настоящий овес. Но не было для него угощения слаще, чем этот колючий, с нелепыми, на репей похожи­ми цветочками белокровный осот — растение, в деревнях презираемое и безжалостно преследуемое. Этот сорняк и изгой, отвергаемый и коровой, в желудке которойможет перевариться, кажется, едва ли не ржавый гвоздь, приво­дил всегда Анилина в восторг и делал его бодрым и ве­селым.

Сейчас он, конечно, не мог не понять, что такое рос­кошное угощение мог поднести лишь истинный и беско­рыстный друг. Жадно проглотив пучок осота, Анилин вы­разил свою признательность за него голосом: начал с низких, густых нот, затем бархатный тон постепенно пе­решел в высокий, будто звенящий.

Восстановились мир и дружба. Но как начался этот день необычно, так необычно он и кончился...

Приз Европы оспаривало десять лошадей: пять из ФРГ, по две из Франции и СССР и одна английская.

Анилин, как прошлогодний победитель, нессамый большой вес — шестьдесят два килограмма, почти на полпуда больше второго фаворита скачки Сальво(это,наверное, несколько десятков ключей, причем вместе с замками!).

Николай распределил плоские свинцовые грузила — часть в потник, часть в седло, остальные себе в карманы. Сделал круг, проверяя надежность подпруги и пригляды­ваясь к главному сопернику — гастролеру из Англии: Сальво прохаживался рядом, шлепая по лужам и нетер­пеливо взбрасывая голову. Скакун от ноздрей до пят, легкий и гибкий в движениях, он выделялся своим поряд­ком: крепкий, блестящий, горячий! Впрочем, и другие лошади были сухи и готовы.

Дул сильный ветер, дождь сек в лицо, и лошади норо­вили встать к стартовой сетке задом, выстраивались дол­го и неохотно. А одна кобылка до того рассердилась, что остановилась в сторонке и набычила голову, этой своей позой объявляя: бейте — не бейте, что хотите делайте, не побегу. И вправду не побежала, осталась на старте.

Вчера Николай выиграл «концом», но сегодня надо идти «на класс» — на мокрой дорожке и с очень большим грузом Анилин не сможет сделать броска на финише, на­до брать на силу — так решил Насибов. Он правильно решил, но допустил одну ошибку, которая чуть не стала роковой.

Анилин сразу же бесцеремонно занял бровку и повел скачку. Лидировал уверенно. Ни одна из девяти лошадей даже не пыталась обойти.

Обычно все волнения случаются на финишной прямой, но Николай решил на этот раз лишить зрителей удовольствия: резко прибавив скорость, он далеко ушел от всех, чтобы даже и видимости соперничества не было.

Каких-то тридцать—сорок метров оставалось до столба, казалось — уж и пешком можно пересечь черту вперед всех. Поверив в победу, Насибов сложился — так говорят спортсмены про пассивное поведение жокея на финише. Он стал оглядываться по сторонам, засмеялся даже, увидев, как в коротко и ровно остриженных ку­стах на внутренней бровке заскакали испуганно, словно зайцы, фото- и кино корреспонденты. А раз ослаблен по­сыл, значит, борьба окончена: Анилин начал останавли­ваться. В пересказе все это выглядит длинно и может по­казаться, что на это много времени ушло, но нет — тут всего несколько секунд было упущено, но их хватило ан­глийскому жокею Мерсеру на то, чтобы изменить поло­жение на дорожке.

Не зря эта лошадь выделялась порядком: Сальво сделал невероятнейший бросок. Насибов спохватился, когда уж почувствовал на затылке его дыхание.

Вожделенную черту пересекли вместе, и диктор долго не объявлял имя победителя: опять все должен решить фотофиниш.

— И чего ты головой вертел? — огорченно спрашивал Кулик.

— А для чего же тогда шея человеку? — отшучивался Насибов, но было ему очень невесело. Вытирал Анилина махровым полотенцем, сочувствие у него искал: — Вот какую рюху дали мы с тобой, Алик... Надо же — никогда такого не случалось!

На этот раз фотография была в нашу пользу — белый нос Анилина высунулся вперед на несколько сантиметров, а объявили так:

— Анилин выиграл «голову».

Через три дня западногерманская газета «Спортивный мир» под огромным — через всю полосу — заголовком «Превосходство Анилина поставлено на карту», хоть и попыталась как-то принизить значение победы, вынужде­на была признать:

«Русская чистокровная порода благодаря исключи­тельной лошади Анилину держит нас много лет в рамках так же, как и наших соседей на юге и на западе. Это, ко­нечно, огорчительно для нас, но Анилин, который второй раз получил Большой приз Европы, сейчас в таком поряд­ке, что в этой самой Европе у него нет соперников. Тому, кто не был здесь, трудно по фотографии судить о факти­ческом превосходстве Анилина».

О кёльнской победе рассказали всему миру газеты, радио, телевидение, кино. Анилин был назван лучшей лошадью 1966 года.

ГЛАВА XI,

о том, как Анилин гастролировал в США

На самой подробной карте мудрено отыскать ту точ­ку которой обозначен конезавод «Восход», однако знают про него в обоих полушариях земли. И гости приезжают из самых дальних стран.

Когда пришла телеграмма о том, что прилетает господин Каскарелло из Соединенных Штатов Америки все подумали, что коннозаводчик желает купить интересующий его молодняк. Но совладелец Лорельского ипподрома приехал с другой целью: он привез Анилину персональное приглашение участвовать в розыгрыше Вашингтонского Интернационального приза. Насибов спросил:

— В Соединенных Штатах ежегодно стартуют почти сорок тысяч скаковых лошадей, а в Советском Союзе их всего несколько сот, так зачем вам наши гастролеры?

— Свинья может быть очень большой, но она все рав­но не слон, — иносказательно ответил гость, а когда Ни­колай возразил и сказал, что в США очень много лоша­дей экстра-класса, Каскарелло согласился с этим, но напомнил: — А что в прошлом году говорил мой тесть Джон Шапиро, вы не забыли?

Нет, Николай не забыл: после выступления трехлетнего Анилина в скачке на Вашингтонский приз президент Лорельского клуба, выступая по радио, дал исключитель­но высокую оценку советскому скакуну. Он особо подчеркнул, что Анилин вышел на дорожку с травмой и тем не менее уступил лишь двум лучшим лошадям — хозяевам соревнований и оставил в побитом поле всех гастро­леров — крэков Ирландии, Франции, Венесуэлы, Италии и Японии.

— Уступить хозяевам — это вовсе уж и не так зазор­но, это даже и неизбежно, необходимо, потому что у них путь на ипподром куда короче, чем у европейцев, — уве­щевал Каскарелло, полагая, что Николай огорчился при воспоминании прошлогодней скачки в США.

— Да, конечно, перелет через океан много сил отни­мает...

— Но это еще что! — Каскарелло приехал с твердым намерением заполучить на соревновании Анилина и, боясь отказа, торопился выкладывать свои козыри: — Раньше лошади доставлялись морским путем — иные, выгрузившись на берег, еле на ногах держались. Мы, как вам известно, оплачиваем приглашенным лошадям путь на самолете в оба конца. Причем не оговариваем сроки акклиматизации. Прилетайте заблаговременно, не так, как в прошлом году.

Да, в прошлом году все было нескладно. Собственно, так же было и в Париже на призе Триумфальной арки. Приехали самыми последними, а условия ипподрома совсем непохожи на европейские, начиная уж со времени: Анилин принимал старт, когда в Москве было двенадцать часов ночи. Непривычен климат, удивительны денники в конюшнях — восьмиугольные, которые, может, и удобнее, но неуютны без наметки-то... Да и вообще,чужое и неизвестное поле всегда по рукам и ногам вяжет и стесняет в движениях, кто играл в футбол, знает: на своем стадионе тебе любая выбоина в травяном покрове знакома, а в другом городе даже и ворота иными кажутся.

Объявили, например, какой вес должен нести Анилин. Но измеряли не в килограммах, а в фунтах. Пустяк? Ко­нечно. Николай сто сорок пять фунтов умножил в уме на четыреста и разделил потом на тысячу, получилось пять­десят восемь килограммов — пустяк, но если такие пустяки на каждом шагу? Притом есть пустяки и не такие уж безобидные.

Вот, например, сено. Его давали, конечно, сколько хо­чешь, но ведь сено сену рознь. Одно дело — луговое из сладеньких травинок тимофеевки, лисохвоста, полевицы; про это конюхи говорят, что от него лошади "не емши сы­ты". Этого не скажет никто про сено из лесных покосов, а про то, которое собрано с заболоченных лугов, и говорить неохота: из-за хвощей да осоки и невкусно оно, и пита­тельности в нем мало, и в желудке лежит как свинец, пло­хо переваривается.

Впрочем, сено — это еще можно к пустякам отнести, но вот такой, например, инцидент...

На финише Насибову мешал американец Хармонайзинг. Закончив скачку, Николай подъехал к судьям, под­нял над головой хлыст и помахал им, что на наших ипподромах означает протест. В США такой жест говорит, что жокей решил спешиться. В Лорели к Насибову был прикреплен специальный переводчик, но он в это время куда-то запропастился, скачка была объявлена закончен­ной. Потом, разобравшись, судьи признали, что Хармонайзинга следовало дисквалифицировать, а второе место присудить советской лошади, но это было бы в том слу­чае, если бы Насибов вовремя подал протест.

— Переводчик за халатное отношение к обязанностям был немедленно уволен, — сообщил сейчас Каскарелло, — а американцы хорошо запомнили, что вы лично, мистер Насибов, и руководитель вашей команды Евгений Долма­тов отнеслись к этому инциденту с изумительным спор­тивным тактом. Ну, больше, мне кажется, мы вас не оби­жали, не так ли? А то, что Анилин жаловался на перед­нюю ногу и вам пришлось ставить ему теплые компрессы и часами массировать, так это и дома могло произойти, согласитесь?

— Вы совершенно правы, у нас нет резона обижаться: третье «бронзовое» место в скачке на приз в сто пятьдесят тысяч долларов — это успех, и немалый, ни одна лошадь мира им бы не побрезговала. А если учесть, что за компания в тот раз подобралась...

Да, в 1964 году на Лорельском ипподроме собрались воистину лучшие лошади света. Американский мерин Келсо, занявший первое место, имел до этого наибольший истории скачек общий выигрыш — почти два миллиона долларов — и специальным жюри из знатоков конного спорта пять лет подряд признавался в США «лучшей лошадью года».

Американский жеребец Ган-Бой, случалось, побеждал Келсо в скачках: например, в Вудвуд Стейкс выиграл у него «ноздрю». Про Ган-Боя говорили, что он мог бы быть лучшей лошадью Америки, не будь он современником Келсо.

Французская Белль-Сикамбр, взявшая в том году приз Дианы (Дерби для кобыл), на проводке перед стартом была удостоена самого большого внимания зрителей и знатоков. Так же, как жеребцы вообще обычно веселы, бодры и смышлены, так кобылы, как правило, имеют другой характер — они завистливы, боятся щекотки, играючи и всерьез лягают задом, а потому и перед стартом выглядят невыигрышно, но эта француженка была исключением: прежде чем выйти на круг, она долго охорашивалась, а скакала перед трибунами так элегантно, так грациозно и легко поднимала и опускала точеные ножки, будто чуть касалась травы кончиками копыт.

Высоко оценивалась шансы лучшей итальянской лошади Веронезы и японского жеребца Рио-Форель, победителя приза Императорский кубок.

Анилин сначала никого не удивил: молод, из себя невидный, ни ростом, ни мастью, по экстерьеру вроде бы простоват, послужной список небогатый — это было ведь еще до приза Европы и Триумфальной арки.

Конечно, нет никакого резона обижаться: тогда, 11 ноября 1964 года, имя Анилина впервые прозвучало на весь мир — скачка не только транслировалась по телевидению, но и комментировалась по радио на шести языках, в том числе и на русском.

— Кто тогда видел его — навсегда запомнил. Анилин может сделать честь любой конюшне, — убеждал Каскарелло, словно бы Николай не знал этого. — К тому же нам известно, что в шестьдесят пятом году он был непобедим в пяти соревнованиях и завоевал Большой приз Ев­ропы, неся внушительный вес — шестьдесят два килограмма. Вот почему нам так хочется видеть его у себя в гостях еще раз. Хочу напомнить, что победителю этой скачки будет присвоено звание «Лучшая лошадь мира».

Приглашение было принято, Анилин начал собираться в дальнюю дорогу.

Не любил он автобус, всегда болел в поездах, но само­лет—хуже ничего придумать невозможно, его Анилин просто панически боялся.

Как-то Николай делал галопы, а в это время над за­водским полем летчики на маленьком самолетике разбрасывали удобрения. Сели, остановили пропеллер, просят:

— Покажи нам свою знаменитость.

Жалко, что ли: Николай завернул в их сторону. Анилин увидел самолет—маленький, не такой, на каких летал, и молчащий, но все равно до того на него осерчал, что на дыбы взвился, потом подхватился и с нелошаднным виз­гом бросился прочь.

А однажды поднялась на заводе среди ночи тревога: Анилин заболел! Телефонные звонки по квартирам, беготня— примчались в конюшню директор, начкон, ветврач и, конечно, Николай. Бледный, перепуганный дневальный рассказывает:

— Крутится волчком, мокрый весь... Может, колики в животе, только я ничего такого ему не давал...

В чем дело, никто понять не может. Зашел Николай в денник и — что такое: гул, ровный и мощный, словно бы самолет летит. Поднял голову, видит: форточка в окошке отошла и в ней февральский злой ветер гудит.

Сбегал дневальный наружу, подпер форточку вилами, и Анилин сразу успокоился.

Так что было совсем непростым делом уговорить Анилина еще раз пуститься в путь по воздуху. Пришлось пойти на обман: на аэродроме во время посадки прикрыть ему щитками глаза.

Улетали из Западного Берлина на самолете авиакомпании «Пан Америкэн». До самого трапа Анилин шел доверчиво, но, наступив на обитый гофрированной резиной мостик, видно, что-то вспомнил, запнулся. Николай тут же сунул ему в рот загодя припасенную шоколадку, Анилин ослабил бдительность и огляделся, когда уж находился в узком стойле, прочно прикрепленном к полу самолета. Насибов и Кулик, не мешкая, привязали его с двух сторон к специальным кольцам, а перед носом повесили брезенто­вую кормушку. Анилин с подозрением осмотрел все, но придраться ни к чему не смог и занялся овсецом.

В воздухе он чувствовал себя плохо, самолет его укачивал. Возможно, что его и тошнило, но лошадь не мо­жет вырвать — так у нее устроен пищевод: у входа в желудок есть клапан, действующий, как ниппель насоса, ко­торый в мяч или велосипедную камеру воздух пропуска­ет, а назад нет. Случается, лошади вообще не могут пе­ренести полет, впадают в истерику.

Когда приземлились в Нью-Йорке, Анилин торжествующе заржал, чем распотешил американских пилотов которые потом, когда заходил разговор об Анилине, го­ворили: «А-а, это тот, который вместо стюардессы объя­вление о посадке сделал!»

А еще при виде советских лошадей и жокеев американцы непременно вспоминают, как во время пожара на Лорельском ипподроме первыми, раньше пожарных, на спасение скакунов прибежали Насибов, Боровой и другие наши ребята (советские лошади были вне опасности) и смело бросились в огонь. «Лошади застрахованы!» —кричат конюхи, но Паша Боровой кинулся в пламя и выскочил из пылающего денника верхом на мексиканской кобыле, которая бы непременно погибла. Некоторые американцы удивлялись и к такому выводу пришли: «Вот потому русские и войну выиграли».

Лорельскпй ипподром, расположенный среди зеленых холмов в штате Мэриленд, считается одним из лучший в мире. Наверное, так оно и есть, но только очень уж своеобразный он, заметно разнится от европейских.

Все приезжие лошади размещаются в одной деревянной конюшне. Рядом с ней — избушка для жокеев и конюхов и полицейский пост с телескопом. Все это ограждено, колючей проволокой, и постороннему человеку сюда никак не проникнуть.

В один из вечеров были даны пропуска корреспонден­там и специалистам-лошадникам. Смотрят они проездку и прогнозируют, прикидывают шансы.

Первым фаворитом единодушно называют Анилина. За ним — американских жеребцов Ассагея и Тома Рольфа, с которым Анилин был в одной компании в призе Триум­фальной арки. С уважением отзываются о французском по­бедителе Большого приза Сен Клу Бехистауне, про остальных - английских, канадских, бразильских и венесуэльских скакунов—говорят неопределенно. В общем-то, пра­вильно они прикинули, одно слово — спецы!

При открытии Америки Колумбом на этом материке не было лошадей совсем—так же, как воробьев. В прошлом веке в Нью-Йорк завезли две пары воробьев, и теперь в США их расплодилось столь же много, как и повсюду: приходится примерно на каждого человека по одной пта­хе. Но лошадей в Америке развели столько, что нынче ни одна страна не может тягаться с Соединенными Штатами, причем разводятся не только скаковые, рысистые и полукровные рабочие лошади, но и диковинные, нигде больше не виданные: ковбойские мустанги, карликовые лошадки размером с небольшую собаку. А чугунных и бронзовых лошадей там даже больше, чем живых. В городах много памятников отличившимся военным. И памятники постав­лены не абы как, не по прихоти скульптора, а со смыс­лом: если лошадь встала на дыбки—ее всадник погиб на поле брани, если у коня поднята одна нога—герой войны умер от ран, если лошадь опирается на все четыре—пол­ководец закончил войну невредимым и скончался от ста­рости либо каких-то гражданских недугов.

Скачки издавна очень популярны в Соединенных Шта­тах. Известно, например, что первый президент США Джордж Вашингтон не только любил смотреть состязания, но играл в тотализаторе и признавался в своем дневнике, что «неуклонно и последовательно проигрывал». Другой исто­рический пример, подтверждающий редкостную популяр­ность конного спорта в США: в 1877 году, когда в Балти­море проходили соревнования между чемпионом Востока страны Паролем, скакуном — героем Запада Теном Бреком и гордостью Юга Очилтри, конгресс страны отложил свои дела на один день для того, чтобы конгрессмены смогли присутствовать на скачках.

Международный Вашингтонский приз неизменно привлекает в Америку лучших скакунов земного шара. В 1954 году прислала свою лошадь Ландау английская королева Елизавета II. Ландау подошел к финишному столбу последним; через три года премьер-министр Англии Уинстон Черчилль попытал счастья, но и его скакун Ле Претандан под седлом одного из лучших жокеев страны не смог улучшить результата и тоже занял последнее место.

В 1966 году исполнялось пятнадцать лет «Шапирову безумству», как окрестил эти соревнования какой-то остряк, и потому-то особенно старательно отбирались на этот раз лошади, потому-то Каскарелло приезжал самолично в конезавод «Восход»: юбилейная скачка на Вашингтонский приз стала подлинным праздником.

Начался праздник с торжественного шествия спортив­ной молодежи. Затем парад участников, музыка, речи, много цветов, фейерверк.

В застекленном помещении клуба Лорельского ипподрома почетные гости—иностранные послы, сенаторы США, бизнесмены и в их числе «платиновый король» владелец Ассагея Чарлз Англьхардт, коннозаводчики во главе с миссис Дюконт, чье имя прославил родившийся в ее конюшне Келсо. Внизу под ними—больше тридцати тысяч рядовых зрителей, мест не всем хватает, многие сидят на принесенных с собой складных стульчиках и на траве воз­ле беговой дорожки. На крыше центральной трибуны уйма кинокамер, телевизионных аппаратов.

Сначала шли рядовые скачки, а герои дня в это время пытались найти ответ на извечный вопрос: как быть пер­вым у столба? Только ответа нет и быть не может. Его на­ходит жокей в те две с половиной минуты, когда он слы­шит шум трибун и топот копыт, вдыхает запах пыли и по­та, видит разноцветные камзолы жокеев, замечает все вокруг себя, но всерьез и постоянно думает об одном — о том, как сложить предстоящую скачку.

Американцы и англичане любят скакать на класс — они здорово наловчились брать старт из боксов. А раз так — надо выждать и выиграть концом? Допустим. Да вдруг и другие захотят это же сделать? И скорее всего так и будет: известно из опыта прежних лет, что на Лорельском ипподроме выигрывают жокеи, у которых хватает выдержки продержаться первую половину дистанции во второй группе. Это, конечно, рационально всегда—ведь даже птицы в длинном пути летят клином, и во главу уг­ла поочередно становятся те, кто сберег силы, будучи пос­ледним.

На элитных лошадях скакали жокеи самого высокого международного класса, каждый из которых думал о пер­вом призе. Английский жеребец Дэвид Джек — под сед­лом Лестера Пиггота, который завоевал большинство главных призов Европы и трижды участвовал в Лорельских скачках. На канадском жеребце Джордже Рояле—амери­канский жокей мексиканского происхождения Исмаэл Валенсуэла, который два года назад привел к победе Келсо. Твердо рассчитывал быть первым на Томе Рольфе талантливый жокей из Техаса, один из лучших конников Америки Уилли Шумейкер, который за двадцать лет скакал 25 тысяч раз и 5300 раз был первым. Имя француза Сен Мартина впервые прогремело в США в 1963 году, когда он на лошади Матч победил самого Келсо. На родине Сен Мартина тогда прозвали «золотым парнем», а нынче он приехал сюда величаемый «жокеем богов». В этой скачке "жокей богов" ехал на прекрасной лошади Сильвер Шарк.

Но не реже имен Шумейкера и Сен Мартина мелькало в газетах имя Насибова.

В паддоке седлаются и в последний раз проверяются лошади, тренеры отдают жокеям диспозиции по предстоя­щей скачке, владельцы нервно наказывают во что бы то ни стало привести лошадь к финишу первой, а коррес­понденты задают скороговоркой, торопясь, вопросы. Анилин — один из фаворитов, и потому к Насибову вопросов много.

— Какую лошадь в США вы назвали бы лучшей для всех времен?

— Келсо—лучшая лошадь Америки за всю исто­рию,—отвечает Николай, подседлывая Анилина.

— А в Советском Союзе?

— Вот он, Алик.

— Как выглядит Анилин сейчас по сравнению с прошлой скачкой здесь, в Лорели?

— Он сейчас резвее примерно на десять корпусов.

— Американцы перед ответственными соревнованиями во время тренировок по утрам не требуют от своих лошадей большой резвости и усилий, а Анилин за пять дней до скачки прошел три четверти мили за одну минуту и четырнадцать секунд. Один наш тренер сказал про вас: "Если этот метод тренировки окажется эффективным, мне придется признаться, что я уже сорок лет допускаю ошибку". Прокомментируйте его слова.

— Комментарием будет финиш нынешней скачки,—ответил Николай, уже вскочив в седло.

С боксами были знакомы все лошади, все подобрались приемистые—старт принят на редкость дружно.

Но что такое—никто не хочет брать голову скачки?

Да, Николай с огорчением убедился, что все настрои­лись скакать «концом». Огорчился он потому, что главный козырь Анилина—его сила, но чтобы он смог полностью проявить ее, надо постоянно навязывать ему борьбу. И вот никто этого делать не хочет, все хитры.

Раз скачка складывается тихо, невыгодно для Анилина, делать нечего—надо дуть на класс. И Николай повел скачку с нарастающим темпом: одну пятисотку за трид­цать секунд, вторую так же, третью за двадцать девять...

На последних трехстах метрах бросилось в борьбу не­сколько лошадей. Ассагей вроде бы даже и захватил Анилина, но Николай не дался, еще усилил скорость, отошел от него — и вот уж близко финиш, несколько метров до победы!

— И тут откуда ни возьмись, — вспоминает Насибов,— нагрянул Бехистаун под Дефоржем. Идет полем, самым полем—ему никто не дал проехать по бровке, он и пошел кольцом, далекой ленточкой.

А вот как сказали об этом сами американцы.

«Когда лошади проскакали первую прямую и достиг­ли поворота у здания клуба, стратегия Насибова стала всем ясна. Он, по-видимому, решил, что борьбу придется вести с Ассагеем, и держал его на безопасном расстоя­нии, заставляя американского фаворита напрягаться. На­сибов несомненно подметил, что в Лорельских скачках по­беждали лошади, шедшие в лидирующей группе, и поэто­му ускорил темп.

Был момент, когда Анилин явно опередил на три кор­пуса своего ближайшего соперника, но тут Насибов ог­лянулся и немного придержал лошадь, сохраняя постоян­ную дистанцию в полтора корпуса от Ассагея. На послед­нем повороте перед выходом на финишную прямую жо­кей Ларри Адамс бросил Ассагея вперед, и тот грозно двинулся на советского скакуна. Насибов сохранил дос­таточно сил, чтобы отразить этот напор: он дал хлыста Анилину и снова оторвался от других. Том Рольф, скакав­ший у бровки, попробовал было усилить темп, но не су­мел — он явно выдохся. Васко да Гама шел по-прежнему третьим—ему, по-видимому, тоже не хватало сил. Сильвер Шарк тащился позади.

До финиша оставалось менее одной восьмой мили. Анилин шел на два корпуса впереди и, казалось, выигры­вал. Но тут произошло неожиданное. Бехистаун, которо­го оттеснили на последнем повороте, вдруг сделал стреми­тельный рывок и закончил скачку первым. Дефорж выжал из него все возможное, он отпустил поводья, но к помощи хлыста не прибегал. Все знали, что лошадь была способ­на лишь на один мощный рывок, и в данном случае этого было достаточно. На самом последнем отрезке (1/16 мили) Бехистаун ловко обошел Анилина, увлеченного борьбой с Ассагеем, вырвался вперед и финишировал первым, выиграв более двух корпусов.

Анилин закончил дистанцию вторым, так и сохранив между собой и Ассагеем разрыв в полтора корпуса. На корпус от Ассагея отстал Васко да Гама, за ним следова­ли Сильвер Шарк, Том Рольф, Дэвид Джек, Джорж Роял, Фолио и Сокопо».

Ничего не скажешь: крепкие нервы были у Дефоржа и большая к тому же вера в своего скакуна! Он хорошо принял старт, а потом начал сторожить всех. Его ничуть не задело, что мимо него проскочил в хвастливом посыле венесуэльский скакун Сокопо. Как Дефорж и думал, ве­несуэлец, совсем немного продержавшись в передовой группе, стал вдруг удивительно вежливым—всех про­пустил и пришел последним. Дефорж с удовольствием наблюдал, как два американца, соблазненные мыслью обогнать Анилина, отклонились от бровки и выматывали друг другу силы. Видел он, что Ассагей совершил безрас­судную попытку обойти лидера, и окончательно заключил: не поддаться искушению борьбы, сберечь Бехистауну силы, чтобы на выигрышной прямой взять их у него уж все, без остатка!

И вот перед трибунами Дефорж одним движением оставил за собой четырех скакунов и с седьмой позиции переместился на третью. Бехистаун придушивает французского Васко да Гама и Ассагея—впереди один Анилин. И тут Дефоржа единожды полоснуло сомнение: уж не ошиб­ся ли он в расчете!.. Наверное, только черт способен в таком темпе идти полторы мили и не притупеть!

...Через несколько часов, когда были вручены призы, дипломы и подарки, Каскарелло принес свежий выпуск вашингтонской газеты, в которой было написано: «стой­кий, железный русский Анилин предложил такую сильную скачку, по всей дистанции ее провел и все же не отпал на финише, уступив только бурно финишировавшему Бехистауну».

В другом американском издании было написано: «Насибов чистосердечно признался: «Эта французская ло­шадь — лошадь замечательная». Неожиданный исход скачки поразил не только его. На Бехистауна возлагали мало надежд и ставили на него соответственно 16:1. Его время (2 мин. 28,8 сек.) значительно уступало рекорду Келсо (2 мин. 23,8 сек.) во время скачки 1966 года, которую Анилин закончил третьим, пройдя дистанцию за 2 мин. 27 сек. — этого было бы достаточно для первого приза.

Анилин в соответствии со своим возрастом нес на себе вес на три килограмма больше (57 кг), чем трехлетний по­бедитель Бехистаун и побежденный Ассагей (по 54 кг). И, как это ни странно, Бехистаун потерпел сенсационное по­ражение в сентябре от французского жеребца Карзена (пришедшего вторым на Лорельской скачке 1965 года), ко­торого спустя месяц победил Анилин. Некоторые считали Анилина сильнейшей лошадью и стратегию Насибова пра­вильной: ведь Келсо тоже финишировал вторым в розыг­рыше Вашингтонского приза трижды, а в 1963 году упус­тил победу при сходных обстоятельствах».

И еще написали американцы так: «По составу участни­ков и драматичности борьбы это было одно из самых ин­тересных соревнований за всю историю розыгрыша Вашин­гтонского приза».

Участники и любители конных ристалищ надолго за­помнят эту изумительную скачку. На следующий год перед розыгрышем крупного приза французские эксперты, прики­дывая возможности соперников, с тревогой предупредят своих жокеев: «Нельзя забывать, как советский Анилин скакал в Вашингтоне». Он был в той исторической скачке вторым, этот «стойкий, железный русский Анилин», но был он не слабее победителя Бехистауна—нет и нет, трижды нет!

ГЛАВА XII

Фляйеров много, а Анилин один

Анилин стал мировой знаменитостью. Его фотографии расхватывались быстрее, чем открытки с изображением кинозвезд. Его портреты попали на папиросную коробку и наклейку марочного коньяка.

Хорошо или плохо—быть знаменитым?

С одной стороны—явно недурственно. Его поместили навсегда в денник № 1, самый почетный на заводе, в ко­тором стоял до этого Айвори Тауэр, теперь переселенный из-за Анилина в другое помещение,—вот, наверное, обиделся-то! Конюх все время около денника на часах стоит, а как только где-либо хлопнет дверь, сразу мягкую попону накидывает, чтобы сквозняком Анилина не прохватило. Прежде чем засыпать овес, сам несколько зернышек разгрызет и проглотит. Чистит так, что ни единой, самой даже микроскопической пылиночки.

Но и мороки от этой славы порядочно: то и дело фотографируют, сверкая в глаза лампочкой, доктора замучили. Они-то и доконали: из перестраховки, видно, пустили слух, что у Анилина порок сердца.

В день рождения Анилина Николай принес из дому меду и подсластил воду. Выцедив сыту, Анилин стомленно потерся головой о плечо Николая и начал шарить сухими и теплыми губами по карманам его пиджака—в одном унюхал морковку, в другом шоколадные конфеты, с шумом проглотил и то и другое. Седьмую весну встречал Ани­лин.

На Кубани над мартовским ростепельным льдом скло­нились ольховые кусты в заячьих хвостиках сережек, на огородах степенно граяли сутулые грачи, а жаворонки, повиснув над желточными цветами безлистой мать-и-мачехи, тянули бесконечную хрустальную ниточку:

— Тирлилирлилирли-рлююю-тирлили...

Весна как весна. На конюшнях — пробы, обмеры, прикидки.

Лошади на конезаводе преимущественно спортивные, горячие. Понадобилась спокойная—долго искали, еле нашли: надо было пойманного в горных лесах бурого медведя доставить в повозке в Армавир, откуда должен будет косолапый поездом до Москвы следовать—в цирк. Будут дрессировать его, может быть, Филатов научит его верхом на лошадях ездить. Станет ему публика в ладоши хлопать. Только будет ли он рад этому? Он привык разорять пасеки, мять овсы, малину собирать да рыбку на кубанских отмелях ловить, и сейчас отчаянно ревет Топтыгин—не хочет в артисты.

А смысл жизни Анилина—скакать, скакать, что есть сил скакать, и для него в эту весну по-прежнему самыми счастливыми минутами были те, когда Николай надевал ему узду, подседлывал, и они носились по степи, сметая копытами под корень лиловые метелки прошлогоднего полынка и вдавливая в землю неломкие ковыльные стебли.

Они готовились к новым поездкам в Москву, Берлин, Париж, Кёльн. Но когда подошел срок отъезда, пополз из одного конюшенного хлева в другой слух о том, что у Анилина нездоровое сердце. Дополз этот слух до начальства, которое и поторопилось распорядиться: Анилина до скачек больше не допускать. Николай стал протестовать, а ему показывают кардиограмму, из которой явствует: у Анили­на эмфизема легких и деформация, расширение сердца— тут уж не до призов, быть бы живу.

—Не может быть больной лошади, которая всю зиму несла такие нагрузки, какие ни одна—подчеркиваю, ни одна,—здоровая нести не способна! — горячился Насибов, а главный зоотехник в ответ ему сурово и непреклонно:

—Слова к делу не пришьешь, а у нас документ, кардиограмма сердца. Точно такая же картина и с анилиновой двоюродной теткой...

Николая не интересовала двоюродная тетка, он раздосадованно хлопнул дверью.

—Бумажные души! Я жаловаться буду!—выпалил напоследок и поехал в Москву за правдой.

Думал к министру на прием попасть, но это оказалось излишним: начальник главка Григорий Васильевич Нечипуренко выслушал и поверил Николаю.

1 Мая был праздником и для Анилина: в этот день за ним пришел из Москвы специальный автобус. Правда, он его уж не ждал—совсем растренировался, только и делал, что ел. Когда еды вдосталь, взрослые лошади (впрочем, так же, как и люди) едят больше, чем им требуется,— в этом трагедия возраста: движений меньше, а аппетит тот же, если не больше. Анилина все баловали—кто ни придет на конюшню, непременно принесет либо шоколадку, либо яблоко, либо еще что-нибудь вкусненькое. Растолстел Анилин так, аж самому стыдно: Николай встретил в Москве — не узнал.

Только дело это вполне поправимое: как начал Насибов устраивать ему утром и вечером резвые галопы, мигом пятьдесят килограммов веса как не бывало. Правда, однажды на проводке вечером у Анилина пошла из ноздрей кровь. Ну, понятное дело, паника, ветеринары тут как тут:

— Ага, а мы что говорили?

— У меня тоже иногда от жары да усталости такое бывает,— ответил Николай.

Конечно, ничего особенного не было в том, что какой-то сосудик лопнул от напряжения, но зловещий шепоток пополз: болен крэк, не сможет выступать. А Насибова больше всего раздражала эта фраза: «Ага, а мы что говорили?» Напоминала она ему об одном пакостном человеке, жившем с ним в городке конезавода «Восход».

Они тогда вместе получили квартиры в одном доме, даже в одном подъезде. Насибов привез издалека маленькую елочку и посадил возле дома среди березок. А новый его сосед, живший на втором этаже пенсионер буркнул:

— Зря, не приживется, потому как недугов много, а здоровье одно. Не климат ей тут.

А елочка прижилась и так полюбилась всем, что за ней ухаживал весь подъезд, вернее, почти весь—пятнад­цать квартир. Только старикан со второго этажа не уха­живал, говорил:

— Мартышкин труд это. Все одно летом мальчишки поломают.

Мальчишки летом гоняли мяч, случалось, мазали и вместо ворот зафутболивали в окна, но елочку не трогали. И дожила она, милая да стройненькая, до зимы.

— Ну теперь-то ей крышка!—проскрипел пенсионер, встретив на лестничной площадке Насибова.

— Почему?

— Новый год. На базаре елочка рубль с полтиной сто­ит.

— Никто не посмеет!

Старикан осуждающе замотал головой, поучил Николая уму-разуму:

— Нет, милок, рыбку за хвост не удержишь. Насибов на своем стоял:

— Плохо вы о людях думаете, нет такого подлеца!

Но оказалось, что такой подлец есть. Утром тридцать первого декабря елочка еще стояла. И днем Николай видел ее через окно, а вечером вышел на улицу—нету: снег примят, маленький пенечек стоит, а вокруг чернеют, как стреляные гильзы, щепки, хвойные ветки.

Насибов отошел в сторонку, посмотрел на свой дом. Все окна были освещены, во всех квартирах стояли наряженные елки, во всех квартирах была радость. В одной из них получили эту радость, сэкономив рубль с полтиной. А вскоре и старикан на улицу вышел, подошел к пенечку, ухмыльнулся:

— А я что говорил?!

И была в этой ухмылке радость. Ведь радость бывает разной... У каждого своя радость.

Сейчас Николай гнал прочь воспоминания о той елочке и пенсионере, но слова ветеринаров—«Ага, а мы что говорили?»—угнетали его схожестью звучания, скрытым торжеством. И он снова, как несколько лет назад, когда надо было отстаивать Анилина, доказывать его исключительность и возражать против продажи иностранцам, думал в отчаянии: «Неужели у этой благородной, великодушной и феноменально одаренной лошади могут быть враги?» Увы, как нашелся враг у той невинной елочки, были и у Анилина недоброжелатели—люди, которым собственная амбиция была, дороже истины. К счастью, их было ничтожно мало, Насибов крепко верил в это, спокойно продолжал свое дело.

Однако в один из сумрачных дней вызывают его вдруг в народный контроль. Пришел он в кабинет директора Московского ипподрома Долматова, а там его два строгих человека ждут. Задают вопрос в лоб:

— Товарищ Насибов, зачем вы хотите угробить такую дорогую лошадь?

Николай вздрогнул и тут же отметил про себя, что напрасно вздрогнул,—теперь эти двое подумают, что он боится и, значит, виноват. Переставил ноги и, распра­вив плечи, посмотрел в окно. Потом снова повернул чер­ное, просмоленное ветром и солнцем лицо к контролерам. Желая окончательно отмести подозрения в испуге, долго не мигая смотрел на них, прежде чем спросил:

— А откуда вам так точно известны мои намерения?

— Работать лошадь вопреки врачебному заключению - значит иметь намерение угробить ее.

— Анилин несет нагрузки без малейшего ущерба для здоровья.

— Ладно, мы сами посмотрим.

Сели втроем в легковую автомашину, поехали на ко­нюшню. Николай расстроился, контролеры говорили еще что-то, но он слушал их вполуха, сидел присутулясь: он уж мысленно прощался с Анилином. Но напрасно: эти двое из народного контроля оказались старыми буденновцами, людьми знающими—они просто обязаны были проверить поступившие к ним «сигналы» и, если потребуется, «воздействовать» на жокея.

Вывели Анилина из денника, а он—как мраморный!

— Ого! — выдохнул один буденовец, а второй ни звука не издал, только руки в изумлении развел.

По тому, как смотрел Анилин, как поигрывал мускулами и выгибал шею, старые конники поняли сразу, что у этой «больной» лошади отлично натренированный, до совершенства доведенный организм ипподромного бойца: его сердце было не только мощным, безупречным мотором — в нем жила жажда схватки и победы.

— Действуй, Насибов!—сказал один.

— Без призов не возвращайся!—добавил второй.

— Спасибо!—ответил Николай, а Анилин, как Сивка-Бурка, о землю копытом постучал: соскучился он по скач­кам.

В Москве не выступал уж больше, время было упуще­но. Начал сразу с заграничных ристалищ.

В Берлине на Хоппегартенском ипподроме междуна­родную скачку на приз Будапешта выиграл до неприличия легко: на десять корпусов впереди всей компании.

Прогулкой была и скачка на приз Мира: Анилин с пер­вых метров повел скачку и сразу же прикончил всех своих соперников.

В «скверном» Париже, как уж известно, выступил не­важно, и тогда снова поднялась вокруг него мышиная воз­ня — снова разговоры о болезнях и всяческих могущих быть последствиях. Перестраховщики, для которых доро­же всего собственный покой, опасаются брать на себя ответственность и на всякий случай ведут разговорчики, что-де лучше бы не рисковать и больше не заставлять Анилина выступать, у него и так много побед и т.д.

Насибов решительно отбросил все сомнения и из Парижа приехал в Кёльн—для участия в скачке на Большой приз Европы.

...Был послеобеденный «мертвый час», Николай отдыхал в гостиничном номере, когда раздался требовательный стук в дверь.

Открыл—на пороге Долматов.

— Здравствуй, Евгений Николаевич!

— Привет, Насибов! Я только что с аэродрома. Чего же не сообщил, что в отеле «Пост» остановился? Пришлось искать, а ведь я прилетел из Москвы специально к тебе.

— Это зачем же?—спросил фарисейски Николаи, хо­тя уж все прекрасно понял.

— Мне приказано снять Анилина, я не дам тебе боль­ше позорить его.

— Лошадь в таком порядке, что сейчас способна обы­грать любого крэка в мире, а в Париже была репетиция: я проверил его, не гнал, раз все талдычат—больной, боль­ной... Выяснил, что он способен скакать в полную мощь на любую дистанцию. А приз Европы—сто семьдесят пять тысяч рублей в пересчете на советские деньги. На дороге они не валяются.

— Это известно, что на дороге не валяются, но дабудет тебе известно, что чистокровная верховая, как плодо­вое дерево, цветет лишь раз в году. Вон—и французы пи­шут, что ни одна лошадь не способна сделать два рывка подряд.

— А Анилин способен... Понимаете, с чем дело... Оба раза мы проиграли в Париже из-за того, что не были готовы. Анилин не имел возможности раскрыть себя—выступал в слабых компаниях, и скачки для него были прогулками. Вот почему для него Триумфальная арка—не главное соревнование, а подготовка к Большому призу Ев­ропы. Со мной согласны и Ремезов, и Парышев, и Саламов, который сейчас здесь в качестве зоотехника лошади, спросите у него,—убеждал Николай, стараясь во что бы то ни стало сохранить добрые отношения с Долматовым, но тот отрезал:

— Хватит, наслушались тебя! Можно подумать, что без тебя вода не освятится.

Ну, после таких слов, обидных и неправых, Николай готов был всяких дерзостей наговорить, но сдержался: он уважал этого пожилого человека, кадрового кавалерис­та—бывшего бойца Первой Конной, опытного зоотехника, почетного члена Американского рысистого общества (в это общество принимаются только американцы, и лишь для двух иностранцев было сделано исключение—для наездни­ка из Ирландии Чарлза Мильса и вот для директора Московского ипподрома). И Николай сказал только, как мог, спокойно:

— Конь принадлежит тому, кто на нем сидит.

— Вот и слезай,—гнул свое Долматов.

— Слезу, но ногу из стремени не выну — только если мне министр позвонит, только в этом случае. Три года на­зад Евгений Евгеньевич Готлиб ни в какую не хотел пускать Анилина за границу, считал, что он опозорит страну, а теперь полагает, что я опозорю Анилина? Я не согласен был с ним тогда, не послушаюсь и сейчас.

Такое неотступное заявление, видно, смутило Долматова, он молчал, обдумывая ситуацию. С одной стороны, трудно сомневаться в искренности слов Николая Насибова — есть ли на свете человек, которому бы Анилин был дороже? Иные жокеи бывают профессионально равнодушны к скакунам, которые проходят под их седлами, для них лошадь—что мотоцикл, а разве можно полюбить какой-то один мотоцикл? Насибов привязался сердцем к Анилину, который стал для него подлинным и большим другом—не для красного словца это говорится. Но это—с одной стороны, а с другой... С другой стороны, Долматов понимал и причины недоверия начальника главка Е. Е. Готлиба. Помнится, был на международных соревнованиях в Москве в 1955 году такой случай. Насибов скакал на Эбере, второй наш жокей Иванов—на Гриме. Оба они сразу же отделились от всей компании, причем Насибов долго шел вторым, но сумел выжать из лошади все, на что она была способна, а может быть, и больше, и победил.

Обе лошади принадлежали конезаводу «Восход» и, естественно, Е. Е. Готлиб был рассержен:

— Зачем ты прикончил Эбера, ведь мог бы быть хорошим вторым, все равно же приз наш? А тебе личная слава дороже!

— Я сажусь в седло, чтобы выигрывать, а не выгадывать,— ответил тогда Насибов.

Что ж, слов нет, это заявление мужчины, но и Готлиб был вправе сделать вывод, что Насибов — жокей жестокий, могущий не посчитаться с лошадью, если будет возмож­ность прийти первым. А сейчас Готлиб опасается за Ани­лина — в кои-то веки заимели столь выдающегося скакуна! Да, но разве Николай Насибов не понимает, что за ло­шадь Анилин, любимый его Алик!

Насибов видел, что Долматов колеблется, стал убеж­дать еще запальчивее:

— Евгений Николаевич, поверьте мне, я не враг ни себе, ни лошади, ведь я чувствую, да—чувствую! Может быть, один только я верно чувствую состояние Анилина: я слышу работу его сердца, когда сижу верхом—сердце его бьется так же точно, как и раньше билось.

Долматов поверил. У чистокровной верховой сердце вообще очень большое — бывает весом до шести килограммов, тогда как у тяжеловозов, больших по массе в три-че­тыре раза, оно всего до четырех килограммов, а у Анилина сердце и легкие феноменальные—потому-то у него грудная клетка вперед выдается, как форштевень у крейсера. Да это так, все это Долматов хорошо знал, но он имел задание и полномочия снять Анилина со скачек и потому постарался быть сдержанным в словах:

— Не понимаю,—сказал он, хотя, конечно, все отлично понимал,— не понимаю, зачем тебе рисковать... А раз так воинственно настроен, валяй: сломаешь Анилину ноги, себе — голову.

Так и договорились.

Нельзя сказать, что Николай чувствовал себя спокой­но и беспечно, приняв всю ответственность за Анилина. Нет, он не сомневался в своей правоте—досадных случайностей боялся.

Прежде чем задать корм, тщательно осматривал его, даже на зуб пробовал, воду из ведра сначала сам отпивал. Ночами заходил в конюшню, и каждый раз его встречал бодрый голос Кулика:

— Здесь я, здесь, не сплю!

— Хорошо. Глаз не спускай,—наказывал Николай, но это было излишне: Кулик находился возле денника Анилина всю ночь бездремно. Долматов также постоянно крутился на конюшне, только дважды отлучался—говорил по международному телефону. Сначала с Москвой говорил, с Семеном Михайловичем Буденным, потом с Голландией: сообщили оттуда, что наш мастер-наездник А. Крейдин на русском рысаке Османе выиграл приз Голландско-Советской дружбы в городе Утрехте. Отлично выступил другой московский наездник В. Ратомский в Англии. Долматов принес лондонские газеты, прочитал: «Россия была и осталась не знающей удержу тройкой», «Русские умеют выигрывать не только в космосе».

Не без намека, надо думать, притащил иностранные газеты Долматов—понимал Насибов, что от них с Анилином ждут на Родине только победу.

Большой приз Европы за все годы его розыгрыша еще ни одна лошадь, кроме Анилина, не брала дважды, а советский крэк, судя по всему, прицелился на третью победу. Кому это могло понравиться? Ясное дело, что никому, а уж тем более коннозаводчикам ФРГ, так как приз-то учрежден Кёльнским ипподромом. Хозяева выставили пять лучших своих лошадей.

Парад участников открывал по традиции прошлогод­ний победитель Анилин. Ему, конечно, хлопали, приветствовали тепло и уважительно, но буря восторга поднялась, когда вышел на круг темно-гнедой немецкий скакун английского происхождения Люциано. В этом году он выиграл шесть скачек подряд, в том числе Дерби, Аран Бокал, большой приз Дортмунда. Очень верили в него зрители, а их собралось на ипподроме из разных городов ФРГ, ни много ни мало, двадцать тысяч человек. Скачка транслировалась по телевидению на ФРГ, Францию, Англию и другие страны Европы.

В паддоке Николай и Кулик массировали Анилина с двух сторон. Делали они это на совесть—Анилин иногда даже приседал под их ладонями-прессами.

— Как настроение, Алик?—спросил Николай и ждал ответа.

Он понимал Анилина с полуслова, если считать за слова те движения, которыми лошадь говорит о своих чувствах. Анилин не пытался как-то особенно доказывать, что в этот день он, допустим, скакать не может,—он просто прижимал уши, и Николаю становилось ясно; а если он рвался в бой, то уши его ходили взад-вперед, как концы ножниц, и в глазах светилось торжество: «Ох и проскачу я нынче!» Не было случая, чтобы Николай неправильно понял своего скакуна.

22 октября 1967 года Анилин был боеспособен и порывист, как никогда, каждое его движение было точно и поразительно целесообразно. Скачка! В ней и только в ней вся радость и смысл жизни. Полевые цветы в неволе—в кувшине или вазе—не живут, а если и теплится в них какое-то время жизнь, то в голубом колокольчике не увидишь уж летнего неба; тускла и скучна, не золотится без солнца ромашка; не полыхнет без ветра костровым огнем иван-чай; простенькие розочки таволги не дадут в бездыханной комнате медового настоя. Полевые цветы — только в поле цветы, только в просторе живут. Анилин всегда болел в дороге, толстел и терял спортивную форму от домашнего безделья, выходил из порядка, если был большой перерыв между стартами, но он был всегда горяч и весел в период скачек.

Насибов пошел взвешиваться. Один килограмм — одежда вместе с мягкими хромовыми сапожками, еще один —седло с привязанными к нему стременами и подпругой. И плюс три килограмма свинца—это за то, что в прошлом году был победителем.

Анилин спокойно и с интересом наблюдал за предстартовой суетой. Видел и то, что рядом с ним крутились молодые воробышки, с надеждой и ожиданием поглядывавшие на него. Но Анилин ничем не мог их угостить, и они, потомившись и разуверившись, перемахнули к другой лошади.

Не раздражали Анилина боксы старт-машины, которые вслед за Францией и США завели западногерманцы: понимающе и без нетерпения наблюдал, как с шипением разворачивались задние пневматические колеса, как устанавливались на шарикоподшипниках передние, выпускающие ворота, как разворачивался уродливый тягач. Ничто уж не могло сейчас повлиять на его настроение—всякие диковины повидал он на свете и научился ничему не удив­ляться.

Когда Анилин пошел к старту сильным махом, с трудом сдерживаемый Насибовым, то по тишине, настоявшейся на огромных трибунах, можно было угадать, сколь серьезный и важный момент наступил.

Немецкие жокеи, очевидно, решили совместными усилиями одолеть Анилина: нарядный караковый жеребец Иликс, у которого шансов на победу почти не было, взял на себя роль лидера, повел себя так, словно бы на него возлагалась главная надежда немецких конюшен, — вышел вперед якобы с намерением так первым и остаться, а на самом деле лишь для того, чтобы вовлечь в изнурительную борьбу Анилина. В это время другие, и в первую очередь Люциано, должны были отсидеться сзади и сберечь силы для победного финиша.

Но Анилин был настолько подавляюще, сильнее всех, что Иликсу не удалось даже и фальшивым-то, временным лидером побыть. С первых же метров Анилин занял бровку и уж не уступал ее никому. И можно было, собственно, опускать занавес—это поняли немецкие зрители: никаких подбадривающих и патриотических выкриков—погребальная тишина.

Николай испытал истинное наслаждение от скачки. Вот Анилин пошел с ускорением, с каждым прыжком наливаются усталостью мускулы, он тяжело дышит, но кожа его лишь запылилась—тусклая, не блестящая. Сейчас проступит пот, организм лошади перестроится на новый ритм работы, включится «второе дыхание», и тогда он сможет выложить все свои силы, притом сделает это охотно, со страстью истинного спортсмена.

Последняя прямая. Николай поднял хлыст, и Анилин ответил на посыл так, словно бы запас сил был у него неисчерпаем. К финишному столбу он мчался с сознанием своей силы и непобедимости, хронометры отметили новый рекорд ипподрома.

Люциано был почетным вторым, но в четырех корпусах. Притом пересек линию таким запаленным, в такой испарине, что был как паровоз, весь в клубах пара—тяжело далась ему погоня за советским крэком.

Николай целует Анилина, молодой ездок Кулик плачет от восторга.

Вдруг сильно поредели трибуны: тысячи людей бросились к паддоку, чтобы поближе рассмотреть чудо-лошадь.

Организаторы скачек подносят Анилину корзину конфет, Насибову вручают памятный подарок—часы, показывающие время в любой точке земного шара. Поздравляет Николая присутствующий на ипподроме посол СССР в ФРГ.

Суетятся вокруг фотографы. Привычный к этой процедуре Анилин знает, что от него требуется,—встал как статуя.

Все это может показаться чересчур красивым. Но так было на самом деле. А если и выглядит красиво, то виноваты в этом лишь Анилин с Насибовым.

Трижды венчали Анилина и в Москве, но до него уж были лошади Будынок и Грог, которые брали все основные призы для скакунов двух, трех и четырех лет—имени М. И. Калинина, Большой Всесоюзный (Дерби) и имени СССР. Но эти жеребцы не выигрывали призов за рубежом и не знали таких компаний, в которых скакал Анилин. Сейчас он стал дважды Трижды Венчанным—так окрестила его мировая пресса после того выступления на дорожке ипподрома. Крэка, который смог бы трижды выиграть международный приз Европы, на свете больше не было.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Переход из мастеров в тренеры—путь всех талантливых спортсменов в футболе, хоккее, боксе и в других видах спорта. Николай Насибов, будучи жокеем, выиграл больше шестисот всесоюзных и международных призов, а на тренерскую работу перешел в тот же год, когда закончил свою скаковую карьеру Анилин.

С тех пор никто уж из наших скакунов не выигрывал Большого приза Европы, даже и не участвовал в призах Триумфальной арки и Большом Вашингтонском.

Так же, как до Анилина были неплохие лошади—например: Гарнир, Забег, так и после него хоть коротко, но ярко блеснули на спортивном небосклоне чистокровные скакуны Заказник, Збор, Скала, Герольд, только ни раньше, ни теперь нет и речи о триумфе, подобном тому, какой произвел в мире несравненный Анилин.

Впрочем, надо оговориться, что дело тут не только в самой лошади—сама по себе она может мало значить, если не будет при ней достойного жокея.

1972 год. В Кёльне разыгрывается Большой приз Европы, который, как известно, Анилин брал трижды. Нашу страну представляет на ипподромном кругу семнадцатилетний жокей Юра Шавуев на классной, как все были убеждены, Скале. На западногерманском дербисте Талиме скачет специально приглашенный немцами лучший жокей Англии, любимец фортуны Лестер Пиггот. Вполне возможно, что Скала ничем не уступала тогда Талиму, допустимо вполне, что она могла бы стать и победительницей, уж второй-то быть просто была обязана. Но она подошла к столбу лишь пятой... В чем дело?

На финишной прямой Талим стал настигать шедшую второй Скалу, наметилась борьба двух жокеев: звезды западного конного спорта Лестера Пиггота и нашего юноши Юры Шавуева: Юра сразу растерялся, ударил Скалу хлыстом — неумело, правой рукой, поскольку левой не владеет, а надо было именно левой, потому что скачки в Западной Европе ведутся в противоположном, нежели у нас, направлении, и ясно, что лошадь сразу закинулась влево, так что диктор по радио сыронизировал, сказал «Скала нах хаузе» (пошла домой),—как раз в том направлении, куда она рванулась, находилась наша конюшня. Юра резко завернул вправо и еще больше ухудшил дело—надо было бы уж полем идти, коли потерял бровку. Произошло все это всего в двухстах метрах от финишной линии. В итоге—пятое, непризовое место. Вдобавок по жалобе немецкого жокея Алафи Шавуева оштрафовали на сто марок за нарушение правил соревнований.

В пятницу, за два дня до этой печальной скачки, Юра сказал, что не может скакать, потому что имеет лишний вес.

Однако замена была уж невозможна, пришлось ему выдерживаться сбрасывать пять килограммов, и он вместо того, чтобы свою спортивную форму держать, из бани не вылезал. И хоть говорят: «Баня парит, баня правит, баня все исправит»,—увы, поправляет она часто из кулька в рогожку: вес сгонишь, а с ним много сил уйдет и "нечем скакать" будет.

Может возникнуть вопрос: зачем было посылать на столь ответственные соревнования малоопытного еще, хотя бы и очень способного, Юру Шавуева? Ответ можно найти, вспомнив предыдущий розыгрыш Большого приза Европы в 1971 году. Там скакали наши самые опытные жокеи международной категории Андрей Зекашев и Жаудит Пшуков. Оба они тогда в Кёльне перед скачками не обстановку на ипподромном кругу изучали, не с Заказником, Збором и Боппардом работали, а в городских банях парились. До того допарились, что по-настоящему посылать своих лошадей на кругу сил не имели.

Николай Насибов, хоть и выше ростом всех этих жокеев, никогда не выдерживался, всегда был в форме. Конечно, не просто ему это давалось: на завтрак он принимал, например, всегда одно сырое яйцо (между прочим, яйца несла ему его собственная курица, с которой он никогда не расставался и которая очень смущала таможенников на границе), а в качестве физзарядки прыгал по всем маршам на четвертый этаж и обратно сначала на правой, потом на левой ноге, при этом на спине бывал у него рюкзак с грузом в пуд-полтора. Но и это еще не самое главное. «Крестный отец» Насибова А. Д. Саламов говорит:

—Я знаю талантливую езду Анатолия Лакса—я видел его в седле с тысяча девятьсот тридцать третьего года, я любил другого интересного спортсмена Чабанова за его способность всегда вступать в борьбу, но честно скажу, что такого жокея, как Николай Насибов, у нас в стране не было ни до революции, ни в наши дни. У Насибова есть особый дар, которым наградила его природа.

Да, чувство лошади—таинство: один сядет, а лошадь не хочет скакать в полную силу, другой возьмет в руки повод — будто подменили коня. Руки и посыл — умение взять от лошади все, на что она способна,—это талант сродни слуху музыканта или видению художника.

Николай выступал на Анилине в компаниях лучших резвачей мира, которыми управляли люди незаурядные, талантливые жокеи. Как можно было их побеждать? Наверное, надо было, чтобы лошадь была чуть посильнее других, а жокей чуть-чуть потерпеливее, поискуснее, посмелее, понаходчивее соперников... В этом трудноулови­мом «чуть-чуть» заключено таинство, волшебство бегов и скачек. В моменте полного раскрытия всех возможностей—счастье ипподромной борьбы, как, впрочем, очевид­но, в этом же и счастье труда, творчества, спорта...

Каждый год на ипподромы Москвы, Пятигорска, Ростова, Львова и других городов страны приходят двенадцати-, четырнадцатилетние школьники. Сначала они просто ухаживают за лошадьми и именуются конмальчиками. Их знания и опыт пока что заключены в четырех строках, которые они шепчут, как молитву, когда чистят лошадь,стоя возле нее на перевернутом ведре:

Крутая холка, ясный полный глаз,

Сухие ноги, круглые копыта,

Густая щетка, кожа как атлас,

А ноздри ветру широко открыты.

А сами мечтают, как выиграют свою первую скачку, непременно—оторванно, в руках, как мастерами станут и положат к запыленным своим стопам сначала Всесоюзное Дерби, потом Триумфальную арку и Лорель...

Как только конмальчики привыкнут к лошадям, их начинают учить ездить верхом—сначала, правда, учат падать: так, чтобы никаких серьезных синяков и шишек не оставалось.

Через годок-другой конмальчик становится ездоком: тут уж у него на беговом круге ипподрома та же красивая форма и те же права, что и у жокеев. Вот только опыт и мастерство, ясное дело, не те. И случается, что проскачет мальчишка несколько раз подряд от места до места последним, и либо тренер его забракует, либо сам он отчается.

Ведь что получается? Перед стартом тебе все, решительно все объяснят и расскажут: что за лошадь у тебя, что за соперники, как надо сложить скачку. Тебе известно все, никаких тайн для тебя нет, осталось только пер­вый приз отхватить и овации трибун сорвать! А сядешь, примешь старт и помчишься, как оглашенный, и что на дорожке произошло, разберешься уже после финишного столба: полторы минуты как один вздох пролетают. И в таких случаях вспоминают про зайца, который знает семь способов плавания, но, попав в воду, ни одного вспомнить не может и топором идет ко дну.

Одно лето, второе, третье—кому сколько понадобится, чтобы одержать сто побед. И как записали в протоколе кругленькую цифру — ты уж жокей! Пусть второй категории, но жокей, а это уже что-то.

Как еще сто раз придешь к финишу первым—разряд повысят, а там, глядишь, и до мастера рукой подать...

А став мастером международной категории, ты нач­нешь творить на треке чудеса, которых будет так много, что их уж никто и чудесами не станет называть, будет принимать за твою обыкновенную скачку.

И вот когда на соревнованиях в Москве или Пятигорске скачут молодые жокеи—ребята, еще и средней школы не окончившие, например, Юра Владимиров, Саша Пономаренко, Саша Чугуевец, Юра Шавуев, болельщики и специалисты после каждого их красивого выигрыша прикидывают:

— Может, второй Насибов вырастет?

А сами жокеи нянчат в сердцах мечту о лошади, чья кличка навечно соединится с их именем и будет звучать в мире так же заодно, как Анилин—Насибов.

Директор Пятигорского ипподрома Авраам Дзагнеевич Саламов любит повторять:

— Анилин—самая выдающаяся лошадь нашего времени.

Насибов уверяет:

— Это «лошадь века», такая раз в сто лет бывает.

Валерий Пантелеевич Шимширт говорит тоже категорично:

— Да, Анилин неповторим.

Анилин живет сейчас на родном заводе в окружении обожающих его молодых красавиц-лошадей, кушает, сколько захочет и что захочет, без всякой диеты, никуда не спешит, не гонят его, не грузят в жуткие самолеты, вагоны, автофургоны. Для него специально содержится всегда муравчатая левада. Конюхи, и Филипп в их числе, относятся к нему не то что без грубости, но заискивающе. Весной он провожает в далекий путь на ипподромы Москвы, Пятигорска, Ростова своих детишек, напутствует их и желает побед. Осенью встречает—одних хвалит и поздравляет, других журит, третьих жалеет, четвертых прямо в глаза называет бездарями и удивляется, в кого это они удались.

Гиацинт, Титаник, Магнат, Грона, Гран, Эльфаст, Газолин, Газомет, Ленок так похожи на отца и друг на друга, что их даже конюхи иногда путают—имеют они ту же вишневую раскраску, те же простодушные мордочки с белыми лысинками, они так же капризны и разборчивы в еде, а самое главное—в них угадывается та же страсть борьбы на скаковой дорожке. И, как знать, может, все-таки кто-нибудь из них повторит славу отца?

Будем ждать. А если дождемся, то уж пусть напишет о них кто-то другой, чье перо тоньше и искуснее и чья любовь к новому крэку будет сильнее, чем любовь к Анилину автора этого доподлиннейшего повествования.


home | my bookshelf | | Слава на двоих |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу