Book: Ригель



Мария Галина

Ригель

Колючий клубок белого света так и висел, запутавшись в ветвях, а значит, был не бортовым огнем, как подумалось поначалу, а звездой. Или планетой.

Но до чего же, зараза, яркая!

Потому что здесь нет светового сора. Даже к железной дороге, если пехом, только к утру выйдешь. Зато полно грибов и ягод, чистая холодная речка, дружелюбные поселяне. Правда, дружелюбные поселяне только вон в тех домах, а сколько пустых домов, еще крепких, и с этим надо что-то делать.

Человек энергичный и с коммерческой жилкой (когда-то таких называли деловарами), Ванька-Каин, оказался в душе романтиком: деревня должна была стать местом для своих. Если уломать людей с именем, подтянутся и всякие снобы, ну те, которым важно говорить, я живу рядом с таким-то, знаете такого-то? Место станет модным, можно будет вложиться в обустройство, в городе уже давно жить невозможно, а тут можно работать удаленно и вообще… Короче, все, о чем говорят деятельные и деловитые в предчувствии всеобщей гибели городов. Непонятно только, опасался Ванька всеобщего обрушения, или напротив, тайно его жаждал; оно стало бы оправданием его хлопотам и страхам.

Никого с именем уговорить не удалось, и крепкая изба на пригорке досталась им с Джулькой. Теперь Ванька-Каин будет рассказывать потенциальным покупателям, мол, вон там, на пригорке, профессор с женой живет, из Америки приехали.

Ему-то на самом деле нужна была всего-навсего недорогая однушка в пределах кольцевой, но цены, пока он болтался по заграницам, взлетели до небес. Хуже чем в Нью-Йорке, ей-Богу!

Комар зазвенел над ухом. Он машинально отмахнулся ладонью.

Пахло сырыми тряпками. От матраса на железной кровати с панцирной сеткой и тронутыми ржавчиной латунными шишечками, от кухонного полотенца, от его собственной куртки, даже от спальника, который никак не должен был отсыревать, потому что был waterproof и к тому же какой-то хитрой дышащей системы.

А ведь в Штатах его раздражал этот их всепроникающий запах стирального что ли порошка с отдушкой, какого-то моющего средства, пропитавшего даже гудрон велосипедных дорожек. Глядел на аккуратные газончики, утыканные, как столбиками, наглыми серыми белками, ненавидел пластиковую траву, грозные таблички «No smoking!» и истеричное стремление к чистоте.

К тому же он привык улыбаться. Толкнули в маршрутке, улыбнулся, сказал «извините», и тот же самый, что его толкнул, вместо того, чтобы улыбнуться в ответ, сказал, ты что, совсем мудак? Он так удивился, что опять сказал «извините», простить себе этого до сих пор не мог, надо было сходу в рыло. Стал, чуть что, сам посылать, агрессивно, с напором, и легче сразу сделалось.

А Джулька, дурочка, так и продолжала улыбаться. Джулька, впрочем, человек легкий. Ах, я так себе все и представляла! Look here, izba (только американская славистка умудрится так смешно и торжественно, так трогательно произнести слово «изба») из настоящих breven, серо-бурых, местами даже зеленых! Настоящая русская petch, только подумай!

Печь не хотела растапливаться, дым валил в комнату, позвали Ваньку-Каина, он позвал дядю Колю (в каждой деревне есть такой дядя Коля, молчаливый, небритый, почти беззубый, неопределенного возраста, в чем-то сером и пахнущем сырыми тряпками). Тот, вылез на крышу, поковырялся в трубе, а потом показал им темное, оказавшееся мертвым грачом. Растрепанные перья, сухие косточки. В останках птицы было что-то изначально неживое, словно распавшаяся плоть обнажила искусственный каркас.

Много жизни, и вся какая-то механическая. Комары, зудевшие на одной высокой ноте; златоглазки, с тупым упорством бившиеся о стекло, ночью пытаясь влететь в освещенную комнату, а утром — вылететь наружу; и еще кто-то невидимый, тикающий прямо над ухом в глухую ночную пору…

Но печки он стал опасаться. Тем более, как Джулька ни старалась, все получалось либо сырым, либо подгоревшим… С электроплиткой на две конфорки она справлялась не в пример лучше, а вечерами они включали масляную батарею, вечера тут холодные даже летом. Но как следует просушить, прогреть дом так и не удалось, сырость оставляла ощущение нечистоты, словно бы все было захватано липкими пальцами.

Это такой отпуск, говорил он себе, вытягивая из колодца серое оцинкованное ведро, стены сруба были скользкими, и вода тоже как бы скользкой, с душком.

Вечером обедали у Ваньки-Каина. Ванька тоже был женат вторым браком, на бывшей своей практикантке, коренастой, круглоголовой, темноволосой — есть такой тип московских женщин, к ним с самого их девичества друзья обращаются «мать». Ему-то такие, скорее, нравились, была в них надежная неброская женственность, но Джулька с новой Ванькиной женой не подружилась, хотя обе старались, он видел.

— Бабы-дуры, — сказал Ванька, когда он мимоходом пожаловался, что, мол, не ладится что-то у девок, и это плохо в перспективе.

Ванька-Каин имел мечту собрать здесь на Рождество друзей и всех их и своих детей от прежних браков, новых жен, старых жен; пока же занимал себя тем, что ремонтировал второй принадлежащий ему дом, который он купил, именно чтобы было куда селить гостей. И чтобы шашлыки на морозе, святки, горелки и что там полагается, и всем хорошо и весело.

Ели щи, кашу и пироги. Ванька-Каин, хотя и остался пьющим, сделался большим сторонником правильной жизни, собирал и солил грибы, вымачивал бруснику и уверял, что предки меньше болели, потому что томленое в печи лучше жареного.

— Он опрощается, как Лев Толстой, — сказала по возвращении Джулька с некоторым уважением.

«Р» она выговаривала неправильно, мягко, для англоговорящих самые проблемные звуки — «р» и «в». Ну, и еще загадочные «ы» и «щ».

Джулька во всем находила параллели с русской классикой. Сам-то он эту классику не знал и не любил, в школе перекормили. До него у нее был роман с обитающим в кампусе русским поэтом, poet in residence, они специально нанимают живого поэта, не преподавать, а чтобы он просто ходил среди студентов, красивый и вдохновенный. Но поэт оказался психопатом и алкашом. Они, собственно, и с Джулькой познакомились на каком-то party, когда поэт-резидент начал ломать ей руку, просто так, just for fun, пришлось дать в рыло. Джулька плакала, говорила, ничего, it’s nothing, он на самом деле хороший, оставь его, я сама, сама… На следующий день они случайно столкнулись в кантине, рука у нее была перевязана, из-под повязки разливались багрец и синева…

Сейчас она жгла во дворе всякую дрянь: весь выметенный-вынесенный из дома невнятный мусор, отсыревшие газеты, клочья обоев в мелкую зеленую клетку, разлезшуюся половую тряпку, а заодно сухие ветки, щепочки, даже полусухую траву, от которой шел мутный едкий дым. Но ей нравилось: Джульку вообще тянуло к живому огню, она все время порывалась устроить на дворе барбекю, и история с печью очень ее расстроила.

В отсветах костра ее бледная кожа порозовела, в рыжих проволочных волосах проявился багрянец. Джульке вообще как бы чуть-чуть не хватало огня: бледная кожа сплошь в мелких родинках, бледные запавшие виски, бледные губы… Она была похожа на школьницу-анорексичку, ее хотелось накормить и обогреть, а не хватать и тащить в постель, и оттого в их отношениях был странный привкус инцеста.

Пламя, гулявшее в трухе, как бы снабжало ее огнем.

Скоро ей здесь надоест. И что тогда делать?

— Тебе не скучно здесь? — спросил он на всякий случай.

— Нет, — она отвернула голову от костерка и улыбнулась, — мы как пионеры. Это интересно. А правда, что он говорил про элиенс?

Ванька-Каин, сколько он его помнил, генерировал сценарии апокалипсиса и вчера за тарелкой щей уверял, что за орбитой Юпитера обнаружены огромные космические корабли, числом три, и скоро их каждый чайник сможет наблюдать в школьный телескоп, потому что они летят сюда и прилетят то ли в двенадцатом, то ли в четырнадцатом, и вот тогда всем кранты, потому что такие большие, просто громадные корабли не прилетают просто так. Это, Джулька, говорил Ванька-Каин, как твой «Мэйфлауэр», это их инопланетные пассионарии, а известно, что пассионарии делают с беззащитными местными жителями.

— Ну, — он поморщился от дыма, — может, и правда. Сейчас, знаешь, такое время, трудно понять, что правда, а что нет.

— Он шутил, — сказала Джулька неуверенно.

Ванька еще говорил, что в случае нашествия инопланетных захватчиков трындец наступит как раз мегаполисам, а тут можно прокормиться и партизанить в лесах. Тайные тропы, бочаги, куда так легко провалиться, просеки и засеки. Как-то так. Тут и медведи есть. Он, Ванька, сам видел, собирая грибы, разворошенный муравейник и медвежьи какашки.

Как будто медведи в случае инопланетного вторжения, скорее, плюс.

Он обнял ее одной рукой, потому что второй чесал укушенную комаром шею.

— Моя дорогая. Моя рыжая. Мы все время живем перед концом света. Потому что сначала живем, а потом умираем. А инопланетяне — это так, для фантастов.

Она чуть заметно нахмурилась. Не любила разговоров о смерти.

— Скажи «тыща».

Это была такая их игра.

Она нахмурилась сильнее.

— Тисча, — произнесла старательно, и оба как по команде расслабились.

Надо, чтобы она как-нибудь попробовала сказать украинское «паляныця». Но «паляныця» он и сам не мог выговорить правильно.

* * *

— Ты чего?

Джулька сидела на кровати, плечо в темноте чуть очерчено бледной линией.

— Чего не спишь?

Он выкурил спиралью всех комаров и позакрывал окна. Комары умерли, зато стало душно и опять завоняло мокрыми тряпками, так, что даже перебило острый, чуть ли не звериный запах лежащей рядом с ним Джульки; у рыжих вообще феромоны убойные, не то что у блондинок или даже у брюнеток.

Он тоже приподнялся на локте. Простыни были сыроваты.

— Кто-то ходит, — шепотом сказала Джулька.

Он прислушался. Смутно блестевшая кроватная шишечка чуть дрогнула.

— Тебе показалось.

— Да нет же… вот, опять. Скрип-скрип.

С возрастом перестаешь слышать высокие звуки. А она, вот, слышит.

— Доски скрипят. Рассыхаются в тепле и скрипят.

— Это на крыльце, — уперлась Джулька, — или в сенях.

Она выговорила это как «на крильтце или в сенъях», но он злился, что его разбудили, и забыл умилиться.

— Может, собака? Приблудная? Или лиса, я не знаю. Дверь заперта, не волнуйся.

— Вдруг это человек? Мне страшно.

Страшно ей. Он вспомнил, как они впервые занялись любовью, в ее трогательном кукольном домике, окна от пола до потолка, во всю стену, и притом никаких занавесок. И фанерные практически стены. И дверь на соплях.

А тут ей страшно, бедняге.

Натурализуемся помаленьку.

Вылезать из-под теплого не хотелось, но он как был, босиком, на цыпочках, подошел к печке, охватил ладонью ржавую кочергу и так же на цыпочках двинулся к двери. Помедлил, потом резко отворил дверь, ведущую в сени. Пусто и даже почти светло, в маленьком окошке висит белая луна. Он перевел дух и левой рукой откинул щеколду, ощущая, как в ладони правой чуть поворачивается тяжелый шершавый стержень.

На крыльце половичок лунного света. Черные листья яблонь шуршат как бы сами по себе: движения воздуха на лице он так и не ощутил.

Потом лунный половичок исчез, слился с крыльцом, а ветки яблонь наоборот, выступили вперед из темноты; и он только миг спустя понял, что это потому, что Джулька зажгла в доме свет.

Вот дуреха, комары же налетят!

Он торопливо прихлопнул дверь спиной, и остался стоять на крыльце, вглядываясь в ночь, но свет в окнах как бы убил сад, сделал его чужим и приблизил окрестный мрак. Ни хера не видно.

Есть тут бешеные лисы? Лисы бросаются на людей даже в Подмосковье, где, казалось бы, кроме крыс и бродячих собак уже давно и нет зверья.

Он вдохнул сонный, резкий, точно хлороформ, воздух, и забыл выдохнуть.

В доме визжала Джулька.

Запнулся о порог, чертова кочерга ударила по щиколотке, он перехватил ее надежнее, выпрямился и растерянно моргнул.

Джулька вжалась в стену, в выцветшие обои; она и сама казалась выцветшей, полупрозрачной. Только рыжие волосы были живыми и теплыми.

— Убери ее! Убери!

— Да что ты, она же тебе ничего не сделает!

Он аккуратно поставил кочергу в угол.

— Убери! — Джулька тряслась и прижимала тыльной стороной руку к губам, словно удерживая рвотные позывы. Он в который раз поразился тому, какие розовые, детские у нее подушечки пальцев.

Толстая ночная бабочка металась в жидком желтом свете, полет был дерганный, хаотичный, но каждый раз она почему-то оказывалась все ближе к Джульке.

Пузатенький стакан остался от прежних хозяев; он стоял с этим стаканом в одной руке и старым «Огоньком» в другой, дожидаясь, пока бабочка сядет на бледные, сыроватые обои с унылым повторяющимся узором. Что такого страшного в этих ночных бабочках?

Бабочка, наконец, перестала дергаться и села, он поспешно накрыл ее, а когда подвел тонкий журнал под край стакана, лениво переползла на портрет Пугачевой.

— Ну, рыжая, — он обернулся к Джульке, — ну ты чего? Она ж нестрашная.

— Как это не страшная? — затрясла головой Джулька, — как не страшная?

— Ну, подойди, глянь. Да не бойся, она не взлетит. Посмотри, она ж пушистая. Симпатичная. Совсем невредная бабочка.

Джулька боком придвинулась, готовая в любую минуту отбежать от страшной бабочки на безопасное расстояние, но тут же опять пронзительно завизжала прямо ему в ухо.

— Ну чего ты, — повторил он, — она же…

И наклонился над стаканом.

Увеличенная толстым выгнутым днищем стакана, на него глядела бабочка.

У нее были неподвижные глаза-бусины, огромные пушистые усы, а все лицо покрыто шерстью.

Он непроизвольно сглотнул и, отвернув взгляд и прижимая лицо Пугачевой к ободку стакана, вынес бабочку на крыльцо и вытряхнул. Нужно будет поставить летние рамы с сеткой; и дверь занавесить тюлем что ли. Тогда и комаров будет меньше, и не надо жечь эти спирали, от которых у него на пальцах появляются мелкие язвочки. Странно, что он раньше не додумался.

Бабочка вихляющимся полетом прянула вбок и рухнула куда-то в заросли; он подозревал, что она просто сидит там в засаде, дожидаясь момента, когда можно будет метнуться в узкую щель света.

— Улетела? — Джулька осторожно выглянула из-за двери.

— Улетела, — сказал он, зашел за ней в комнату и торопливо затворил дверь.

Страшная звезда стала прямо напротив окна, колола глаза, он никак не мог заснуть, прислушиваясь к щекотному дыханию Джульки. Тикало непонятное существо совсем рядом с кроватью, другое шуршало в углу; снаружи, из сада, мягкий комок монотонно бился об оконное стекло. Потом звезда ушла, и он уснул.

* * *

Мокрая трава щедро орошала кроссовки и носки. Он чистил зубы над помятым умывальником, и крупные капли с яблоневых листьев падали ему за шиворот. В звездообразно треснувшем зеркальце отражалось расколотое сизое небо.

Мы же не будем здесь дожидаться зимы, правда?

Он уже написал одному своему старому приятелю и другому, не такому старому и не так уж чтобы приятелю, но предприимчивому и, вроде бы, организовавшему какую-то экспертную группу, хрен знает, что за группа, но нужны специалисты его профиля, и чуть не каждый час теперь проверял почту. Но в почту валились только призывы увеличить пенис или посмотреть на голую одноклассницу, что, учитывая возраст его одноклассниц, было сомнительным удовольствием.

Зато стали падать первые яблоки, сморщенные и маленькие — отторгнутые от материнского дерева, обреченные на гибель уродцы. Он подобрал одно, отер от мокрой земли и надкусил; яблоко было даже не кислым — просто безвкусным.

— Борисыч!

Он обернулся. Бабакатя стояла у калитки, рыхлая грудь, обтянутая выцветшим байковым халатом, лежала на верхней перекладине. От Бабыкати пахло куриным пометом и, опять же, сырыми тряпками.

Они тут всех называют без имени, но по отчеству. А в Штатах наоборот. Интересно, это как-то связано с загадочной национальной ментальностью?

Он посмотрел на яблоко в руке, вздохнул и отбросил его — пускай слизняки завтракают.

— Да, Бабакатя?

— Борисыч, ты в Чмутово поедешь?

Бабакатя обладала верхним ветровым чутьем хорошей легавой собаки.

Он торопливо проглотил откушенный фрагмент яблока.

Само это Чмутово звучало как что-то мокрое, чавкающее.

— Собирался, вроде.

Она протянула скомканные десятки.

— Купи мне хлебушка и крупы, — она говорила «мяне», и это его невнятно раздражало. — Пару буханок, он у них теперь (тяперь) никакой, черствеет (чарствеить) быстро, но я нарежу и в морозилку положу, Анька, дочка Пятровны, научила. А крупу для курочек… Яички свежие не нужны, нет?

— Нужны, наверное, — Бабакатя драла за пяток яиц больше, чем в Чмутово просили за десяток, тем самым опровергая расхожие представления о широкой русской душе, но яйца и правда были хорошие. Джульке, по крайней мере, нравились.

— Так я принесу, — Бабакатя укоризненно покачала головой, — этой твоей… вот ведь назвали собачьим именем девку!



— Это иностранное имя, Бабакатя.

Он никак не мог попасть в нужный тон. Бабакатя казалась ему представителем другого биологического вида, иная среда обитания, экологическая ниша, даже пищевая база… И как бы это сказать, немножко умственно отсталым представителем по сравнению с доминирующим, скажем так, Homo Urbanis. Он разговаривал с ней, как разговаривал бы с говорящей собакой или кошкой, отчего испытывал неловкость и тоску. Бабакатя в свою очередь вела себя именно так, как он от нее ожидал: жаловалась на погоду (не те погоды стоять), на здоровье (кости-то ломить), вон раньше-то как оно было, а теперь вон как оно стало, и хлебушек тяперь не тот, не тот тяперь хлебушек, а вот при Брежневе выпякали хлеб… И даже при Андропове выпякали хлеб. И при этом, как его… Устиныче… И от того было ему слегка не по себе, словно бы Бабакатя подыгрывала ему. Тем более, Ванька-Каин уверял, что наблюдал Бабукатю в чмутовском сбербанке, где она весьма ловко управлялась с банкоматом.

Впрочем, это как раз было в порядке вещей, его всегда поражала приспособляемость этого вида (не столько Homo Rusticalis, сколько Homo Unreflectus, уточнил он политкорректно). Его особи в быту, в обустройстве проявляли хватку, несвойственную конкурирующей изнеженной форме, для нескольких поколений которой жуткое слово «жировка» звучало пострашнее какой-нибудь «авада-кедавра!».

— Чаво энто она у тябя спит так долго?

Смотрит же она телевизор, правда, допотопный, черно-белый, по вечерам из Бабыкатиных окон льется голубоватое сияние, словно бы там секретная лаборатория инопланетян или пристанище похищенных душ… Там, в телевизоре, говорят до омерзения фальшиво, совершенно ненатуральными голосами, но по крайней мере, грамотно, если только не изображают таких вот Бабкать, но тут она должна бы почуять подделку…

— Это она с непривычки, на свежем воздухе, — ложь, но ложь, понятная Бабекате. Уж чего-чего, а воздуха в университетских кампусах хватает.

— Скучно ей тут, нябось, — Бабакатя посмотрела ему в лицо. Глазки у нее были почти бесцветные, маленькие, и бровки почти бесцветные, с торчащими седыми волосками, — делать нечего, потому и спит. От скуки. Я вот в пять утрячком встаю, и ничего, не скучно. Курей кормить надо? Надо…

Коровы у Бабыкати не было, тут вообще никто не держал скотину, а ради кур вроде бы и не стоило подниматься чуть свет. Так, предлог, оправдывающий старческую бессонницу. Тем не менее, в ее голосе и плоской кислой улыбочке слышалась плохо скрытая подковырка, тайный упрек ленивой горожанке.

— Она работает, — он понимал, что наживка нехитрая, но все равно клюнул, — она диссертацию пишет.

Бабакатя пожевала губами, словно пробовала на вкус слово «диссертация».

— Ладно, — она со вздохом отлепилась от калитки.

У него вдруг мелькнула неприятная мысль, что Бабакатя на самом деле не так уж стара и вполне могла бы быть его ровесницей.

— Так яички я принесу. Грибочков сушеных не надо? Возьмете сушеных грибочков?

Он никогда не покупал грибы у старушек на рынке; соленые и маринованные — потому что боялся ботулизма; сушеные еще и потому что торгующим бабкам нет доверия; подсунет сослепу бледную поганку, какая ей разница, ищи потом… Его бывшая, неуловимо напоминавшая Ванькину нынешнюю Алену, покупала, ела с удовольствием, подсмеивалась над его трусостью. Она была сильней, чем он, целостнее что ли; он, вероятно, и женился на ней в потаенной тоске по мягкой материнской власти… А теперь вот поменял ее на жену-дочку, забавно все-таки жизнь устроена, потому что у Ваньки-Каина все получилось как раз наоборот.

Ему хотелось уберечь Джульку от всего: от поэта-резидента, от штатовского пластикового быта, от тутошней безнадеги, а заодно — как бы разделить свою память, свое прошлое, свою страну с Джулькой, нет большей радости, чем отдать то, что ты любишь, любимому человеку, но эти два его намерения вступали меж собой в неловкое и трудное столкновение… как можно любить то, от чего хочешь уберечь?

— Мяста надо знать, — улыбочка так и застыла на блинчатом лице Бабыкати, точно приклеенная, липковатая, как слово «Чмутово». — А то вот энти, которые о прошлом годе… так у их девка пошла в лес и пропала.

— Как пропала? — он видел краем глаза, что на крыльцо вышла Джулька, пылая ярко-красной ветровкой, словно какая-нибудь огневушка-поскакушка.

— А так, ушла по грибы, да и пропала, — с удовольствием сказала Бабакатя…

— И не нашли? — вот Джульке, наверное, не надо рассказывать. Но все равно ведь узнает, хотя бы от Ваньки или Алены его.

— Почему не нашли? — мигнула бесцветными ресницами Бабакатя. — Нашли, только она умом тронулась, плакала, тряслась и не говорила ничего. К дохтору увезли, да так сюда и не вернулись. А говорили, кажное лето будут жить… Им-то у нас понравилось, я им яички каждый день, яички им очень нравились, что свеженькие, из-под курочки, и что черника тут, и брусника. А только мяста надо знать.

Он понял, что ему не хочется, чтобы Джулька даже и здоровалась с Бабойкатей, словно та была заразная и зараза эта могла перекинуться на Джульку. Потому он несколько раз переступил с ноги на ногу, как бы показывая, что ему пора идти, чтобы заниматься всякими нужными и важными мужскими делами.

— А какой крупы?

— Что? — ему показалось, что Бабакатя на миг словно бы выпала из образа и, видимо, сама это почувствовала, потому что тут же поправилась, чвакнув:

— Чаво?

И еще толстенькую руку приставила к толстенькому уху, мол, недослышала, извиняйте.

— Какой крупы, спрашиваю? — устало повторил он.

— Дык для курочек, говорю. Пшена купи, или ячки, вот чего.

— Хорошо, — сказал он уже через плечо и пошел по дорожке, задевая за мокрые колоски пырея.

* * *

По сравнению с пламенеющей ветровкой рыжие Джулькины волосы были тусклыми, ржавыми, а кожа даже какой-то зеленоватой. Это потому что тут мало солнца, подумал он, небо с утра обметывало войлочными серыми тучами, которые к вечеру расступались, точно театральный занавес, открывая роскошный золотисто-багровый закат. Впрочем, когда солнца было много, Джулька тотчас обгорала, чуть ли не до пузырей.

— Ты с нами как, едешь?

— Нет, — Джулька виновато улыбнулась, — знаешь, нет. Дорога трясучая. И я хотела еще… вот убрать хотела, да. Са-арайчик убрать.

Опять устроить костер во дворе, и едкий дым от сырых тряпок, от мышиных гнезд в старых матрасах вновь будет клубиться меж яблонь.

На самом деле Чмутово — крепкое, в общем, село, было Джульке неприятным; но она стыдилась в этом признаться даже себе. В селе Чмутово жил настоящий Русский Народ, а Русский Народ хороший и страдающий. Гопники с плеерами, мотней до колен и «Балтикой» № 8 не походили на Русский Народ, а походили вот именно что на самых обычных гопников, и это сбивало Джульку с толку. Бабакатя тоже была Русский Народ, и потому требовала тонкого обхождения и бережного изучения.

Сейчас Джулька сидела на второй ступеньке крыльца; всегда садилась только на эту — почему? Тощие коленки трогательно торчали из джинсовых прорех. Мода сиротинушек. Он вздохнул, присел рядом с ней.

— Как ты думаешь, Джулька, какой хлеб выпекали при Брежневе?

— Я не знаю, — она растерялась, — а что? Плохой?

— Да нет. Нет. В том-то и дело.

А в чем, собственно, дело? В чем?

* * *

— Что за история такая с девочкой?

Ванька пожал плечами.

— Фекла, дочка Заболотных. Ее тут с МЧС искали. Шуму было…

— Заблудилась?

— Да нет, она как раз в лесу хорошо… Просто убежала и обратно ни в какую. Они, как нашли ее, сразу и увезли.

Только тут, ощутив, как расслабились мышцы, он понял, что история с Феклой, дочкой Заболотных, напугала его больше, чем он сам себе в этом признавался.

— Одна в лесу, сколько ж ей было?

По обочинам грунтовки щедро рос борщевик, заслоняя собой темные декадентские ели, борщевик был нагл и процветающ, как положено захватчику. За «четверкой» тянулся пыльный след, точно дым от костра.

— Десять… или двенадцать, — неуверенно сказал Ванька, — хорошая девка, вообще-то. Жалко, что так.

— С родителями не ладила?

— Да причем тут родители. Это из-за кошки. Кошка Бабыкатиных кур гоняла, Бабакатя и говорит, ты ее принеси, я накажу, кошку-то. Девка своими руками и притащила. Думала, Бабакатя, ну там, покажет ей кур и газетой что ли отлупит. А Бабакатя ей голову отрезала.

— Как… голову?

— Это деревня, чего ты хочешь? Девка приходит за своей кошкой, ну и… Рванула в лес. И все. Через два дня только нашли. Но как бы не в себе. Плачет и выговорить ничего не может. Они ее сначала к психотерапевту, потом к психиатру… так и водят с тех пор.

— Знаешь, — сказал он, — если бы ты мне сразу это рассказал, мы бы сюда не приехали.

Ванька опять пожал плечами.

— Мясо жрешь? А коров тебе не жалко? Козочек там, овечек? А лошадей, которых на мясо? Тут к животным всегда было такое отношение. Утилитарное.

— Да, — сказал он, — поэтому вегетарианцев все больше и больше.

— Интеллигентские сопли, — сказал Ванька.

— Да ладно тебе, — баском сказала с заднего сиденья Алена, — сволочная на самом деле история.

— Ты тоже знала?

В зеркальце он видел, как она пожала плечами, точь-в-точь как Ванька.

— Все знали. Тут такое творилось… Родители эти несчастные, вертолеты, МЧС. А этой хоть бы хны.

Он вспомнил бесцветные кислые глазки, белые бровки, вылинявшую пестренькую байку…

— Джульке не рассказывайте.

Они синхронно пожали плечами.

Он подозревал, что Аленина неприязнь к Джульке отчасти тем и объяснялась, что он слишком старался Джульку оградить от неприятного, слишком носился с ней, то есть, в этой неприязни виноват был скорее он, а не Джулька, но с этими бабами всегда так. Мужикам они прощают. Бабам — нет.

Иногда заросли борщевика расступались, и тогда становился виден лес, зубчатый и лапчатый, как бы стекающий в зелень и синеву на фоне розоватого неба, точно в книжках его детства, тех, с иллюстрациями Билибина на желтоватой, чуть шершавой «гознаковской» бумаге.

Природа, так отчаянно нуждавшаяся в рефлексии, что создала разрушающего ее человека, все же требует теперь, похоже, более тонкого подхода и вполне готова заместить Homo Rusticalis более продвинутой версией. Деревня — миф, проклятые куры нужны Бабекате только как оправдание собственной хитрой жизни, а покупает она в «Алых парусах» мясо, молоко — все…

Ванька-Каин, дурачок, думает, что спасает себя, семью и горстку избранных от ужаса городов и грядущих вселенских катаклизмов, но на самом деле действует инстинктивно, как нерестящаяся рыба; то, что его подгоняет, не имеет отношения ни к городам, ни к катаклизмам, и не снисходит до объяснений.

На обратном пути, разомлев в предвкушении тепла и ужина и въезжая на пригорок по убитой дороге, он уловил в сумраке отблеск выходящих на закат окон (что тут было хорошее, так это закаты) и сообразил, что закат так красиво отражается в стеклах, потому что в доме темно.

Тут случались перебои с электричеством, к тому же он знал, что на самом деле в саду светлее, чем это кажется из окна автомобиля. Настолько светлее, что он, выскочив из машины, сразу увидел: в густой траве, сбоку от порожка ровный квадрат, словно бы свет упал из темного на самом деле окна, и на этом светлом лежит что-то маленькое, скорчившееся, темное.

* * *

— Уф, — он присел на крыльцо, одновременно охлопывая себя по карманам в поисках сигареты, — как ты меня напугала!

— Прости, да-ааа? — Джулька сонно хлопала глазами. — Я заснула и не слышала… а ты подъехал, а я заснула и не слышала.

— Это ничего, — сказал он, — ничего. Но зачем вообще было там спать? Смотри, как тебя комары искусали.

— Я хотела его проветрять? проветрить? Да, проветрить, Бабакатя сказала, матрас обязательно надо проветрить.

— Она что, приходила?

— Да. Яички принесла. Еще она сказала, что крыльцо надо подметать. Городские никогда не подметают крыльцо, а его надо подметать (она произнесла «подмятать», явно копируя Бабукатю), и я подмела крыльцо, и вынесла матрас, а он такой тяжелый, и его надо повесить на перила и бить такой палкой, а потом прове-етрить, и я села, и подумала, немножко полежу, и заснула.

— Джулька, — сказал он, — а Бабакатя не сказала тебе, что это надо делать утром, после того, как роса уйдет? А вечером нельзя, потому что роса опять выпадает, и сыро. Смотри, он же весь намок. Теперь на нем нельзя спать, пока не подсохнет.

— А печку топить? — с надеждой спросила Джулька.

Он вздохнул.

Печку топить и правда придется. И сушить матрас на печи, и он будет вонять сырыми тряпками. И окна закрывать нельзя, а значит, опять кто-нибудь прилетит, и Джулька опять будет пугаться. Блин, забыл купить сетку на окна…

— А яйца тридцать рублей пяток. Это не дорого, да-аа?

— В «Алых парусах» вдвое дешевле.

Чистые краски заката ушли, меж яблоневых веток зажглась все та же огромнющая звезда. Яблоки выгрызали вокруг нее аккуратные черные дыры.

Ванька-Каин говорил о зиме, об огромной белой луне, висящей над черными островерхими елями; об огнях на снегу, и о том, сколько хороших и платежеспособных людей готовы мириться с временными трудностями, чтобы увидеть все это, и зеленый туризм сейчас в моде, и поезд от Москвы идет всего ночь, и все вагоны, даже плацкартные, оборудованы кондишн и биотуалетами.

— Эти из настоящей курицы, — возразила Джулька, — теплые еще, и перышки налипли.

— Они обычно на помет налипают. На гуано. Деревенские яйца всегда в гуано…

Сигарета то разгоралась, то гасла, и когда она разгоралась, мир вокруг становился темнее.

— Ладно, — он поднялся, ступенька тоже была влажная, и джинсы на заду были влажные, и теперь неприятно липли к телу.

— Ты куда?

— Отнесу ей крупу. Крупичку. И хлебушка… Хлебушка серенького буханочку. Хотя он не такой, как при Брежневе.

— А печку можно я потоплю? — с надеждой спросила Джулька.

— Можно, — он вздохнул, — только не потоплю, Джулька, протоплю.

— Ой, — расстроилась Джулька, — опять у меня с приставками. Потопить можно Муму, да-а?

— Потопить, Джулька, можно вражеское судно. А Муму можно только утопить.

— Русский язык все-таки такой сложный, — пожаловалась Джулька.

* * *

— А про спички-то я забыла тебе сказать, Борисыч, — в голосе Бабыкати слышался явный упрек, обращенный в его сторону, — вот те, которые прошлым летом, они как собяруться, значить, в Чмутово, так заглянут ко мне и спрашивают — а спичек случаем не надо, Бабакатя? Или, может, соли или мыла… маслица постного… всегда спрашивали. Не надо ли чего, Бабакатя? Так вот и спрашивали.

Он ни с того ни с сего подумал, что «те которые», надо полагать, не спрашивали, нужна ли Бабекате туалетная бумага. Наверняка она подтирается скопившимися на чердаке старыми газетами.

— По такой дяшевке продали, я им говорю, не продавайте так задешево, а они продали. За пятьдесят тыщ продали, а купили-то за все сто, Пална, когда в Ленинград переехала к дочке, свою избу им и уступила, и то по знакомству, потому как он учился вместе с дочкой-то.

— Что? — переспросил он.

— Ну, везет (вязет) тебе, Борисыч, что задешево, хороший дом, крепкий, крыша не текет, он как въехал, сам ее починил, крышу, и я его еще спрашиваю, как крыша-то, не текет, он говорит, нет, Бабакатя, не текет больше, Пална шифер покупала еще при Брежневе, тогда плохо не делали…

Каждый информационный кластер она дублировала, словно бы обкатывая его и тем самым утверждая прочнее в сознании собеседника, он давно замечал уже за Homo Unreflectus такую особенность.

— Да, — он поморщился, радуясь, что в сумерках его гримаса не видна. От удерживаемого раздражения у него началось что-то вроде зуда, — да, наверное. Не делали. Так я пошел, Бабакатя. Спички в следующий раз уже.

— К жене молодой торопишься, — сказала Бабакатя сладенько.

Джулька наверняка сделает яичницу, потому что это быстро, к тому же ей хочется доказать ему, что яички из-под курочки вкуснее и полезнее, чем те, которые продаются в «Алых парусах», хотя те, которые в «Алых парусах», дешевле в два раза, правда, они не такие свежие, потому что из-под фабричных кур, а их неизвестно чем кормят, какой заразный способ мышления, это ж надо!

А яичницу я на самом деле не люблю. И Джулька ее не умеет жарить.

Она вообще мало что умеет жарить, если честно.

— Ленивая она у тебя, — проницательно сказала Бабакатя, — Все они молодые, теперь ленивые. Вот я, пока мой был жив, как придет, я ему сразу горяченькое. И супчик, и вермишельку. И котлетку.

У Бабыкати был когда-то какой-то «мой», надо же. Жизнь все-таки удивительная штука.

— Я пошел, Бабакатя, — повторил он, — спокойной ночи.

Запах неизвестного ему мокрого растения накатывал волнами из угасающих сумерек.

— И скажи ей, чтобы на закате не спала. Нельзя.

— Почему это?

— Умом тронется, — сурово сказала Бабакатя,

— Это еще почему?

— Мозг оно высасываеть, когда на закате спять.

Закат, думал он, шлепая по раскисшей тропинке и задевая плечом мокрые глянцевые ветки, лезущие через серые изгороди буйных ничьих садов, время мистическое, граничное, прореха между днем и ночью. Тысячи поколений смотрели, как закатывается старое солнце, а хрен его знает, взойдет ли новое.



Из чердачного окна смотрело черное толстое дуло. Он вздрогнул и остановился. Потом в дуле влажно блеснуло, словно бы пузырь слюны в кругло раскрытом рту, и он понял, что это раструб школьного телескопа.

— Добрый вечер, дядя Коля!

Он еще в кампусе приучился здороваться со знакомыми и незнакомыми. Кампус, в сущности, тоже деревня. Или наоборот, деревня — это тоже кампус.

Он, впрочем, не совсем был уверен, что здоровается с дядей Колей, поскольку окошко было темным, а дядя Коля плохо связывался в его сознании с телескопом, даже школьным.

Дядя Коля, тем не менее, отозвался.

— Ты не думай, Борисыч. Если нужно, я отдам.

— Вы о чем? — не понял он.

— Да телескоп этот. Эти, которые до вас жили, съехали, я смотрю, он во дворе стоит. Я подумал, непорядок, что во дворе.

— Ничего, дядя Коля. Нам не нужен телескоп. Пользуйтесь на здоровье.

— И то правда, — согласился дядя Коля из темноты, — зачем молодоженам телескоп?

Ему почудилась в дядиколином голосе чуть заметная издевка, словно бы говорил не дядя Коля, а кто-то другой, ехидный и злой, и очень умный и хитрый, только притворяющийся для порядка безобидным дядей Колей. Кстати, а ему сколько лет? Ровесник Бабыкати? Старше? Младше? Его ровесник?

А откуда известно, что там, наверху действительно этот самый дядя Коля? Не видно же ничего.

Самому стало неловко, что думает такие глупости.

Потому спросил как бы в шутку:

— Инопланетян высматриваете?

— Инопланетян? — бледное пятно в чердачном окне чуть качнулось. — Зачем? Кому они нужны? Тут, Борисыч, инопланетяне уже у всех вот как. Нет, я вон ту наблюдаю. Вон, висит.

Звезда водрузила себя на черную верхушку ели, точно рождественская елочная игрушка.

В колеблющемся, прогретом за день воздухе, что поднимался от земли, ему показалось, что она шевелит лучами, словно щупальцами.

— Красивая, — сказал он на всякий случай, — это что, Вега?

Кроме Веги он помнил еще несколько звездных имен, все почему-то на «А». Альтаир, Альдебаран, Антарес…

— Какая еще, на хрен, Вега? — обиделся дядя Коля. — Это Ригель.

— Красивая, — повторил он, — и название красивое.

— Бело-голубой сверхгигант, — похвастался дядя Коля, — скоро взорвется на хрен.

— Ну, наверное, еще не скоро. Я имею в виду, применительно к истории человечества.

— Вот-вот взорвется, — веско повторил дядя Коля, — я читал. Они, когда взрываются, сбрасывают оболочку. И она все расширяется, расширяется. И, когда до Земли доберется, мы тут все на хрен сгорим, слышь? Может, уже взорвалась, просто мы еще не знаем. Но скоро узнаем. Ригель на расстоянии тыща световых лет от солнца, даже меньше. Так что я вот стою, мониторю.

— На наш век хватит? — осторожно предположил он.

— Может не хватить, — сухо сказал дядя Коля, — так не нужен тебе этот телескоп, Борисыч?

— Нет, — он покачал головой, хотя в темноте этого дядя Коля видеть не мог.

— А раз не нужен, ты, Борисыч, иди. Не мешай мониторить.

— Если я поеду в Чмутово, что-нибудь взять для вас, дядя Коля?

— Так сегодня ездил уже, — флегматично отозвался сверху дядя Коля, — что ж не спросил-то?

— Ну, на будущее.

— Будущего — сказал дядя Коля, — у нас нет.

* * *

— Тебе не понравилось? — огорчилась Джулька.

— Нет, почему. Очень вкусно.

У яичницы были ломкие коричневатые края, фестончиками.

Джулька смотрела, поэтому он подобрал остаток желтка тяжелым серым хлебом. Хлеб был почти как при Андропове. Или при Брежневе.

— Правда, лучше, чем из супермаркета?

— Гораздо, — сказал он.

Положил тарелку в помятый алюминиевый таз, прыснул «Фэйри», ополоснул. Аккуратно ладонью смел крошки с потертой клеенки, стряхнул в мусорное ведро. Чугунная сковородка, в которой Джулька жарила яичницу, так и осталась на конфорке, и теперь распространяла запах горелого.

Он помедлил, ухватил сковородку за скользкую ручку и вынес на крыльцо.

— Протру золой, — пояснил он Джульке.

С крыльца была видна дальняя полоска леса, как бы выгрызающая край зеленоватого неба, и три медленно заворачивающихся внутрь себя полупрозрачных облачка. В одном из облачков, подсвечивая его как бы намеком, как бы не всерьез, висел этот самый Ригель. Светлый самолетный след, чуть розовея, перерезал небо наискосок.

Он вздохнул и спустился с крыльца. Прямоугольник матраса так и остался лежать в траве, уносить его в дом не было никакого смысла. Зола, которую он зачерпнул проволочной мочалкой, тоже была мокрой и смешалась с землей. Надо будет устроить площадку для костра, камнями ее обложить, что ли. Он тер сковородку, морщась каждый раз, когда мочалка скрипела по чугуну.

Руки были сплошь в саже и пригоревшем жире; он долго отмывал их под тоненькой струей, льющейся из смешного умывальника с пимпочкой, извел почти треть бумажного полотенца, но когда сел за комп, пальцы все равно липли к клавишам. Особенно почему-то к delete.

Википедия очень, очень нахваливала Ригель. Яркая околоэкваториальная звезда, β Ориона, бело-голубой сверхгигант, диаметр около 95 млн. км (то есть в 68 раз больше Солнца), абсолютная звездная величина −7m; светимость в 85 000 раз выше солнечной, а значит, это одна из самых мощных звезд в Галактике (во всяком случае, самая мощная из ярчайших звезд на небе, так как Ригель — ближайшая из звезд с такой огромной светимостью). Ригель, вроде бы, и правда имел некоторые шансы стать сверхновой, в этом случае, его наблюдаемая светимость стала бы сопоставима со светом полной Луны. Кстати, древние египтяне связывали Ригель с Сахом — царем звезд и покровителем умерших. Ну, понятно, древние египтяне всегда знали, что к чему.

Лампочка под дощатым потолком несколько раз мигнула. Это с ней время от времени случалось.

В почте ничего не было. Даже спам иссяк, словно адрес стерли из всех ресурсов общечеловеческой памяти.

— Есть новости? — он не очень-то любил, когда Джулька заглядывала ему через плечо, но боялся сказать, вдруг обидится.

— А как же, — сказал он жизнерадостно, — скоро взорвется Ригель.

— Это звезда? — уточнила Джулька.

— Да. В созвездии Ориона. Она вот-вот станет сверхновой. Может, уже стала. Просто мы еще не видим, свет не дошел.

— Мы сгорим?

— Не обязательно. Она довольно далеко. Зато он будет светить на все небо. Представляешь, зрелище?

— Я думаю, — сказала Джулька, — это будет очень страшно. Когда две луны — это страшно. Это неправильно. Это как во сне. Ты куда? Зачем на чердак?

— Рыжая, нам же надо на чем-то спать. Матрас совсем мокрый. А я на чердаке одеяла видел. Сложим пару одеял, уже легче.

Хотя одеяла эти тоже наверняка отсырели и прогрызены мышами.

На чердаке пахло слежавшимся прошлым. Здесь, утрамбованные в картонные коробки из-под телевизора «Рубин», из-под обуви «Скороход», из-под вентилятора с резиновыми лопастями и камина-рефлектора, спали печальные обломки кораблекрушения, реликвии утонувшей в толще исторических вод страны…

Оловянные солдатики, поздравительные открытки с первым мая и седьмым ноября, ржавая, вихляющая, если кому придет в голову ее запустить, юла, фотографии с фестончатыми краями, пудовые резиновые сапоги, черно-зеленые, как тулово морского змея… И журналы, пахнущие мышами, иногда даже чуть-чуть обгрызенные по углам, с желтоватыми разводами сырости.

Как-то, застряв осенью в дождь на родительской даче, уж сейчас и не вспомнить, почему, то ли с Натахой опять поссорился, то ли отец болел, то ли мама, он вот так, сидя на чердаке, перелистывал старые номера «Юности», вглядывался в серенькие офсетные фотографии молодого губастого Вознесенского и молодого аскетичного Евтушенко. Бог мой, что за дичь мы тогда читали и даже помнили наизусть!

И все это как бы ждало, что еще когда-то сможет пригодиться, и эти страшные резиновые сапоги, и вентилятор с пластиковыми лопастями, и старый гамак, и пальто с торчащими из прорех клочьями ватина, и все это могло пригодиться только в случае всеобщего обрушения, вселенской катастрофы, гибели цивилизации.

Одеяла лежали в углу, он помнил, он, как приехал сюда, первым делом сунулся, было, на чердак в поисках не пойми чего. Быть может, того времени, когда мама и отец были живы, а Натаха после очередной ссоры чувствовала себя виноватой, и опять все налаживалось… Но это был чужой чердак, тут все было другое, он вляпался сначала в паутину, потом в мышиный помет, крохотное окошко было сплошь засижено мухами — и что делать мухам на чердаке?

И воняло сырыми тряпками, а не старой бумагой.

Голая лампочка, свисающая с перекрученного провода, еле тлела рубиновым сердечком, то ли собиралась перегореть, то ли с проводкой что-то…

Два шерстяных одеяла, сложены вчетверо, одно, коричневое с бежевыми полосками, сверху, другое, красное с бежевыми цветочками, под ним, вроде, лежат немножко не там, где он помнил. Вроде бы. И примяты посредине, как если бы кто-то легкий сидел на них, а потом быстро и легко встал и ушел.

Он присел на корточки и потрогал одеяло, словно оно еще могло хранить тепло того, кто легко встал и быстро ушел. Шерстяное одеяло и правда было теплым, шерстяные всегда теплые. Под завернувшимся уголком того, что сверху, и выпрямленным уголком того, что снизу, белело.

На выдранном из тетради листочке в клеточку цветными фломастерами была изображена страшная оскалившаяся баба с окровавленным ножом. Маленькая пушистая (очень маленькая и очень пушистая) мертвая кошка лежала у широко расставленных, носками наружу, ног в огромных ботинках. За спиной у страшной бабы лепестками расцветали языки пламени. В самой их сердцевине чернел дом с двумя косыми окошками.

Тихо тикало невидимое насекомое. Пильщик? Древоточец?

Скатав одеяла, неловко спустился с лестницы. Одеяла кололись.

Джулька так и сидела, обхватив колени руками и уставившись в темное окно. Это ему не понравилось.

— Хочешь зажечь печку? — великодушно разрешил он, — валяй. Только окно открой.

— Нет, — Джулька мотнула рыжей головой, — она опять прилетит.

— Я поставлю завтра сетку на раму. Правда. У Ваньки должна остаться еще сетка, — соврал он, — я видел.

— Тогда почему он тебе сразу не дал?

— Ну… может, думал, у нас есть. Ты погоди, я сейчас.

Был давным-давно такой скринсейвер, уютный домик, то одно, то другое окно загорается, появляются и исчезают в окнах темные силуэты, из трубы вдруг вырывается тоненькая струйка дыма, луна медленно движется по темному небу, иногда ее пересекает летучая мышка… Потом началось повальное увлечение заставками, одна другой круче, рыбки какие-то, коралловые рифы… потом как-то быстро сошло на нет… Эта была самой лучшей.

* * *

Посреди горницы стоял верстак, и Ванька что-то деловито на нем выпиливал. У Ваньки всегда были хорошие руки.

Приятно пахло свежей стружкой.

— А… Алена где?

— К Бабекате пошла. Банки Бабкате ставить. Бабекате банки ставить-то пошла. Спину прихватило у Бабыкати.

— Она ж Бабукатю, вроде, терпеть не может.

Ванька пожал плечами.

— Это деревня. В деревне надо со всеми ладить. Не умеешь ладить, вали.

— Но Бабакатя…

— Вот откуда у тебя это чистоплюйство? Бабакатя как Бабакатя. Она тут знаешь, может, тоже не всю жизнь жила. Она, может, только на старости лет сюда перебралась. Она, может, доктор наук на самом деле, Бабакатя. Филолог.

— Что?

Бабакатя — доктор наук? И вся эта ее страшная тупая повадка — просто маска? Но зачем?

— Пошутил я, — Ванька сдул с дощечки нежнейшие белые стружки, — а ты и поверил. Дурачок.

— Да ну тебя, — сказал он сердито.

— А ты чего вообще пришел? — дружелюбно спросил Ванька. — Чего надо?

— Слушай, — он помялся, — дай-ка мне телефон Заболотных.

Ванька перестал делать вжик-вжик и, прищурившись, посмотрел на него.

— Зачем?

— Кое-что хочу спросить у них.

— Что?

— Ты знаешь, мне показалось… кто-то ходил у нас там что ли. И картинка детская. Вот.

Он вытащил сложенный вчетверо листок из кармана ветровки.

Ванька развернул его, отстранил, вгляделся. Похоже, у Ваньки-Каина портится зрение. Возрастное.

— На чердаке нашел, — пояснил он на всякий случай.

— Может, она там с прошлого лета лежит? — предположил Ванька.

— Может, — согласился он неуверенно.

— Думаешь, убежала девчонка? — Ванька вернул ему листок и рассеянно отряхнул треники от древесной крошки. — Сюда? Сама на поезде, потом пехом? Это вряд ли. Да где бы тут она… сам видишь, все на виду.

— Ну, — все так же неуверенно сказал он.

— А только телефон я тебе не дам. Сам позвоню. Мало ли. А то еще напугаешь. Они сейчас, знаешь…

— Позвони, — сказал он, — узнай, ага? И мне звякни сразу. И вот что… у тебя сетки нет? Ну, от комаров, бабочек.

— В «Алых парусах» была, — укоризненно сказал Ванька, — что ж не купил?

— Забыл, понимаешь…

— Ну так нету у меня сетки, — ему показалось или в голосе Ваньки прозвучало что-то вроде торжества.

— Да? — он вздохнул, потоптался еще немного, — жаль. Так звякнешь?

— Звякну, — сказал Ванька и опять сделал «вжик».

— Так я пошел?

— Валяй. Кстати, еще один объект обнаружили. Здоровущий. Прямо за солнцем, — сказал Ванька ему в спину.

* * *

Девчонка, как ее звали, Фекла, ну и дурацкая теперь мода на имена, могла прятаться на чердаке еще прошлым летом. Дети любят прятаться.

Точно, прошлым летом. Потому что как бы она сейчас туда пробралась? В доме все время ведь кто-то есть.

Он, правда, уезжал в Чмутово, но Джулька оставалась. Ну да, Джульке ночью мерещилось, кто-то ходит, но дом старый, половицы скрипят, нагреваются, охлаждаются, сохнут, набухают… К тому же мало ли какая живность тут водится? Звери на самом деле не так боятся человека, как нам кажется.

И вообще, зачем прятаться в жилом доме? Пустых полно, собственно, почти все дома пустые, а тот, второй дом, который прикупил себе Ванька-Каин, еще и протоплен, и, вроде, Ванька забросил туда какие-то дошираки, супы в пакетиках, и лавка, и матрас на лавке… Он вообще хозяйственный, Ванька.

Гостевой Ванькин дом стоял, отражая окнами темное переливчатое небо. На миг ему показалось, в одном из окон блеснуло, вроде как фонарик или что…

Он глубоко вдохнул нежный сырой воздух.

А вдруг сюда все-таки забредают бомжи, какие-то пришлые люди, хотя вот Ванька уверял, что нет, слишком далеко от железки.

Надо Ваньке сказать, но это опять идти к нему за ключом, или звонить, а он пошлет, он злой, и вообще плохо Джульку так надолго одну. Утром скажу.

От темной изгороди отделился темный кто-то, и он вздрогнул.

Но тут же расслабил мышцы.

— Алена?

Шурша штормовкой, она прошла мимо, чуть задев его плечом. Широко раскрытые глаза казались темными ямами.

Шла она медленно, тяжело, точно пьяная, но она, вроде, не пьет. То есть, ну как не пьет… как все нормальные бабы.

— Тебе нехорошо? Может, помочь? — окликнул он ее уже в спину.

Она не ответила, а все так же широко расставляя ноги, словно бы моряк на палубе, прошла к Ванькиному дому.

Он пожал плечами. В конце концов, Ванькина Алена, пускай Ванька и разбирается. Еще немного постоял, вглядываясь в темные окна гостевого дома, и пошел домой.

* * *

— Не будем топить печку?

Он незаметно выдохнул: вот же, все в порядке.

— А будем что? — он подумал, что Джульке все-таки скучно. Слишком простая жизнь, никакого места для всяких тонкостей и душевных извивов: приготовили, поели, помыли посуду, спать легли…

— Ну, спать будем, — сказал он, стараясь, чтобы голос его звучал весело и ласково.

— А если не хочу-у?

— Ну, садись поработай, — он кивнул на ее маленький серебристый Sony, — ты ж хотела закончить к осени.

— Я боюсь, к осени не полу-уучится, — она вздохнула глубоко и прерывисто и тут же зевнула, — тут нет литерату-уры…

Ну вот модем же есть, она, вроде, какой-то блог завела, чтобы практиковаться, первое время писала про Россию, как бы взгляд со стороны, всякие смешные детали, моменты, но потом охладела как-то, мало кто ей отвечал и читал мало кто, наверное потому, что все-таки нет легкости, в языке нет легкости, а люди это чувствуют.

— Я чай сделаю. Хочешь чаю?

— Хорошая мысль, — сказал он.

Здешний чай, стоило ему чуть остыть, пускал по поверхности радужную пленку, если разбить ложкой, она так и плавала, кусками, норовящими соединиться. И пачкал чашки. Наверное, из-за воды, в Америке такого, вроде, не было.

Полез в Гугль, набрал «обнаружили объект солнечная система». Действительно. Что-то вроде кто-то наблюдал такое. Но месяц назад, и не подтвердилось.

Вышел в сени, прикрыл за собой дверь, позвонил Ваньке.

Ванька мялся и подбирал слова, и ему стало неприятно в животе.

— Убежала? — спросил он шепотом.

— Черт ее знает, — он понял, что Ванька злится, что у Заболотных все плохо, а Ванька не умел разбираться с чужими неприятностями, он и со своими не очень-то умел, — она, вроде, в санатории. Ну, или не в санатории. Что-то такое. Они звонят туда, выясняют. Но ведь ночь.

— Они тебе перезвонят, когда выяснят?

— Утром, — злобно сказал Ванькин голос, — все утром. Что я тебе, Чип и Дэйл, чтобы круглые сутки на посту?

— А… Алена как?

— В каком смысле? — уже отчетливо сквозь зубы проговорил Ванька.

— Ладно, — сказал он, — ладно. Проехали.

Сложенные одеяла все же были тоньше, чем матрас, сетка врезалась в тело, легонькой Джульке хоть бы хны, а он ворочался, прислушиваясь, но не слышал ничего, кроме шуршанья и тиканья насекомых и слепого шороха листьев за окном. Луна, заглядывающая в окно, раздулась и сделалась багряной, потом побледнела до нежно-розоватой, полупрозрачной, потом укатилась. Если Ригель взорвется и станет светить, как эта луна, это же хрен знает, что будет, подумал он, засыпая.

* * *

Утром на крыльцо пришел здоровенный кузнечик и умер: было такое впечатление, что кузнечик по каким-то своим причинам сделал это нарочно. Кузнечик лежал, встопорщившись всеми своими шипами и острыми телесными углами, и, как и вся тутошняя жизнь, походил на механизм, сейчас, впрочем, вышедший из строя. Пока Джулька не увидела, он аккуратно подсунул под тельце яблоневый листик и выбросил все это в буйные заросли у штакетника, мимоходом подумав, что там, наверное, уже целое кладбище крохотных мертвых телец, заложившее основу какой-то новой питательной жизни, копошащейся, влажной и неприятной.

Как они ухитрялись ходить босиком, когда между пальцами продавливается черная жидкая грязь, как избавлялись от живых и мертвых насекомых, мышей и тикающих невидимых домашних тварей?

Джулька вышла на крыльцо, вся в бледных мурашках от утреннего холода, и сонно терла кулачком глаза. Даже не девочка-подросток, кроха, заблудившийся ребенок… Кстати, насчет девочки…

Позвонить Ваньке не получалось, не хотел понапрасну, а может, и не понапрасну пугать Джульку, а Джулька все время терлась рядом. Матрас он развесил на турнике, который, видимо, поставил папа-Заболотный. Матрас за ночь промок еще сильней, надо было занести его в дом все-таки. Ну и вонял бы себе сырыми тряпками, тут все воняет, зато бы уже немного просох к утру, а днем бы он его досушил.

Небо было мутное, сизоватое, но он уже знал, что такая дымка на самом деле предвещает хороший теплый день: в какой-то момент она уплотнится, точно войлок, а потом сваляется комками и разбежится, открыв бледное чистое небо. А когда тепло, в саду пахнет смородиновым листом и полынью, и надо бы, кстати, нарвать полыни и бросить ее под кровать, говорят, насекомые ее не любят. Может, уйдут загадочные ночные пильщики, и он сможет бестревожно спать?

Дождавшись, когда Джулька уйдет в деревянный серый сортир в дальнем углу сада, он присел на крыльцо, как раз на то место, где умер кузнечик, и перезвонил Ваньке-Каину.

— Ну, как бы непонятно, — сказал Ванька, помолчав, — как бы не могут найти. Серега выехал уже.

— Серега?

— Ну, Заболотный.

— А куда выехал?

Крыльцо было мокрым. Еще не высохло с ночи, черт.

— Сюда, — неохотно ответил Ванька. Он подумал, что Ваньке вся эта история неприятна еще и потому, что нарушает образ идеальной деревни, который можно впарить доверчивым покупателям.

— Ванька, — сказал он, — а ты во втором своем доме давно был?

— Позавчера был, — Ванька насторожился, — второй этаж там доделать надо. Пол настелить. А что?

— Знаешь, я, когда шел от тебя… — он замолчал.

— Ну?

Джулька вылезла из сортира и приближалась по дорожке, стараясь увернуться от цепких стеблей пырея, хватавших ее за голые ноги.

— Там, может, кто-то был.

Получалось, он вроде как струсил: не зашел, не проверил.

— Ты определись, — голос у Ваньки стал тоньше, когда он злился, у него всегда голос становился тоньше, — где она, по-твоему, прячется? У меня или у тебя?

— Ванька, — сказал он тоскливо, — я не знаю. Ну как она у нас может на чердаке? Мы ж все время… Слушай, вон, Джулька идет. Давай, что ли, я выйду навстречу? И мы вместе посмотрим?

— Зачем?

— Ну, не знаю. На всякий случай.

Он слышал, как Ванька вздохнул с какой-то обреченной покорностью,

— Прям с утра, что ли?

— А когда?

— Что там? — Джулька подставила ладошки под пимпочку умывальника. Смешной умывальник. Старый. Наверное, еще до Заболотных тут был, а они так и не повесили новый.

— Ванька просит… помочь ему там… с ремонтом. Немножко.

— А! — Джулька вытерла руки мокрым полотенцем, висевшим на гвоздике, и тут же затрясла пальцами, потому что в полотенце запутался крупный комар, карамора, — я с тобой, да-а?

— Нет, — он сурово покачал головой, — это для больших мужчин. Это мачистское шовинистское дело. А ты, Джулька, диссертацию свою совсем не пишешь, это плохо.

Сперва сидела за своим лэптопом, азартно тюкала, потом опять же охладела, оказалось, что архивы, которые ей нужны, не оцифрованы, нужно в Ленинку, или куда там еще, в ИМЛИ, что ли, она еще пыталась что-то писать, но он видел, как ускользает, расплывается ее азарт.

— Наверное, да, — худенькие плечи поднялись, опустились, — наверное, я буду сейчас писать диссертацию.

— Только знаешь что, — сказал он, — ты вот что… пока я не приду, посиди дома, ладно? Не ходи никуда.

— Почему-у?

— Ну, так. Для меня, ладно?

А чего, собственно, я боюсь, думал он, пока Ванька-Каин возился с ключами на чистеньком белом крыльце? Маленькой девочки? Или наоборот, за маленькую девочку? Но ведь девочка свихнулась, вроде, и чего ждать от нее, непонятно.

— Псих ненормальный, — ворчал Ванька, открывая двери, — примерещилось ему.

А в гостевом Ванькином доме пахло стружкой, свежим деревом. И никакой сырости, никаких старых обоев, рукомойников, помойных ведер — все крепкое, чистое. И евроокна. Надо же, евроокна.

— Кулак ты, Ванька, — сказал он горько.

И биотуалет, наверное…

— Руки надо иметь, — Ванька охлопал стену как охлопывают добрую лошадь, — и голову на плечах. Пол сделаю на втором этаже, сюда переберемся. А тот потихоньку ремонтировать начну.

Он вдохнул чистый, прекрасный запах стружки.

— Ванька, сколько на самом деле стоил мой дом?

Ванька смотрел на него, сузив черные, и без того узкие глаза. Было и правда в нем что-то разбойничье, диковатое…

— Ты сказал мне, что оформлять будем на пятьдесят, а остальные сто они просили налом, без оформления, чтобы налог меньше. Сколько на самом деле ты им отдал?

Ванька молчал, только выдвинул почему-то челюсть.

— Потому что ты лох, — сказал Ванька с неожиданной, испугавшей его злобой, — грех лоха не надуть. Приехал, дезодорантом воняешь, американ бой, мы тут в дерьме, а он весь в белом… утю-тю… уси-пуси…

— Ты ж мне, вроде, друг.

— Откуда теперь друзья? Нет теперь друзей. Где ты был, пока за мной рэкетиры бегали с утюгом наперевес?

Новый Ванька испугал его. Он был совсем чужой, незнакомый Ванька. Чужая полупустая деревня с чужими, незнакомыми людьми, посреди чужой незнакомой земли. И они с Джулькой. И деваться некуда.

— Как же мы теперь с тобой? — растерянно сказал он, — как же мы будем?

— А вот так и будем, — Ванька отряхнул руки, словно избавляясь от чего-то ненужного, раздражающего.

— Знаешь, Ванька, мы наверное уедем отсюда, — сказал он и сам обрадовался, что наконец-то эта простая мысль пришла в голову.

— Ну и вали, — сказал Ванька равнодушно, — дом продавай и вали. Или не продавай. Как знаешь.

— Но… ты не поможешь?

— Нет.

— Думаешь, хорошо устроился? — он услышал свой собственный голос, и голос этот был чужим, — а ведь не получится, Ванька. Ригель взорвется. Он сбросит огненную оболочку, и она будет расширяться и расширяться. И охватит полнеба. Ригель сожжет нас всех. Думаешь, тут, в лесах от него можно укрыться? От язвящего пламени его, от жара, дующего в лицо, от белого его, голубого, синего света…

— Псих, — брезгливо сказал Ванька. — Псих, слюня. Всегда был таким. Пшел отсюда.

И чуть толкнул его ладонью в грудь, не сильно, но он почему-то не удержался, пошатнулся и почти вывалился на крыльцо.

Ванька вышел следом и теперь, стоя к нему спиной, деловито запирал дом.

— Ванька, — он прочистил горло, — что это?

— Ну, шерсть, — сказал Ванька, лязгнув напоследок засовом.

— Откуда?

— Ну, зацепилась. Собака пробежала, и зацепилась.

Потом, сообразив, что тут нет собак, добавил:

— Или лиса.

— На такой высоте?

Клочок шерсти, зацепившийся за оконную раму (он потом разглядел еще один, чуть ниже, словно бы кто-то терся об угол дома, а потом заглянул в окно) был темно-бурым и довольно длинным; словно бы пучок водорослей… почему водорослей? Причем тут водоросли?

— Медведи здесь водятся, — с некоторой даже гордостью сказал Ванька. Стычка в доме словно бы позабылась, и он был деловит и дружелюбен.

Под окном пышно рос бурьян.

На дорожке вроде бы остались вмятины, но они с Ванькой и сами тут ходили. На пыльных тропинках… далеких планет… останутся наши следы. Хорошо, что я сказал Джульке сидеть дома.

Можно, например, попроситься к тете Тане. Тетя Таня зануда, и Джулька ей не понравится. И она — Джульке. Она же не народ, а просто старая противная тетка.

Ничего. Стерпится — слюбится. А потом как-нибудь устроимся. Почему я с самого начала не подумал? Ванька уболтал? Гипноз какой-то, ей-богу.

Джульке сначала тут нравилось. А теперь и непонятно.

— Ну я пошел, — Ваньке надоело стоять на одном месте, он вообще не отличался терпением, — ты это… заходи как-нибудь. Если что.

— Если что, — согласился он.

* * *

— Уеха-ать? — удивилась Джулька.

— Ну, да. Через пару дней где-то.

Как только прояснится с девочкой, подумал он, хотя какое ему собственно дело до девочки? Может, наоборот, лучше уехать, пока не прояснилось с девочкой…

— Заче-ем?

Ему вдруг показалось, что Джулька растягивает гласные как-то утрированно, словно бы притворялась, что говорит на неродном языке. Нарочно, потому что это кажется трогательным?

— Тебе диссертацию нужно писать, — напомнил он, — ты же хотела. В библиотеку.

— Да, — плечи опущены, глаза опущены, рыжие волосы висят прядками, — диссерта-ацию.

Слово «диссертация» было сухим и ломким. Точно щепки.

— А где мы буде-ем жить?

— Сначала у тети Тани. Ну, мамина сестра, я говорил тебе. Потом подыщем что-нибудь.

Он заправил картошку магазинной сметаной, покрошил вялый магазинный укроп. Джулька хотела огород, чтобы лук и молодая зелень, но теперь уже не получится, наверное.

— Знаешь, — сказал он, — чтобы куда-то устроиться, вот так, по мэйлу нельзя. Не получается. Надо самому все время вертеться. Заходить, спрашивать. Контачить. Ничего не выйдет вот так, по мэйлу.

— Почему? — Джулька уминала картошку с удовольствием.

— Потому что это Россия. Тут все на личных отношениях.

— Надо водку пить с нужными людьми, да-а?

— Да, — он поднялся и счистил с тарелки остатки картошки в помойное ведро. Поросенка бы хоть кто держал, жалко ведь, еда пропадает.

— Ты куда?

— Сейчас вернусь, — сказал он.

На чердаке вроде все осталось как прежде. Или нет? Он не помнил. Помятая юла — она так и лежала под той стенкой? А сдувшийся пляжный мяч? Был тут раньше? Спички?

Толстенький коробок туристских спичек выглядывал из-под старого ратинового пальто. Он вдруг подумал, что, наверное, мало кто вообще помнит это слово — ратиновый.

Внизу Джулька вежливо улыбалась дяде Коле, напряженная верхняя губа открывала бледную десну. Почему-то он раньше не замечал, что, когда она улыбается, у нее видна десна, это было неприятно, словно бы она показывала чужому человеку нечто очень интимное, розовое и влажное.

— Вот, Борисыч, принес, — дядя Коля был серый и тусклый, словно бы присыпанный пеплом и голос у него был серый и тусклый, — мне чужого не надо. А то этот приедет, спросит, где телескоп? А я чего, он в саду стоял, мокнул.

Вот откуда они, интересно, все знают? Мобилы у дяди Коли ведь, скорее всего, нет. Или есть?

— Я думаю, не спросит, дядя Коля.

Может, дядя Коля намекает, чтобы поставили стакан? Но просто налить стакан невежливо, это уж наверняка надо сесть, налить ему, себе, обстоятельно поговорить. О чем? Что не уродилась картошка? Что при Брежневе выпекали хороший хлеб, а теперь разве это хлеб? Нет, с дядей Колей можно поговорить о том, что скоро взорвется Ригель.

Но дядя Коля не стал говорить о Ригеле, а повернулся и пошел прочь; из прорванного на спине серого ватника торчал клок серой ваты.

— Погодите!

Он заспешил за дядей Колей, который шел, казалось, медленно и неторопливо, но каким-то удивительным манером оказался уже у калитки.

— Это вот что такое, дядя Коля? Я хотел спросить, чье?

Дядя Коля без выражения смотрел на пучок длинной рыжей шерсти в его ладони.

— Не медведь? Я так думаю, длинновата она для медведя?

— Зачем тебе? — сказал дядя Коля скучно, — ты ж уезжаешь.

Откуда он знает? Джулька сказала?

— Ну, вот, просто интересно…

— Ты это, Борисыч, — дядя Коля смотрел на него сочувственно, глаза тусклые, точно присыпанные пеплом, вертикальные морщины на щеках тусклые и серые… — нечего тебе здесь делать. Раз собрался, так и уезжай. Пока не поздно. Хотя, может, и поздно. Вон идет.

— Здрасьте, Бабакатя, — сказал он машинально.

На резиновые сапоги у Бабыкати налипли рыжие сосновые иголки, плетеная корзина в пухлой, красной, как связка моркови, руке прикрыта серым пуховым платком.

— А вот грибочков-то, — Бабакатя суетливо поправила платок на корзине, — грибочков-то много нынче пошло. Мяста надо знать грибные-то…

Бабакатя говорила механически, без выражения, словно бы вела свою роль в абсурдистской пьесе.

Ему показалось, что в корзине что-то шевелится.

— Ну что, лиса, — скучно сказал дядя Коля, — не вертеть тебе хвостом? Не хочет тебя больше хозяин-то.

Он вдруг увидел, что Бабакатя выше дяди Коли на голову и шире в плечах. Чем-то она напоминала страшных чугунных женщин на привокзальных площадях усталых районных городков.

— Тьфу на тебя! — Бабакатя выпростала из шерстяной линялой кофты другую багровую руку и махнула на дядю Колю, — Иди, иди отсюда. А ты, Борисыч, ты его не слушай, совсем мозги пропил.

— Оленку ему, выходит, подсунула? Не опоздала бы, коза. Девка мелкая, Фекла-то тоже прошлым летом, думаешь, зачем в лес бегала, а? Кому жаловаться? И на кого?

— Ну и где Фекла-то? — Бабакатя прижала корзинку к груди, голос у нее стал почти мужским, с закрытыми глазами он бы не отличил его от дяди Колиного. — И где она, твоя Фекла? В дурке твоя Фекла, вот где! Будто я не знаю.

— А ведь сбежала она, — торжествующе сказал дядя Коля, вновь проявив поразительную осведомленность, — Так что смотри, коза….

— Это ты смотри, Николаич, — он никак не мог разглядеть что там, в корзине, хотя и старался, — живешь, горя не знаешь. И по грибы, и по бруснику. Вон, в прошлом году сколько пудов кооператорам сдал! А почему? Потому что Бабакатя в лес ходила за вас за всех. А теперь (тяперь) как старая стала, так что? И девкой ты меня, Николаич, не пугай. Девка — что? Девка — тьфу, а хозяин-то вон он…

— Вы это о чем?

Они оба обернулись к нему — синхронно.

— Иди, Борисыч, — дядя Коля говорил мягко, как с ребенком или слабоумным, — не твоего ума дело.

А Бабакатя, кивнув толстым подбородком в подтверждение, пробормотала что-то вроде «грибочков…».

— Бабакатя, — спросил он неожиданно для себя, — а вы правда доктор наук?

— Чаво? — Бабкатя моргнула редкими белесыми ресничками. Байковый халат на груди вытерся сильнее, чем на животе, а на животе — сильнее, чем у подола. Он вдруг увидел, что маленькие глаза у нее холодные, пустые и страшные.

— Нет, это я так. Это так просто.

Это клоуны. И она, и этот дядя Коля. Они сговорились. Свести его с ума. Выжить отсюда. У них такая игра. Они так со всеми. С приезжими. Других развлечений тут нет…

Со стороны пыльной дороги, из-за плотной стены борщевика, донесся гул мотора.

* * *

— Вы правда думаете, что она прячется на чердаке?

— Не знаю, — Заболотный устало покачал головой. — Вообще-то она любила там прятаться. Ну, как бы убежище. Домик. Но как бы она сейчас туда залезла? Вы бы заметили. К тому же…

Заболотный замолк, глядя перед собой.

— С кошкой любила там сидеть, — сказал наконец Заболотный.

Он вдруг подумал, что Заболотный — еще один их с Ванькой двойник, немолодой мужик, женатый вторым браком, бывший итээровец, что ли, походник, наверное, байдарки, костры в лесу, новая жена, новый поздний ребенок.

— Как она могла убежать так далеко? — он, казалось, с трудом двигал челюстью, — она до сих пор вообще не убегала. Она вообще ничего не делала. Сидела и не двигалась. Кормят — ест. Ну и так далее.

Заболотный вновь смолк и дернул кадыком.

Он молчал. Ему было жаль Заболотного.

— Потому ее там ищут. Около лечебницы. А сюда это я так. На всякий случай. Не знаю, зачем, честно говоря.

— Ваш? — спросил он зачем-то.

Телескоп стоял в сенях, расставив ноги, словно диковинное насекомое.

— Она интересовалась астрономией, — Заболотный оживился, как человек, которого насильственно отвлекли от неприятного, — вот я и… на день рождения. Тут нет светового загрязнения. Совсем. Удобно наблюдать. Она каждый вечер, когда можно… когда небо ясное. Один раз даже уверяла, что видела летающую тарелку. Представляете?

— Ну, могло показаться. Метеозонд или запуск спутника… Там, на севере, космодром ведь. Ракетный полигон…

— Огни на Луне видела, — продолжал Заболотный, не реагируя на его реплику.

— На Луне? Что за огни на Луне?

— Ну… — Заболотный с усилием вынырнул из воспоминаний, но сказал охотно и оживленно, — это такой феномен… еще в девятнадцатом веке наблюдали. В сороковые, и позже. Груйтуйзен, например. И Хадсон. Вроде как последовательные сигналы. И объекты. Непонятно.

— И американские астронавты, конечно, тоже видели?

— Да. И они. — Заболотный не уловил иронии, или сделал вид, что не уловил. — Вроде было даже кодовое слово, «Аннабель», кажется, обозначавшее проявление сознательной деятельности, ну, если наблюдаемое точно не подходит под описание природного явления, а…

— Метеориты? От удара может быть вспышка, даже если…

— В безвоздушном? Да. Но эти были организованными. Последовательными. Она говорила, что… говорила, что, — он запнулся и набрал воздуху, — цепочку огней в кратере… да, Эратосфен. Как бы движущуюся. Белые огни, как связка бус…

— Красиво.

— Да, — согласился он, — красиво.

— И вы видели?

— Нет. Когда я добежал до… они уже погасли. Не повезло.

— Да, — согласился он, — не повезло. Скажите, а… Там, в лесу… с ней ничего не случилось? Такого?

— Случилось, — Заболотный погас, словно внутри повернули выключатель, — такое.

— Простите.

— Уже ничего. Я, пожалуй, заберу его. Телескоп. Не возражаете?

— Нет, конечно. Что вы.

— Добрый де-ень, — Джулька стояла в дверях, бледными тонкими руками в мелких коричневых родинках прижимая к себе Бабыкатину корзину. Пухового платка, прежде накрывавшего корзину, впрочем, не было.

— Это моя жена, — пояснил он зачем-то Заболотному, — она славистка.

— Очень приятно, — равнодушно сказал Заболотный.

— А это бывший владелец нашего дома.

— Яитчницу хоти-ите? — Джулька улыбнулась, вновь показав розовую десну. Она всегда так улыбалась, а он не замечал?

— Нет. Я, пожалуй, пойду, — Заболотный, сидевший на корточках, продолжил сосредоточенно свинчивать ноги телескопу, — к Ивану.

— Вы друзья? — спросил он зачем-то.

— Он сложный человек, — суставчатые ноги телескопа сложились, и Заболотный подхватил его под мышку, — и как бы это сказать… материально озадаченный…у него вряд ли есть друзья. Но я лучше там.

Он смотрел, как Заболотный идет к машине. Телескоп торчал у него из-под руки, как гранатомет у Терминатора.

— А ты буде-ешь? Яитчницу?

Может, подумал вдруг он, она бессознательно нацелена на то, чтобы вывести его из себя, чтобы он сорвался, наорал — может, у нее просто такая внутренняя потребность — быть униженной. Эта тяга к русской классике. И поэт-резидент.

Он заставил себя несколько раз вдохнуть и выдохнуть.

— Опять Бабакатя яичками торгует?

— Это… свободно? Ну, как… даром, в подарок, да-а? Она добрая на самом деле. А зачем он приезжал?

Дядя Коля знает. Бабакатя знает. А она не знает. Сам же не хотел ей говорить, не хотел тревожить. И Бабакатя ей не сказала?

— У него сбежала дочка, — сказал он неохотно, — маленькая. Он приехал ее искать. Это раньше был их дом. Ты ее не видела, девочку?

— Откуда? — Джулька помотала рыжей головой. — Зачем девочка? Не видела. Ты куда?

Он натянул свитер и куртку, и уже собрался сунуть ноги в резиновые сапоги.

— Надо же, — сказал он неуверенно, — помочь.

— Они тебя звали?

— Нет, но…

— И не позовут, — сказала Джулька.

— Почему?

— Они — сами по себе. Мы сами по себе. Они не позовут.

— Но девочка…

— Ванька-то нас на самом деле не лю-юбит, — ему вдруг показалось, что акцент у Джульки то исчезает, то появляется, — и Алена не лю-юбит. Зачем — ты? Зачем — они? надо вызывать… nine-one-one… Эм-Че-Эс, да-а? Почему он не вызовет? Эм-Че-Эс?

— Наверное, вызовет, — согласился он.

— А тебе нельзя в лес.

— Почему?

Джулька приблизила к нему треугольное лицо. Глаза у нее были светлые, почти прозрачные, в бледных рыжих ресницах, белки яркие, аж голубоватые, а кожа на лице нечистая, в черноватых порах. Это из-за воды, наверное, тут и умыться как следует проблематично. И нету этих их лосьонов, в Штатах полно всего, индустрия красоты, а в России нет настоящей косметики, одна подделка, он читал.

— В лесу стра-ашно, — шепотом сказала Джулька.

В окне стояло багровое распухшее небо — словно Ригель уже лопнул. На фоне небесного огня все зеленое казалось синим, островерхие деревья на кромке неба металлически темнели, точно зубья гигантской пилы. Потом из алого сияния всплыл полупрозрачный вращающийся диск, и он на какой-то момент решил, что видит летающую тарелку, но это был просто встающий из-за дальнего леса вертолет. МЧС или так, случайный?

Он не знал.

Но звонить Ваньке и спрашивать не стал.

* * *

— Джулька!

Джулька сонно пошевелилась у него под боком. Небо погасло, последняя рубиновая полоса потемнела и растворилась в синеве, Ригель болтался в нем такой же, как всегда, белый, далекий, чистый.

— М-ммм?

— Кто-то ходит.

Под окном трещали ветки кустарника. Он слышал тяжелые шаги. Мягкие. Нечеловеческие. И еще что-то. То ли рык. То ли стон.

— М-ммм? — Джулька повернулась во сне. Жесткая рыжая, сейчас, в темноте, черная прядь скользнула по его щеке, и он отдернул голову так резко, что сам удивился.

Медведь? Он в книжках про Арктику читал, что белые медведи любят рыться в отбросах, в мусорных кучах, а потом, когда смелеют, начинают нападать и на людей, поэтому зимовщики никогда не выбрасывают мусор рядом с домом, чтобы не приманивать, всегда оттаскивают подальше, даже если мороз или пурга. Так то в Арктике. Тем не менее, страшно — если этот вдруг ломанется сюда, что его остановит?

Дядя Коля говорил, тут есть медведи.

И Ванька, вроде, говорил.

Впрочем, дядя Коля уверял, что инопланетяне тоже есть.

Ему и в голову не приходило, что здесь может понадобиться оружие. Он, вроде, занес топор в сени. Это хорошо.

Бревна заскрипели, словно кто-то тяжелый снаружи терся об углы.

Не хотел пугать Джульку, не хотел ее будить, но все же придется.

Он нащупал в темноте ее худое прохладное плечо, оно на ощупь было чуть клейким, словно она спала на жаре.

— Джулька! Проснись же!

Джулька подобрала ноги и села, ее профиль чернел на фоне дерева, казалось, ветки вырастают у нее прямо из волос.

— Да-а?

— Слышишь?

— Что?

— Ну вот же…

— Тебе приснилось, — сонно сказала Джулька и вновь рухнула на кровать, — плохое. Спи.

Она завозилась, устраивалась так, как любила, коснулась острыми коленками, и он невольно отстранился — футболка, его футболка, в которой она любила спать и которая была ей велика, была влажной и холодной. А подол так и вообще мокрым.

— Ты чего такая мокрая?

— На двор ходила…

— Не ходи больше. Это опасно. Ходи в ведро.

Господи, а вдруг ему не померещилось, а вдруг там и правда кто-то есть. Хорошо, что все обошлось.

Он лежал и слушал, но было тихо, Джулька ровно посапывала под боком, и теплый, золотистый сон начал одолевать его, только что-то скребло и тревожило, какая-то неправильность, ну да, «на двор», так бы сказала Бабакатя, не Джулька.

Не в том дело, что снаружи кто-то ходит и стонет, хотя и в том тоже, дело в том, что слышать его можно только поодиночке. И когда взорвется Ригель, каждый из нас будет смотреть на взрыв из тюрьмы своего тела, своего неслиянного одинокого «я».

— Джулька?

— М-ммм?

— Скажи «тыща». Пожалуйста.

— Чаво? — сонно пробормотала Джулька.

* * *

На выгоревших обоях плясало пятно холодного чистого света, на вытертых досках пола еще одно, — он опустил в него ноги, и волоски на икрах зажглись золотом.

Джулька спала, подложив ладонь под щеку, она была розовая, теплая, ухо чуть подсвеченное, в золотистом пушку.

Он вышел в сени и увидел, что никакого топора там нет — наверное, он все-таки забыл его у поленницы. Зато там было полным полно муравьев — причем крупных, они лезли из всех щелей, когда он присмотрелся, увидел, что у них крылья. Муравьи суетливо толкались и карабкались друг на друга. У некоторых крылья были обломаны.

Частокол света сам собой воздвигся меж яблонь, паутина, растянутая меж перилами, дрожала и переливалась, как это бывает на неправдоподобных глянцевых фотографиях, типа «чудеса природы», хотя, если вдуматься, что может быть хорошего в паутине?

И тут тоже были муравьи, везде были крылатые муравьи, словно кто-то там, в темной глубине земли, дал им команду — готовность номер один, всем постам! Всех свистать наверх!

Он нащупал в кармане ветровки телефон — гладкий и прохладный, и это было приятно. И еще там был коробок туристских спичек, тот, с чердака. Он что, его тогда положил в карман? Он не помнил.

— Уехал, — Ванька ответил сразу, но как-то коротко, рассеянно. — Ночью уехал. Нашли девчонку.

— Спасатели? — он был приятно удивлен.

— Какие спасатели? Врачи и нашли. Пряталась на чердаке.

— На чердаке? В больнице?

— Там, знаешь, тоже чердак есть. Слушай, ты Аленку не видел?

— Аленку? — переспросил он, — нет.

— Куда-то пропала, не пойму. Может, к вам пошла?

— Может, — согласился он.

— Ты как увидишь, отзвонись, ага?

Джулька стояла на крыльце босиком — узкие ступни, розовые круглые пятки; слишком просторная футболка, ворот сполз на плечо. Сонное розовое лицо, рыжие волосы на солнце вспыхивают почему-то не только алым, но синим, зеленым. Красиво.

— Ага, — сказал он, — отзвонюсь.

Увидев, что он на нее смотрит, она улыбнулась ему, показав влажную розовую десну, и разжала детский розовый кулачок. Бледная ночная бабочка, косо порхнув, упала в разросшиеся кусты бурьяна около крыльца.

— Борисыч, — крикнула Джулька с крыльца, — ты куда?

— Сейчас, — отозвался он уже от калитки, — сейчас вернусь. Спички-те я Бабекате забыл. Забыл я Бабекате спички. Сейчас занесу спички-те и вернусь.


home | my bookshelf | | Ригель |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 4
Средний рейтинг 3.0 из 5



Оцените эту книгу